Страница:
— Мы с ним сблизились в Испании. В Ирландии я видел его все реже. Он водился с друзьями, которых я не любил и которым не доверял. И я в его глазах придерживался умеренных, чересчур умеренных взглядов. Хотя, видит бог, в те дни я был полон рвения бороться за счастье всего человечества, полон республиканских идей. Вы помните вопросник?
— Какой именно?
— Тот, что начинается со слов: «Прям ли ты?» — «Прям». — «Насколько прям?» — «Прям как тростник». — «Тогда продолжай». — «В правде, в истине, в единстве и свободе». — «Что у тебя в руке?» — «Зеленая ветка». — «Где она впервые выросла?» — «В Америке». — «Где расцвела?» — «Во Франции». — «Где ты ее посадишь?»
— А дальше я не помню. Я этого испытания не проходил. Просто дело до него не дошло.
— Наверняка так оно и было. А я его прошел. Мне казалось в те дни, что слово «свобода» сияет особым значением. Но даже тогда я скептически относился к слову «единство»: в нашем обществе за одним столом оказываются весьма странные типы. Священники, деисты, атеисты и пресвитериане, нелепые республиканцы, утописты и люди, которые просто недолюбливали Бирсфордов. Насколько я помню, вы и ваши друзья были прежде всего за освобождение рабов.
— За освобождение и реформы. Я вообще не имел никакого представления о том, что такое республика. Разумеется, то же можно было сказать и о моих друзьях из комитета. Что касается Ирландии, то в ее нынешнем состоянии республика скоро превратилась бы в карикатуру. Католическая республика! Разве это не смешно?
— В этой бутылке бренди?
— Да.
— Между прочим, ответ на последний пункт вопросника звучал так: «Под короной Великобритании». Стаканы у вас за спиной. Я знаю, что дело происходило в Ратфарнхэме, — продолжал Стивен, — потому что я целый день пытался убедить лорда Эдуарда не продолжать разрабатывать легкомысленные планы восстания. Говорил, что я всегда был против насилия и что даже если я не был бы противником такового, то вышел бы из организации, если он станет настаивать на таких диких, фантастических идеях, которые погубят его самого, Памелу, погубят дело и бог знает сколько храбрых, преданных людей. Он посмотрел на меня этаким трогательным, озабоченным взглядом, словно жалея, и сказал, что должен встретиться с вами, с Кенмером. Он совершенно не понимал меня.
— У вас есть какие — нибудь известия о леди Эдвард — о Памеле?
— Я знаю лишь то, что она находится в Гамбурге и что семейство ухаживает за ней.
— Она была красивейшей и добрейшей женщиной из всех, кого я встречал. И очень храброй.
«Это верно», — подумал Стивен и уставился на свой стакан с бренди.
— В тот день, — произнес он вслух, — я израсходовал гораздо больше душевных сил, чем когда-либо за всю свою жизнь. Уже тогда меня не интересовало никакое «правое дело» и никакая теория правления. Я и пальцем бы не пошевелил ради мнимой или подлинной независимости какой-то страны. Однако вынужден был вкладывать в свои слова столько пыла, словно я горел тем же воодушевлением, как в первые дни революции, когда нас переполняли чувство добродетели и любовь к отечеству.
— Отчего же? Почему вы должны были так говорить?
— Потому что мне следовало убедить лорда Эдуарда в том, что его идеи разрушительны и глупы, что о них известно Замку и что он окружен предателями и доносчиками. Я приводил свои доводы последовательно и убедительно — лучше, чем мог себе представить, — но он совсем не следил за ними. Его внимание постоянно отвлекалось. «Взгляните, — сказал он, — на тисе возле тропинки сидит малиновка». Единственное, что ему было известно, это то, что я настроен против него. Поэтому он остался глух к моим доводам. Если бы он только был способен прислушиваться к ним, ничего, возможно, не случилось бы. Бедный Эдвард! Прям как тростник! А сам был окружен такими криводушными людьми, каких только знал свет, — Рейнольдсом, Корриганом, Дэвисом… О, это было жалкое зрелище.
— Неужели вы и в самом деле не пошевелили бы пальцем даже ради достижения умеренных целей?
— В самом деле. После того как революция во Франции окончилась полным крахом, сердце мое заледенело. Увидев в девяносто восьмом году грубую жестокость, дикие безумства, которые творили обе стороны, я стал испытывать такое отвращение к толпам людей, ко всяческим идеям, что не сделал бы и двух шагов ради того, чтобы реформировать парламент, предотвратить создание союза или способствовать приближению золотого века. Имейте в виду, я выступаю лишь от своего имени, выражаю лишь собственные взгляды, но человек как частица какого-то движения или толпы мне безразличен. Он утрачивает человеческие черты. И я не имею никакого отношения к нациям или национализму. Единственные теплые чувства, которые я испытываю, это чувства к людям как индивидам. Мои симпатии лишь на стороне отдельных личностей.
— Вы отрицаете патриотизм?
— Любезный мой друг, я покончил со всякого рода спорами. Но вы, так же как и я, понимаете, что патриотизм — это абстрактное понятие. Причем оно обычно обозначает или такое выражение, как «Это моя страна, права она или нет», что звучит подло, или же такое выражение, как «Моя страна всегда права», что глупо.
— Однако на днях вы не позволили капитану Обри исполнить «Полегли хлеба».
— Разумеется, я не всегда последователен, особенно в мелочах. А кто из нас последователен? Видите ли, он не понимал смысла мелодии. Никогда не был в Ирландии, а во время восстания находился в Вест — Индии.
— А я, слава богу, был в это время у мыса Доброй Надежды. Было ужасно?
— Ужасно? У меня нет слов, чтобы описать ошибки, медлительность, убийственную путаницу и глупость всего происходившего. Восстание не достигло ничего, оно на сто лет задержало предоставление Ирландии независимости; посеяло ненависть и насилие; породило подлое племя доносчиков и таких тварей, как майор Сирр. Кроме всего, оно сделало нас жертвой любой продажной души, которая вздумает нас шантажировать. — Стивен помолчал, затем продолжил: — Что касается той песни, то я поступил таким образом отчасти потому, что мне было неприятно слышать ее, а отчасти потому, что неподалеку находилось несколько матросов — ирландцев, причем ни один из них не был оранжистом[32]. Было бы жаль, если бы они возненавидели своего капитана, хотя у него и в мыслях не было как-то оскорбить их.
