– Тебе плохо? – спросила меня капральша.
   – Нет, – надменно ответила я.
   – Может, хочешь пойти домой?
   На это я охотно согласилась. Вызвали по телефону маму, и она забрала меня.
   Дома и мама, и Нисиё-сан восхищались тем, как стойко я перенесла оскорбление: шок оказался не слишком сильным. Я же смутно догадывалась: будь обидчики постарше, я бы совсем иначе отнеслась к их выходке. А так – меня раздели ровесники, обычная потасовка, ничего страшного.
 
   Несчастье обрушилось на меня в пять лет. Угроза, вот уже два года висевшая над нашими головами, вдруг обрела реальность: мы должны переезжать из Японии в Китай.
   И хотя я давно знала, что такой поворот событий неминуем, но оказалась не готова к нему. Да и как можно приготовиться к концу света? Расстаться с Нисиё-сан, со всем здешним совершенством, уехать неведомо куда – от одной этой мысли меня мутило.
   Последние дни я прожила с ощущением, что наступает вселенский хаос. Страна, которая без малого полвека со страхом ждала предсказанного страшного землетрясения, не замечала близости катастрофы, меж тем почва под ногами уже дрожала из-за того, что я должна была ее покинуть. Я пребывала в полнейшем смятении. Наконец настала роковая минута: к дому подъехал автомобиль, чтобы увезти нас в аэропорт. Нисиё-сан упала на колени прямо на улице, обняла меня и прижала к сердцу, как родное дитя.
   И вот дверца захлопнулась, я сижу в машине и вижу, как Нисиё-сан, не поднимаясь с колен, приникла головой к земле. Она оставалась в такой позе до тех пор, пока мы могли ее видеть. А потом исчезла навсегда.
   Так закончилось время моего божественного существования.
 
   Я была так огорчена разлукой со своей японской мамой, что не заметила, как самолет оторвался от родной земли и взмыл в небо.
   Воздушная карета миновала Японское море, Южную Корею, Желтое море и приземлилась на чужбине – в Китае.
   Для меня весь мир, за исключением Страны Восходящего Солнца, был чужбиной. Но для КНР 1972 года такое определение было и правда самым подходящим.
   Этот мир тотального террора и бдительного надзора был совершенно чужим. И хотя мне не пришлось испытать на себе ужасов завершавшейся «культурной революции», хотя по малолетству я почти не соприкасалась с реальностью и не жила, в отличие от родителей, с чувством постоянного омерзения, Пекин все равно представлялся мне этаким глазом циклона.
   У меня была на то своя причина: мало того, что эта страна не была Японией, она имела наглость быть полной ее противоположностью. Вместо зеленых гор я получила пустыню Гоби – таков был пекинский климат.
   В моей стране всюду была вода, а тут, в Китае, сплошная сушь. Горячий воздух обжигал грудь. При резком переходе от влажности к сухости у меня открылась астма: прежде я не знала, что это такое, теперь же она трепала меня постоянно. Здесь, на чужбине, я буквально задыхалась.
   Моя страна, моя Япония – горный сад, царство природы, полное цветов и деревьев. Пекин же – воплощение городского уродства, нагромождение бетонных глыб.
   В моей стране жили на воле обезьяны и птицы, рыбы и белки, все в своей стихии. В Пекине встречались только подневольные животные: тяжело нагруженные ослики, впряженные в огромные повозки лошади, свиньи, читавшие свой приговор в глазах голодных людей, с которыми нам не разрешалось общаться.
   Моя страна – это Нисиё-сан, моя ласковая японская мамочка, она нежно обнимала меня и говорила со мной на воркующем языке японских женщин и детей. В Пекине ко мне была приставлена товарищ Чжэ, единственной обязанностью которой было расчесывать мне волосы по утрам, она немилосердно дергала их, а разговаривала на антилитературном языке «банды четырех», который относился к китайскому так же, как язык Гитлера к языку Гёте: это было что-то отвратительно булькающее и квакающее.
   Разумеется, пятилетняя девочка не разбиралась в тонкостях политики. Всю жестокость этого режима я поняла гораздо позже, когда стала читать Симона Лейса[8] и разговаривать с самими китайцами, что в ту пору было строжайше запрещено. В те годы, с 1972-го по 1975-й, заговорить с прохожим на улице значило отправить его за решетку.
   Но хотя я ничего не понимала, жизнь в Китае была для меня затянувшимся Апокалипсисом в полном смысле этого слова, несущего в себе и ужас, и радость. Это было, во всяком случае, не скучно. Смотреть на светопреставление не только страшно, но и интересно. Непрерывный кошмар – отличное зрелище, а крушение – увлекательная игра, особенно для наблюдателя лет пяти – восьми.
 
