Но в асфальтовом овраге удачи наши кончились, как будто мы исчерпали лимит, отпущенный на все путешествие.
   Выбираясь из оврага, Маринов поскользнулся и еще раз повредил себе ногу, на этот раз основательно. Мне пришлось тащить его на спине до самого берега. Боюсь, что я недостаточно ловко прыгал с камня на камень с этой ношей. Маринов несколько раз охнул, а он был на редкость терпеливый человек.
   До реки мы доплелись затемно. Пришлось еще раз ночевать здесь. Пока я раскладывал костер, Маринов ожидал в сторонке. Нога у него разболелась не на шутку. Он крепился, только вздрагивал да скрипел зубами. Может быть, он растянул сухожилие, может быть, повредил опять кость. Мы не могли определить и, что еще хуже, не могли лечить самым простым способом – дать ноге полный покой.
   Ночью было очень холодно. Раза три я вставал, чтобы подбросить дров в костер. Потом сидел у огня минут двадцать, впитывал тепло и только после этого решался снова лезть в спальный мешок.
   А когда наконец пришел серый рассвет, померкли великолепные звезды и стало видно, что противоположный берег не сливается с небом, оказалось, что река стала.
   К счастью, не совсем еще стала. У берегов Кельма оделась хрустящим, звонким льдом, но посредине, где течение было сильнее, вода еще не покорилась морозу. Открытое русло дымилось, как будто воду подогревали изнутри. Отколовшиеся льдины плыли там, шурша и царапая неподвижные борта.
   Нельзя было терять ни минуты. Мы кое-как закусили сухой, слегка подогретой в золе олениной. Ледок был все еще тонкий, шесты ломали его без труда. Мы выбрались на фарватер. Его нетрудно было отыскать. Вода сама показывала, где идет главная струя.
   Теперь плыть, плыть, плыть! Набирать километры.

2

   Льды теснили нас. Временами свободное русло становилось уже лодки, на обоих бортах скрежетал лед. На самых спокойных плесах ледяной мостик протягивался от берега до берега, и наша лодка, как ледокол, с разбегу ломала тонкую корочку, топя в воде звенящие осколки.
   Мимо нас плыли живописные косогоры, припорошенные снегом, темные ельники, унылые березняки с облетевшими листьями, почерневшие и голые, опустошенные морозом. На некоторых обнажениях рельефно выступали пласты пород. Маринов еще пытался что-то записывать немеющими пальцами, но я, признаюсь, смотрел на берега только с одними мыслями: «Как хорошо, что через эту гору не надо перетаскивать мешки с образцами! Как хорошо, что не надо искать обходы у этого незамерзшего болота! Как хорошо, что еще один километр мы проехали, и не мы, а лодка тащила груз!»
   Мы очень спешили, не приставали к берегу для ночевки или обеда – закусывали в лодке мерзлой олениной, надеясь, что она оттает в желудке, запивали водой со льдинками, от которой ныли зубы. К тому же мороз огородил берега довольно плотной коркой льда. За ночь лодка могла вмерзнуть. Не стоило тратить время и силы, чтобы пробиваться к берегу, а потом обратно на фарватер.
   Но самое неприятное – мороз грозил закрыть реку наглухо. А полтораста километров пешком Маринов с больной ногой не прошел бы. И мы торопились что есть силы. Каждый пройденный километр увеличивал шансы на спасение.
   Днем мы работали оба, по ночам сменяли друг друга на шесте. В темноте плохо было видно, откуда напирают льдины, лодка то и дело задевала их бортом или с разбегу наталкивалась носом. Но мы надеялись, что течение несет нас именно туда, куда нужно, и в меру сил помогали ему, радуясь, что пройден еще один километр.
   Один отталкивал льдины, другой дремал. Конечно, нельзя было заснуть как следует на колышущейся кровати, которая то и дело с разбегу наскакивала на льдины. Но мы ухитрялись засыпать на несколько минут, провалиться в черную яму, перевести дух и вынырнуть при первом толчке.
   Однажды, проснувшись, я услышал, что Маринов декламирует странные стихи. Толкается шестом и в такт приговаривает:
   – Бен-зол, наф-тол, глице-рин, вазе-лин…
   Я испугался. Не бредит ли он? Этого еще не хватало.
   – Вы о чем, Леонид Павлович?
   Маринов смутился:
   – Так. Стараюсь отвлечься. Вспоминаю, что мы везем.
   – Но у нас нет вазелина, йод был, и тот кончился вчера.
   – Я не о том, Гриша, – не про аптечку. Я имею в виду месторождение. Мы везем новые запасы нефти – цистерны с горючим, целые реки бензина и керосина для самолетов, автомобилей, дизелей судовых, железнодорожных, тракторных, заводских. Подумай, какая ирония судьбы: два усталых гребца везут пищу для целой транспортной армии! Нам бы сюда хоть один самолет из тех, которые будут жечь нашу нефть. Да что самолет! Хоть бы движок для нашей лодки.
   – Или автомобиль и асфальтовую дорогу. Ведь мы открыли асфальт!
   – А ты веришь, Гриша, что где-нибудь существуют асфальтовые дороги? И такси со счетчиком – заплатил и доехал до дому! И дома с центральным отоплением! Мне кажется, весь мир превратился в тайгу, и мы никогда не доберемся до опушки.
   – Нет, Леонид Павлович, опушка есть. И на ней стоит Москва с газовыми ваннами и парикмахерскими. Вы помните, что есть на свете парикмахерские: сел в кресло, зажмурил глаза, а тебе горячим и мягким намыливают щетину.
   Маринов помолчал и сказал серьезно и грустно:
   – Боюсь, что парикмахерских все-таки не бывает. Вероятно, это сон. И очень возможно, что я не увижу его вторично.
   Я ответил шуткой, но на душе у меня скребли кошки.

