Страница:
Амели Нотомб
Биография голода
Жители республики Вануату на островах Новые Гебриды, расположенных между Новой Каледонией и Фиджи, никогда не знали голода. На протяжении тысячелетий здесь действуют два фактора, каждый из которых достаточно редок сам по себе, сочетание же их – явление поистине уникальное. Это изобилие и полная изоляция от мира. Конечно, применительно к островам «изоляция» звучит почти как плеоназм. Однако на свете найдется немало архипелагов, куда туристы валят валом, и ни одного столь мало посещаемого, как Новые Гебриды.
Странно, но факт: охотников побывать на Вануату никогда не находилось. Свои фанаты есть даже у самых заброшенных уголков, вроде острова Десоласьон. Возможно, их привлекает название[1]. Хотите прослыть любителем уединения или прикинуться про́клятым поэтом? Скажите: «Я только что вернулся с острова Десоласьон», – и дело сделано. Кто побывал на Маркизах, тому положено рассуждать об экологии, посетивший Полинезию заведет речь о Гогене, ну и так далее. А с Вануату не связано решительно ничего.
Между тем Новые Гебриды – славное местечко. С полным стандартным набором морской экзотики: пальмы, песчаные пляжи, цветы, кокосы, легкая жизнь и тому подобное. Пародируя Виалатта[2], можно сказать, что Эфате и его собратья – всем островам острова, так почему же здесь не срабатывает та особая островная магия, которой наделен любой торчащий из воды голый утес?
Как бы то ни было, но Вануату почему-то не интересует никого.
Этот загадочный факт не дает мне покоя.
Вот карта Океании из старого, 1975 года издания, «Ларусса». В то время еще не существовало республики Вануату: Новые Гебриды были франко-британским кондоминиумом.
Карта испещрена надписями. Вся Океания разделена на части морскими границами – чисто абстрактными, условными, но строго оговоренными. Кое-где наблюдается тенденция к интеграции: острова Уоллис примыкают к Самоа, а те, в свою очередь, почти сливаются с островами Кука – иди разбери, где что! Видны зоны конфликтов и даже острых кризисов: США и Великобритания схлестнулись из-за островов, одинаково мало известных как под именем Лайн, так и под другим, более звучным названием Центральные Полинезийские Спорады. Каролинские же острова ухитряются не только принадлежать одновременно Австралии и Новой Зеландии, но еще и пребывать под английской опекой. И так далее.
Поистине Океания – самая запутанная страница во всем атласе. Но Вануату и тут выглядит белой вороной. Просто возмутительно: сначала находиться в совместном владении Франции и Англии, двух исконно враждующих стран, ни разу не вызвав ни одной распри между ними, а потом получить независимость так, чтобы никто не только не оспаривал ее, – что уже слегка оскорбительно, – но и вообще не почесался по этому поводу!
И обитатели Вануату затаили обиду на весь мир. Не скажу точно, было ли это чувство свойственно им еще в новогебридские времена, но за граждан республики ручаюсь, поскольку имею прямые доказательства. По прихоти судьбы я оказалась обладательницей каталога искусства народов Океании, не помню уж с какой стати подаренного мне составителем, как раз уроженцем Вануату. Судя по дарственной надписи, которой удостоил меня этот человек (не рискую воспроизводить его сложное имя), он на меня обижен. Вот как она выглядит:
Амели Нотомб,
которой, разумеется, все это безразлично.
Подпись
11. 7. 2003
Я прочла и удивилась. Почему автор, который видел меня первый раз в жизни, так убежден, что я отнесусь к его труду с полным безразличием?
Я пролистала книгу. В искусстве Океании я действительно ничего не смыслю, и все это знают, а потому мое мнение никого не волнует. Однако это не означает, что у меня его нет.
В каталоге были фотографии изумительных новогвинейских амулетов, красивых расписных тканей с Самоа, изящных вееров с островов Уоллис, прекрасных ваз с Соломоновых островов и прочих замечательных предметов. Если же попадалось что-то скучное и заурядное, можно было не смотреть на подпись: этот гребень (или маска, или фигурка) – изделие с Вануату, как две капли воды похожее на гребни, маски или фигурки, встречающиеся в девяноста девяти процентах краеведческих музеев всего мира наряду с неизбежными кремневыми ножами и бусами из зубов, которыми наши предки набивали свои пещеры. Выставлять такие вещи всегда казалось мне страшно глупым – все равно как если бы в далеком будущем археологи помещали в витрину наши пластиковые вилки и картонные тарелки.
Получалось, будто ученый господин с Вануату заранее знал, что предметы, сделанные у него на родине, оставят меня равнодушной. И главное, оказался прав. Не угадал он лишь того, что вся эта история разбудит мое любопытство.
При ближайшем рассмотрении я заметила в каталоге еще одну интересную деталь. Повсюду в первобытном искусстве Океании присутствует тема ямса, это что-то вроде тамошней картошки, предмет настоящего культа. Ничего смешного, наши доисторические предки тоже рисовали пищу. Впрочем, незачем так далеко ходить: чуть ли не все натюрморты состоят из съестного.
Мне возразят: «Но не из картошки же!» Что ж, скажу я в ответ, у каждого свои деликатесы. В художественном изображении пищи есть одна-единственная закономерность: художник (скульптор и т. д.) всегда выбирает не обыденные, а самые редкие кушанья. Так, хотя ученые доказали, что люди культуры Ласко[3] питались исключительно олениной, ни одного оленя на расписных стенах пещеры не найдется.
Вот она, вечная неблагодарность рода людского, предпочитающего воспевать не хлеб насущный, которому он обязан жизнью, а омаров и ортоланов.
Так что, если жители Океании упорно изображают ямс, значит, для них это деликатес, значит, выращивание этих клубней стоит им большого труда. Будь у нас картошка редкостью, снобы лакомились бы картофельным пюре.
Но в каталоге не было ямса с Вануату, как, впрочем, и ни одного изображения какой-нибудь другой снеди. Видимо, пища не является там чем-то вожделенным. А почему?
А потому, что жители Вануату никогда не хотели есть. Никогда не испытывали голода.