— Мне кажется, вы к нему очень расположены?
— Расположен? Возможно, что и так. Я не назвал бы его закадычным другом — для этого я недостаточно изучил его, но я очень к нему привязан. Жаль, что этого нельзя сказать о вас.
— Мне самому жаль. Я прибыл на судно, полный лучших намерений. Я слышал, что он непредсказуем и своенравен, но хороший моряк, и я очень бы хотел быть им довольным. Но сердцу не прикажешь.
— Это правда. Но вот что любопытно. По крайней мере, для меня. Я испытываю уважение, больше чем уважение, к вам обоим. У вас есть к нему какие-то определенные претензии? Если бы мы с вами были восемнадцатилетними юношами, я бы спросил: «Чем плох для вас Джек Обри?»
— И я бы, пожалуй, ответил: «Всем, потому что он командует, а я нет», — с улыбкой ответил Джеймс. — Но послушайте, стоит ли при вас критиковать вашего друга?
— Конечно, у него есть недостатки. Знаю, Обри очень честолюбив во всем, что касается его службы, и никому не позволит себя взнуздывать. Мне хотелось узнать, какие его качества оскорбительны для вас? Или же это можно выразить фразой: «Non amo te, Sabidi»[33]?
— Пожалуй, что так. Трудно сказать. Конечно, он может быть очень приятным собутыльником, но порой он, словно бык, проявляет свою британскую бесчувственность… И разумеется, есть в нем черта, от которой меня больше всего коробит: это его погоня за призами. Царящая на шлюпе дисциплина и постоянные учения больше напоминают порядки, которые более уместны на умирающем с голоду капере, а не на корабле флота Его Величества. Когда мы преследовали тот несчастный полакр, он всю ночь не покидал мостик. Можно было подумать, что мы гонимся за военным кораблем, чтобы покрыть себя славой. И этот приз едва не удрал от «Софи». Недаром были пущены в ход тяжелые орудия, причем обоих бортов.
— А что, преследовать капера — такое уж недостойное занятие? Я задаю этот вопрос из чистого невежества.
— Видите ли, у капера совершенно другая цель. Капер сражается не ради славы, а ради выгоды. Он наемник. Барыш — вот что его raison d'etre[34].
— Значит, тяжелые орудия должны добывать не деньги, а лавры?
— Ну конечно же. Вполне возможно, что я не прав, завидую и лишен великодушия. Прошу прощения, если оскорбил вас. И я охотно соглашусь, что он превосходный моряк.
— Господи, Джеймс, мы достаточно давно знаем друг друга, чтобы выражать свое мнение свободно, без обид. Не передадите мне бутылку?
— Ну что ж, — отвечал Джеймс Диллон, — если я могу говорить откровенно, словно самому себе, то вот что я вам скажу. Я считаю, что благосклонность капитана к этому петушку Маршаллу неприлична, если не сказать грубее.
— Внимательно слушаю вас.
— Вы знаете, что он собой представляет?
— И что же он собой представляет?
— Он содомит.
— С чего вы взяли?
— Я располагаю доказательствами. И мог бы их представить в Кальяри, если бы это понадобилось. Он влюблен в капитана Обри — вкалывает на него, словно мальчишка-камбузник. Если бы ему позволили, он бы выдраил капитанский мостик камнем. Он гоняет людей почище боцмана, лишь бы заслужить его улыбку.
— Правда, — кивнул головой Стивен. — Но не думаете же вы, что Джек Обри разделяет его наклонности?
— Не думаю. Но полагаю, что ему о них известно, а он поощряет этого красавца. До чего же мы договорились… Я зашел слишком далеко. Возможно, я пьян. Мы осушили почти целую бутылку.
— Да нет же, — пожал плечами Стивен. — Вы жестоко ошибаетесь. Будучи в здравом уме и трезвой памяти, я уверяю вас, что он не имеет об этом никакого представления. Джек подчас не слишком наблюдателен. Он смотрит на мир просто, и, по его мнению, педерасты вздыхают лишь по юнгам, певчим да еще тем бесполым созданиям, которые водятся в борделях Средиземноморья. Я предпринял осторожную попытку просветить его немного, но он со знающим видом произнес: «Не надо мне рассказывать о задах и пороках: я всю жизнь прослужил на флоте».
— Выходит, ему немного недостает практики?
— Джеймс, думаю, в этом замечании не было mens rea?[35]
— Мне надо на мостик, — произнес Диллон, взглянув на часы.
Через некоторое время, заменив рулевого и проверив курс, он вернулся. С ним в каюту ворвался холодный ночной воздух. Лейтенант сидел молча до тех пор, пока не согрелся в освещенной лампой каюте. Стивен откупорил новую бутылку.
— Порой я становлюсь не вполне справедливым, — сказал Диллон, протянув руку за стаканом. — Я знаю, что чересчур обидчив. Но иногда, когда тебя окружают «протестутки» и ты терпишь их глупые, хамские речи, то рано или поздно взрываешься. И поскольку ты не можешь поставить на место того, кого следует, срываешь злость на ком-то другом. И постоянно находишься в напряжении. Уж кому-кому, а вам-то это известно.
Стивен очень внимательно посмотрел на собеседника, но ничего не сказал.
— Вы знали, что я католик?
— Нет, — ответил доктор. — Разумеется, я знал, что некоторые из ваших родственников исповедуют римско-католическую веру. Что же касается вас… А вам не кажется, что это ставит вас в трудное положение? — неуверенно произнес он. — Ведь существует присяга… уголовные законы…
— Ничуть, — отозвался Диллон. — Совесть моя чиста, если уж на то пошло.
«Это вы так думаете, мой бедный друг», — мысленно произнес Стивен, наполняя стаканы, чтобы скрыть выражение своего лица.
На мгновение показалось, что Джеймс Диллон будет развивать свою мысль, но этого не случилось. После того как установилось хрупкое равновесие, разговор принял дружеский характер, и оба стали вспоминать общих друзей и лучшие дни, давно и безвозвратно канувшие в Лету. Скольких они знали! Какими разными — практичными, веселыми или почтенными людьми были окружены! За разговорами они не заметили, как осушили вторую бутылку, и Диллон снова поднялся на мостик.