3

   Ночью стало чуть теплее, а под утро пошел снег. Мы обрадовались было, думали, что наступит оттепель. Но дело обернулось иначе. Падая на реку, снег не таял, а примерзал к льдинам. Лед становился крепче и толще, полынья все теснее, плавучие льдины опаснее. От постоянных столкновений наша лодка дала течь. Время от времени приходилось сменять шест на черпак.
   Только быстрины выручали нас. Течение мешало реке замерзнуть. Острые камни грозили распороть дно лодки, но они же ускоряли течение.
   Но вот за поворотом открылся широкий, спокойный плес. И мы с грустью убедились, что плавание кончилось. Гладкий лед, укрепленный снегом, перегораживал Кельму от левого берега до правого. Лодка наскочила на кромку и остановилась. Густая вода, замешанная на ледяном сале, уходила под лед. Мы, к сожалению, не могли последовать за ней. Ближайшая полынья, не очень большая, виднелась на расстоянии полукилометра. Но и за ней был сплошной гладкий лед.
   Я попробовал проламывать дорогу шестом. Льдины откалывались, тонули на мгновение и, ловко скользнув, вывертывались из-под шеста. Лед был еще не очень прочный – ломая его, можно было продвигаться на километр в час. Таким образом мы прошли бы еще километров пятнадцать, пока не застряли бы окончательно. Уже не имело смысла продолжать путешествие по воде. Мы повернули к берегу.
   Снег шел все гуще, и ветер усиливался. Высокие сосны встретили нас унылым гулом. На узком берегу крутилась поземка, горсти сырого снега летели нам в глаза. Пока я ходил в лес за топливом, разыгралась настоящая пурга. С трудом перекрикивая вой ветра, я разыскал Маринова в белой мгле. О костре нечего было и думать. Мы разгрузили лодку, перевернули ее вверх дном, а сами забрались внутрь. Через несколько минут нас укрыло снежным одеялом. Стало тепло, темновато, даже уютно. Не думая об опасностях, я залез в спальный мешок и с удовольствием вытянулся во весь рост.
   – Километров девяносто осталось по прямой, – заметил Маринов.
   Девяносто километров – много это или мало?
   Когда до аэродрома остается девяносто километров, самолет пробивает облака и начинает снижаться. Для него это конец пути, почти посадка. В дальнем поезде за девяносто километров до станции назначения пассажиры начинают укладывать багаж. Но для меня и для Маринова с его больной ногой девяносто километров – невероятная даль! Как мы преодолеем это расстояние? Как донесем тяжелые мешки с образцами? И когда мы выйдем вообще? Долго ли продержит нас пурга под лодкой, не похоронит ли окончательно?
   Я ужаснулся… Улегся поудобнее и… заснул.