Еще одно небольшое наблюдение: ямс и другие съедобные вещи чаще всего изображали обитатели Новой Гвинеи. И, на мой взгляд, именно здесь искусство отличалось особой яркостью, богатством и оригинальностью, причем это касалось не только «пищевой» тематики, но и других, куда более замысловатых произведений. Выводы напрашиваются сами собой: во-первых, у художников был пустой живот, во-вторых, это подхлестывало их воображение.
Наконец волею судьбы мне довелось повстречать троих уроженцев Вануату. Прежде всего меня поразила их внешность: все трое походили на баобабы.
Не только комплекцией и пышной шевелюрой, но, я бы сказала, еще и выражением огромных сонных глаз. Тут нет никакого уничижительного оттенка: сонливость не порок.
Мы сидели за общим столом. Другие гости ели с видимым удовольствием, исправно орудуя вилкой.
Эти же трое едва притрагивались к пище – не как аскеты, а как плотно отобедавшие, сытые по горло люди. Кто-то спросил: может, им не нравится угощение?
– Нет-нет, все очень вкусно, – ответил один из островитян.
– Тогда почему же вы не едите?
– Нам не хочется, – последовал явно правдивый ответ.
Все, кроме меня, тем и удовольствовались, я же продолжала допытываться:
– А почему это вам не хочется?
Островитяне не обязаны были пускаться в объяснения. Но мое любопытство не показалось им бестактным, и тот, что, похоже, отвечал за всех, медленно, будто и правда наелся до отвала и к тому же не привык утруждаться, заговорил:
– На Вануату полно всякой пищи. Нам никогда не приходилось добывать ее. Протянешь руку – упадет кокос, протянешь другую – гроздь бананов. Зайдешь в море искупаться – тут так и кишат устрицы, крабы, вкуснейшая рыба, лови не хочу! Забредешь в лес – птиц видимо-невидимо. Поневоле сделаешь им одолжение, возьмешь из гнезда парочку лишних яиц или свернешь шею какому-нибудь пернатому – улетать они и не думают. Дикие свиньи тоже переедают, а потом не знают, как избавиться от молока, – умоляют помочь им, орут и орут, пока не придешь, так уж и быть, не подоишь.
Он помолчал и прибавил:
– Просто ужасно. – Потом вздохнул и заключил: – И так все время.
Три жертвы вечного изобилия, изнемогающие от своего неизъяснимого тяжкого бремени, горестно переглянулись и нахохлились, словно говоря всем своим видом: «Вам этого не понять».
Отсутствие чувства голода – это целая проблема, которой никто никогда не занимался.
И мало шансов, чтобы она кого-нибудь взволновала. Население Вануату в этом смысле похоже на заброшенных, никому не нужных сирот – их беда касается только их самих.
На Вануату едят без аппетита. Едят для приличия – чтобы не обидеть природу, единственную хозяйку дома, в котором обитают люди. Она взяла на себя все заботы: рыбу, например, достаточно положить на раскаленный солнцем камень, и все. Получаешь дивное кушанье, пальцем о палец не ударив. Хочется сказать: «Я так не играю!»
Зачем, спрашивается, изобретать сложные десерты, если прямо в лесу растут фрукты, рядом с которыми все чудеса кулинарии кажутся чем-то грубым и пресным? Зачем составлять тонкие соусы, если устричный сок, смешанный с кокосовым молоком, затмевает их и ставит в один ряд с дешевым майонезом? Не требуется никакого искусства, чтобы вскрыть створки свежевыловленного моллюска, достать его, положить в рот прямо сырым и наслаждаться божественным вкусом. Такого не подадут в самом шикарном ресторане. Свалятся с дерева на камень и расквасятся в лепешку несколько гуав – глядишь, есть чем промочить глотку. Все слишком легко!
Я понаблюдала какое-то время за тремя островитянами: учтивые, воспитанные, любезные люди, без малейших признаков агрессивности, от которых так и веяло миролюбием. Но словно бы какие-то утомленные, ко всему безразличные. Их жизнь – сплошное безделье. В ней нет поиска.
Случай Вануату уникален. Во всех других местах земного шара ситуация прямо противоположная. Каждому народу приходилось так или иначе переживать голодные годы, и это роднит их, им есть о чем поговорить друг с другом.
Чемпион по голоданию – Китай. Люди мрут от голода на протяжении всей его многотысячелетней истории. При встрече китаец китайца первым делом спрашивает: «Ты ел?»
Китайцы научились есть несъедобные вещи и потому создали такую немыслимую кухню.
Ни у кого на свете нет более изощренной и блестящей культуры. Китайцы все изобрели, все открыли, все постигли и все испытали. Изучать культуру Китая значит изучать человеческий разум.
Да, но китайцы словчили. Они применяли сильнейший допинг – голод.
Я не собираюсь объявлять, что одни народы лучше, другие хуже. Наоборот. Я хочу показать, что у них у всех есть нечто общее, и это нечто – голод. Хочу внушить нациям, прожужжавшим нам уши своей уникальностью, что любой народ является функцией, значение которой зависит от переменной величины – голода.
Вот парадокс: Новые Гебриды не слишком прельстили завоевателей именно потому, что там всего в достатке.
Это странно, поскольку, как неоднократно убеждались историки, наиболее интенсивной колонизации подвергались самые богатые и урожайные края. Правда, Вануату нельзя назвать богатой страной, ибо богатство есть результат труда, а здесь и понятия такого не существует. Урожай же бывает там, где что-то сажали и выращивали, а на Новых Гебридах никогда этим не занимались.
Выходит, покорителей новых земель привлекают не сами по себе благодатные места, а вложенный в них человеческий труд, предпосылка которого – голод.
Человеку, как и животным, свойственно тяготеть к тому, что хоть в чем-то подобно ему самому: увидев творения голода, он сразу узнаёт родной язык и чувствует себя дома.
Представляю, как происходила высадка первооткрывателей на Новые Гебриды: аборигены не только не оказали им никакого сопротивления, но, наверно, встретили с распростертыми объятиями: дескать, добро пожаловать, очень кстати, помогите нам уничтожить всю эту жратву, а то мы больше не можем.
Ну а дальше сказалась человеческая психология: на что нам нужны острова, где живут такие слюнтяи, драться им лень, и даже построить у себя что-нибудь не удосужились.
Бедные Новые Гебриды! До чего, должно быть, обидно сносить такие несправедливые суждения. И как оскорбительно видеть подобное отношение со стороны европейцев: колонизировать колонизировали, а жить явно не собираются!
