Страница:
– Ничуть не бывало.
– Как? Так это не ты?
– Я знаю жену столько же, сколько знаю мужа, и в третий раз повторяю тебе, что никогда не бывал в этом доме.
– Тогда это письмо? Как же ты получил его? Каскариллья нетерпеливо махнул рукой.
– Как бы не получил, не все ли равно. У нас нет времени пускаться в мелочи.
Тапиока почувствовал себя несколько уязвленным, однако не устоял перед еще маленьким поползновением любопытства.
– И ты явился «работать» в таком наряде?
– Ну, эти тонкости тебе, друг милый, вряд ли понять… Брать чужие деньги в обиходе цивилизованных народов признается «воровством», не правда ли?
– Что говорить! – вздохнул простодушно Тапиока.
– Тогда как, – продолжал Каскариллья, – брать чужих жен признается…
– Глупостью, – подсказал Тапиока, никогда не бывший соблазнителем.
– Благородством, – кончил Каскариллья. Тапиока вздернул протестующе плечами: поправка
была не в его вкусе.
– А по-моему, один черт…
– Может быть, – продолжал Каскариллья. – Во всяком случае, как бы я ни презирал среди пород животных породу «благородных господ», я предпочитаю оказаться в шкуре одного из «этих», особенно тогда, когда необходимость заставляет действовать как один из «тех»… В твоем туалете, видишь ли, в случае несчастья… ты идешь прямо на каторгу, тогда как в моем наряде, на худой конец придется прогуляться в загородную рощу на восходе солнца в компании с пятью субъектами и парой шпаг или револьверов… Понял?
Тапиока снял фуражку, чтобы проветрить мозги.
– Гм… Задурил ты меня совсем твоими историями…
Каскариллья заговорил тоном учителя, убедившегося в бестолковости ученика.
– Слушай: письмо, которое ты видел, вот оно, здесь, в моем кармане…
– Ну?
– Если бы, предположим, мы были «сцапаны», это письмо оказалось бы для меня спасительнее всякого оправдательного вердикта. Самое большее, муж узнал бы, что у жены его есть любовник.
Луч света прорезал мрак, в котором беспомощно бился мозг Тапиоки: его внезапно осенило.
– Ты притворился бы, что любовник это ты?
– Если бы спасение мое того потребовало… Тапиока возмутился в своих рыцарских чувствах.
– Но тогда все узнали бы, что та… синьора…
– Не беспокойся, голубчик, знают и так, все знают… В этих делах в блаженном неведении остается, обычно, один муж…
– Бедняга!
– Успокойся! Поскольку это будет зависеть от меня, я сделаю все, чтобы избавить почтенного коммерции советника от неприятного сюрприза, хотя, будь уверен, что если бы ему предложили выбор между ударом, который я ему готовлю, и тем, который наносит ему супруга, он не задумался бы избрать второй.
Тапиока расплылся в скромной улыбке.
– Черт возьми, – философски решил он, – три мильона вполне стоят пары рогов…
Каскариллья перебросил накидку на руку.
– Ну, ладно! – отчеканил он, становясь холодным и повелительным. – Довольно болтовни! Вперед!
Оба направились к двери, которую Каскариллья указал движением головы.
– А как думаешь, – спросил Тапиока шепотом, в то время как Каскариллья осматривал замок, – где она может быть?
– Кто она?
– Ну… княжна…
– Ты хочешь сказать…
– Касса.
– Не знаю. Должно быть, в кабинете…
– А может быть в спальне?
– Там увидим.
– Долгонько придется повозиться с проклятой… Каскариллья вынул из кармана жилета кожаный
футлярчик, герметически закрытый, похожий на карманную чернильницу.
– Видишь эту игрушку?
С этими словами Каскариллья нажал внутреннюю пружину, и отскочившая крышка открыла глазам флакончик с притертой пробкой и рядом острие кисточки.
– Немного этого снадобья, и ты увидишь, какие курьезные гримасы начнет корчить блестящая и твердая физиономия твоей княжны… Это кислота, изготовленная в моей лаборатории, разъедающего прикосновения которой достаточно, чтобы превратить сталь в труху…
В мозгу Тапиоки не возникло сомнений: его преклонение перед Каскарилльей сделалось слепым и фанатичным.
Вдруг Каскариллья, уже распахнувший дверь в коридор, повернул голову к выходу и насторожился.
– Что сие значит? – быстро спросил он себя вполголоса с жестом удивления.
Тапиока растерянно смотрел на него.
– Что там?
Каскариллья, не отвечая, запер снова внутреннюю дверь и подойдя к наружной, прислушался.
Тогда среди глубокого ночного безмолвия и до слуха Тапиоки долетел шум шагов и голоса на лестнице.
– Что ж такое? Они, значит? – испуганно забормотал он.
– Не может быть! – процедил Каскариллья, взглядывая на часы. – Сейчас два… а они не должны были
быть раньше трех…
Тапиока хотел что-то ответить, но Каскариллья энергичным знаком заставил его замолчать. Шум шагов приближался. Голоса доносились явственней.
– Электрический свет. Живо! – прошипел Каскариллья.
Тапиока дрожащей рукой повернул выключатель и торопливо перекинул через плечо мешок с инструментами.
С темнотой вернулось и молчание, но оно длилось недолго. За дверью послышался молодой женский голос:
– Уф! Наконец-то! – произнес голос совершенно ясно.
– Пропали! – пролепетал Тапиока.
– Удирай! Живо!
– Веревки не найду… – плакался Тапиока, потерявший вместе с ней и голову.
Луч белого света показал ему путь. Каскариллья, сохранивший все свое хладнокровие, пустил в дело свой электрический фонарик.
Тапиока схватился за веревку и исчез в куполе с быстротой преследуемой кошки.
Через минуту вслед за ним исчезла и веревка.
Шум отворяемой двери заглушил легкий звон спускаемого на место стекла.
Передняя, осветившаяся тусклым светом дорожного воскового фитиля, была пуста.
Каскариллья неподвижной невидимой тенью стоял за спускающейся до пола драпировкой одного из окон.
VI
VII
VIIІ
– Как? Так это не ты?
– Я знаю жену столько же, сколько знаю мужа, и в третий раз повторяю тебе, что никогда не бывал в этом доме.
– Тогда это письмо? Как же ты получил его? Каскариллья нетерпеливо махнул рукой.