4

   Пурга бушевала трое суток, и трое суток мы лежали под лодкой.
   Мы спали, ели оленину, наевшись, засыпали опять; изредка прокапывали отдушину наружу и, убедившись, что пурга все еще лютует, со спокойной совестью продолжали спать.
   К концу второго дня я выспался досыта. Я даже почувствовал, что, кроме тела, у меня есть голова и там бродят какие-то мысли. Мысли обычные: о дальнейшем пути, о поезде, об Ирине. Мне даже захотелось поделиться с Мариновым, и я спросил:
   – Вы спите, Леонид Павлович?
   – Нет, не сплю, – ответил он охотно. – Я думаю. Эти вынужденные отдыхи чрезвычайно удобны для размышлений. Как раз я обдумываю схему разломов, о которой уже мы с вами толковали. И так стройно все получается. Я полагаю, можно будет составить таблицу, вроде менделеевской: разлом второго порядка – горы такие-то, полезные ископаемые такие-то… Скажем, Енисейский кряж и Скандинавские горы – разломы третьего порядка. И там и там надо искать никель, платину, титан. Нефть надо искать на разломах третьего и четвертого порядка – в Сталинградской и Саратовской областях, в Жигулях, на Тимане, на Югорском кряже, а если на больших разломах, то не в середине, а по бокам, где образуются складки, – севернее и южнее Кавказского хребта, западнее и восточнее Урала. Алмазы, по-видимому, связаны с великими излияниями базальта. Их надо искать на центральных глыбах платформ – в Австралии, Индии, Бразилии… А у нас – в Восточной Сибири и Западной Якутии. И, как ни странно, даже в Европейской России – опять-таки на Тимане, в Поволжье, а может быть, и в Московской области… Но, конечно, не на поверхности, а в глубине, под чехлом осадочных пород. Мы еще слабо знаем фундамент Русской платформы, не представляем, где и как проходят там швы – разломы четвертого порядка. Вот куда нужна следующая экспедиция – не на далекий Югорский кряж, а в Подмосковье.
   Он замолк – наверное, обдумывал очередной маршрут. А у меня мысли пошли своим чередом: экспедиция в Подмосковье. Следующий раз не уезжать далеко, зато и не так приятно возвращаться… А как хорошо будет, когда поезд войдет под стеклянный свод вокзала и на перроне мы увидим веселые лица студентов и Ирины…
   – В Москве нас ждут не дождутся, – сказал я вслух. – И не подозревают, что мы лежим тут под лодкой.
   – Боюсь, что меня никто не ждет в Москве, – возразил Маринов.
   – Неужели у вас нет родных и любимых?
   Только лежа вдвоем под лодкой можно было задать такой нескромный вопрос. Но Маринов не уклонился от ответа:
   – Знаешь, Гриша, как-то прошла мимо меня эта сторона жизни. Человек я неловкий, женщины не любят таких. Любимая? Была когда-то сокурсница – тоненькая, смуглая, черные косы, чуть растрепанные. Но вокруг нее всегда была компания – лыжники, гимнасты, артисты из студенческого ансамбля (синеблузниками их называли тогда). Я и протиснуться не мог. Год мечтал поговорить наедине.
   – Но ведь это давно было, Леонид Павлович?