Я не случайно заговорила о Вануату. Новые Гебриды так занимают меня, потому что они – географическое воплощение моей противоположности. Ведь голод – это я.
Физики стремятся открыть универсальный закон, который объяснил бы устройство всей Вселенной. Задача, похоже, нелегкая. Так вот, если уподобить меня Вселенной, то мое универсальное движущее начало – голод.
Я не претендую на исключительность: голод – пожалуй, самое заурядное из человеческих чувств. Однако смею предположить, что мне в этой области принадлежат лавры чемпиона. Сколько я себя помню, я всегда была страшно голодна.
Я из обеспеченной семьи, у нас дома всегда всего было в достатке. Именно это дает мне основание считать, что мой голод, никак социально не обусловленный, есть особенность сугубо индивидуальная.
Следует уточнить, что я имею в виду голод в самом широком смысле: было бы не так интересно, если бы дело касалось только еды. Да такого и не бывает. Разве голод желудочный не указывает на какой-то другой голод, более общего порядка? Говоря о голоде, я подразумеваю мучительное ощущение неполноты, терзающее все мое существо, этакую сосущую пустоту, не утопическое желание обладать всем, а вполне реалистическое – иметь нечто: я хочу, чтобы на месте «ничего» было «что-нибудь».
Долгое время я надеялась стать вануаткой. Но в двадцать лет, найдя у Катулла стих, в котором он тщетно увещевает сам себя: «Отринь желание!» – стала подозревать, что мне вряд ли удастся сделать то, в чем не преуспел такой великий поэт.
Голод – это желание. Желание, объединяющее все желания. Само по себе оно не сила, в отличие от воли. Но и не слабость, потому что голод несовместим с пассивностью. Голодный значит ищущий.
Катулл потому и призывает себя смириться, что не смирился. Сам механизм голода таков, что это состояние, это нестерпимое желание невыносимо.
Но Катулл, возразите вы мне, томим любовной страстью, он страдает в разлуке с возлюбленной, это совсем другое дело. Однако же, на мой взгляд, это явление того же порядка. Голод – настоящий голод, а не прихоть лакомки, – голод, опустошающий и выворачивающий душу наизнанку, в конечном итоге ведет к любви. Все познавшие великую любовь прошли школу голода.
Кто родился сытым – а таких немало, – никогда не узнает этой вечной, лихорадочной маеты, этого наваждения, не отпускающего ни днем ни ночью. Человек формируется в зависимости от того, каков был его опыт в первые месяцы жизни: если он не испытал голода, то из него вырастет одно из тех странных созданий, то ли избранных, то ли про́клятых, которые не строят все свое существование вокруг чувства постоянной неутоленности.
Это очень похоже на янсенистское толкование благодати: почему одни рождаются голодными, другие сытыми, непостижимо. Лотерея.
Мне в ней достался главный выигрыш. Не знаю, насколько это завидная участь, но, бесспорно, способности мои по части голода чрезвычайно велики. Выражаясь на манер Ницше с его сверхчеловеком, я бы сказала, что в моем случае речь идет о сверхголоде.
Я, конечно, не сверхчеловек, но меня терзает сверхголод.
У меня всегда был отменный аппетит, особенно на сладости. Что касается обычного обжорства, тут, признаюсь, кое-кто мог меня и переплюнуть. Взять хоть моего отца. Но второй такой сладкоежки, как я, свет не видывал.
Это свойство, как и следовало ожидать, имело весьма разнообразные и одинаково неприятные проявления: с раннего детства мне всегда было мало положенной порции удовольствий. Когда от плитки шоколада не оставалось ни крошки, когда игра обрывалась слишком быстро, когда история заканчивалась не так, как мне хотелось, когда останавливался волчок, когда в книге, которая вроде бы не успела начаться, была перевернута последняя страница, все во мне восставало. Грабеж! Обман!
Меня на мякине не проведешь! Одна-единственная плитка шоколада, запросто выигранная партия, совсем не страшная история, зачем-то вдруг упавший волчок, халтурная книжонка – этого, по-вашему, достаточно?!
Стоило ли изобретать такие волшебные вещи, как сладости, или игра, или сказка, или, last but not least[4], книжки, если не успеешь червячка заморить – а уже ничего нет!
Именно заморить червячка, а не насытиться! В душе должна оставаться та самая здоровая неутоленность. Но между сытостью и надувательством большая разница.
Хуже всего были сказки. Неведомый рассказчик извлекал из небытия великолепные завязки, на пустом месте разводил такие чудеса, выделывал такие хитрые сюжетные ходы, что у слушателей уже текли слюнки. Тут тебе и семимильные сапоги, и волшебные тыквы, и звери, говорящие человеческим голосом да еще обладающие изрядным словарным запасом, и платья из лунного света, и жабы, выдающие себя за принцев. И все это ради чего? Чтобы в конце концов выяснилось, что жаба в самом деле принц и, значит, героиня должна выйти за него замуж и народить ему кучу детишек.
Что за издевательство!
Все это походило на тайный заговор – кто-то (кто же? этого я так никогда и не узнала) нарочно дразнил меня. Какая подлость! Увы, очень скоро возмущение сменилось стыдом: я заметила, что других детей такое положение вещей вполне устраивало, больше того – они не видели причин для недовольства.
Типичная для маленького ребенка реакция: вместо того чтобы гордиться своими высокими запросами, считать их каким-то постыдным уродством, ведь главное для детей – ничем не отличаться от ровесников.
Да, запросы высоки. Старое как мир противопоставление количества и качества часто оказывается глупостью: сверхголодный не просто хочет есть больше, он еще и очень разборчив в еде. При определенной системе ценностей «больше» означает «лучше»; это знают страстные любовники и одержимые художники. Изысканность хороша, когда сопровождается обилием.
Я знаю, что говорю. Девчонкой, томясь по сладкому, я неустанно охотилась за ним, как рыцари – за Святым Граалем. Мама ругала меня за эту страсть и пыталась ее обуздать: когда я выпрашивала шоколад, она давала мне сыр, от которого меня воротило, противные крутые яйца или безвкусные яблоки.
От этого мой голод не утихал, а только становился сильнее. Получив пищу, которая была мне не по вкусу, я еще больше хотела есть. Выходила полная нелепица: голодную силком заставляли есть.