Через полчаса он вернулся и, спустившись в каюту, продолжил, словно разговор и не прерывался:
— Конечно, помимо всего, существует вопрос о продвижении по службе. Скажу по секрету вам одному, и хотя это звучит отвратительно, но я считал, что после случая с «Дартом» командование шлюпом должны были поручить мне. То, что меня обошли, было жестокой несправедливостью. — Помолчав, лейтенант продолжал: — О ком это говорили, что своим членом он добился больше, чем службой?
— О Зельдене. Но в данном случае я считаю, что пошлые сплетни неуместны. Насколько я понимаю, в этой операции кто-то был заинтересован. Имейте в виду, я не хочу изобразить из себя невинную овечку. Хочу только сказать, что в отношении Джека Обри такие сравнения неуместны.
— Как бы то ни было, я мечтаю о повышении. Как любой моряк, я ценю присвоение очередного чина, скажу вам без утайки. Когда служишь под началом охотника за призами, добиться этого непросто.
— Видите ли, я не разбираюсь в ваших морских делах. Только вот что, Джеймс: разве богачу не просто презирать деньги и не видеть подлинных мотивов поступков?.. Придавать слишком большое значение словам и…
— Господи, неужели вы считаете меня богачом?
— Я бывал в ваших владениях.
— На три четверти это горы и на четверть — болото. Даже если бы мне платили аренду за остальное, она составила бы всего лишь несколько сотен фунтов в год — не больше тысячи.
— Мое сердце обливается кровью от жалости к вам. Я еще никогда не встречал человека, который бы признался, что он богат или любит поспать. Возможно, бедняк и тот, кто спозаранку на ногах, имеют большое моральное преимущество. Каким образом оно возникает? Однако вернемся к предмету нашего разговора. Ведь другого такого храброго командира трудно отыскать, и Джек один из тех, кто способен повести вас за собой к вершинам славы.
— А вы сможете гарантировать его храбрость? «Наконец-то мы добрались до сути», — подумал Мэтьюрин, а вслух произнес:
— Нет, не могу, я недостаточно хорошо его знаю. Но я бы очень, очень удивился, если бы он оказался робкого десятка. Но что заставляет вас думать, что он именно таков?
— Я не говорю, что он робкого десятка. Мне бы очень не хотелось безосновательно сомневаться в чьей-то храбрости. Но нам следовало захватить ту галеру. Еще двадцать минут, и мы бы взяли ее на абордаж.
— Ах вот как. Мне об этом ничего не известно. В это время я находился в каюте. Но, насколько я понимаю, самое благоразумное решение состояло в том, чтобы изменить курс, дабы защитить остальные суда конвоя.
— Конечно же, благоразумие — великая добродетель, — заметил Джеймс.
— Вот именно. А продвижение по службе для вас много значит, не так ли?
— Разумеется. Нечего делать на флоте тому лейтенанту, который не хочет стать адмиралом. Но по вашим глазам я вижу, что вы считаете меня непоследовательным. Поймите мое положение. Мне не нужна никакая республика. Я выступаю за устоявшиеся, зарекомендовавшие себя учреждения власти, лишь бы это не была тирания. Единственное, что мне нужно, это независимый парламент, который состоит из ответственных граждан королевства, а не из жалкой горстки чинуш и искателей должностишек. Если это так, то я буду вполне счастлив иметь английских родственников, вполне счастлив иметь два королевства. Уверяю вас, я с удовольствием и не поперхнувшись выпью за здоровье короля.
— Зачем вы тушите лампу?
— Рассвело, — улыбнулся Диллон, кивнув в сторону серого сурового пятна света, пробивавшегося сквозь стекло иллюминатора. — Не хотите подняться на мостик? К этому времени мы, возможно, достигли плато Менорки; если нет, то очень скоро там будем. Думаю, вы сможете увидеть птиц, которых моряки называют буревестниками, если мы подойдем к скале Форнеллс.
Встав одной ногой на трап, Диллон обернулся и посмотрел в глаза Стивену.
— Не знаю, что на меня нашло, что я наговорил столько гадостей, — сказал он, проведя ладонью по лбу с несчастным и изумленным видом. — Мне кажется, прежде такого со мной не случалось. И я не выражался так — неуклюже, неточно, говоря вовсе не то, что хотел сказать. Словом, до того, как меня понесло, мы, кажется, лучше понимали друг друга.
Глава шестая
— Какой именно?
— Тот, что начинается со слов: «Прям ли ты?» — «Прям». — «Насколько прям?» — «Прям как тростник». — «Тогда продолжай». — «В правде, в истине, в единстве и свободе». — «Что у тебя в руке?» — «Зеленая ветка». — «Где она впервые выросла?» — «В Америке». — «Где расцвела?» — «Во Франции». — «Где ты ее посадишь?»
— А дальше я не помню. Я этого испытания не проходил. Просто дело до него не дошло.
— Наверняка так оно и было. А я его прошел. Мне казалось в те дни, что слово «свобода» сияет особым значением. Но даже тогда я скептически относился к слову «единство»: в нашем обществе за одним столом оказываются весьма странные типы. Священники, деисты, атеисты и пресвитериане, нелепые республиканцы, утописты и люди, которые просто недолюбливали Бирсфордов. Насколько я помню, вы и ваши друзья были прежде всего за освобождение рабов.
— За освобождение и реформы. Я вообще не имел никакого представления о том, что такое республика. Разумеется, то же можно было сказать и о моих друзьях из комитета. Что касается Ирландии, то в ее нынешнем состоянии республика скоро превратилась бы в карикатуру. Католическая республика! Разве это не смешно?
— В этой бутылке бренди?
— Да.
— Между прочим, ответ на последний пункт вопросника звучал так: «Под короной Великобритании». Стаканы у вас за спиной. Я знаю, что дело происходило в Ратфарнхэме, — продолжал Стивен, — потому что я целый день пытался убедить лорда Эдуарда не продолжать разрабатывать легкомысленные планы восстания. Говорил, что я всегда был против насилия и что даже если я не был бы противником такового, то вышел бы из организации, если он станет настаивать на таких диких, фантастических идеях, которые погубят его самого, Памелу, погубят дело и бог знает сколько храбрых, преданных людей. Он посмотрел на меня этаким трогательным, озабоченным взглядом, словно жалея, и сказал, что должен встретиться с вами, с Кенмером. Он совершенно не понимал меня.