– Как бы не получил, не все ли равно. У нас нет времени пускаться в мелочи.
Тапиока почувствовал себя несколько уязвленным, однако не устоял перед еще маленьким поползновением любопытства.
– И ты явился «работать» в таком наряде?
– Ну, эти тонкости тебе, друг милый, вряд ли понять… Брать чужие деньги в обиходе цивилизованных народов признается «воровством», не правда ли?
– Что говорить! – вздохнул простодушно Тапиока.
– Тогда как, – продолжал Каскариллья, – брать чужих жен признается…
– Глупостью, – подсказал Тапиока, никогда не бывший соблазнителем.
– Благородством, – кончил Каскариллья. Тапиока вздернул протестующе плечами: поправка
была не в его вкусе.
– А по-моему, один черт…
– Может быть, – продолжал Каскариллья. – Во всяком случае, как бы я ни презирал среди пород животных породу «благородных господ», я предпочитаю оказаться в шкуре одного из «этих», особенно тогда, когда необходимость заставляет действовать как один из «тех»… В твоем туалете, видишь ли, в случае несчастья… ты идешь прямо на каторгу, тогда как в моем наряде, на худой конец придется прогуляться в загородную рощу на восходе солнца в компании с пятью субъектами и парой шпаг или револьверов… Понял?
Тапиока снял фуражку, чтобы проветрить мозги.
– Гм… Задурил ты меня совсем твоими историями…
Каскариллья заговорил тоном учителя, убедившегося в бестолковости ученика.
– Слушай: письмо, которое ты видел, вот оно, здесь, в моем кармане…
– Ну?
– Если бы, предположим, мы были «сцапаны», это письмо оказалось бы для меня спасительнее всякого оправдательного вердикта. Самое большее, муж узнал бы, что у жены его есть любовник.
Луч света прорезал мрак, в котором беспомощно бился мозг Тапиоки: его внезапно осенило.
– Ты притворился бы, что любовник это ты?
– Если бы спасение мое того потребовало… Тапиока возмутился в своих рыцарских чувствах.
– Но тогда все узнали бы, что та… синьора…
– Не беспокойся, голубчик, знают и так, все знают… В этих делах в блаженном неведении остается, обычно, один муж…
– Бедняга!
– Успокойся! Поскольку это будет зависеть от меня, я сделаю все, чтобы избавить почтенного коммерции советника от неприятного сюрприза, хотя, будь уверен, что если бы ему предложили выбор между ударом, который я ему готовлю, и тем, который наносит ему супруга, он не задумался бы избрать второй.
Тапиока расплылся в скромной улыбке.
– Черт возьми, – философски решил он, – три мильона вполне стоят пары рогов…
Каскариллья перебросил накидку на руку.
– Ну, ладно! – отчеканил он, становясь холодным и повелительным. – Довольно болтовни! Вперед!
Оба направились к двери, которую Каскариллья указал движением головы.
– А как думаешь, – спросил Тапиока шепотом, в то время как Каскариллья осматривал замок, – где она может быть?
– Кто она?
– Ну… княжна…
– Ты хочешь сказать…
– Касса.
– Не знаю. Должно быть, в кабинете…
– А может быть в спальне?
– Там увидим.
– Долгонько придется повозиться с проклятой… Каскариллья вынул из кармана жилета кожаный
футлярчик, герметически закрытый, похожий на карманную чернильницу.
– Видишь эту игрушку?
С этими словами Каскариллья нажал внутреннюю пружину, и отскочившая крышка открыла глазам флакончик с притертой пробкой и рядом острие кисточки.
– Немного этого снадобья, и ты увидишь, какие курьезные гримасы начнет корчить блестящая и твердая физиономия твоей княжны… Это кислота, изготовленная в моей лаборатории, разъедающего прикосновения которой достаточно, чтобы превратить сталь в труху…
В мозгу Тапиоки не возникло сомнений: его преклонение перед Каскарилльей сделалось слепым и фанатичным.
Вдруг Каскариллья, уже распахнувший дверь в коридор, повернул голову к выходу и насторожился.
– Что сие значит? – быстро спросил он себя вполголоса с жестом удивления.
Тапиока растерянно смотрел на него.
– Что там?
Каскариллья, не отвечая, запер снова внутреннюю дверь и подойдя к наружной, прислушался.
Тогда среди глубокого ночного безмолвия и до слуха Тапиоки долетел шум шагов и голоса на лестнице.
– Что ж такое? Они, значит? – испуганно забормотал он.
– Не может быть! – процедил Каскариллья, взглядывая на часы. – Сейчас два… а они не должны были
быть раньше трех…
Тапиока хотел что-то ответить, но Каскариллья энергичным знаком заставил его замолчать. Шум шагов приближался. Голоса доносились явственней.
– Электрический свет. Живо! – прошипел Каскариллья.
Тапиока дрожащей рукой повернул выключатель и торопливо перекинул через плечо мешок с инструментами.
С темнотой вернулось и молчание, но оно длилось недолго. За дверью послышался молодой женский голос:
– Уф! Наконец-то! – произнес голос совершенно ясно.
– Пропали! – пролепетал Тапиока.
– Удирай! Живо!
– Веревки не найду… – плакался Тапиока, потерявший вместе с ней и голову.
Луч белого света показал ему путь. Каскариллья, сохранивший все свое хладнокровие, пустил в дело свой электрический фонарик.
Тапиока схватился за веревку и исчез в куполе с быстротой преследуемой кошки.
Через минуту вслед за ним исчезла и веревка.
Шум отворяемой двери заглушил легкий звон спускаемого на место стекла.
Передняя, осветившаяся тусклым светом дорожного воскового фитиля, была пуста.
Каскариллья неподвижной невидимой тенью стоял за спускающейся до пола драпировкой одного из окон.
VI
Ввалившись в переднюю, коммерции советник Орнано поспешил осветить ее и сложить на ларь свою верхнюю одежду; плед с зонтиком жены, свою палку, чемоданчик, ридикюльчик, дорожный несессер, которым наградила его синьора, поднимаясь по лестнице; коробку со шляпой супруги и множество других вещей, нагружавших его руки и персону, и без того перегруженную жиром, с бесцеремонной откровенностью изобличавшим обильное эгоистическое питание, доставляемое четырьмя сотнями тысяч лир годового дохода.
Освободившись от поклажи, коммерции советник испустил глубокий вздох удовлетворения животом, где, по-видимому, находились его легкие: так высоко вздымался он под объемистым жилетом.