Сверхголод, пожирающий что попало, – это извращение. В натуральном, не испорченном принуждением виде он очень разборчив, стремится к самому лучшему, упоительному, превосходному – что и отыскивает в удовольствиях разного рода.
Я ныла и выпрашивала сладкое, а мама говорила: «Это у тебя пройдет». Ничуть не бывало. Это не прошло. Как только я начала распоряжаться своим меню самостоятельно, я стала питаться одними сладостями. И продолжаю до сих пор. Такая диета подходит мне идеально. Я себя великолепно чувствую. Что ж, никогда не поздно пойти по правильному пути.
Выражение «слишком сладкий» кажется мне таким же нелепым, как «слишком красивый» или «слишком влюбленный». Не бывает слишком красивых вещей, бывают люди со слабым эстетическим голодом. Я также не хочу слышать о противоположности барочного классическому. Кто не видит, как строгие пропорции порождают роскошь, у того просто убогое восприятие.
Итак, я отвергала все мамины изуверские подношения и, как первый христианин, стояла на своем:
– Хочу есть!
А в ответ тысячу раз слышала одно и то же:
– Нет, не хочешь! Была бы голодная, ела бы что дают.
– Нет, хочу!
– Просто блажь какая-то! – каждый раз вздыхала мама.
Это полное непонимание страшно меня расстраивало. Блажь! Ничего себе!
Позднее я узнала, что слово «блажь» связано с блаженными, юродивыми, которые лопотали что-то непонятное, пытались выразить невыразимое и оттого были изгоями. Это невыразимое не находило слов. Значит, если найти слова, то «блажь», может быть, прекратится?
Если мой голод – блажь, что́ нужно выговорить, чтобы она прошла? Каков ее тайный смысл? Какую загадку надо разрешить, чтобы унялся этот соблазн, эта непомерная тяга к сладкому?
Конечно, в три или четыре года я была не способна задаваться такими вопросами. Однако бессознательно, интуитивно искала ответ, и искала в нужном направлении: именно в этом возрасте я начала сама для себя сочинять истории.
Что можно сочинить в четыре года? Мои истории содержали концентрат самой жизни, это были сгустки моих эмоций. Истории про принцессу, которую заточили и мучили, про брошенных детей, которые терпели страшную нужду. Про человека, который умел летать, как птица. Про то, как меня проглотила лягушка и я прыгала у нее в животе.
Рембо, гениальный ребенок, потому и презирал поэзию своих современников, потому и называл ее «страшно пресной», что его, как подростка-бунтаря, манило все мощное, головокружительное, невыносимое, отвратительное, причудливое: «тонкой музыки не хватает нашим желаньям»[5].
Интереснее, чем содержание этих моих выдумок, была их форма. Я не записывала их, но и устными их не назовешь, потому что вслух я их тоже не выговаривала, скорее шептала про себя. Однако нельзя сказать, что они были мысленными – звук играл в них огромную роль, но звук нулевого уровня, вибрация немых струн и внутренний ритм. Единственное, с чем можно сравнить такой звук, – это гул на пустой станции метро в промежутке между поездами. Самый подходящий фон для стимуляции воображения.
Стиль был лихорадочным. Принц лихорадочно сражался со злыми силами, околдовавшими принцессу, дети лихорадочно добывали себе пропитание, летучий человек лихорадочно взмывал в воздух, и лихорадочно сокращались внутренности проглотившей меня лягушки. Эта лихорадочность взвинчивала меня, приводила в экстаз.
Когда после долгих тайных поисков я находила наконец припрятанные сладости, какие-нибудь тянучки или мармеладки, то уединялась в уголке и принималась жадно жевать свою добычу, а в мозгу из-за высокой скорости и интенсивности наслаждения возникали короткие замыкания; биотоки слишком высокого напряжения выбивали пробки, и я нежилась в пьянящей истоме, подхватывавшей меня, как струя горячего гейзера.
Не будь мой отец самым занятым человеком в мире, думаю, я бы гораздо чаще заставала его рыщущим с вороватым видом по кухне в поисках чего-нибудь вкусного, меж тем как ему, неисправимому обжоре, было строжайше запрещено перекусывать в промежутке между трапезами. В тех редких случаях, когда ему все же случалось уступать своей греховной склонности на моих глазах, он обычно быстренько ретировался, стыдливо прихватив что-нибудь ерундовое, вроде ломтя хлеба или горсти орешков.
Папа – мученик, жертва бесконечной гастрономической пытки. Сначала в нем насильно разжигали голод, а потом этот голод стали постоянно подавлять. В детстве – а он был болезненным, хрупким, чувствительным ребенком – его заставляли есть шантажом, играя на его лучших чувствах, так что в конце концов он сам примкнул к своим мучительницам (главной из них была бабушка с материнской стороны) и растянул свой желудок до невероятных размеров.
С ним обошлись жестоко: целенаправленно довели до маниакального чревоугодия и посадили до конца дней на строгую диету. Бедный папа! Что за абсурдная участь: что ни захоти, все нельзя, и так всю жизнь!
Он заглатывает пищу не жуя, с бешеной скоростью и в таком смятении, что, кажется, не получает от этого никакого удовольствия. Поэтому мне странно, когда его называют сибаритом. Полнота его обманчива – на самом деле его постоянно терзает тревога, и он абсолютно не способен наслаждаться мгновением.
Меня же мама очень рано отождествила с отцом, тогда как мы просто были очень похожи. Помню, в три года, встречая огромное количество гостей, которых приглашали родители, я уныло твердила каждому: «А я Патрик». Все приходили в изумление.
Дело в том, что я постоянно слышала, как мама, представляя троих своих детей по старшинству, обо мне, младшей, всегда говорила: «А она – маленький Патрик», так что я просто упреждала ее. Я носила платья, носила длинные локоны, а звали меня Патрик.
Я обижалась на маму за эту ошибку. Я-то знала, что на самом деле я никакой не Патрик. И не только потому, что я не мужчина. Пусть я действительно больше похожа на отца, чем на мать, но между нами колоссальная разница.