   – Давно. Но и позже получалось не лучше. Я говорю: человек я прямолинейный. Женщины требуют внимания, они хотят быть центром, а для меня главное – наука. Одна знакомая смеялась надо мной, когда в театре в антракте я завел речь о геологии. Говорит: «Это невежливо даже». А сама толкует о свадьбе племянницы, о путевке на юг, о модных фасонах, отнюдь не о пьесе. Дело не в вежливости. Просто для нее свадьба, путевка и платье – цель и смысл жизни, а работа – неприятная обязанность, о которой хочется забыть. Я не могу так. Для меня геология интереснее всего. Я думаю о ней на курорте и на концерте, о геологии говорю с друзьями и с женщинами…
   «А Ирина тоже любит геологию и говорит о ней по вечерам на скамейке», – подумал я.
   – Кто хочет успеть больше других, должен быть целеустремленным, даже односторонним, если хотите, – продолжал Маринов. – Некоторые люди обходятся без спорта, другие – без путешествий, третьи – без искусства. Я, видимо, проживу без семьи. Так я думал до нынешнего лета. Но тут случилось что-то новое. Рядом со мной оказалась хорошая девушка, настоящий друг…
   Настоящий друг! Оказалась рядом! И он любит Ирину!..
   – И знаешь, что она мне сказала, прощаясь? Она сказала так: «Леонид Павлович, вы уезжаете, и я не знаю, как вы относитесь ко мне. Может быть, вы думаете: «Она хорошая девушка, и, будь я моложе, я полюбил бы ее. Но я ей не пара, я намного старше, ее занимают молодые люди со спортивными значками. Лучше промолчу, не буду выслушивать обидные слова». Но, если у вас такие мысли, Леонид Павлович, имейте в виду, что вы ошибаетесь! Если любишь и хочешь всю жизнь быть вместе, никакие соображения не страшны!»
   Ай да скромница Ирина! Подумайте: сама объяснилась в любви! И когда она успела? Прощаясь в Ларькине? В тот самый вечер, когда она выслушивала мои признания и приглашала встретиться в Москве? Зачем же я ей нужен еще? На всякий случай?
   – Леонид Павлович, простите меня, – сказал я срывающимся голосом. – Для меня это очень важно. Когда Ирина говорила это? В Ларькине?
   – Какая Ирина?.. Ах, наша! С чего вы взяли, что я говорю об Ирине? Речь идет о Насте. Это та девушка, с которой я спорил на Тесьме. Подумайте, какая странная логика: я доставил ей столько неприятностей, а она меня полюбила. Чудесная девушка! Чувство справедливости у нее выше всего! С ней поговоришь, как будто душу росой вымоешь. Это она меня вытащила на пороге и потом ходила в больницу каждый день.
   – Вы женитесь на ней?
   – Не знаю, Гриша, не знаю. Все не так просто. У нее порыв, с годами может пройти. А я воспользуюсь ее молодостью и неопытностью. Потом буду выслушивать попреки…
   – Но она же сказала вам: никакие соображения не играют роли!
   Я улыбался во тьме. Как хорошо, что на свете много девушек! Я люблю Ирину, Маринов – Настю. Никакие препятствия не страшны, если любишь и хочешь всю жизнь быть вместе. Именно так – всю жизнь. «На всю жизнь! – скажу я Ирине. – Не откладывай на год и даже на месяц. Лишний месяц мы можем быть счастливы».
   Разговор оборвался. Мы лежали рядом и думали про любовь: он про свою, я про свою.
   Потом я заснул, успокоенный…