Сняв затем соломенную шляпу, слегка помятую дорогой, он принялся обмахивать свою голову, жарой и усталостью превращенную в поля орошения, где, словно чахлая солончаковая растительность, торчала то тут, то там, коротенькими вихрами темно-серых волос.
– Следовало слушаться тебя? – произнес советник голосом, звучавшим жаждой мщения за пролитый пот, обращаясь к жене, искавшей ключ от чемодана среди связки ключиков, висевших на ее поясе. – Почему было не взять с собой горничную? Замучила меня хуже всякого носильщика…
Синьора Орнано, своей изящной свежей фигурой оттенявшая еще ярче (хотя вряд ли в этом представлялась нужда) вульгарную апоплексическую комплекцию своего супруга, отозвалась резким тоном, плохо гармонировавшим с музыкальностью ее голоса:
– Следовало оставить меня в деревне.
Под ложечкой коммерции советника, за отсутствием губки осушавшего платком свой лоб и лысину, закопошилась змея глухой ревности.
– В деревне… В деревне… – проворчал он. – Не понимаю, чего далась тебе эта «твоя» деревня… Другие женщины чуть попадут в деревню, уже рвутся в город, а ты…
Тут синьора перешла в нападение, хотя причиной ее раздражения было скорее упрямство ключика, не желавшего проникать в скважину чемодана, чем воркотня мужа.
– Если ты воображдешь, что я достаточно развлекаюсь… – начала она, нервно встряхивая связкой ключей, исполнявших своим бряцанием нечто вроде маленькой симфонии.
– Ну вот… ну вот… я того и ждал… Развлечения… вечно развлечения. Ты ни о чем больше не думаешь…
Синьора, прерванная в развитии своей мысли, вскинула головку великолепным жестом презрения.
– Вы, кажется, намерены мне проповедь читать, друг мой?
В голосе синьоры звучали нотки такого подавляющего превосходства, что советник счел более благоразумным отступить в добром духе.
– Проповедь… проповедь… никаких я проповедей не читаю. Всего только замечание сделал… простое маленькое замечание… Или, может быть, я и замечаний не имею права делать?
Ответ синьоры Орнано мог бы служить образчиком простоты и лаконичности.
– Нет! – отрезала она словно ножом.
Супруг, видимо, не удовлетворенный краткостью этого отрицания, пожелал выяснить дело.
– Но тогда что же я могу делать? – осведомился он, изображая изумление.
– Единственную вещь, которую умеешь делать… Деньги!
Советник хотел было протестовать против такого ограничения его правоспособности, показавшегося ему оскорбительным.
– А разве я их не делаю? – вырвалось у него вместо того.
Синьора, сдерживавшая свое раздражение на линии горделивого пренебрежения, направилась к двери в свою половину.
– И прекрасно! – заключила она. – Счастливого успеха… и… доброй ночи!
И делая полуреверанс, слегка негодующий, слегка насмешливый, она распахнула дверь в свои покои.
Разговор принимал дурной оборот, совсем не входивший в планы советника. Расстегнув три нижние пуговицы своего жилета и две верхние брюк и выпустив на свободу часть своего живота, он чувствовал себя в более миролюбивом настроении и знаком остановил жену.
– Ну, ну, милочка… не будем сейчас ссориться… Ты же хорошо знаешь, что мне нельзя было не приехать в город…
– И тебе понадобилась провожатая?
– Ну, хотя бы и так… Почему упрекать меня за желание возможно меньше расставаться с тобой…
– А потому, что ты делаешь из меня манекен, рекламу для твоих банкиров, для твоих клиентов, для твоих поставщиков и прочих грязных личностей, с которыми ты знаешься…
– Ах, Норис… Ну, что ты такое говоришь? Завтра утром, пока я съезжу в банк положить туда то, что ты знаешь, ты можешь оставаться дома, в постели, сколько твоей душе будет угодно… А после обеда, прежде чем возвратиться назад, в деревню, я свожу тебя, если захочешь, к твоему ювелиру… Как знать, может быть, у него найдется какая-нибудь новинка по твоему вкусу? А? Как ты думаешь?
Эта перспектива, имевшая свою соблазнительность даже для чудных синих глаз синьоры Орнано, несколько ослабила ее натянутые нервы.
Однако синьора Орнано, упрямая, как все молодые жены, обожаемые и избалованные, не хотела уступать и ограничилась в качестве неуловимого дара благосклонности за любезность супруга, переменой в направлении своего дурного расположения духа.
– Завтра, – ответила она, берясь за ручку двери, – я буду оставаться в постели вплоть до того часа, когда придется садиться на твой дурацкий поезд, такой же дурацкий, как и сегодняшний, пришедший на… пятьдесят минут… раньше назначенного времени.
– Что такое? – спросил изумленно советник. – Мы приехали, как обычно, с опозданием на четверть часа.
– Здравствуйте! – с торжествующим сарказмом раскланялась синьора. – Я нарочно посмотрела на вокзальные часы, и на них было два, когда мы приехали…
– Так что ж?
– А по расписанию поезд приходил в 2.50!
– По какому расписанию?
– Как, по какому расписанию? По расписанию! По расписанию железнодорожному, по расписанию печатному, по расписанию бумажному… Словом, вот по какому!
И синьора, вытащив из своего ридикюля совсем смятое расписание, потрясла им, точно боевым знаменем, перед носом супруга.
Советник взял расписание с недоверчивым видом, взглянул на желтую обложку и разразился громким смехом.
– Счастье, что не ты занимаешься делами, – воскликнул он. – Смотри сюда: видишь, первое ноября 1907 года… Это зимнее расписание… прошлогоднее…
Советник продолжал хохотать, и жирный живот его весело прыгал под жилетом, тогда как синьоре Орнано ничего более не оставалось, как сознаться в своем промахе.
Чтобы не обнаружить досады, которую возбуждало в ней поражение, она повернулась к мужу спиной.
– Спокойной ночи! – сказала она просто.
– Это так-то ты со мной прощаешься?
И советник собирался уже последовать за своей супругой, чтобы получить супружеский поцелуй, стоивший ему в год не менее двадцати тысяч лир на одних туалетах, когда возле одного из кресел он заметил предмет, приковавший все его внимание.
– Что за черт! – воскликнул он удивленно. – Башмак!
Это был на самом деле башмак, соскочивший с ноги Тапиоки в момент его поспешного бегства.