При всем своем консульском достоинстве папа был рабом. В первую очередь своим собственным: никогда в жизни не видела я человека, который требовал бы от себя столько усилий, труда, такого усердия и такой отдачи. Рабом еды: вечно голодный, он постоянно с нетерпением дожидался своего пайка, отнюдь не нищенского, как можно было бы подумать, глядя, с какой сверхзвуковой скоростью он исчезает с тарелки. Наконец, его зависимость от своих странных понятий о жизни, заключавшихся, похоже, в полном отсутствии каких-либо понятий, тоже была рабской.
Странно, но факт: охотников побывать на Вануату никогда не находилось. Свои фанаты есть даже у самых заброшенных уголков, вроде острова Десоласьон. Возможно, их привлекает название[1]. Хотите прослыть любителем уединения или прикинуться про́клятым поэтом? Скажите: «Я только что вернулся с острова Десоласьон», – и дело сделано. Кто побывал на Маркизах, тому положено рассуждать об экологии, посетивший Полинезию заведет речь о Гогене, ну и так далее. А с Вануату не связано решительно ничего.
Между тем Новые Гебриды – славное местечко. С полным стандартным набором морской экзотики: пальмы, песчаные пляжи, цветы, кокосы, легкая жизнь и тому подобное. Пародируя Виалатта[2], можно сказать, что Эфате и его собратья – всем островам острова, так почему же здесь не срабатывает та особая островная магия, которой наделен любой торчащий из воды голый утес?
Как бы то ни было, но Вануату почему-то не интересует никого.
Этот загадочный факт не дает мне покоя.
Вот карта Океании из старого, 1975 года издания, «Ларусса». В то время еще не существовало республики Вануату: Новые Гебриды были франко-британским кондоминиумом.
Карта испещрена надписями. Вся Океания разделена на части морскими границами – чисто абстрактными, условными, но строго оговоренными. Кое-где наблюдается тенденция к интеграции: острова Уоллис примыкают к Самоа, а те, в свою очередь, почти сливаются с островами Кука – иди разбери, где что! Видны зоны конфликтов и даже острых кризисов: США и Великобритания схлестнулись из-за островов, одинаково мало известных как под именем Лайн, так и под другим, более звучным названием Центральные Полинезийские Спорады. Каролинские же острова ухитряются не только принадлежать одновременно Австралии и Новой Зеландии, но еще и пребывать под английской опекой. И так далее.
Поистине Океания – самая запутанная страница во всем атласе. Но Вануату и тут выглядит белой вороной. Просто возмутительно: сначала находиться в совместном владении Франции и Англии, двух исконно враждующих стран, ни разу не вызвав ни одной распри между ними, а потом получить независимость так, чтобы никто не только не оспаривал ее, – что уже слегка оскорбительно, – но и вообще не почесался по этому поводу!
И обитатели Вануату затаили обиду на весь мир. Не скажу точно, было ли это чувство свойственно им еще в новогебридские времена, но за граждан республики ручаюсь, поскольку имею прямые доказательства. По прихоти судьбы я оказалась обладательницей каталога искусства народов Океании, не помню уж с какой стати подаренного мне составителем, как раз уроженцем Вануату. Судя по дарственной надписи, которой удостоил меня этот человек (не рискую воспроизводить его сложное имя), он на меня обижен. Вот как она выглядит:
Амели Нотомб,
которой, разумеется, все это безразлично.
Подпись
11. 7. 2003
Я прочла и удивилась. Почему автор, который видел меня первый раз в жизни, так убежден, что я отнесусь к его труду с полным безразличием?
Я пролистала книгу. В искусстве Океании я действительно ничего не смыслю, и все это знают, а потому мое мнение никого не волнует. Однако это не означает, что у меня его нет.
В каталоге были фотографии изумительных новогвинейских амулетов, красивых расписных тканей с Самоа, изящных вееров с островов Уоллис, прекрасных ваз с Соломоновых островов и прочих замечательных предметов. Если же попадалось что-то скучное и заурядное, можно было не смотреть на подпись: этот гребень (или маска, или фигурка) – изделие с Вануату, как две капли воды похожее на гребни, маски или фигурки, встречающиеся в девяноста девяти процентах краеведческих музеев всего мира наряду с неизбежными кремневыми ножами и бусами из зубов, которыми наши предки набивали свои пещеры. Выставлять такие вещи всегда казалось мне страшно глупым – все равно как если бы в далеком будущем археологи помещали в витрину наши пластиковые вилки и картонные тарелки.
Получалось, будто ученый господин с Вануату заранее знал, что предметы, сделанные у него на родине, оставят меня равнодушной. И главное, оказался прав. Не угадал он лишь того, что вся эта история разбудит мое любопытство.
При ближайшем рассмотрении я заметила в каталоге еще одну интересную деталь. Повсюду в первобытном искусстве Океании присутствует тема ямса, это что-то вроде тамошней картошки, предмет настоящего культа. Ничего смешного, наши доисторические предки тоже рисовали пищу. Впрочем, незачем так далеко ходить: чуть ли не все натюрморты состоят из съестного.
Мне возразят: «Но не из картошки же!» Что ж, скажу я в ответ, у каждого свои деликатесы. В художественном изображении пищи есть одна-единственная закономерность: художник (скульптор и т. д.) всегда выбирает не обыденные, а самые редкие кушанья. Так, хотя ученые доказали, что люди культуры Ласко[3] питались исключительно олениной, ни одного оленя на расписных стенах пещеры не найдется.
Вот она, вечная неблагодарность рода людского, предпочитающего воспевать не хлеб насущный, которому он обязан жизнью, а омаров и ортоланов.
Так что, если жители Океании упорно изображают ямс, значит, для них это деликатес, значит, выращивание этих клубней стоит им большого труда. Будь у нас картошка редкостью, снобы лакомились бы картофельным пюре.
Но в каталоге не было ямса с Вануату, как, впрочем, и ни одного изображения какой-нибудь другой снеди. Видимо, пища не является там чем-то вожделенным. А почему?
А потому, что жители Вануату никогда не хотели есть. Никогда не испытывали голода.
Еще одно небольшое наблюдение: ямс и другие съедобные вещи чаще всего изображали обитатели Новой Гвинеи. И, на мой взгляд, именно здесь искусство отличалось особой яркостью, богатством и оригинальностью, причем это касалось не только «пищевой» тематики, но и других, куда более замысловатых произведений. Выводы напрашиваются сами собой: во-первых, у художников был пустой живот, во-вторых, это подхлестывало их воображение.