— У вас есть какие — нибудь известия о леди Эдвард — о Памеле?
— Я знаю лишь то, что она находится в Гамбурге и что семейство ухаживает за ней.
— Она была красивейшей и добрейшей женщиной из всех, кого я встречал. И очень храброй.
«Это верно», — подумал Стивен и уставился на свой стакан с бренди.
— В тот день, — произнес он вслух, — я израсходовал гораздо больше душевных сил, чем когда-либо за всю свою жизнь. Уже тогда меня не интересовало никакое «правое дело» и никакая теория правления. Я и пальцем бы не пошевелил ради мнимой или подлинной независимости какой-то страны. Однако вынужден был вкладывать в свои слова столько пыла, словно я горел тем же воодушевлением, как в первые дни революции, когда нас переполняли чувство добродетели и любовь к отечеству.
— Отчего же? Почему вы должны были так говорить?
— Потому что мне следовало убедить лорда Эдуарда в том, что его идеи разрушительны и глупы, что о них известно Замку и что он окружен предателями и доносчиками. Я приводил свои доводы последовательно и убедительно — лучше, чем мог себе представить, — но он совсем не следил за ними. Его внимание постоянно отвлекалось. «Взгляните, — сказал он, — на тисе возле тропинки сидит малиновка». Единственное, что ему было известно, это то, что я настроен против него. Поэтому он остался глух к моим доводам. Если бы он только был способен прислушиваться к ним, ничего, возможно, не случилось бы. Бедный Эдвард! Прям как тростник! А сам был окружен такими криводушными людьми, каких только знал свет, — Рейнольдсом, Корриганом, Дэвисом… О, это было жалкое зрелище.
— Неужели вы и в самом деле не пошевелили бы пальцем даже ради достижения умеренных целей?
— В самом деле. После того как революция во Франции окончилась полным крахом, сердце мое заледенело. Увидев в девяносто восьмом году грубую жестокость, дикие безумства, которые творили обе стороны, я стал испытывать такое отвращение к толпам людей, ко всяческим идеям, что не сделал бы и двух шагов ради того, чтобы реформировать парламент, предотвратить создание союза или способствовать приближению золотого века. Имейте в виду, я выступаю лишь от своего имени, выражаю лишь собственные взгляды, но человек как частица какого-то движения или толпы мне безразличен. Он утрачивает человеческие черты. И я не имею никакого отношения к нациям или национализму. Единственные теплые чувства, которые я испытываю, это чувства к людям как индивидам. Мои симпатии лишь на стороне отдельных личностей.
— Вы отрицаете патриотизм?
— Любезный мой друг, я покончил со всякого рода спорами. Но вы, так же как и я, понимаете, что патриотизм — это абстрактное понятие. Причем оно обычно обозначает или такое выражение, как «Это моя страна, права она или нет», что звучит подло, или же такое выражение, как «Моя страна всегда права», что глупо.
— Однако на днях вы не позволили капитану Обри исполнить «Полегли хлеба».
— Разумеется, я не всегда последователен, особенно в мелочах. А кто из нас последователен? Видите ли, он не понимал смысла мелодии. Никогда не был в Ирландии, а во время восстания находился в Вест — Индии.
— А я, слава богу, был в это время у мыса Доброй Надежды. Было ужасно?
— Ужасно? У меня нет слов, чтобы описать ошибки, медлительность, убийственную путаницу и глупость всего происходившего. Восстание не достигло ничего, оно на сто лет задержало предоставление Ирландии независимости; посеяло ненависть и насилие; породило подлое племя доносчиков и таких тварей, как майор Сирр. Кроме всего, оно сделало нас жертвой любой продажной души, которая вздумает нас шантажировать. — Стивен помолчал, затем продолжил: — Что касается той песни, то я поступил таким образом отчасти потому, что мне было неприятно слышать ее, а отчасти потому, что неподалеку находилось несколько матросов — ирландцев, причем ни один из них не был оранжистом[32]. Было бы жаль, если бы они возненавидели своего капитана, хотя у него и в мыслях не было как-то оскорбить их.
— Мне кажется, вы к нему очень расположены?
— Расположен? Возможно, что и так. Я не назвал бы его закадычным другом — для этого я недостаточно изучил его, но я очень к нему привязан. Жаль, что этого нельзя сказать о вас.
— Мне самому жаль. Я прибыл на судно, полный лучших намерений. Я слышал, что он непредсказуем и своенравен, но хороший моряк, и я очень бы хотел быть им довольным. Но сердцу не прикажешь.
— Это правда. Но вот что любопытно. По крайней мере, для меня. Я испытываю уважение, больше чем уважение, к вам обоим. У вас есть к нему какие-то определенные претензии? Если бы мы с вами были восемнадцатилетними юношами, я бы спросил: «Чем плох для вас Джек Обри?»
— И я бы, пожалуй, ответил: «Всем, потому что он командует, а я нет», — с улыбкой ответил Джеймс. — Но послушайте, стоит ли при вас критиковать вашего друга?
— Конечно, у него есть недостатки. Знаю, Обри очень честолюбив во всем, что касается его службы, и никому не позволит себя взнуздывать. Мне хотелось узнать, какие его качества оскорбительны для вас? Или же это можно выразить фразой: «Non amo te, Sabidi»[33]?
— Пожалуй, что так. Трудно сказать. Конечно, он может быть очень приятным собутыльником, но порой он, словно бык, проявляет свою британскую бесчувственность… И разумеется, есть в нем черта, от которой меня больше всего коробит: это его погоня за призами. Царящая на шлюпе дисциплина и постоянные учения больше напоминают порядки, которые более уместны на умирающем с голоду капере, а не на корабле флота Его Величества. Когда мы преследовали тот несчастный полакр, он всю ночь не покидал мостик. Можно было подумать, что мы гонимся за военным кораблем, чтобы покрыть себя славой. И этот приз едва не удрал от «Софи». Недаром были пущены в ход тяжелые орудия, причем обоих бортов.
— А что, преследовать капера — такое уж недостойное занятие? Я задаю этот вопрос из чистого невежества.
— Видите ли, у капера совершенно другая цель. Капер сражается не ради славы, а ради выгоды. Он наемник. Барыш — вот что его raison d'etre[34].
— Значит, тяжелые орудия должны добывать не деньги, а лавры?