Синьора Орнано, уже запиравшая за собой дверь, обернулась.
– Норис!… А ведь это башмак!…
Синьора приблизилась и, несмотря на причудливую форму обуви Тапиоки, должна была признать справедливость умозаключения своего мужа.
Советник нагнулся и поднял эти жалкие останки обуви, брезгливо держа их двумя пальцами, словно труп отвратительной гадины. Между супругами водворилось на минуту молчание.
Скрытый за драпировкой Каскариллья почувствовал, как пот выступает на его спине. «Кончено!» – мысленно сказал он себе и застыл в улыбке невозмутимой готовности на всякий исход.
– Кто бы мог оставить здесь этот башмак? – спрашивал себя громко советник, напрасно пытаясь скрыть страх, все сильнее его охватывающий.
– Швейцар, должно быть! – решила синьора, которая чувствовала необходимость поскорее исчерпать инцидент.
– Швейцар! Выдумает тоже! Я сам покупаю обувь моему швейцару и уж, конечно, не награждаю его подобной мерзостью.
– Чей же это может быть, по-твоему, кроме как швейцара? Он обул, вероятно, старые вместо новых туфель, когда приходил сюда сметать пыль, и, уходя, усталый, забыл здесь этот башмак…
Советник покачал головой, плохо удовлетворенный объяснением.
– Не станешь же ты, надеюсь, делать трагедию из-за какого-то башмака! – убеждала синьора, внутренне готовясь к нападению.
– Злоумышленники могут скрываться во всяком углу, – глубокомысленно заметил советник, беспокойно озираясь кругом, словно ожидая появления таинственных рыцарей грабежа из окружавших его стен. – Пойми, что ради той суммы, которая заперта здесь…
– Итак, чего же проще! Ступай, беги, взгляни, все ли на месте?
Советник озабоченно направился к двери, ведущей в его комнаты.
– А ты не пойдешь со мной? – спросил он у жены с легкой дрожью в голосе.
Синьора Орнано усмехнулась с состраданием.
– А один боишься?
– Не боюсь, а так надежней… Четыре глаза видят лучше двух…
Синьора повиновалась, и парочка скрылась в глубоком коридоре. Голоса замерли в отдалении.
Освободившись от поклажи, коммерции советник испустил глубокий вздох удовлетворения животом, где, по-видимому, находились его легкие: так высоко вздымался он под объемистым жилетом.
Сняв затем соломенную шляпу, слегка помятую дорогой, он принялся обмахивать свою голову, жарой и усталостью превращенную в поля орошения, где, словно чахлая солончаковая растительность, торчала то тут, то там, коротенькими вихрами темно-серых волос.
– Следовало слушаться тебя? – произнес советник голосом, звучавшим жаждой мщения за пролитый пот, обращаясь к жене, искавшей ключ от чемодана среди связки ключиков, висевших на ее поясе. – Почему было не взять с собой горничную? Замучила меня хуже всякого носильщика…
Синьора Орнано, своей изящной свежей фигурой оттенявшая еще ярче (хотя вряд ли в этом представлялась нужда) вульгарную апоплексическую комплекцию своего супруга, отозвалась резким тоном, плохо гармонировавшим с музыкальностью ее голоса:
– Следовало оставить меня в деревне.
Под ложечкой коммерции советника, за отсутствием губки осушавшего платком свой лоб и лысину, закопошилась змея глухой ревности.
– В деревне… В деревне… – проворчал он. – Не понимаю, чего далась тебе эта «твоя» деревня… Другие женщины чуть попадут в деревню, уже рвутся в город, а ты…
Тут синьора перешла в нападение, хотя причиной ее раздражения было скорее упрямство ключика, не желавшего проникать в скважину чемодана, чем воркотня мужа.
– Если ты воображдешь, что я достаточно развлекаюсь… – начала она, нервно встряхивая связкой ключей, исполнявших своим бряцанием нечто вроде маленькой симфонии.
– Ну вот… ну вот… я того и ждал… Развлечения… вечно развлечения. Ты ни о чем больше не думаешь…
Синьора, прерванная в развитии своей мысли, вскинула головку великолепным жестом презрения.
– Вы, кажется, намерены мне проповедь читать, друг мой?
В голосе синьоры звучали нотки такого подавляющего превосходства, что советник счел более благоразумным отступить в добром духе.
– Проповедь… проповедь… никаких я проповедей не читаю. Всего только замечание сделал… простое маленькое замечание… Или, может быть, я и замечаний не имею права делать?
Ответ синьоры Орнано мог бы служить образчиком простоты и лаконичности.
– Нет! – отрезала она словно ножом.
Супруг, видимо, не удовлетворенный краткостью этого отрицания, пожелал выяснить дело.
– Но тогда что же я могу делать? – осведомился он, изображая изумление.
– Единственную вещь, которую умеешь делать… Деньги!
Советник хотел было протестовать против такого ограничения его правоспособности, показавшегося ему оскорбительным.
– А разве я их не делаю? – вырвалось у него вместо того.
Синьора, сдерживавшая свое раздражение на линии горделивого пренебрежения, направилась к двери в свою половину.
– И прекрасно! – заключила она. – Счастливого успеха… и… доброй ночи!
И делая полуреверанс, слегка негодующий, слегка насмешливый, она распахнула дверь в свои покои.
Разговор принимал дурной оборот, совсем не входивший в планы советника. Расстегнув три нижние пуговицы своего жилета и две верхние брюк и выпустив на свободу часть своего живота, он чувствовал себя в более миролюбивом настроении и знаком остановил жену.
– Ну, ну, милочка… не будем сейчас ссориться… Ты же хорошо знаешь, что мне нельзя было не приехать в город…
– И тебе понадобилась провожатая?
– Ну, хотя бы и так… Почему упрекать меня за желание возможно меньше расставаться с тобой…
– А потому, что ты делаешь из меня манекен, рекламу для твоих банкиров, для твоих клиентов, для твоих поставщиков и прочих грязных личностей, с которыми ты знаешься…
– Ах, Норис… Ну, что ты такое говоришь? Завтра утром, пока я съезжу в банк положить туда то, что ты знаешь, ты можешь оставаться дома, в постели, сколько твоей душе будет угодно… А после обеда, прежде чем возвратиться назад, в деревню, я свожу тебя, если захочешь, к твоему ювелиру… Как знать, может быть, у него найдется какая-нибудь новинка по твоему вкусу? А? Как ты думаешь?