   Вопреки пропагандистским заявлениям, Пекин был голодным городом. Конечно, в столице голод был не таким лютым, как в деревне, но и там жизнь сводилась в основном к поискам пропитания.
   В Японии было вдоволь самых разнообразных продуктов. А нашему пекинскому повару господину Чану стоило немалого труда доставать на рынке неизменную капусту и свиное сало. Это был художник своего дела: каждый день капуста на свином сале была приготовлена по-разному. «Культурная революция» не окончательно погубила народные таланты, в том числе кулинарные.
   Иногда Чан творил настоящие чудеса. Если ему удавалось раздобыть сахар, он растапливал его и отливал изумительные леденцовые фигурки, корзиночки, хрустящие лепестки, к вящему моему восторгу.
   Помню, однажды он принес клубнику. Мне приходилось пробовать эти ягоды в Японии, нередко ела я их и потом, уже после Китая, но должна признать, что пекинская клубника – самая вкусная в мире. Любая клубника отличается нежностью, но пекинская божественно нежна.
 
   В Китае во мне проснулся еще один, ранее неведомый мне, вид голода: голод на людей. Особенно на детей. В Японии я не страдала от недостатка общения: Нисиё-сан так щедро питала меня самой добротной любовью, что больше мне и не требовалось. К одуванчикам меня ничуть не тянуло.
   В Пекине же мне страшно не хватало Нисиё-сан. Может быть, потому я так изголодалась? Возможно. К счастью, мама, папа и сестра были ко мне очень внимательны. Но это внимание не могло заменить того обожания, поклонения, которым окружала меня японская нянюшка.
   Я ринулась на поиски любви. Для этого первым делом надо было влюбиться, что я немедленно и сделала, и, разумеется, несчастная любовь только разожгла мой голод. То была первая любовная неудача, открывшая длинную череду последующих. И то, что она имела место в растерзанном Китае, сыграло свою роль. Случись это в мирной, процветающей стране, может, все обошлось бы без голодных колик, которые довели меня до бунта. Не зря же лучшие любовные сцены бывают в фильмах про войну.
 
   В Пекине я вдруг увидела, до чего странный человек мой отец.
   В домашнем кругу он откровенно высказывал нелестные и совершенно справедливые суждения о тогдашнем китайском режиме. В самом деле, «банда четырех» не знала равных себе в злодействе. Ошеломляющие бесчинства жены Мао и ее присных превосходили все мыслимые пределы. Им неоспоримо принадлежало почетное место в пантеоне мерзавцев всех времен и народов.
   Отец был вынужден встречаться и даже вступать в переговоры с этими бандитами в силу своей профессии: дипломатия есть дипломатия. Я понимала, что эта крайне неприятная миссия была необходимой, и восхищалась умением отца справляться с ней.
   Постоянный голод оставлял его только после банкетов с китайскими официальными лицами. Он приходил пресыщенный во всех смыслах слова, пресыщенный до тошноты, и стонал то «не говорите мне больше о еде!», то «не говорите мне больше о «банде четырех». Можно было подумать, что закармливание и спаивание партнеров было частью государственной политики, подобно тому, как в военное искусство диких племен входило умение вывести из строя противника, перекормив его тяжелой пищей.
   Бывали, однако, случаи, когда отца не тошнило после таких обедов, это означало, что ему удалось побеседовать с Чжоу Эньлаем. Этот человек внушал ему величайшее восхищение, несмотря на то что являлся премьер-министром преступного правительства. И вот это было для меня непостижимо. По моему разумению, люди делились на хороших и плохих. Нельзя быть одновременно хорошим и плохим.
   А Чжоу Эньлай был именно таким. Достаточно посмотреть на цифры: казалось бы, невозможно оставаться на посту премьер-министра КНР с 1949-го по 1976 год, не будучи, как считают многие, беспринципным предателем. Но можно расценить этот факт иначе и увидеть в нем доказательство не столько изворотливости, сколько добродетели и мудрости. Да, он входил в самое бесчеловечное на свете правительство, но вносил в него некую умеренность, и, не будь его, оно было бы еще кровожаднее.
   Он был, наверное, единственным политиком в истории, чья деятельность воистину лежала за пределами добра и зла. Даже самые яростные хулители признают необычайную мощь его ума.
   Восторженное отношение отца к Чжоу Эньлаю заставляло меня призадуматься. Меня озадачивали не политические соображения, которых у меня попросту не было, а то, что мой родной папа почему-то ведет себя так непонятно.
 