— Ну конечно же. Вполне возможно, что я не прав, завидую и лишен великодушия. Прошу прощения, если оскорбил вас. И я охотно соглашусь, что он превосходный моряк.
— Господи, Джеймс, мы достаточно давно знаем друг друга, чтобы выражать свое мнение свободно, без обид. Не передадите мне бутылку?
— Ну что ж, — отвечал Джеймс Диллон, — если я могу говорить откровенно, словно самому себе, то вот что я вам скажу. Я считаю, что благосклонность капитана к этому петушку Маршаллу неприлична, если не сказать грубее.
— Внимательно слушаю вас.
— Вы знаете, что он собой представляет?
— И что же он собой представляет?
— Он содомит.
— С чего вы взяли?
— Я располагаю доказательствами. И мог бы их представить в Кальяри, если бы это понадобилось. Он влюблен в капитана Обри — вкалывает на него, словно мальчишка-камбузник. Если бы ему позволили, он бы выдраил капитанский мостик камнем. Он гоняет людей почище боцмана, лишь бы заслужить его улыбку.
— Правда, — кивнул головой Стивен. — Но не думаете же вы, что Джек Обри разделяет его наклонности?
— Не думаю. Но полагаю, что ему о них известно, а он поощряет этого красавца. До чего же мы договорились… Я зашел слишком далеко. Возможно, я пьян. Мы осушили почти целую бутылку.
— Да нет же, — пожал плечами Стивен. — Вы жестоко ошибаетесь. Будучи в здравом уме и трезвой памяти, я уверяю вас, что он не имеет об этом никакого представления. Джек подчас не слишком наблюдателен. Он смотрит на мир просто, и, по его мнению, педерасты вздыхают лишь по юнгам, певчим да еще тем бесполым созданиям, которые водятся в борделях Средиземноморья. Я предпринял осторожную попытку просветить его немного, но он со знающим видом произнес: «Не надо мне рассказывать о задах и пороках: я всю жизнь прослужил на флоте».
— Выходит, ему немного недостает практики?
— Джеймс, думаю, в этом замечании не было mens rea?[35]
— Мне надо на мостик, — произнес Диллон, взглянув на часы.
Через некоторое время, заменив рулевого и проверив курс, он вернулся. С ним в каюту ворвался холодный ночной воздух. Лейтенант сидел молча до тех пор, пока не согрелся в освещенной лампой каюте. Стивен откупорил новую бутылку.
— Порой я становлюсь не вполне справедливым, — сказал Диллон, протянув руку за стаканом. — Я знаю, что чересчур обидчив. Но иногда, когда тебя окружают «протестутки» и ты терпишь их глупые, хамские речи, то рано или поздно взрываешься. И поскольку ты не можешь поставить на место того, кого следует, срываешь злость на ком-то другом. И постоянно находишься в напряжении. Уж кому-кому, а вам-то это известно.
Стивен очень внимательно посмотрел на собеседника, но ничего не сказал.
— Вы знали, что я католик?
— Нет, — ответил доктор. — Разумеется, я знал, что некоторые из ваших родственников исповедуют римско-католическую веру. Что же касается вас… А вам не кажется, что это ставит вас в трудное положение? — неуверенно произнес он. — Ведь существует присяга… уголовные законы…
— Ничуть, — отозвался Диллон. — Совесть моя чиста, если уж на то пошло.
«Это вы так думаете, мой бедный друг», — мысленно произнес Стивен, наполняя стаканы, чтобы скрыть выражение своего лица.
На мгновение показалось, что Джеймс Диллон будет развивать свою мысль, но этого не случилось. После того как установилось хрупкое равновесие, разговор принял дружеский характер, и оба стали вспоминать общих друзей и лучшие дни, давно и безвозвратно канувшие в Лету. Скольких они знали! Какими разными — практичными, веселыми или почтенными людьми были окружены! За разговорами они не заметили, как осушили вторую бутылку, и Диллон снова поднялся на мостик.
Через полчаса он вернулся и, спустившись в каюту, продолжил, словно разговор и не прерывался:
— Конечно, помимо всего, существует вопрос о продвижении по службе. Скажу по секрету вам одному, и хотя это звучит отвратительно, но я считал, что после случая с «Дартом» командование шлюпом должны были поручить мне. То, что меня обошли, было жестокой несправедливостью. — Помолчав, лейтенант продолжал: — О ком это говорили, что своим членом он добился больше, чем службой?
— О Зельдене. Но в данном случае я считаю, что пошлые сплетни неуместны. Насколько я понимаю, в этой операции кто-то был заинтересован. Имейте в виду, я не хочу изобразить из себя невинную овечку. Хочу только сказать, что в отношении Джека Обри такие сравнения неуместны.
— Как бы то ни было, я мечтаю о повышении. Как любой моряк, я ценю присвоение очередного чина, скажу вам без утайки. Когда служишь под началом охотника за призами, добиться этого непросто.
— Видите ли, я не разбираюсь в ваших морских делах. Только вот что, Джеймс: разве богачу не просто презирать деньги и не видеть подлинных мотивов поступков?.. Придавать слишком большое значение словам и…
— Господи, неужели вы считаете меня богачом?
— Я бывал в ваших владениях.
— На три четверти это горы и на четверть — болото. Даже если бы мне платили аренду за остальное, она составила бы всего лишь несколько сотен фунтов в год — не больше тысячи.
— Мое сердце обливается кровью от жалости к вам. Я еще никогда не встречал человека, который бы признался, что он богат или любит поспать. Возможно, бедняк и тот, кто спозаранку на ногах, имеют большое моральное преимущество. Каким образом оно возникает? Однако вернемся к предмету нашего разговора. Ведь другого такого храброго командира трудно отыскать, и Джек один из тех, кто способен повести вас за собой к вершинам славы.
— А вы сможете гарантировать его храбрость? «Наконец-то мы добрались до сути», — подумал Мэтьюрин, а вслух произнес:
— Нет, не могу, я недостаточно хорошо его знаю. Но я бы очень, очень удивился, если бы он оказался робкого десятка. Но что заставляет вас думать, что он именно таков?
— Я не говорю, что он робкого десятка. Мне бы очень не хотелось безосновательно сомневаться в чьей-то храбрости. Но нам следовало захватить ту галеру. Еще двадцать минут, и мы бы взяли ее на абордаж.
