Дублер

   Я работаю дублером. Играю того чувака в резиновом прикиде из фильмона режиссера по фамилии Тарантино. Фильмон называется «Pulp Fiction». Мой герой появляется ближе к середине того фильмона, о котором я здесь толкую. Точнее, ближе к концу. Когда полицейский решает, кого ему отодрать: негра или боксера.
   Такую роль играть легко. Резиновый чувак не говорит ни слова. Появляется на несколько секунд и молчит как рыба. Только в самом конце приглушенно так охает, когда боксер выписывает ему в торец.
 
   Я стал играть эту роль, потому что я никто. У меня на лице волчанка, и когда я влезаю в резиновую шкуру, я могу:
   1) появляться на людях так, чтобы никто не видел моего уродства;
   2) надеяться, что меня позовут на передачу «Факир на час», ту самую, где надо спеть песню, подражая какой-нибудь звезде;
   3) побороться за главный приз — поездку на Адриатику с участием в ночном гала-концерте.
 
   Правда, мой герой не поет. Так что играть его проще других. Хотя что значит не поет? Не поет в самом первом фильмоне. А в жизни очень может быть, что поет. Или запоет в следующих сериях. Если они, конечно, будут.
 
   Вообще-то я согласился на эту роль не с бухты-барахты.
   «Pulp Fiction» смотрела, я не знаю, тьма народу. Забойная вещь. Молодежь от нее в угаре. Выходит, я вроде как символ этой гребаной жизни. Теперь и верить-то уже не во что. Разве в то, как одному кенту на заднем сиденье машины башку разносят.
 
   А иной раз меня даже не узнают. Просто понятия не имеют о моем герое. В упор не замечают. Такие вот времена. Народ пошел легонечко с приветом. Не успели один фильмон отсмотреть, глядишь — уже на другой бегут. А кто кого играет, какой где герой, никто и знать не знает. Сплошная куча мала. Такое вот кино.
 
   Ладно, авось прорвемся. А пока, кому интересно, я объясняю, откуда у меня эта шкура и что, мол, я работаю дублером того чувака в резиновом прикиде из фильмона одного американского режиссера по фамилии Т

Я не шугаюсь собственных чувств

   Это Марко. Я чувак. Молодой.
   Всего-то пятьдесят два. Я Козерог, а значит, на многое горазд. Я мэр своей комнаты.
 
   Я провожу митинги стульев.
   Они выступают по очереди, не толпятся, не пихаются перед телекамерами.
   Я выслушиваю каждого, кто поднимает голос против моей кандидатуры.
   Никакой дискриминации. Кто угодно может ограничить мою неограниченную власть от клубного постера «Милана» до фото Клаудии Шиффер. Такая личность, как я, придет к власти при любом раскладе внутрикомнатных сил.
 
   Была у меня жена. И киндеры имеются. При случае шлют по открыточке. Только за всей этой пургой им не скрыть своего недовольства моим восхождением в мир большой политики.
 
   В простынях ничего апокалипсического.
 
   Напряженность в пыли за письменным столом. Небольшие волнения. В сводке теленовостей про то ни слова.
 
   Иной раз делаю втык дверце шкафа. Она вечно противится комнатной дисциплине.
 
   Сексом я обычно занимаюсь с абажуром. Заявляю это без понтов. Я не шугаюсь собственных чувств.
 
   Нет-нет да и открою окошко. Шпокну голубя, прикрою створку и снова распахну.
   Высунусь глянуть на небо. Какой там: голубей — не продохнуть. Заимели уже. Все мои политические инициативы пообсирали. Прямо на подоконнике.
   Ничто не убедит меня, кроме звука моих шагов.
   Хиляю себе и так и сяк. Вывожу границы государств между спальней и ванной. Черчу треугольники постоянного роста. Это надо видеть, это надо слышать. Во всей неукротимой мощи.
 