   Китай изменил мои представления не только об отце – все оказалось гораздо сложнее, чем я думала. Живя в Японии, я была уверена, что человечество состоит из японцев, бельгийцев и полумифических американцев. В Пекине же поняла, что в этот список, помимо китайцев, надо добавить еще и французов, итальянцев, немцев, камерунцев, перуанцев и представителей других, еще более удивительных народов.
   Больше всего изумило меня существование французов. Значит, на земле есть люди, которые говорят почти на том же языке, что и мы, и даже присвоили себе его название. Их страна именуется Францией, находится где-то очень далеко, и у них есть тут своя школа.
   Ведь времена японских детских садиков прошли, и я начала учиться всерьез в пекинской французской начальной школе. Преподавали там французы, как правило, без всякого педагогического образования.
   Мой первый учитель, настоящий зверюга, пинал меня ногой в зад, когда я просила разрешения выйти в туалет. Из страха перед публичным наказанием я больше не смела прерывать уроки и вообще прекратила проситься.
   Однажды мне стало совсем невтерпеж, а учитель в это время что-то объяснял, и я решила пописать под себя, не вставая со стула. Сначала все пошло неплохо, и я уже надеялась успешно довести до конца секретную операцию, но скоро жидкость стала тоненькой, еле слышной струйкой стекать со стула на пол. Этот звук привлек внимание одного из мальчишек, и он тут же наябедничал:
   – Посмотрите, месье, она писает в классе!
   Я чуть не умерла со стыда: под хохот всего класса учитель вышвырнул меня ногой за дверь.
   И даже с соотечественниками все обстояло непросто: я повстречала бельгийцев, которые не говорили по-французски! Мир оказался страшно запутанной штукой! Языков в нем столько, что и не перечесть. Попробуй найди свое место на этой планете!
 
   Если в Японии самой главной книгой у меня была Библия, то в Китае ее место занял атлас. Мой голод перекинулся на страны. Мне нравились четкость и яркость географических карт.
   Бывало, уже в шесть утра меня заставали ползающей на животе по карте Евразии. Я обводила пальцем границы, любовно поглаживала Японские острова. В географии мне открывалась чистейшая поэзия: я не знала ничего прекраснее этих графических моделей пространства.
   Я изучила все страны до единой. Однажды вечером во время коктейля я пересекала гостиную на четвереньках, чтобы полакомиться втихаря шампанским, и тут меня подхватил папа и представил послу Бангладеш.
   – А, это Восточный Пакистан, – невозмутимо отозвалась я.
   В шесть лет я страстно увлекалась разными странами и народами. Благо все они были представлены в международном дипломатическом гетто в Cаньлитунь. Единственной недоступной для наблюдения страной был Китай.
   Я обожала само слово «атлас» и хотела бы дать такое имя своему будущему ребенку. Из энциклопедического словаря я знала, что кого-то когда-то так уже звали.
   Словарь был атласом слов. В нем были обозначены их владения, этнический состав и границы. Иные из этих империй ошеломляли своей причудливостью, например: азимут, берилл, одалиска, воляпюк.
   Хорошенько полистав страницы, каждый мог найти свою болезнь. Моя называлась «тоска по Японии» – именно таково точное определение слова «ностальгия».
   Всякая ностальгия, безусловно, имела отношение к Японии. Оплакивать прошлое, сокрушаться о былом величии и воспринимать уходящее время трагически, как великое несчастье, – все это как нельзя более по-японски. Сенегалец, тоскующий о Сенегале былых времен, – это японец, хоть ему это и невдомек. А бельгийская девочка, со слезами вспоминающая о Стране Восходящего Солнца, – японка вдвойне.
   – Когда мы вернемся домой? – часто спрашивала я отца, имея в виду дом в Сюкугаве.
   – Никогда.
   Словарь безжалостно объяснил мне весь ужас этого ответа.
 