Наконец волею судьбы мне довелось повстречать троих уроженцев Вануату. Прежде всего меня поразила их внешность: все трое походили на баобабы.
Не только комплекцией и пышной шевелюрой, но, я бы сказала, еще и выражением огромных сонных глаз. Тут нет никакого уничижительного оттенка: сонливость не порок.
Мы сидели за общим столом. Другие гости ели с видимым удовольствием, исправно орудуя вилкой.
Эти же трое едва притрагивались к пище – не как аскеты, а как плотно отобедавшие, сытые по горло люди. Кто-то спросил: может, им не нравится угощение?
– Нет-нет, все очень вкусно, – ответил один из островитян.
– Тогда почему же вы не едите?
– Нам не хочется, – последовал явно правдивый ответ.
Все, кроме меня, тем и удовольствовались, я же продолжала допытываться:
– А почему это вам не хочется?
Островитяне не обязаны были пускаться в объяснения. Но мое любопытство не показалось им бестактным, и тот, что, похоже, отвечал за всех, медленно, будто и правда наелся до отвала и к тому же не привык утруждаться, заговорил:
– На Вануату полно всякой пищи. Нам никогда не приходилось добывать ее. Протянешь руку – упадет кокос, протянешь другую – гроздь бананов. Зайдешь в море искупаться – тут так и кишат устрицы, крабы, вкуснейшая рыба, лови не хочу! Забредешь в лес – птиц видимо-невидимо. Поневоле сделаешь им одолжение, возьмешь из гнезда парочку лишних яиц или свернешь шею какому-нибудь пернатому – улетать они и не думают. Дикие свиньи тоже переедают, а потом не знают, как избавиться от молока, – умоляют помочь им, орут и орут, пока не придешь, так уж и быть, не подоишь.
Он помолчал и прибавил:
– Просто ужасно. – Потом вздохнул и заключил: – И так все время.
Три жертвы вечного изобилия, изнемогающие от своего неизъяснимого тяжкого бремени, горестно переглянулись и нахохлились, словно говоря всем своим видом: «Вам этого не понять».
Отсутствие чувства голода – это целая проблема, которой никто никогда не занимался.
И мало шансов, чтобы она кого-нибудь взволновала. Население Вануату в этом смысле похоже на заброшенных, никому не нужных сирот – их беда касается только их самих.
На Вануату едят без аппетита. Едят для приличия – чтобы не обидеть природу, единственную хозяйку дома, в котором обитают люди. Она взяла на себя все заботы: рыбу, например, достаточно положить на раскаленный солнцем камень, и все. Получаешь дивное кушанье, пальцем о палец не ударив. Хочется сказать: «Я так не играю!»
Зачем, спрашивается, изобретать сложные десерты, если прямо в лесу растут фрукты, рядом с которыми все чудеса кулинарии кажутся чем-то грубым и пресным? Зачем составлять тонкие соусы, если устричный сок, смешанный с кокосовым молоком, затмевает их и ставит в один ряд с дешевым майонезом? Не требуется никакого искусства, чтобы вскрыть створки свежевыловленного моллюска, достать его, положить в рот прямо сырым и наслаждаться божественным вкусом. Такого не подадут в самом шикарном ресторане. Свалятся с дерева на камень и расквасятся в лепешку несколько гуав – глядишь, есть чем промочить глотку. Все слишком легко!
Я понаблюдала какое-то время за тремя островитянами: учтивые, воспитанные, любезные люди, без малейших признаков агрессивности, от которых так и веяло миролюбием. Но словно бы какие-то утомленные, ко всему безразличные. Их жизнь – сплошное безделье. В ней нет поиска.
Случай Вануату уникален. Во всех других местах земного шара ситуация прямо противоположная. Каждому народу приходилось так или иначе переживать голодные годы, и это роднит их, им есть о чем поговорить друг с другом.
Чемпион по голоданию – Китай. Люди мрут от голода на протяжении всей его многотысячелетней истории. При встрече китаец китайца первым делом спрашивает: «Ты ел?»
Китайцы научились есть несъедобные вещи и потому создали такую немыслимую кухню.
Ни у кого на свете нет более изощренной и блестящей культуры. Китайцы все изобрели, все открыли, все постигли и все испытали. Изучать культуру Китая значит изучать человеческий разум.
Да, но китайцы словчили. Они применяли сильнейший допинг – голод.
Я не собираюсь объявлять, что одни народы лучше, другие хуже. Наоборот. Я хочу показать, что у них у всех есть нечто общее, и это нечто – голод. Хочу внушить нациям, прожужжавшим нам уши своей уникальностью, что любой народ является функцией, значение которой зависит от переменной величины – голода.
Вот парадокс: Новые Гебриды не слишком прельстили завоевателей именно потому, что там всего в достатке.
Это странно, поскольку, как неоднократно убеждались историки, наиболее интенсивной колонизации подвергались самые богатые и урожайные края. Правда, Вануату нельзя назвать богатой страной, ибо богатство есть результат труда, а здесь и понятия такого не существует. Урожай же бывает там, где что-то сажали и выращивали, а на Новых Гебридах никогда этим не занимались.
Выходит, покорителей новых земель привлекают не сами по себе благодатные места, а вложенный в них человеческий труд, предпосылка которого – голод.
Человеку, как и животным, свойственно тяготеть к тому, что хоть в чем-то подобно ему самому: увидев творения голода, он сразу узнаёт родной язык и чувствует себя дома.
Представляю, как происходила высадка первооткрывателей на Новые Гебриды: аборигены не только не оказали им никакого сопротивления, но, наверно, встретили с распростертыми объятиями: дескать, добро пожаловать, очень кстати, помогите нам уничтожить всю эту жратву, а то мы больше не можем.
Ну а дальше сказалась человеческая психология: на что нам нужны острова, где живут такие слюнтяи, драться им лень, и даже построить у себя что-нибудь не удосужились.
Бедные Новые Гебриды! До чего, должно быть, обидно сносить такие несправедливые суждения. И как оскорбительно видеть подобное отношение со стороны европейцев: колонизировать колонизировали, а жить явно не собираются!
Я не случайно заговорила о Вануату. Новые Гебриды так занимают меня, потому что они – географическое воплощение моей противоположности. Ведь голод – это я.
Физики стремятся открыть универсальный закон, который объяснил бы устройство всей Вселенной. Задача, похоже, нелегкая. Так вот, если уподобить меня Вселенной, то мое универсальное движущее начало – голод.