Эта перспектива, имевшая свою соблазнительность даже для чудных синих глаз синьоры Орнано, несколько ослабила ее натянутые нервы.
Однако синьора Орнано, упрямая, как все молодые жены, обожаемые и избалованные, не хотела уступать и ограничилась в качестве неуловимого дара благосклонности за любезность супруга, переменой в направлении своего дурного расположения духа.
– Завтра, – ответила она, берясь за ручку двери, – я буду оставаться в постели вплоть до того часа, когда придется садиться на твой дурацкий поезд, такой же дурацкий, как и сегодняшний, пришедший на… пятьдесят минут… раньше назначенного времени.
– Что такое? – спросил изумленно советник. – Мы приехали, как обычно, с опозданием на четверть часа.
– Здравствуйте! – с торжествующим сарказмом раскланялась синьора. – Я нарочно посмотрела на вокзальные часы, и на них было два, когда мы приехали…
– Так что ж?
– А по расписанию поезд приходил в 2.50!
– По какому расписанию?
– Как, по какому расписанию? По расписанию! По расписанию железнодорожному, по расписанию печатному, по расписанию бумажному… Словом, вот по какому!
И синьора, вытащив из своего ридикюля совсем смятое расписание, потрясла им, точно боевым знаменем, перед носом супруга.
Советник взял расписание с недоверчивым видом, взглянул на желтую обложку и разразился громким смехом.
– Счастье, что не ты занимаешься делами, – воскликнул он. – Смотри сюда: видишь, первое ноября 1907 года… Это зимнее расписание… прошлогоднее…
Советник продолжал хохотать, и жирный живот его весело прыгал под жилетом, тогда как синьоре Орнано ничего более не оставалось, как сознаться в своем промахе.
Чтобы не обнаружить досады, которую возбуждало в ней поражение, она повернулась к мужу спиной.
– Спокойной ночи! – сказала она просто.
– Это так-то ты со мной прощаешься?
И советник собирался уже последовать за своей супругой, чтобы получить супружеский поцелуй, стоивший ему в год не менее двадцати тысяч лир на одних туалетах, когда возле одного из кресел он заметил предмет, приковавший все его внимание.
– Что за черт! – воскликнул он удивленно. – Башмак!
Это был на самом деле башмак, соскочивший с ноги Тапиоки в момент его поспешного бегства.
Синьора Орнано, уже запиравшая за собой дверь, обернулась.
– Норис!… А ведь это башмак!…
Синьора приблизилась и, несмотря на причудливую форму обуви Тапиоки, должна была признать справедливость умозаключения своего мужа.
Советник нагнулся и поднял эти жалкие останки обуви, брезгливо держа их двумя пальцами, словно труп отвратительной гадины. Между супругами водворилось на минуту молчание.
Скрытый за драпировкой Каскариллья почувствовал, как пот выступает на его спине. «Кончено!» – мысленно сказал он себе и застыл в улыбке невозмутимой готовности на всякий исход.
– Кто бы мог оставить здесь этот башмак? – спрашивал себя громко советник, напрасно пытаясь скрыть страх, все сильнее его охватывающий.
– Швейцар, должно быть! – решила синьора, которая чувствовала необходимость поскорее исчерпать инцидент.
– Швейцар! Выдумает тоже! Я сам покупаю обувь моему швейцару и уж, конечно, не награждаю его подобной мерзостью.
– Чей же это может быть, по-твоему, кроме как швейцара? Он обул, вероятно, старые вместо новых туфель, когда приходил сюда сметать пыль, и, уходя, усталый, забыл здесь этот башмак…
Советник покачал головой, плохо удовлетворенный объяснением.
– Не станешь же ты, надеюсь, делать трагедию из-за какого-то башмака! – убеждала синьора, внутренне готовясь к нападению.
– Злоумышленники могут скрываться во всяком углу, – глубокомысленно заметил советник, беспокойно озираясь кругом, словно ожидая появления таинственных рыцарей грабежа из окружавших его стен. – Пойми, что ради той суммы, которая заперта здесь…
– Итак, чего же проще! Ступай, беги, взгляни, все ли на месте?
Советник озабоченно направился к двери, ведущей в его комнаты.
– А ты не пойдешь со мной? – спросил он у жены с легкой дрожью в голосе.
Синьора Орнано усмехнулась с состраданием.
– А один боишься?
– Не боюсь, а так надежней… Четыре глаза видят лучше двух…
Синьора повиновалась, и парочка скрылась в глубоком коридоре. Голоса замерли в отдалении.
VII
Каскариллья раздвинул драпировку и перевел дух.
Ему было не по себе. Непрочность положения, еще увеличившаяся благодаря ротозейству Тапиоки, вызывала в нем нервное раздражение, преодолеть которое ему стоило немалых усилий.
Он бросил взгляд на входную дверь и в голове его мелькнуло искушение, воспользовавшись благоприятным моментом, бежать, укрыться в безопасности.
Но ранее, чем кончились его колебания, в глубине коридора прозвучал мелодичный насмешливый голос синьоры Орнано:
– Ну, что? Убедился теперь?
Каскариллья вернулся за драпировку, а супруга вновь появилась в передней.
Советник, хотя и разуверенный произведенной ревизией, пожелал еще раз осмотреть башмак.
– Странно, все-таки! Не могу понять, как это наш швейцар, являющийся сюда для уборки, для наведения чистоты, оставил бы вдруг здесь эту гадость, точно нарочно предназначенную для разведения грязи… Полюбуйся хотя бы на пол…
Действительно, место, где разувался Тапиока, было покрыто пылью и кусочками засохшей грязи.
Но синьора Орнано оставалась на этот раз безучастной к следам грязи, за которые в иной момент она не задумалась бы уволить прислугу, не разбирая даже, виновата она или нет.
– Друг мой, – заявила она брюзгливо-скучающим тоном, – уже поздно, и вся эта история мне надоела… Оставляю тебя предаваться на досуге твоим размышлениям… Захвати, если хочешь, этот башмак в свою комнату, возьми его с собой в постель, если это тебе нравится, изучай его, сколько твоей душеньке угодно, если он тебя так интересует, но меня, прошу тебя, оставь в покое… Я совершенно разбита дорогой, едва на ногах стою от усталости и до смерти хочу спать… Советник что-то промычал в знак своего дурного расположения духа, но у него не хватило смелости проявить свое недовольство более определенно.