— Ах вот как. Мне об этом ничего не известно. В это время я находился в каюте. Но, насколько я понимаю, самое благоразумное решение состояло в том, чтобы изменить курс, дабы защитить остальные суда конвоя.
— Конечно же, благоразумие — великая добродетель, — заметил Джеймс.
— Вот именно. А продвижение по службе для вас много значит, не так ли?
— Разумеется. Нечего делать на флоте тому лейтенанту, который не хочет стать адмиралом. Но по вашим глазам я вижу, что вы считаете меня непоследовательным. Поймите мое положение. Мне не нужна никакая республика. Я выступаю за устоявшиеся, зарекомендовавшие себя учреждения власти, лишь бы это не была тирания. Единственное, что мне нужно, это независимый парламент, который состоит из ответственных граждан королевства, а не из жалкой горстки чинуш и искателей должностишек. Если это так, то я буду вполне счастлив иметь английских родственников, вполне счастлив иметь два королевства. Уверяю вас, я с удовольствием и не поперхнувшись выпью за здоровье короля.
— Зачем вы тушите лампу?
— Рассвело, — улыбнулся Диллон, кивнув в сторону серого сурового пятна света, пробивавшегося сквозь стекло иллюминатора. — Не хотите подняться на мостик? К этому времени мы, возможно, достигли плато Менорки; если нет, то очень скоро там будем. Думаю, вы сможете увидеть птиц, которых моряки называют буревестниками, если мы подойдем к скале Форнеллс.
Встав одной ногой на трап, Диллон обернулся и посмотрел в глаза Стивену.
— Не знаю, что на меня нашло, что я наговорил столько гадостей, — сказал он, проведя ладонью по лбу с несчастным и изумленным видом. — Мне кажется, прежде такого со мной не случалось. И я не выражался так — неуклюже, неточно, говоря вовсе не то, что хотел сказать. Словом, до того, как меня понесло, мы, кажется, лучше понимали друг друга.
Глава шестая
Мистер Флори, морской врач, был холостяком. В верхней части города, возле церкви Санта Мария он имел большой дом. Будучи широкой, хлебосольной натурой и не обремененным семьей человеком, он предложил доктору Мэтьюрину останавливаться у него всякий раз, как «Софи» будет заходить в порт за провизией или для ремонта, предоставив в распоряжение нового знакомого комнату для багажа и его коллекций — комнату, в которой уже размещался свод данных, которые собрал в бесчисленных пыльных томах мистер Клегхорн, почти тридцать лет занимавший должность гарнизонного врача.
Этот дом был просто находкой для философа. Опираясь задней стеной о скалу Магона, он царил на головокружительной высоте над купеческой набережной, шум и гам которой если и достигал его, то лишь как тихий и неназойливый аккомпанемент для размышлений. Комната Стивена находилась на северной, прохладной стороне, смотревшей на море. Он сидел у открытого окна, опустив ноги в таз с водой, делая записи в дневнике, в то время как стрижи (обыкновенные, бледные и альпийские) с криками носились в знойном дрожащем воздухе между ним и шлюпом, похожим на игрушку, расположенную далеко, на противоположной стороне гавани, где судно ошвартовалось у причала для погрузки продовольствия.
«Итак. Джеймс Диллон-католик, — секретными стенографическими знаками заносил в свой дневник доктор. — А прежде он им не был. То есть он не был католиком в том смысле, в каком его поведение заметно отличалось или сделало бы принятие присяги невыносимо мучительным. Он отнюдь не был религиозен. Уж не стал ли для него переход в другую веру своего рода иезуитским приемом? Надеюсь, что нет. Сколько же тайных католиков служит на флоте? Хотелось бы спросить у него, но это будет невежливо. Помню, полковник Деспар рассказывал, что в Англии епископ Шаллоне ежегодно предоставлял дюжину освобождений тем лицам, которые иногда соблюдали каноны англиканской церкви. Полковник Т. , участвовавший в бунте под руководством Гордона, был католиком. Неужели замечание Деспара относится только к армии? В то время мне не пришло в голову задать ему такой вопрос. Quaere[36]: не в этом ли причина возбужденного состояния ума у Диллона? Да, пожалуй, что так. Наверняка на него оказывается какое-то сильное воздействие. Более того, мне кажется, что для него наступил критический период — своего рода климакс, — период, который направит его на тот определенный курс, с которого он больше не свернет и будет придерживаться его всю оставшуюся жизнь. Мне часто казалось, что в такой отрезок времени (в котором мы все трое в известной степени находимся) у людей появляются постоянные черты характера или же эти черты вбиваются в них. Веселье, дикий хохот и хорошее настроение, затем срабатывает стечение случайных обстоятельств или некое скрытое (вернее, врожденное) пристрастие, и человек оказывается на пути, с которого он не может свернуть, но должен следовать по нему, превращая колею в глубокую канаву до тех пор, пока не станет рабом своих привычек. Джеймс Диллон был воплощением жизнерадостности. Теперь он замыкается в себе. Странное (а может, опасное?) дело, когда речь идет о жизнерадостности — веселости ума, природной, фонтаном брызжущей радости. Самый большой ее враг — власть, обладание ею. Я знаю очень мало людей старше пятидесяти, которые, в моем представлении, остались настоящими людьми. Среди тех, кто давно стал начальником, таких и вовсе нет.