   Я жила в стране Никогда. Оттуда не было возврата. И я ее не любила. А любила Японию, но безответно. Никогда было назначено мне судьбой, я была подданной этого государства.
   Жители этой страны не знают надежды. Их язык – ностальгия. Национальная валюта – уходящее время. Они не способны ни минуты отложить про запас и растрачивают жизнь, неотвратимо близящуюся к бездне Смерти, где находится их столица.
   Никогдяне – большие мастера возводить хрупкие, саморазрушающиеся здания любви, дружбы, словесности и не умеют строить обыкновенные здания, дома или вообще что бы то ни было прочное и пригодное для жизни. В то же время для них нет ничего более желанного, чем груда камней, среди которых они мечтают поселиться. Но стоит им протянуть руку к ключам от этой земли обетованной, как ее у них роковым образом отнимают.
   Никогдяне не считают, что жизнь – это накопление, увеличение красоты, мудрости, богатства и опыта, они с рождения знают, что она состоит из утрат, оскудений, разорений и распадов. И даже трон дается им лишь для того, чтобы они его потеряли. Уже в три года никогдяне знают то, что в других странах люди еле-еле постигают к шестидесяти трем.
   Но все это не означает, что никогдяне ходят унылые. Напротив: нет в мире более веселого народца. Они пьянеют от восторга при малейшей милости судьбы. Их склонность смеяться, улыбаться, радоваться и восхищаться поистине беспримерна. Угроза смерти развивает в них неукротимую жажду жизни.
   Их гимн – похоронный марш, а вместо похоронного марша они играют жизнерадостный гимн – это такая неистовая рапсодия, что от одного чтения партитуры пробирает дрожь. А никогдяне играют, не пропуская ни нотки, и ничего.
   Их геральдический цветок – белена.
 
   Добыча сладостей в Китае была сопряжена со своими, не такими, как в Японии, трудностями. Надо было сесть на велосипед, показать солдатам, что шестилетняя иностранка не представляет собой серьезной опасности для китайских граждан, а потом сгонять на рынок и купить там отличных конфет и жестких ирисок. Но как быть, если кончились скудные карманные деньги?
   Тогда приходилось обчищать гаражи дипломатического гетто – взрослые держали там провизию. Эти пещеры Али-Бабы запирались на висячие замки, но нет ничего проще, чем спилить замок коммунистического производства.
   Не имея расистских предрассудков, я воровала во всех гаражах подряд, в том числе в родительском, который был не хуже других. Однажды я наткнулась там на бельгийское лакомство, которого раньше не знала: печенье «спекюлос».
   Тут же отведала. И застонала: пряное, хрустящее, вкуснотища! Такое открытие – настоящий праздник, грех отмечать его в гараже. А где не грех? Я знала такое место!
   Со всех ног я бросилась к дому, взбежала на четвертый этаж, влетела в ванную комнату и закрыла за собой дверь. Сев перед огромным зеркалом, вытащила из-за пазухи свою добычу и принялась есть ее, глядя на себя, чтобы не просто наслаждаться, но еще и лицезреть свое наслаждение. Вкус печенья отражался на моем лице.
   Зрелище было впечатляющее. Я могла глазами различить все оттенки вкуса: разумеется, сахар, иначе по физиономии не разлилось бы такое блаженство, причем, судя по ямочкам на щеках, не рафинад. Много корицы – об этом свидетельствовал сморщенный от удовольствия нос. Блестящие глаза говорили о присутствии целого букета пряностей, восхитительных и незнакомых. Ну а томно приоткрытый рот был несомненным признаком меда.
   Чтобы удобнее было смотреть, я села на край умывальника и продолжала поглощать печенье, не отрывая глаз от зеркала. Созерцание удваивало остроту ощущений.
   Сама того не зная, я поступала точно так же, как посетители сингапурских борделей, которые глядят в зеркальный потолок и распаляются от вида собственной любовной игры.
   Неожиданно в ванную зашла мама и застигла меня на месте преступления. Вся во власти двойного сладострастия, я не заметила ее и продолжала обжираться.
   Первой маминой реакцией было возмущение: «Она ворует! И что? Сладости! Да еще какие! Стащила наш единственный, драгоценный пакетик «спекюлос», которых в Пекине не достать!»
   Потом пришло недоумение: «Почему она меня не видит? И зачем ест перед зеркалом?»
   Наконец она поняла и улыбнулась: «Она смотрит, как ей вкусно!»
   И тогда она поступила как прекрасная мать: вышла на цыпочках и прикрыла дверь, оставив меня смаковать в одиночестве. Я бы так и не узнала, что она ко мне заходила, если бы не услышала, как она рассказывает об этом случае своей подруге.
 