   Одно время я был коммунистом. Был, потому что так было надо. Что было, то было. Теперь я не тот. Я сделал свой выбор. К лучшему. И мне хорошо. Если я за что и бьюсь, то уж знаю, за что. С плеча не рублю. Про государственный долг помню. В последние годы он лезет вверх. По официальным данным для мирового экономического сообщества.
 
   Видак прикидывается веником. Затихорился в железном коробе возле телика, паиньку из себя строит. Знаем мы эти ля-ля-фа: под шумок сигналы тревоги отстукивает. Все резину тянет, хочет тихой сапой подсуропить мне анархию субъектов объектов.
   Поэтому я его даже не распаковал.
 
   Поэтому я не смотрю видеокассет. Я покупаю их и думаю о том, как счастливо мы заживем, когда меня, а не кого-нибудь еще выдвинут на пост всемирного руководства мыслями. Каждый божий день мысли уходят впустую после мировой дележки бабок.
 
   Поэтому у меня есть иллюстрированные видеокаталоги по истории фашизма, садомазохистской порнографии, реликтам в их природной среде, суперзвездам американского баскетбола, мебели из орехового дерева из серии «Сделай сам».
 
   Поэтому я часто сдвигаю швейную машинку на середину комнаты. Я смахиваю с нее пыль согласно долгосрочной программе по расширению территорий с учетом всеобщей прибыли.
 
   Ножик с вилкой застыли на своих местах вместе с салфеткой и скатертью. Они-то знают, какие варианты я предложу сегодня моим соседям, этим крупным шишкам.
 
   Кррр-упным шишакам.

Чип и Чоп

   Я по жизни рубаха-парень. Мой знак — Близнецы. Окончил педучилище в городе Комо. Работаю с дядей на фирме.
   По жизни я домосед. Любимое занятие — телик смотреть. Посмотрю немного — и на боковую. Так всю неделю, кроме субботы. В субботу мы куролесим. Мы — это я и Риккардо.
 
   Мы дружим с первого класса. Во втором и пятом за одной партой сидели. После уроков вместе пинали мячик. В старших классах как-то подразошлись. Теперь вот куролесим на его «Пунто». По субботам.
   Я тоже купил себе «Пунто». Это отечественная марка. Сейчас всем приходится несладко, и я решил помочь родной экономике.
 
   Другой раз мы руляем не на его, а на моей машине. Тем более они одной масти. По идее надо бы раз на его, раз на моей.
 
   Но мы нарочно руляем на его. Прямиком по шоссе. Всю неделю на фирме стоит сплошной треп по телефону. Треп-перетреп. Бывало, нарушишь правило, остановят тебя — и пошел треп. Время на улице спросят — опять трепись. Сантехника вызвал — снова чеши языком. И только по субботам можно пожить без трепотни.
 
   По субботам за рулем у нас Риккардо. Я сижу рядом. Мы смотрим в окошко на машины. Они бесшумно проносятся мимо.
   Мы молчим примерно полчаса. Потом еще столько же. Потом уже надо что-то сказать. Риккардо говорит:
   — Чип.
   Я выжидаю и ловлю радио «Молочные реки». Там заводят только итальянские песни. Смотрю на дорогу и отзываюсь:
   — Чоп.
   На той неделе едем мы, едем, и вдруг — бац: мотор заглох. Вышел я глянуть, что там. Риккардо за мной и тихонько так сквозь зубы:
   — Чип.
   А я в ответ, чуть громче:
   — Чоп.
   (Радиатор закипел.)
   Обычно мы созваниваемся в среду вечером. Когда кончается эта муть по пятой программе, я встаю, беру телефон, перепираю его на диван и звоню Риккардо. Иногда он первый мне звонит.
 
   Один из нас тут же снимает трубку: знает, что это звонит другой. Договориться о субботней поездке в автогриль у аэропорта. Сняв трубку, я сразу говорю:
   — Чип.
   На том конце слышно, как работает телик. Потом раздается голос Риккардо:
   — Чоп.
 
   Мы трогаемся. За рулем Риккардо. Он радуется тому, что молод. Одной рукой он ведет. В другой держит банку пива. Из окошка своей «Пунто» он наблюдает, как по смежной полосе нас обгоняют машины.
 