– Что с тобой? – спросила у него синьора.
– Что со мной? А то… что… что… в сущности, конечно, ничего особенного… но эту ночь я предпочел бы спать…
Синьора Орнано, проникнув в прозрачные намерения мужа, поднялась на дыбы как горячая дикая лошадь.
– А? Что такое? – заговорила она, сбрасывая мгновенно личину томной усталости и принимая вид неприступной баррикады.
В ту же минуту муж принял вид собачонки, ползающей у ног хозяина в надежде получить лакомый кусочек.
– Норис!… Ну, будь мила хоть разок с твоим Колино… Ведь он же тебя так любит!
Синьора Орнано разразилась бурей притворно подогретого негодования.
– Но… но ты с ума сошел!… с ума сошел… Нет, положительно с ума сошел. Ведь то, что ты говоришь… ведь это возмутительно… прямо возмутительно!… чудовищно… да, да чудовищно!… именно чудовищно… В три часа утра… после этого ужасного семичасового путешествия… по такой жаре… смертельной жаре… ты хочешь… о-о-о! это чудовищно!… невероятно… просто невероятно!…
Советник пытался было вставить слово успокоения, но синьора, взвинтив себя собственными сильными выражениями, не давала ему времени даже сделать жеста.
– Нет, твое поведение положительно невыносимо… понимаешь ли?… не-вы-носимо!… У тебя нет ни капли уважения ко мне… Да ты и не имел его никогда… Даже в первые дни нашего супружества… У тебя сердца нет… и не было никогда… Я умираю… ты сам видишь… умираю от усталости, бессонницы, жары, всей этой дорожной возни… Я больна, меня лихорадит: смотри… голова горит, а руки словно во льду… Мало того! Ты же знаешь, что я страдаю сердечными припадками… Ты слышал, что сказал доктор: малейшее волнение, малейшее переутомление… самое пустяшное противоречие могут убить меня… И ты смеешь требовать!… О!
И синьора Орнано, не сознавай она необходимости сохранить в неприкосновенности ясность и свежесть своих прекрасных очей, вероятно разразилась бы слезами: так расчувствовалась она над своей участью в пылу разыгрываемой ею комедии.
Под этим ураганом упреков муж стоял перед женой раздавленный, уничтоженный, как человек в парадной одежде, которого внезапно хлынувший ливень мгновенно превращает в мокрую курицу.
– Ну, хорошо… хорошо, успокойся… Прости меня… – лепетал он. – Я ведь думал тебе удовольствие сделать…
Неуклюжее выражение лишь подлило масла в огонь: синьора Орнано почувствовала себя оскорбленной в эстетическом отношении, ведь он посягнул на, святая святых, ее физиологию.
– Удовольствие? Ты думал сделать мне удовольствие?… – повторила она с презрительно-сострадательной улыбкой. – Но какое же и где получил ты воспитание?… Я не узнаю тебя… решительно не узнаю… После цинизма – вульгарность… Ах, Николай… В довершение всего ты опускаешься до вульгарности… ты, который отлично знаешь, что я готова все допустить, все перенести, все простить, но только не вульгарность. Ведь это же пошлость, то, что ты мне говоришь… Отвратительная пошлость, пойми это. Ты говоришь со мной, как с какой-нибудь цветочницей… хуже: как с горничной… хуже: как…
Синьора Орнано, очевидно, из боязни унизить свое достоинство, не дерзнула продолжить дальше нити сравнений.
Советник понял, что он объяснился недостаточно или, вернее, дурно объяснился и спешил поправить свой грех.
– Я неудачно выразился… – заметил он с улыбкой, пытающейся восстановить униженное достоинство. – Но как бы то ни было, но я ведь муж тебе…
Синьора Орнано смерила его изумленным, нагло-вызывающим взглядом.
– И что из этого следует? – дерзко бросила она.
Советни, атакованный в лоб, счел уместным застегнуть ж лет, из щели которого с очевидным подрывом для его авторитета выбивалась рубашка вместе со складкой жира. Но синьора Орнано не отступила перед этим умилостивительным маневром.
– И из этого следует, – продолжала она, – что ты воображаешь себя вправе обращаться ко мне с речами, которым место в кабаке или непристойном доме? Да. Ты мой муж… знаю это… даже слишком хорошо знаю… а я твоя жена… Ну, и что из того? Что? Что?
Синьора Орнано так настаивала на своем вопросе, что муж ее не счел возможным уклониться от ответа.
– Что? Мне кажется то же, что… ну, что делают другие мужья со своими женами?…
– Об этом можешь пойти справиться у твоего швей ара, – с горделивым презрением отрезала синьора Орнано. – Но если ты намекаешь на мелочные торговые сделки, эти грязные сделки, в которые вступают еженедельно или ежедневно все добрые супруги земли… то ты глубоко ошибаешься… Синьора, – заруби это себе на носу, – синьора из порядочного общества не опускается до роли машины для фабрикации… ребят… И ты, который принадлежишь к высшему классу общества и дорожишь тем, что к нему принадлежишь, ты должен уметь себя сдерживать, как сдерживают себя особы нашего ранга, и ждать, пока сама жена не напомнит тебе о твоих обязанностях по отношению к ней… Обязанностях… слышишь? Но – не правах…
Советник пробормотал несколько невнятных слов, но так как жена его взывала к правилам порядочного общества, то он, который из чувства ребяческого тщеславия разжиревшего буржуа, обычного у разбогатевших выскочек, старающихся свои грубые вкусы и привычки перекроить на образец принятых среди кровных аристократов, он почувствовал себя почти довольным и польщенным полученным отказом, который по его глубокому убеждению, был внушен природной деликатностью жены, одаренной возвышенной чувствительностью и воспитанной в утонченном понимании жизни. С другой стороны, несмотря на свое выдающееся промышленное и финансовое положение, коммерции советник Орнано не скрывал от себя разницы в общественном положении и развитии между ним и женой, выуженной им соблазном миллионов из кровной аристократической среды, где он встретил ее девушкой, если не невинной, то оттого не менее гордой своим именем, титулом и воспитанием.