Я не претендую на исключительность: голод – пожалуй, самое заурядное из человеческих чувств. Однако смею предположить, что мне в этой области принадлежат лавры чемпиона. Сколько я себя помню, я всегда была страшно голодна.
Я из обеспеченной семьи, у нас дома всегда всего было в достатке. Именно это дает мне основание считать, что мой голод, никак социально не обусловленный, есть особенность сугубо индивидуальная.
Следует уточнить, что я имею в виду голод в самом широком смысле: было бы не так интересно, если бы дело касалось только еды. Да такого и не бывает. Разве голод желудочный не указывает на какой-то другой голод, более общего порядка? Говоря о голоде, я подразумеваю мучительное ощущение неполноты, терзающее все мое существо, этакую сосущую пустоту, не утопическое желание обладать всем, а вполне реалистическое – иметь нечто: я хочу, чтобы на месте «ничего» было «что-нибудь».
Долгое время я надеялась стать вануаткой. Но в двадцать лет, найдя у Катулла стих, в котором он тщетно увещевает сам себя: «Отринь желание!» – стала подозревать, что мне вряд ли удастся сделать то, в чем не преуспел такой великий поэт.
Голод – это желание. Желание, объединяющее все желания. Само по себе оно не сила, в отличие от воли. Но и не слабость, потому что голод несовместим с пассивностью. Голодный значит ищущий.
Катулл потому и призывает себя смириться, что не смирился. Сам механизм голода таков, что это состояние, это нестерпимое желание невыносимо.
Но Катулл, возразите вы мне, томим любовной страстью, он страдает в разлуке с возлюбленной, это совсем другое дело. Однако же, на мой взгляд, это явление того же порядка. Голод – настоящий голод, а не прихоть лакомки, – голод, опустошающий и выворачивающий душу наизнанку, в конечном итоге ведет к любви. Все познавшие великую любовь прошли школу голода.
Кто родился сытым – а таких немало, – никогда не узнает этой вечной, лихорадочной маеты, этого наваждения, не отпускающего ни днем ни ночью. Человек формируется в зависимости от того, каков был его опыт в первые месяцы жизни: если он не испытал голода, то из него вырастет одно из тех странных созданий, то ли избранных, то ли про́клятых, которые не строят все свое существование вокруг чувства постоянной неутоленности.
Это очень похоже на янсенистское толкование благодати: почему одни рождаются голодными, другие сытыми, непостижимо. Лотерея.
Мне в ней достался главный выигрыш. Не знаю, насколько это завидная участь, но, бесспорно, способности мои по части голода чрезвычайно велики. Выражаясь на манер Ницше с его сверхчеловеком, я бы сказала, что в моем случае речь идет о сверхголоде.
Я, конечно, не сверхчеловек, но меня терзает сверхголод.
У меня всегда был отменный аппетит, особенно на сладости. Что касается обычного обжорства, тут, признаюсь, кое-кто мог меня и переплюнуть. Взять хоть моего отца. Но второй такой сладкоежки, как я, свет не видывал.
Это свойство, как и следовало ожидать, имело весьма разнообразные и одинаково неприятные проявления: с раннего детства мне всегда было мало положенной порции удовольствий. Когда от плитки шоколада не оставалось ни крошки, когда игра обрывалась слишком быстро, когда история заканчивалась не так, как мне хотелось, когда останавливался волчок, когда в книге, которая вроде бы не успела начаться, была перевернута последняя страница, все во мне восставало. Грабеж! Обман!
Меня на мякине не проведешь! Одна-единственная плитка шоколада, запросто выигранная партия, совсем не страшная история, зачем-то вдруг упавший волчок, халтурная книжонка – этого, по-вашему, достаточно?!
Стоило ли изобретать такие волшебные вещи, как сладости, или игра, или сказка, или, last but not least[4], книжки, если не успеешь червячка заморить – а уже ничего нет!
Именно заморить червячка, а не насытиться! В душе должна оставаться та самая здоровая неутоленность. Но между сытостью и надувательством большая разница.
Хуже всего были сказки. Неведомый рассказчик извлекал из небытия великолепные завязки, на пустом месте разводил такие чудеса, выделывал такие хитрые сюжетные ходы, что у слушателей уже текли слюнки. Тут тебе и семимильные сапоги, и волшебные тыквы, и звери, говорящие человеческим голосом да еще обладающие изрядным словарным запасом, и платья из лунного света, и жабы, выдающие себя за принцев. И все это ради чего? Чтобы в конце концов выяснилось, что жаба в самом деле принц и, значит, героиня должна выйти за него замуж и народить ему кучу детишек.
Что за издевательство!
Все это походило на тайный заговор – кто-то (кто же? этого я так никогда и не узнала) нарочно дразнил меня. Какая подлость! Увы, очень скоро возмущение сменилось стыдом: я заметила, что других детей такое положение вещей вполне устраивало, больше того – они не видели причин для недовольства.
Типичная для маленького ребенка реакция: вместо того чтобы гордиться своими высокими запросами, считать их каким-то постыдным уродством, ведь главное для детей – ничем не отличаться от ровесников.
Да, запросы высоки. Старое как мир противопоставление количества и качества часто оказывается глупостью: сверхголодный не просто хочет есть больше, он еще и очень разборчив в еде. При определенной системе ценностей «больше» означает «лучше»; это знают страстные любовники и одержимые художники. Изысканность хороша, когда сопровождается обилием.
Я знаю, что говорю. Девчонкой, томясь по сладкому, я неустанно охотилась за ним, как рыцари – за Святым Граалем. Мама ругала меня за эту страсть и пыталась ее обуздать: когда я выпрашивала шоколад, она давала мне сыр, от которого меня воротило, противные крутые яйца или безвкусные яблоки.
От этого мой голод не утихал, а только становился сильнее. Получив пищу, которая была мне не по вкусу, я еще больше хотела есть. Выходила полная нелепица: голодную силком заставляли есть.
Сверхголод, пожирающий что попало, – это извращение. В натуральном, не испорченном принуждением виде он очень разборчив, стремится к самому лучшему, упоительному, превосходному – что и отыскивает в удовольствиях разного рода.