   Нас вечно все обгоняют, потому что мы едем по полосе безопасности. Так оно вернее. Случись, насядет какой «Мерс», можно не дергаться: на полосе безопасности в ящик не сыграешь, будь спок.
 
   Мы оба смотрим в зеркало заднего вида. Через пару часов Риккардо сам не свой от счастья. Поди, плохо, когда тебе сорок четыре. Раскатисто так он выпаливает:
   — Чип.
   Вот и я рад-перерад, что мне шестьдесят два. Живем будь здоров, грех жаловаться. И я откликаюсь:
   — Чоп.
 
   В автогриле, куда мы приезжаем по субботам, стоит автомат карамелек Smarties. Как его году в восьмидесятом там поставили, так он и стоит. И менять пока не собираются. Обшарпанный такой автоматишко. Окошко все раздолбано. Меняются только Smarties. Мы каждый раз берем по две коробочки.
 
   Smarties — одно из лучших воспоминаний моего детства. Ну, когда мне было лет так семь-восемь-десять. Коробочки сейчас уже другие, а вот Smarties все те же.
 
   Smarties все т

лот номер семь

Мы

   Меня зовут Мария. Мне двадцать семь. Телочка. У меня есть золотое ожерелье. Мать подарила на первопричастие.
   Я замужем. Ему тридцать два. Зовут Джакомо. Работает электриком в Милане.
   Жить в Кормано нам не по нутру. Стены в нашем доме как будто из однослойной туалетной бумаги сваляны. Делали такую одно время. Сейчас делают двухслойную. Эта попрочнее будет. А вот стены у нас ей-ей как из старого пи-пи-факса: ни икнуть, ни пукнуть.
 
   Потому тут никто ни с кем и не разговаривает. Синьор Каратти с двенадцатого этажа знает, что все мы знаем, что́ он говорит своему сынишке каждый раз, когда тот приносит пары. За них он наказывает сынишку: заставляет смотреть одну и ту же порнушку. Мы ее уже наизусть выучили. Вначале там минуты на четыре болтология, а потом групповичок: один ничего себе трех подстилок откатывает. Короче, под эту вот дуду: порнуха — раз, пары — два, синьор Каратти опускает своего отпрыска. Он велит ему не пищать, чтобы никто не услышал. Но слышат все. Мы знаем, что он там выкозюливает. И он это отлично знает.
 
   Все мы знаем, что свидетели Иеговы с пятого этажа толкают какой-то торч. Баба-Иеговые эти свидетели. Синьора Делло слышит, о чем там шпарят которые к ним шастают. Не переставая.
 
   Все мы знаем, что тот тип с пятого этажа, что напротив Иегованых свидетелей, лупит свою мать пинками под зад. Каждый день он говорит ей, закрой пасть, сволочуга, блядища, чтобы сдоить с нее бабуриков, чтобы сходить на футболяну, на «Интер», как будто «Интер» без выходных мячик шпыняет; он фанует за «Интер», он безработный с двумя дипломами, ему сорок два, и он вламывает охренительные поджопники своей матери. Каждый вечер.
 
   И все-то мы очень даже знаем, что у семейки Меделино с восьмого этажа свои прибабахи. Когда мы садимся есть, они ложатся пулю забить, и не просто, а, ясное дело, с вывертом. На них и так все жильцы косо смотрят. В два часа дня нельзя спокойно телик посмотреть. Она начинает голосить, он говорит: сейчас я тебе в задок видеокамеру ввинчу, протащишься у меня с камерой в сиделке. Они, понятно, еще и на камеру снимаются, и всякое такое. Когда шпокаются.
 
   Наш кооператив не такой, как печатают в еженедельнике «Мы». Мы если кукожимся, так ни одна собака не придет нас щелкнуть для какой ни то газетенки. Одни Меделино сами себя почем зря щелкают. Когда шпокаются. Нас никто не спрашивает, что мы думаем об успехе. А я вот что скажу: успех — это когда у тебя стены из пипифакса. Куда ни подайся, везде как в Кормано. Сел на батискаф — все уже в курсе. А нам и успеха никакого не надо, чтобы вот так-то облегчаться.