И хотя для коммерции советника не существовало иного смысла жизни, иной власти и иного авторитета, кроме денег, он подпал немедленно под влияние, чтобы не сказать под башмак, своей жены, принесшей в приданое лишь несколько бриллиантов, скорее исторической ценности, но зато находящейся в родстве со всеми аристократическими фамилиями города и обладающей талантом устраивать грандиозные приемы с самым изысканным вкусом и утонченным шиком. А это имело громадную важность для человека, которому, в интересах развития своих предприятий, необходимо было распускать по белу свету славу княжеской роскоши своих салонов и избранного характера своих связей и знакомств.
Да не удивится поэтому читатель, что могущественный промышленник проглотил безропотно отказ, который всякий другой муж, принимая законность своих желаний и томную обольстительную грацию синьоры Орнано, счел бы очень и очень спорным.
Итак, советник покорно сложил оружие.
– Как хочешь, милочка… – сказал он после минутного колебания… – не будем больше говорить об этом… то есть я не буду больше говорить, пока, пока ты сама не дашь мне слова… Не сердишься на меня?
Синьора Орнано не пожелала злоупотреблять своим триумфом. Она милостиво протянула руку мужу.
– Доброй ночи! – пожелала она. – И – до завтра! Советник медленно направился к своей двери и
обернулся на пороге, чтобы бросить еще взгляд на жену, рывшуюся в ридикюле.
– В конце концов, – заметил он, покачивая головой, словно каясь и желая загладить то, что теперь сам считал грехом, – в конце концов, всему виной этот проклятый поезд…
– Что такое? – спросила синьора, которая, разбираясь в своих вещах, уже думала совершенно о другом.
– Не знаю что, но только на меня всегда этот поезд производит… действие… вроде того, какое производило первое время верховая езда…
Синьора Орнано не удостоила заинтересоваться этим физиологическим вопросом и удалилась к себе, звонко щелкнув ключей… На этот звук, решительный и ясный, откликнулся металлическим эхом другой, более медленный и меланхоличный, полный разбитых надежд и тоски по родине.
Передняя опустела бы, если бы из-за драпировок не выглянуло худое лицо Каскарилльи, губы которого кривились тонкой язвительной улыбкой Мефистофеля…
Ему было не по себе. Непрочность положения, еще увеличившаяся благодаря ротозейству Тапиоки, вызывала в нем нервное раздражение, преодолеть которое ему стоило немалых усилий.
Он бросил взгляд на входную дверь и в голове его мелькнуло искушение, воспользовавшись благоприятным моментом, бежать, укрыться в безопасности.
Но ранее, чем кончились его колебания, в глубине коридора прозвучал мелодичный насмешливый голос синьоры Орнано:
– Ну, что? Убедился теперь?
Каскариллья вернулся за драпировку, а супруга вновь появилась в передней.
Советник, хотя и разуверенный произведенной ревизией, пожелал еще раз осмотреть башмак.
– Странно, все-таки! Не могу понять, как это наш швейцар, являющийся сюда для уборки, для наведения чистоты, оставил бы вдруг здесь эту гадость, точно нарочно предназначенную для разведения грязи… Полюбуйся хотя бы на пол…
Действительно, место, где разувался Тапиока, было покрыто пылью и кусочками засохшей грязи.
Но синьора Орнано оставалась на этот раз безучастной к следам грязи, за которые в иной момент она не задумалась бы уволить прислугу, не разбирая даже, виновата она или нет.
– Друг мой, – заявила она брюзгливо-скучающим тоном, – уже поздно, и вся эта история мне надоела… Оставляю тебя предаваться на досуге твоим размышлениям… Захвати, если хочешь, этот башмак в свою комнату, возьми его с собой в постель, если это тебе нравится, изучай его, сколько твоей душеньке угодно, если он тебя так интересует, но меня, прошу тебя, оставь в покое… Я совершенно разбита дорогой, едва на ногах стою от усталости и до смерти хочу спать… Советник что-то промычал в знак своего дурного расположения духа, но у него не хватило смелости проявить свое недовольство более определенно.
– Что с тобой? – спросила у него синьора.
– Что со мной? А то… что… что… в сущности, конечно, ничего особенного… но эту ночь я предпочел бы спать…
Синьора Орнано, проникнув в прозрачные намерения мужа, поднялась на дыбы как горячая дикая лошадь.
– А? Что такое? – заговорила она, сбрасывая мгновенно личину томной усталости и принимая вид неприступной баррикады.
В ту же минуту муж принял вид собачонки, ползающей у ног хозяина в надежде получить лакомый кусочек.
– Норис!… Ну, будь мила хоть разок с твоим Колино… Ведь он же тебя так любит!
Синьора Орнано разразилась бурей притворно подогретого негодования.
– Но… но ты с ума сошел!… с ума сошел… Нет, положительно с ума сошел. Ведь то, что ты говоришь… ведь это возмутительно… прямо возмутительно!… чудовищно… да, да чудовищно!… именно чудовищно… В три часа утра… после этого ужасного семичасового путешествия… по такой жаре… смертельной жаре… ты хочешь… о-о-о! это чудовищно!… невероятно… просто невероятно!…
Советник пытался было вставить слово успокоения, но синьора, взвинтив себя собственными сильными выражениями, не давала ему времени даже сделать жеста.
– Нет, твое поведение положительно невыносимо… понимаешь ли?… не-вы-носимо!… У тебя нет ни капли уважения ко мне… Да ты и не имел его никогда… Даже в первые дни нашего супружества… У тебя сердца нет… и не было никогда… Я умираю… ты сам видишь… умираю от усталости, бессонницы, жары, всей этой дорожной возни… Я больна, меня лихорадит: смотри… голова горит, а руки словно во льду… Мало того! Ты же знаешь, что я страдаю сердечными припадками… Ты слышал, что сказал доктор: малейшее волнение, малейшее переутомление… самое пустяшное противоречие могут убить меня… И ты смеешь требовать!… О!
И синьора Орнано, не сознавай она необходимости сохранить в неприкосновенности ясность и свежесть своих прекрасных очей, вероятно разразилась бы слезами: так расчувствовалась она над своей участью в пылу разыгрываемой ею комедии.
Под этим ураганом упреков муж стоял перед женой раздавленный, уничтоженный, как человек в парадной одежде, которого внезапно хлынувший ливень мгновенно превращает в мокрую курицу.
– Ну, хорошо… хорошо, успокойся… Прости меня… – лепетал он. – Я ведь думал тебе удовольствие сделать…
Неуклюжее выражение лишь подлило масла в огонь: синьора Орнано почувствовала себя оскорбленной в эстетическом отношении, ведь он посягнул на, святая святых, ее физиологию.