Я ныла и выпрашивала сладкое, а мама говорила: «Это у тебя пройдет». Ничуть не бывало. Это не прошло. Как только я начала распоряжаться своим меню самостоятельно, я стала питаться одними сладостями. И продолжаю до сих пор. Такая диета подходит мне идеально. Я себя великолепно чувствую. Что ж, никогда не поздно пойти по правильному пути.
Выражение «слишком сладкий» кажется мне таким же нелепым, как «слишком красивый» или «слишком влюбленный». Не бывает слишком красивых вещей, бывают люди со слабым эстетическим голодом. Я также не хочу слышать о противоположности барочного классическому. Кто не видит, как строгие пропорции порождают роскошь, у того просто убогое восприятие.
Итак, я отвергала все мамины изуверские подношения и, как первый христианин, стояла на своем:
– Хочу есть!
А в ответ тысячу раз слышала одно и то же:
– Нет, не хочешь! Была бы голодная, ела бы что дают.
– Нет, хочу!
– Просто блажь какая-то! – каждый раз вздыхала мама.
Это полное непонимание страшно меня расстраивало. Блажь! Ничего себе!
Позднее я узнала, что слово «блажь» связано с блаженными, юродивыми, которые лопотали что-то непонятное, пытались выразить невыразимое и оттого были изгоями. Это невыразимое не находило слов. Значит, если найти слова, то «блажь», может быть, прекратится?
Если мой голод – блажь, что́ нужно выговорить, чтобы она прошла? Каков ее тайный смысл? Какую загадку надо разрешить, чтобы унялся этот соблазн, эта непомерная тяга к сладкому?
Конечно, в три или четыре года я была не способна задаваться такими вопросами. Однако бессознательно, интуитивно искала ответ, и искала в нужном направлении: именно в этом возрасте я начала сама для себя сочинять истории.
Что можно сочинить в четыре года? Мои истории содержали концентрат самой жизни, это были сгустки моих эмоций. Истории про принцессу, которую заточили и мучили, про брошенных детей, которые терпели страшную нужду. Про человека, который умел летать, как птица. Про то, как меня проглотила лягушка и я прыгала у нее в животе.
Рембо, гениальный ребенок, потому и презирал поэзию своих современников, потому и называл ее «страшно пресной», что его, как подростка-бунтаря, манило все мощное, головокружительное, невыносимое, отвратительное, причудливое: «тонкой музыки не хватает нашим желаньям»[5].
Интереснее, чем содержание этих моих выдумок, была их форма. Я не записывала их, но и устными их не назовешь, потому что вслух я их тоже не выговаривала, скорее шептала про себя. Однако нельзя сказать, что они были мысленными – звук играл в них огромную роль, но звук нулевого уровня, вибрация немых струн и внутренний ритм. Единственное, с чем можно сравнить такой звук, – это гул на пустой станции метро в промежутке между поездами. Самый подходящий фон для стимуляции воображения.
Стиль был лихорадочным. Принц лихорадочно сражался со злыми силами, околдовавшими принцессу, дети лихорадочно добывали себе пропитание, летучий человек лихорадочно взмывал в воздух, и лихорадочно сокращались внутренности проглотившей меня лягушки. Эта лихорадочность взвинчивала меня, приводила в экстаз.
Когда после долгих тайных поисков я находила наконец припрятанные сладости, какие-нибудь тянучки или мармеладки, то уединялась в уголке и принималась жадно жевать свою добычу, а в мозгу из-за высокой скорости и интенсивности наслаждения возникали короткие замыкания; биотоки слишком высокого напряжения выбивали пробки, и я нежилась в пьянящей истоме, подхватывавшей меня, как струя горячего гейзера.
Не будь мой отец самым занятым человеком в мире, думаю, я бы гораздо чаще заставала его рыщущим с вороватым видом по кухне в поисках чего-нибудь вкусного, меж тем как ему, неисправимому обжоре, было строжайше запрещено перекусывать в промежутке между трапезами. В тех редких случаях, когда ему все же случалось уступать своей греховной склонности на моих глазах, он обычно быстренько ретировался, стыдливо прихватив что-нибудь ерундовое, вроде ломтя хлеба или горсти орешков.
Папа – мученик, жертва бесконечной гастрономической пытки. Сначала в нем насильно разжигали голод, а потом этот голод стали постоянно подавлять. В детстве – а он был болезненным, хрупким, чувствительным ребенком – его заставляли есть шантажом, играя на его лучших чувствах, так что в конце концов он сам примкнул к своим мучительницам (главной из них была бабушка с материнской стороны) и растянул свой желудок до невероятных размеров.
С ним обошлись жестоко: целенаправленно довели до маниакального чревоугодия и посадили до конца дней на строгую диету. Бедный папа! Что за абсурдная участь: что ни захоти, все нельзя, и так всю жизнь!
Он заглатывает пищу не жуя, с бешеной скоростью и в таком смятении, что, кажется, не получает от этого никакого удовольствия. Поэтому мне странно, когда его называют сибаритом. Полнота его обманчива – на самом деле его постоянно терзает тревога, и он абсолютно не способен наслаждаться мгновением.
Меня же мама очень рано отождествила с отцом, тогда как мы просто были очень похожи. Помню, в три года, встречая огромное количество гостей, которых приглашали родители, я уныло твердила каждому: «А я Патрик». Все приходили в изумление.
Дело в том, что я постоянно слышала, как мама, представляя троих своих детей по старшинству, обо мне, младшей, всегда говорила: «А она – маленький Патрик», так что я просто упреждала ее. Я носила платья, носила длинные локоны, а звали меня Патрик.
Я обижалась на маму за эту ошибку. Я-то знала, что на самом деле я никакой не Патрик. И не только потому, что я не мужчина. Пусть я действительно больше похожа на отца, чем на мать, но между нами колоссальная разница.
При всем своем консульском достоинстве папа был рабом. В первую очередь своим собственным: никогда в жизни не видела я человека, который требовал бы от себя столько усилий, труда, такого усердия и такой отдачи. Рабом еды: вечно голодный, он постоянно с нетерпением дожидался своего пайка, отнюдь не нищенского, как можно было бы подумать, глядя, с какой сверхзвуковой скоростью он исчезает с тарелки. Наконец, его зависимость от своих странных понятий о жизни, заключавшихся, похоже, в полном отсутствии каких-либо понятий, тоже была рабской.