Иисус Христос

   Пришлось разморозить Клаудио. Весь морозильник коркой зарос. Как купил — ни разу не соскребал. Кровь Клаудио повытекала из пакетиков и, поди ж ты, изгваздала мне морозильник.
 
   У Клаудио вообще-то кровь в жилах играла. Еще бы — профсоюзный активист как-никак.
   В цеху чуть заспорят — он уж в самой гуще. Говорильник раззявит — не остановишь. Во всем считал себя умней других. И тараторил без умолку, потому что одну за другой начитывал книжки, что стояли у него в комнате.
 
   У Тельцов всегда так.
   Обижают они других. Хотят все поменять. Не ловят силу Того, Кто ради нас в Благой день воскрешен.
 
   Так что нечего язык мозолить. И других грузить нечего. Придет день — и все спасутся. Народ по три лимона на рыло заколачивать станет. Без всяких бенсов.
 
   Типа с животными будем разговоры разговаривать. Трубы дымовые зацветут, и все болеть кончат. Этот Тот — Иисус Христос.
 
   Мне ведь тоже обломно было замораживать брата. Но он гнобил мне душу, а рабочим спокойствие. Такой кипиш поднимал, когда слушал предвыборные политические платформы или смотрел по телику новости, что сбивал меня с панталыку напрочь.
 
   А еще гремел, что я раб. Но я молчал. Потому что я не такой, как он. У меня своя гордость.
   Он как в печатный перешел, еще активнее стал профсоюзничать, чем в прошлом годе. Меня зовут Ивано. Мне пятьдесят. Я — Рыб.
 
   Я молился, чтобы после дневной Господь заметнул его под автобус. Чтобы он надо мной больше не висел.
   Так что когда вечером он мыл посуду, я саданул его башкой о стенку и дубасил до тех пор, пока он не отбросил коньки. И в мире стало на заколебщика меньше.
 
   Вырубил я телик и достал банку консервов. Там на крышке еще пингвины. На Северном полюсе. А может, на Южном.
   Братановы кости я покоцал электроножом. Такие дарили в часовне Падре Пио, за восемнадцать тысяч, вместе с макаронами и шарфом, которые взял он.
 
   Распихал их, значит, по целлофановым пакетам. Без резинок. Резинок не было.
   Потом выкинул его злоебучие книжки. Трупакам они без надобности. И мне кой-какой роздых. Он там у себя в морозильнике не сегодня-завтра воскреснет вместе с остальными жмуриками. Ну, а я покамест без догонялова обойдусь.
   В человеке кровь — что в гамбургере: лопаткой не отскоблишь. Типа смерзлась вся в морозильнике. Тогда я его разморозил. Тут братцу стало худо. А меня вот закоротило. Короче, я сам себя и чпокнул.
 
   Когда я очнулся, там была больница, и были карабинеры. Того света не было. Балда в кусках, все в лепешку и б

Карла Бруни

   Мне уже тридцатник. Зовут Лучо. Знак — Рак. Кончил институт.
   Люблю смотреть программу Роберто-усача.
   Особенно когда заступаю во вторую. Голос Усача прямо карабкается по словам. Как будто из пещеры вылезает. А за его спиной какой-то дурилка складную лестницу в три погибели сгибает. Просто так, руками. Главное, болтики не откручивает.
 
   Своими лапищами Роберто уделывает лестницу, как скульптор усекает каменюку.
   Хваткие такие, проворные, они перебирают металлические крепления так, что каждый знает: за 143.000 лир он проделает то же самое. И тогда табуретка станет мостиком, мостик — рабочим столом, который, того и гляди, перейдет во что-нибудь еще.
 
   Ее куда ни поставь, места почти не занимает. Опять же экономия времени. А так, лестница как лестница. Лестница Роберто.
 