Возьмем здешних старших офицеров-капитанов первого ранга, адмирала Уорна. Скукоженные людишки (умалившиеся духовно и раздавшиеся в талии). Напыщенность, обжорство — вот причина разлития желчи, — запоздалая и слишком дорогая плата за удовольствия вроде объятий чересчур требовательной любовницы. Однако лорд Нельсон, судя по рассказам Джека Обри, — прямой, открытый и любезный человек, каких поискать. Таков же во многом сам Д. О. , хотя капитанская власть наделила его некоторой небрежной заносчивостью. Однако Джеку всегда присуща свойственная ему веселость. Как долго это будет продолжаться? Какие женщины, политическая причина, разочарование, рана, болезнь, непослушный ребенок, поражение, какой внезапный несчастный случай лишит его этого свойства? Но меня заботит Джеймс Диллон: он деятелен, как никогда, только теперь он на десять октав ниже и в миноре. Иногда мне кажется, что своим мрачным настроением он губит себя. Я многое отдал бы за то, чтобы они с Джеком Обри стали задушевными друзьями. У них так много общего. Джеймс создан для дружбы. Неужели, поняв, что ошибся в отношении поведения Д. О. , он не изменится? Но произойдет ли это, или же Д. О. так и останется главной причиной его недовольства? Если это так, то надежды мало, поскольку недовольство и внутренняя борьба могут подчас принимать самые невероятные формы у человека, теряющего чувство юмора и щепетильного в вопросах чести. Он вынужден мириться с тем, с чем смиряться нельзя, гораздо чаще, чем остальные; и он в меньшей степени готов к этому. Что бы он ни сказал, он знает не хуже меня, что ему грозит множество опасностей. Что, если бы именно он захватил Вулфа Тона в Лаф Суилли? Что, если Эммет убедит французов вторгнуться снова? А что произойдет, если Бонапарт сумеет найти общий язык с Папой Римским? Этого нельзя исключить. Но, с другой стороны, у Д. Д. переменчивая натура, и именно эта переменчивость может помочь Д. Д. и Д. О. стать друзьями».
Стивен вздохнул и отложил в сторону перо. Он положил его на крышку банки, в которой находилась одна из красивейших кобр, каких ему доводилось видеть,-толстая, курносая, свившаяся кольцами, она лежала в винном спирте, глядя на него сквозь стекло своими раздвоенными зрачками. Эта кобра стала охотничьим трофеем в один из дней, проведенных в Магоне, до того как туда пришла «Софи», буксируя третий приз — испанскую тартану довольно крупных размеров. Рядом с коброй лежали два трофея — наглядные результаты деятельности шлюпа: часы и подзорная труба. Часы показывали без двадцати минут урочное время, поэтому Стивен взял подзорную трубу и навел ее на судно. Джек все еще находился на борту, щеголяя своим лучшим мундиром. Вместе с Диллоном и боцманом он суетился на шкафуте, обсуждая вопрос, связанный с верхними парусами. Все показывали наверх и время от времени одновременно наклонялись то в одну, то в другую сторону, производя забавное впечатление.
Облокотившись о перила небольшого балкона, Стивен навел подзорную трубу на главную часть гавани. Он тотчас увидел знакомую багровую физиономию матроса второго класса Джорджа Пирса. Закинув голову назад, он весело ржал: рядом с ним была небольшая группа его дружков, расположившихся рядом с кварталом одноэтажных винных лавок, которые тянулись в сторону сыромятен. Они развлекались тем, что пускали «блины» по гладкой поверхности воды. Эти матросы составляли две призовые команды, которым разрешили остаться на берегу, в то время как остальные члены экипажа «Софи» все еще находились на борту судна. Обе команды участвовали в распределении первых призовых денег и теперь внимательно наблюдали, как сверкает серебро монет, которые они швыряли вместо камешков, и с каким проворством ныряли за ними нагие мальчишки во взбаламученную воду отмели. Стивен смотрел, как они с величайшей быстротой освобождались от своего богатства.
В это время от борта «Софи» отвалила шлюпка. Стивен видел в подзорную трубу, с каким чопорным, важным видом старшина-рулевой прижимал к себе футляр капитанской скрипки. Отпрянув от перил, доктор вынул одну ногу из остывшей воды и стал разглядывать ее, размышляя о сравнительной анатомии нижних конечностей у высших млекопитающих — лошадей, человекообразных обезьян, описанных путешественниками по Африке или шимпанзе, которого изучал месье де Бюффон — спортивного вида, общительный в молодости, с возрастом ставший хмурым, угрюмым и замкнутым. Каков же истинный статус человекообразной обезьяны?» Кто я такой, — думал доктор, —чтобы утверждать, будто веселое молодое животное не является своего рода куколкой, зародышем, из которого разовьется мрачный старый отшельник? Что вторая стадия не является естественной и неизбежной кульминацией — увы, истинного состояния этого животного?»
— Я размышлял о человекообразной обезьяне, — произнес он вслух, когда дверь открылась и с выражением радостного ожидания и свертком нот вошел Джек Обри.
— А как же иначе! — воскликнул Джек. — О чем же еще можно размышлять? А теперь будьте умницей, вытащите из таза вторую ногу — зачем вы ее, черт возьми, опустили туда? — и наденьте чулки, я вас умоляю. Нельзя терять ни минуты. Нет, не синие чулки: мы идем к миссис Харт, у нее раут.
— Я должен надеть шелковые чулки?
Этот дом был просто находкой для философа. Опираясь задней стеной о скалу Магона, он царил на головокружительной высоте над купеческой набережной, шум и гам которой если и достигал его, то лишь как тихий и неназойливый аккомпанемент для размышлений. Комната Стивена находилась на северной, прохладной стороне, смотревшей на море. Он сидел у открытого окна, опустив ноги в таз с водой, делая записи в дневнике, в то время как стрижи (обыкновенные, бледные и альпийские) с криками носились в знойном дрожащем воздухе между ним и шлюпом, похожим на игрушку, расположенную далеко, на противоположной стороне гавани, где судно ошвартовалось у причала для погрузки продовольствия.
«Итак. Джеймс Диллон-католик, — секретными стенографическими знаками заносил в свой дневник доктор. — А прежде он им не был. То есть он не был католиком в том смысле, в каком его поведение заметно отличалось или сделало бы принятие присяги невыносимо мучительным. Он отнюдь не был религиозен. Уж не стал ли для него переход в другую веру своего рода иезуитским приемом? Надеюсь, что нет. Сколько же тайных католиков служит на флоте? Хотелось бы спросить у него, но это будет невежливо. Помню, полковник Деспар рассказывал, что в Англии епископ Шаллоне ежегодно предоставлял дюжину освобождений тем лицам, которые иногда соблюдали каноны англиканской церкви. Полковник Т. , участвовавший в бунте под руководством Гордона, был католиком. Неужели замечание Деспара относится только к армии? В то время мне не пришло в голову задать ему такой вопрос. Quaere[36]: не в этом ли причина возбужденного состояния ума у Диллона? Да, пожалуй, что так. Наверняка на него оказывается какое-то сильное воздействие. Более того, мне кажется, что для него наступил критический период — своего рода климакс, — период, который направит его на тот определенный курс, с которого он больше не свернет и будет придерживаться его всю оставшуюся жизнь. Мне часто казалось, что в такой отрезок времени (в котором мы все трое в известной степени находимся) у людей появляются постоянные черты характера или же эти черты вбиваются в них. Веселье, дикий хохот и хорошее настроение, затем срабатывает стечение случайных обстоятельств или некое скрытое (вернее, врожденное) пристрастие, и человек оказывается на пути, с которого он не может свернуть, но должен следовать по нему, превращая колею в глубокую канаву до тех пор, пока не станет рабом своих привычек. Джеймс Диллон был воплощением жизнерадостности. Теперь он замыкается в себе. Странное (а может, опасное?) дело, когда речь идет о жизнерадостности — веселости ума, природной, фонтаном брызжущей радости. Самый большой ее враг — власть, обладание ею. Я знаю очень мало людей старше пятидесяти, которые, в моем представлении, остались настоящими людьми. Среди тех, кто давно стал начальником, таких и вовсе нет.