   Однажды в нашей скромной квартире несколько дней прожил мрачный, неулыбчивый господин. Я считала его стариком, потому что он носил бороду, на самом же деле он был ровесником отца, который отзывался о нем весьма уважительно. Это был Симон Лейс. Папа помогал ему улаживать какие-то сложности с визой.
   Знай я, какое огромное значение будут иметь для меня его труды пятнадцать лет спустя, я бы смотрела на него иначе. Но и тогда его недолгий визит позволил мне сделать важное открытие: видя, с каким почтением относятся к нему родители, я поняла, что человека, который пишет хорошие, проникновенные книги, удостаивают особым поклонением.
   Это усилило мой интерес к чтению. Значит, кроме «Тентена», Библии, атласа и энциклопедического словаря, можно и нужно читать также романы, эти зеркала наших страстей и печалей.
   Я попросила таких книг – мне указали на полку с романами для детей. В несколько старомодной библиотеке моих родителей были книги Жюля Верна, госпожи де Сегюр, Гектора Мало, Фрэнсис Бернетт. Я взялась за них, но клевала понемножку – как-никак у меня были дела и поважнее: война внутри нашего гетто, велосипедные вылазки, кражи со взломом, упражнения в искусстве прицельно мочиться стоя.
   Все же я почуяла в книгах источник вулканических эмоций: брошенные дети, умирающие от голода и холода, злые надменные девчонки, гонки с преследованием вокруг света, падения и разорения – есть чем полакомиться уму. И если сейчас все это мне не требовалось, то в будущем, как я догадывалась, станет необходимо.
   Пока же я глотала сказки, они были для меня хлебом и водой. В Японии мне рассказывали их Нисиё-сан («Ямамба – горная ведьма», «Момотаро – мальчик из персика», «Белый журавль», «Благодарный лис») или мама («Белоснежка», «Золушка», «Синяя Борода», «Ослиная Шкура» и т. д.). В Китае я уже сама читала сказки «Тысячи и одной ночи» в переводе XVIII века, и это были самые сильные литературные впечатления моих шести лет.
   Больше всего в этих историях о султанах, визирях и мореходах мне нравились царевны. Вот появляется первая царевна – дивной красоты, расписана во всех подробностях, так, что захватывает дух. Не успеешь прийти в себя, а тут тебе еще одна, сказано: куда красивей первой, и черным по белому приведены доказательства. Только поверишь, что может быть на свете существо еще более прекрасное, как выкатывается третья красавица, которой предыдущая в подметки не годится, и ты уже догадываешься, что этому, третьему чуду блистать недолго – его наверняка затмит четвертое, так оно и происходит. И так далее.
   Я наслаждалась этим превосходившим мое воображение дефиле красавиц.
 