   Хотя вообще-то от его трескотни и заторчать можно. Я — так просто торчу. Это как другая жизнь по ту сторону экрана. Это то, кем бы я был, если бы не был таким, какой я есть.
 
   Или кем еще никогда не был.
   Как будто каждая из этих блестящих ступенек уходит куда-то вверх и не к навесному потолку, а дальше, за пределы моей жизни начальника цеха.
 
   И тогда Роберто-усач, волшебник и бог другой линии жизни, на каждой новой ступеньке своей лестницы откроет мне, что в другом измерении, более тонком и более настоящем, я уже не буду вечно смотреть ящик в Казинелло Бальсамо, а буду конкретно так утопать в медовых ляжках Карлы Бруни и слышать, как где-то рядом бьется морской прибой, он будет громко реветь, еще громче, чем храп моего сына.
 
   И соленая морская вода станет виски, которое я буду потягивать у камина на собственной вилле. Сюда пускают только женщин. Никто из людей с моим достатком не может позволить себе такое. Зато меня уже не остановишь. Я могу.
 
   Я просто жду, когда кто-нибудь наверху углядит, чего я стою. Вот тогда и дети, и жена, и соседи, и кто ни то опустятся в кучку припухших халдеев.
 
   По ту сторону телика, и даже еще дальше, я разбираю колдовство слов и снов в их твердом ядре.
 
   Это может сделать каждый. Надо только вслушаться в дыхание, разделяющее слова Роберто-усача. А можно и попереключать программы. Все равно в комнате что-то останется. Хоть ненадолго. И заслонит собой мир.
 
   Это мое имя. Его-то Роберто тайком и склоняет. Во всех там смыслах и тонкостях, что есть в языке. А уж я потом найду, куда их пристроить, удумаю себе такое, что

Жасмин

   Меня зовут Марко. Я красавчик Водолей.
   Мне пофартило. Паренты утопали в зеленые луга Вальхаллы. Ну, а денежки по наследству мои. Теперь знай живи — не тужи.
 
   «Новый салон Жасмин. Юная обворожительница исполнит массаж-коктейль „Я отправлю тебя в рай“. Полная конфиденциальность. Для состоятельных господ. Режим работы: понед. — пятн., 10:30 — 19:30».
   Я позвонил по объявлению. И встретился с Жасмин.
 
   Жасмин была стейтовской блондой. Бейба типа Моаны Поцци, той порнодивы, которая уже сторчалась. А я все одно дрочу под ее фильмаки, потому что их полюбому крутят, хоть она и скапустилась.
   За лимон в ночь Жасмин едет к тебе в номер и дает во все дыры: три, четыре, пять раз отрясет как нечего делать. Помню, как-то шесть палок кинул. Всего-то за лимон.
 
   А на Пасху я ей и говорю.
 
   От братана моего — Овна, чува, короче, свинтила. Вот я и подумал типа расслабон ему устроить, притаранить яйцо с сюрпризом. И не простым, а залепушным. Сюрпризом будет Жасмин. Внутри пасхального яйца. Жасмин подписалась за пять лимонов на восемь часов. По максимуму.
 
   Застолбили с кондитером на улице Боскович. Тот наварил две скорлупы по девять кило.
   Одну перевернул на столе, и Жасмин в нее улеглась. Сверху припаяли вторую. Жасмин была готова к отправке. Вся голая.
 
   По субботам в Милане сплошняком пробки.
   В обертке, в которой был шоколад, в котором было тело Жасмин, были бабки Жасмин. Короче, притаранили мы посылочку брательнику.
 
   Открывает братишка дверь, а там яйцо. Ну, думает, без меня не обошлось. Мы когда пацанами-то были, я ему тоже подарочек учудил: пару улиев на пасеку. Стал он, значит, открывать сюрприз. Самому не терпится.
   Жасмин была уже того. Фейс лиловый, весь в шоколаде. Другую такую где взять?
 