5

   А пробуждение получилось невеселое.
   Во сне я услышал какое-то ворчание и царапанье. Я проснулся, схватился за лопату, стал раскапывать ту лазейку, из которой мы следили за погодой. Вскоре снег стал просвечивать.
   Еще усилие – яркий свет брызнул в наше сумрачное убежище, а вместе с ним прямо в нос мне ткнулась собачья морда.
   Откуда собаки? Может, и люди рядом?
   Маринов оказался догадливее и проворнее меня: он выпалил в собаку. Я выскочил наружу, и полдюжины серых «псов» (теперь-то я сообразил, что это волки) пустилась наутек, поджав хвосты. Один из них прыгал на трех ногах, пятная снег кровью. Но свое дело они успели сделать. На снегу валялись растерзанные остатки оленьих жил и клочья мешка, который мы неосторожно не втащили под лодку, а подвесили на суку.
   Тогда-то я понял, что такое девяносто километров. Зима, два патрона, три здоровые ноги на двух ходоков… и никакой еды!
   И в первый раз я подумал, что, пожалуй, мне не придется спорить с Ириной о сроках счастья.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

   Реки нет. Вместо нее между рядами пологих, сглаженных сугробами холмов лежит покрытая снегом долина. Оголенные кусты отмечают бывшие берега. Выше, на холмах, темные ели. Они в нарядном уборе. Их ветви с опушкой из белого снега как бы одели горностаевые воротники. Снег искрится на солнце, словно он посыпан толченым стеклом. Белоснежная гладь напоминает чистый лист бумаги. Но нет художника, чтобы написать на нем картины; нет писателя, чтобы заполнить буквами многоверстный рулон. Снежная гладь не тронута. Только зайцы кое-где прострочили ее косыми зигзагами.
   И в эту праздничную декорацию входит странное шествие: сутулая, обмотанная тряпками фигура плетется по снегу, волоча доски, привязанные к ногам, – самодельные, лыжи. За ней тащится тряпичный тюк, лежащий на других досках.
   Тюк этот – больной Маринов, сутулая фигура – я. Девяносто километров должны мы пройти, и голод идет вместе с нами.