   В семь лет у меня возникло отчетливое ощущение, что на своем веку я уже испытала все, что только можно.
   Для верности я мысленно перебрала все известные мне составляющие человеческого существования: я познала божество во всей его полноте, познала рождение, гнев, недоумение, удовольствие, язык, несчастье, цветы, других людей, рыб, дождь, самоубийство, спасение, школу, унижение, разлуку, изгнание, одиночество, болезнь, рост и связанное с ним чувство потери, войну, радость вражды, наконец – last but not least – вино; познала я и любовь, эту стрелу, лихо запущенную в пустоту.
   Что еще оставалось мне изведать, кроме смерти? На краю ее я несколько раз побывала, а если бы переступила через край, то счетчик автоматически переключился бы на ноль.
   Мама как-то рассказала мне, что одна женщина по ошибке съела ядовитый гриб и умерла. Я спросила, сколько ей было лет. «Сорок девять», – ответила мама. Семь раз по столько, сколько мне! Шутить изволите? Тоже мне трагедия – умереть, прожив такую страшно длинную жизнь!
   При мысли, что и меня какая-нибудь судьбоносная поганка может настичь так нескоро, мне стало плохо: это что же, вытерпеть еще семь раз все, что уже пережито, прежде чем добраться до конца?
   Нет, это меня не устраивало, и я назначила свою кончину на двенадцать лет. Идеальный возраст для смерти. Уходить надо, пока не начнешь увядать.
   При таком раскладе мне оставалось тянуть лямку еще пять лет – скукотища!
   Я вспомнила, что в три года, как раз после попытки самоубийства, у меня уже была такая же тягостная уверенность в том, что все позади. И действительно, тогда, давным-давно, я раз и навсегда усвоила главную, горькую истину: ничто на этом свете не вечно, однако, как оказалось, в дальнейшем меня ждало еще немало открытий, ради которых, пожалуй, стоило задержаться. Например, умри я в тот раз, я не увидела бы войны, а это такая захватывающая штука!
   Не исключено, что и теперь еще я чего-то не успела попробовать.
   Эта мысль была приятной и тревожной. Меня мучило любопытство: что же это за вещи, которых мой разум не может предвидеть?
   После долгих размышлений я остановилась на идее, которую прежде как-то упускала из виду: хоть я и испытала любовь, но она не принесла мне счастья. А умереть, не познав упоительных радостей любви, было бы просто абсурдно!
 
   Весной 1975 года мы получили известие, что летом должны перебраться из Китая в Нью-Йорк. Меня это страшно удивило: я не представляла себе жизни нигде, кроме Дальнего Востока.
   Папа тоже был разочарован. Он надеялся, что бельгийское Министерство иностранных дел пошлет его в Малайзию. Америка его не прельщала. Зато уехать из Китая было для него большим облегчением. Для нас тоже.
   Это значило покинуть маоистский ад с его зверскими злодеяними.
   Меня же это избавляло от школы, видевшей мою поруганную любовь, и от Чжэ, каждое утро выдиравшей мне волосы. Единственным огорчением была разлука с виртуозным поваром Чаном.
   Мы полюбили все, что осталось в Китае по-настоящему китайского. К сожалению, этот исконный Китай сжимался, как шагреневая кожа. «Культурная революция» превратила страну в гигантскую каторгу.
   Война научила меня: надо выбирать, на чьей ты стороне. Разумеется, в выборе между Китаем и Японией я не колебалась ни минуты. Помимо всякой политики, эти две страны были враждующими полюсами. Кто боготворил одну, не мог, не кривя душой, принимать другую.
   Моим кумиром была империя Восходящего Солнца, ее сдержанность, приглушенность, мягкость и вежливость. Что же касается ослепительного блеска Срединной империи, ее вездесущего красного цвета, помпезности, жесткости и резкости, все это было не для меня, хоть я понимала, что в этом есть свое великолепие.
   На самом доступном для меня уровне это противостояние выглядело так: страна Нисиё-сан и страна Чжэ. Тут и выбирать нечего! Слишком близка была мне одна из сторон, а потому другая не выносила меня на дух.
 
   Итак, в восемь лет я получила ко дню рождения самый невероятный подарок: Нью-Йорк.
   От такой резкой перемены могло лопнуть сердце. Три года провели мы под надзором в Саньлитунь, окруженные китайскими солдатами, которые всюду ходили за нами по пятам. Три года тряслись от страха, как бы неосторожным словом или поступком не навредить еще больше и без того истерзанным людям.
   А потом вдруг собрали пожитки и очутились в пекинском аэропорту с пятью билетами до аэропорта Кеннеди. Самолет пролетел над пустыней Гоби, островом Сахалином, Камчаткой, Беринговым проливом. Первую посадку он сделал в Анкоридже на Аляске, где простоял несколько часов. Через иллюминатор я смотрела на странный замороженный мир.
   Когда мы снова взлетели, я заснула. А разбудила меня сестра, произнеся нечто невероятное:
   – Вставай, мы в Нью-Йорке.
   И как было не вскочить – весь город стоял дыбом. Все тянулось вверх, к самому небу. Никогда в жизни не видала я такого вертикального города. Именно там, в Нью-Йорке, у меня выработалась привычка, которая осталась при мне навсегда: ходить задрав голову.
   Я просто ошалела. Во всем мире не было места более далекого от Пекина 1975 года, чем американская столица. Мы попали с одной планеты на другую, да еще из другой солнечной системы.