   Правда, она была еще тепленькой. Взгромоздили мы ее на кухонный стол. Брат вынул свой балдометр, лизнул шоколада. Шоколад пропах этой сучкой.
   Короче, брат засандалил ей в анал, а я маздал своим головастиком по ее шоколадным кудлам и шоколадной мордашке в шоколадной скорлупе кондитера с улицы Боскович.
   Жасмин — это телка. Безотходная телкология. Я раздвинул ей хавальник и заправил туда доилку. Она сглотнула язык, и от этого надой пошел приемистей. Нет, пять лимонов того стоили. В кормушке у покойницы температура такая, что для оттяжной заходки самое оно. Излился я минуток через одиннадцать. Перед спуском меня аж всего пробрало. Схватил я ее за патлы и так тряханул, будто она реально отсосала.
 
   Где-то с часок еще мы ее шворили, пока сами не повырубались. Я затолкал Жасмин в мусорный мешок, что был у братухи в доме.
   Перевязал мешок бантиком с пасхального яйца и отвез Жасмин на свалку.
 
   Стоял и слушал, как Жасмин катится по склону. Потом поплелся в бар съесть мороженого за десятку.

Девкам стремно — мне балдеж

   Как настоящий Скорпион, я тащусь от девок.
   Напялю прикид Дьяболика и лапаю их под вечер. Триест кажется мультиком, по которому гуляет ветер.
   Вперемежку с запахами тела. При теперешнем модняке девчачьи телеса и так навыворот, все дела там напоказ.
 
   Ну и каково мне на это смотреть? Ведь один я как сыч. На рынке — тоска. Это вам не голливудский боевик — фрукты вешать, сдачу отсчитывать, чеки пробивать да в конце дня ларек опечатывать.
 
   Вот я и упаковался в треники. Черные такие, в обтяжку. За шестьдесят пять штук.
   И сестрины колготки «Omsa» на тыкву натянул. Не знаю, почем они, но рвутся моментально. Подкупаю новые.
 
   Продавщице сказал, что беру для жены, что типа у меня жена красавица и что так еще красивше будет.
   Я хотел видеть эту продавщицу. Видеть, как по вечерам она приходит ко мне и мы любовничаем на диване, на столе.
   Продавщица была молоденькой такой моделькой.
 
   Я как в семь утра на рынок прихожу, так уже об одних кошелках и думаю. Потому что я от них тихо еду, когда они просят там пучок травки. Я только легонечко так пристебнусь. Но культурно так. Просто я хочу больше, хочу того, чего не может целовать тот, кто не Дьяболик.
 
   Любовничать. Иметь сотни волшебных убежищ. Под Триестом. Под всей Италией.
   И крутые тачки, и блондинок в золоте. И бриллианты, которые я раздариваю, потому что могу. И мир, который лайкаю. Мир, где имею все.
 
   Я жду у дискотеки, в прикиде Дьяболика, на черной «Альфасуд».
   Чтобы загрузиться, нюхаю трусики тех, кого уже уделал. Иногда все как во сне. Я отключаюсь и начинаю их лизать, рвать и жрать. По клочочку. Пока девчонки не выйдут с дискотеки.
 
   Расфуфыренные простипомы.
   Эти чернявые меня доконают. Вот теперь я Дьяболик, гроза всех комиссаров полиции. Беру я так ножичек, и когда мы одни, говорю, что буду пускать кровь. Велю им снять трусики и достаю свою сосиску.
 
   Они вопят — я балдею. Соображают, что перед ними Дьяболик.
 
   Покажь, говорю, чесалку, залукать охота. На кассете совсем не то. Там у тебя сразу берут, да еще и муди вылижут. А этим больше стремно.
   Бывает, что и отдрочат.
   Иные просто сдергивают — хер догонишь.
 
   Пора и мне с кичи когти рвать. Тут меня не удержат.
   Правда, может, это сон.
   И я еще проснусь. На американской вилле. Я буду плавать в бассейне. Он будет в таком укромном месте — никому не найти. У бассейна будет форма глаз Дьяболика. Вокруг телекамеры. Клаудиа Шиффер там, ну и все остальные. Это вам не тюремной прогулки дожидаться.
 