Возьмем здешних старших офицеров-капитанов первого ранга, адмирала Уорна. Скукоженные людишки (умалившиеся духовно и раздавшиеся в талии). Напыщенность, обжорство — вот причина разлития желчи, — запоздалая и слишком дорогая плата за удовольствия вроде объятий чересчур требовательной любовницы. Однако лорд Нельсон, судя по рассказам Джека Обри, — прямой, открытый и любезный человек, каких поискать. Таков же во многом сам Д. О. , хотя капитанская власть наделила его некоторой небрежной заносчивостью. Однако Джеку всегда присуща свойственная ему веселость. Как долго это будет продолжаться? Какие женщины, политическая причина, разочарование, рана, болезнь, непослушный ребенок, поражение, какой внезапный несчастный случай лишит его этого свойства? Но меня заботит Джеймс Диллон: он деятелен, как никогда, только теперь он на десять октав ниже и в миноре. Иногда мне кажется, что своим мрачным настроением он губит себя. Я многое отдал бы за то, чтобы они с Джеком Обри стали задушевными друзьями. У них так много общего. Джеймс создан для дружбы. Неужели, поняв, что ошибся в отношении поведения Д. О. , он не изменится? Но произойдет ли это, или же Д. О. так и останется главной причиной его недовольства? Если это так, то надежды мало, поскольку недовольство и внутренняя борьба могут подчас принимать самые невероятные формы у человека, теряющего чувство юмора и щепетильного в вопросах чести. Он вынужден мириться с тем, с чем смиряться нельзя, гораздо чаще, чем остальные; и он в меньшей степени готов к этому. Что бы он ни сказал, он знает не хуже меня, что ему грозит множество опасностей. Что, если бы именно он захватил Вулфа Тона в Лаф Суилли? Что, если Эммет убедит французов вторгнуться снова? А что произойдет, если Бонапарт сумеет найти общий язык с Папой Римским? Этого нельзя исключить. Но, с другой стороны, у Д. Д. переменчивая натура, и именно эта переменчивость может помочь Д. Д. и Д. О. стать друзьями».
Стивен вздохнул и отложил в сторону перо. Он положил его на крышку банки, в которой находилась одна из красивейших кобр, каких ему доводилось видеть,-толстая, курносая, свившаяся кольцами, она лежала в винном спирте, глядя на него сквозь стекло своими раздвоенными зрачками. Эта кобра стала охотничьим трофеем в один из дней, проведенных в Магоне, до того как туда пришла «Софи», буксируя третий приз — испанскую тартану довольно крупных размеров. Рядом с коброй лежали два трофея — наглядные результаты деятельности шлюпа: часы и подзорная труба. Часы показывали без двадцати минут урочное время, поэтому Стивен взял подзорную трубу и навел ее на судно. Джек все еще находился на борту, щеголяя своим лучшим мундиром. Вместе с Диллоном и боцманом он суетился на шкафуте, обсуждая вопрос, связанный с верхними парусами. Все показывали наверх и время от времени одновременно наклонялись то в одну, то в другую сторону, производя забавное впечатление.
Облокотившись о перила небольшого балкона, Стивен навел подзорную трубу на главную часть гавани. Он тотчас увидел знакомую багровую физиономию матроса второго класса Джорджа Пирса. Закинув голову назад, он весело ржал: рядом с ним была небольшая группа его дружков, расположившихся рядом с кварталом одноэтажных винных лавок, которые тянулись в сторону сыромятен. Они развлекались тем, что пускали «блины» по гладкой поверхности воды. Эти матросы составляли две призовые команды, которым разрешили остаться на берегу, в то время как остальные члены экипажа «Софи» все еще находились на борту судна. Обе команды участвовали в распределении первых призовых денег и теперь внимательно наблюдали, как сверкает серебро монет, которые они швыряли вместо камешков, и с каким проворством ныряли за ними нагие мальчишки во взбаламученную воду отмели. Стивен смотрел, как они с величайшей быстротой освобождались от своего богатства.
В это время от борта «Софи» отвалила шлюпка. Стивен видел в подзорную трубу, с каким чопорным, важным видом старшина-рулевой прижимал к себе футляр капитанской скрипки. Отпрянув от перил, доктор вынул одну ногу из остывшей воды и стал разглядывать ее, размышляя о сравнительной анатомии нижних конечностей у высших млекопитающих — лошадей, человекообразных обезьян, описанных путешественниками по Африке или шимпанзе, которого изучал месье де Бюффон — спортивного вида, общительный в молодости, с возрастом ставший хмурым, угрюмым и замкнутым. Каков же истинный статус человекообразной обезьяны?» Кто я такой, — думал доктор, —чтобы утверждать, будто веселое молодое животное не является своего рода куколкой, зародышем, из которого разовьется мрачный старый отшельник? Что вторая стадия не является естественной и неизбежной кульминацией — увы, истинного состояния этого животного?»
— Я размышлял о человекообразной обезьяне, — произнес он вслух, когда дверь открылась и с выражением радостного ожидания и свертком нот вошел Джек Обри.
— А как же иначе! — воскликнул Джек. — О чем же еще можно размышлять? А теперь будьте умницей, вытащите из таза вторую ногу — зачем вы ее, черт возьми, опустили туда? — и наденьте чулки, я вас умоляю. Нельзя терять ни минуты. Нет, не синие чулки: мы идем к миссис Харт, у нее раут.
— Я должен надеть шелковые чулки?