– Удовольствие? Ты думал сделать мне удовольствие?… – повторила она с презрительно-сострадательной улыбкой. – Но какое же и где получил ты воспитание?… Я не узнаю тебя… решительно не узнаю… После цинизма – вульгарность… Ах, Николай… В довершение всего ты опускаешься до вульгарности… ты, который отлично знаешь, что я готова все допустить, все перенести, все простить, но только не вульгарность. Ведь это же пошлость, то, что ты мне говоришь… Отвратительная пошлость, пойми это. Ты говоришь со мной, как с какой-нибудь цветочницей… хуже: как с горничной… хуже: как…
Синьора Орнано, очевидно, из боязни унизить свое достоинство, не дерзнула продолжить дальше нити сравнений.
Советник понял, что он объяснился недостаточно или, вернее, дурно объяснился и спешил поправить свой грех.
– Я неудачно выразился… – заметил он с улыбкой, пытающейся восстановить униженное достоинство. – Но как бы то ни было, но я ведь муж тебе…
Синьора Орнано смерила его изумленным, нагло-вызывающим взглядом.
– И что из этого следует? – дерзко бросила она.
Советни, атакованный в лоб, счел уместным застегнуть ж лет, из щели которого с очевидным подрывом для его авторитета выбивалась рубашка вместе со складкой жира. Но синьора Орнано не отступила перед этим умилостивительным маневром.
– И из этого следует, – продолжала она, – что ты воображаешь себя вправе обращаться ко мне с речами, которым место в кабаке или непристойном доме? Да. Ты мой муж… знаю это… даже слишком хорошо знаю… а я твоя жена… Ну, и что из того? Что? Что?
Синьора Орнано так настаивала на своем вопросе, что муж ее не счел возможным уклониться от ответа.
– Что? Мне кажется то же, что… ну, что делают другие мужья со своими женами?…
– Об этом можешь пойти справиться у твоего швей ара, – с горделивым презрением отрезала синьора Орнано. – Но если ты намекаешь на мелочные торговые сделки, эти грязные сделки, в которые вступают еженедельно или ежедневно все добрые супруги земли… то ты глубоко ошибаешься… Синьора, – заруби это себе на носу, – синьора из порядочного общества не опускается до роли машины для фабрикации… ребят… И ты, который принадлежишь к высшему классу общества и дорожишь тем, что к нему принадлежишь, ты должен уметь себя сдерживать, как сдерживают себя особы нашего ранга, и ждать, пока сама жена не напомнит тебе о твоих обязанностях по отношению к ней… Обязанностях… слышишь? Но – не правах…
Советник пробормотал несколько невнятных слов, но так как жена его взывала к правилам порядочного общества, то он, который из чувства ребяческого тщеславия разжиревшего буржуа, обычного у разбогатевших выскочек, старающихся свои грубые вкусы и привычки перекроить на образец принятых среди кровных аристократов, он почувствовал себя почти довольным и польщенным полученным отказом, который по его глубокому убеждению, был внушен природной деликатностью жены, одаренной возвышенной чувствительностью и воспитанной в утонченном понимании жизни. С другой стороны, несмотря на свое выдающееся промышленное и финансовое положение, коммерции советник Орнано не скрывал от себя разницы в общественном положении и развитии между ним и женой, выуженной им соблазном миллионов из кровной аристократической среды, где он встретил ее девушкой, если не невинной, то оттого не менее гордой своим именем, титулом и воспитанием.
И хотя для коммерции советника не существовало иного смысла жизни, иной власти и иного авторитета, кроме денег, он подпал немедленно под влияние, чтобы не сказать под башмак, своей жены, принесшей в приданое лишь несколько бриллиантов, скорее исторической ценности, но зато находящейся в родстве со всеми аристократическими фамилиями города и обладающей талантом устраивать грандиозные приемы с самым изысканным вкусом и утонченным шиком. А это имело громадную важность для человека, которому, в интересах развития своих предприятий, необходимо было распускать по белу свету славу княжеской роскоши своих салонов и избранного характера своих связей и знакомств.
Да не удивится поэтому читатель, что могущественный промышленник проглотил безропотно отказ, который всякий другой муж, принимая законность своих желаний и томную обольстительную грацию синьоры Орнано, счел бы очень и очень спорным.
Итак, советник покорно сложил оружие.
– Как хочешь, милочка… – сказал он после минутного колебания… – не будем больше говорить об этом… то есть я не буду больше говорить, пока, пока ты сама не дашь мне слова… Не сердишься на меня?
Синьора Орнано не пожелала злоупотреблять своим триумфом. Она милостиво протянула руку мужу.
– Доброй ночи! – пожелала она. – И – до завтра! Советник медленно направился к своей двери и
обернулся на пороге, чтобы бросить еще взгляд на жену, рывшуюся в ридикюле.
– В конце концов, – заметил он, покачивая головой, словно каясь и желая загладить то, что теперь сам считал грехом, – в конце концов, всему виной этот проклятый поезд…
– Что такое? – спросила синьора, которая, разбираясь в своих вещах, уже думала совершенно о другом.
– Не знаю что, но только на меня всегда этот поезд производит… действие… вроде того, какое производило первое время верховая езда…
Синьора Орнано не удостоила заинтересоваться этим физиологическим вопросом и удалилась к себе, звонко щелкнув ключей… На этот звук, решительный и ясный, откликнулся металлическим эхом другой, более медленный и меланхоличный, полный разбитых надежд и тоски по родине.
Передняя опустела бы, если бы из-за драпировок не выглянуло худое лицо Каскарилльи, губы которого кривились тонкой язвительной улыбкой Мефистофеля…
VIIІ
Прежде чем двинуться со своего поста, Каскариллья подождал несколько минут.
Прилив запоздалой энергии, часто наблюдаемый у людей слабых, мог заставить мужа раскаяться в своей уступчивости и привести его снова к дверям жены для последнего героического приступа.
Этого не случилось, и гробовое молчание водворилось в доме.
Каскариллья чувствовал себя в глубоко нелепом положении.
Прилив запоздалой энергии, часто наблюдаемый у людей слабых, мог заставить мужа раскаяться в своей уступчивости и привести его снова к дверям жены для последнего героического приступа.
Этого не случилось, и гробовое молчание водворилось в доме.
Каскариллья чувствовал себя в глубоко нелепом положении.