   Ни одна собака не придет навестить.
 
   А в школе друганов завались было. Видел я тут физию свою в газете. Лучше бы меня сняли в прикиде Дья

лот номер восемь

Неоцибальгин

   Мы с корешами как соберемся, так про Неоцибальгин все калякаем. Поначалу доходило туго. Первый усек Джузеппе. Пятнадцать лет. Весы. Месяца три как дело было. Звонит он мне поздно ивнингом. Переключай, говорит, на Raidue. Я переключил. Гляжу — пацан. С пацанкой. Рядом мотик. Кругом деревня. В глазах радость, что молодые. Неоцибальгин.
 
   Помню, музон был уматный. Сейчас уже другой. Так под него кайфовал, что и не передашь. Накольно было услышать его за столом, когда мамуля несла свою бредятину. От этого гонива меня вело еще сильнее, чем от ее затрещин в детстве. Всем моим своим я хотел, чтобы она отвяла уже. Тогда мы остались бы одни. Я и телевидение.
 
   Я искал диск с тем музоном по всему Риму. Рыскал по магазинам как заводной. Рылся в компактах — нет диска Неоцибальгина, и все тут. Ну, нигдешеньки нет. Может, самые клевые диски конфискует Государство? А что, сидит себе наверху такой командир и не хочет, чтобы люди счастливыми были.
 
   В школе Микела засветила мне коробочку. Радуга на коробочке переливалась всеми цветами наших идеалов. Я начал глотать Неоцибальгин каждый день.
 
   Бо́шку мигом отпустило. Но бо́шка бо́шкой, а Неоцибальгин я бы по-любому принимал. И во рту так вяжет обвально, и с парнями есть о чем перетереть.
 
   В четыре у фонтанов шла разборка полетов. Микела была заводилой. Она садилась, доставала коробочку и говорила, сколько закинула Неоцибальгинок. Мы внимательно слушаем. Известно, что она вешает. Но никто ее не перебивает. У Микелы такой голос — закачаешься.
 
   Четко помню, как впервой спросил в аптеке Неоцибальгин. Это было посильнее, чем покупать Орансоду. Мне было десять, а в десять не пьют Орансоду. Правда, и в шестнадцать мало кто петрит, что значит затариться Неоцибальгином. Прикольно смотреть, как смотрит на тебя аптекарь, когда ты просишь лекарство твоего поколения.
 
   Потом больше стали молчать. Все рекламировали Fininvest. Ha Rai пусто. Кто-то из парней вообще задвинул команду. Шла полная шиза. Неоцибальгин был в нас — вот что я хотел сказать. А телевидение только бросило клич.
 
   Мы живем, чтобы добиться счастья. Микела говорит, что кризис — это нормальная смена циклов. Одни плывут под строгие такие пакетики аспирина и окисляются уже под корень. Такие быстро взрослеют, но все равно возвращаются к нам. Другие ловят приход на шипучке. Поди, пацанами цеплялись на Аспро.
 
   Чуваки должны быть заодно. И чтобы брали тоже одно. Сейчас только и остались что я, Микела и Джузеппе. У фонтанов все тоскливей. Мы глядим друг другу в глаза и знаем, что в кармане у нас лекарство от менструальных дел. Ну, это в смысле у Микелы в кармане. А Джузеппе садит одну за одной. Зато с Неоцибальгином по три пачки в день высмаливает. Хоть бы что ему.

Холодный воздух мира

   От психоделической подсветки тела становились абстрактными.
   У края танцпола все мелькали ноги. Я таращился на них со страшной силой.
   Запах пота придавал форму белокожей массе. Масса кружилась в танце. Танец вызывал неодолимое желание раствориться в едином пульсирующем теле, которое не нарадуется, что ему восемнадцать.
   Холодный воздух мира припарковался за дверьми дискотеки.
   Но и здесь мне было одиноко, как никогда.
   Меня зовут Энрико. Мне двадцать лет. Родился под знаком Близнецов. В прошлом году провел каникулы на острове Эльба.