2

   Понимая всю опасность нашего положения, мы, не мешкая, взялись за сборы: пересмотрели наше скудное имущество, выбросили все, не самое нужное, остальное сложили в мешки. Мешки получились все же тяжелые, хотя там почти ничего не было, кроме образцов и дневников. Мы разломали ненужную лодку и смастерили грубые лыжи-самоделки. Маринов обязательно хотел иметь две пары лыж, И я не решался его отговаривать, хотя отлично понимал, что он не сможет идти. Так и вышло. Маринов попробовал, прошел несколько шагов… И лыжи пришлось переделывать на полозья, а один из бортов лодки превратить в сани, похожие на корыто. Затем я перекинул веревку через плечо, и к обеду первые три километра из девяноста были пройдены.
   От работы, от холода, от свежего воздуха мы страшно проголодались, а есть было нечего. Пришлось перетерпеть. Через час, когда прошло привычное время обедать, голод затих. Я с удовольствием отметил, что мне уже не хочется есть. Оказывается, и без еды можно было вычеркивать километры. Правда, сильнее, чем обычно, болела спина, а ноги и голова были чуть тяжелее – все тянуло присесть. Я надеялся пройти в этот день тридцать километров. Увы, план выполнить не удалось. На восемнадцатом километре я свалился, как сноп, и предоставил Маринову, ползая на коленях, собирать сучья для костра.
   В этот день мы пытались обмануть голод кипятком. Я вспоминал студенческую шутку: ведро чая заменяет сто граммов масла. Три котелка воды создали иллюзию сытости. Я заснул с полным животом.
   Но настоящие мучения, начались на следующий день. Я проснулся от голода. Есть хотелось до рези в желудке. Кипяток не помог, только раздразнил. Мне казалось, что зубы во рту у меня выросли, стали острее. Они жадно постукивали, просили работы. Я вынужден был грызть березовую кору, чтобы занять их.
   Стеклянный блеск снега слепил глаза. Но стоило закрыть веки, передо мной появлялись соблазнительные видения. Они были однообразны: я видел только прилавки московских магазинов, полки, заваленные съестным. Мне чудилась булочная, уже у дверей встречающая аппетитным запахом горячего хлеба, аккуратные кирпичики черного хлеба, гладкие караваи серого украинского, плетеные халы с поджаристой коркой, усыпанной маком, связки румяных бубликов и твердых, как бы отполированных сушек. Печенье, пирожные, торты? Нет, сладкого я не хотел. Я бы начал с чего-нибудь более существенного: с гастрономического отдела, где лежат массивные бруски масла и розоватые пласты сала, присыпанные крупной солью, а с потолка свисают гроздья колбас. Широко раскрывая рот, я мысленно откусывал большие куски – все сорта подряд: твердые, как камень, копченые, темно-вишневого цвета, и полукопченые, как бы загорелые, и нежно-розовые вареные с ромбиками сала, и ливерные, мягкие, словно паста, серо-желтые с яичными пятнами жира, и пухленькие сосиски, и отдельные колбасы – с руку атлета толщиной.
   «Приеду в Москву, три дня буду есть, – думал я. – Прежде чем навещать друзей, прежде чем мыться, прежде чем отсыпаться, три дня просижу на кухне. Буду жевать и глотать. Попроще что-нибудь: сухой хлеб и перловую кашу. Наварю целое ведро покруче и деревянной ложкой буду наворачивать».
   Меня мучили воспоминания о несъеденном. Сколько раз в детстве, бывало, мать сидит и уговаривает: «Гриша, скушай еще ложечку! Гриша, самая сила на дне!» Почему я оставлял в тарелке? Почему не крикнул: «Мама, не уноси, не выливай супа! Я доем до дна и попрошу добавки!»
   Да что вспоминать о давних временах! Неделю назад Маринов с отвращением давился, глотая мой неудачный бульон, похожий на клейстер. «Противно, Гриша, извини». – «А сейчас не откушаете ли клейстера, Леонид Павлович?» – «С восторгом!»
   Еще позавчера мы были совершенно сыты, лежали под лодкой, рассуждали о любви и счастье. Наивные дураки, не занимайтесь пустяками! Протяните руку, втащите в лодку мешок с олениной; жуйте жилистое мясо, перекладывая от щеки к щеке. Прижмите еду к груди, храните ее, а то волки растащат.
   За второй день мы прошли гораздо меньше, чем наметили. К вечеру я еле плелся, с трудом передвигая ноги. На привал стали очень рано. Если бы Маринов шел на своих ногах, он тянулся бы сам и меня подбадривал. Но, поскольку я вез его, он стеснялся подгонять, наоборот – все время спрашивал, не устал ли я.
   И хотя я в самом деле устал, но не усидел у костра. Взял топор, пошел на реку и целый час яростно рубил прорубь, тратя последние силы. Напрасно – рыба не шла на мои пустые приманки. А может быть, ее уже не было, она дремала на дне.
   Обессиленный, злой и голодный, поздно вечером я залез в спальный мешок. Мне снилось, что в училище я получил наряд рабочим на кухню. Час за часом разносил я по столам тяжелые бачки со щами, жадно вдыхая запах кислой капусты. Я был очень голоден, но прежде всего надо было обслужить роты. Наконец офицер подал команду встать. Я поспешил на кухню, вынул оставленную для рабочих кастрюлю, сполоснул ложку, вдохнул горячий пар… и проснулся.

3

   Мучения продолжались полтора или два дня. Потом голод затих, аппетит пропал. Продовольственные миражи перестали меня беспокоить. Желудок как бы убедился в бесполезности своих требований и перестал тревожить мозг горестными жалобами и заявками на еду. Есть уже не хотелось, вообще ничего не хотелось. В часы отдыха я молча лежал у костра и даже ленился повернуться, когда один бок начинал мерзнуть.
   Маринов терял меньше сил и дольше сохранил способность думать.
   На привалах он заговаривал со мной, большей частью о геологии.
   Говорил он о самых важных своих идеях и несколько раз повторял одно и то же. Позже я понял: Маринов хотел, чтобы его открытие не пропало, если из нас двоих только я один доберусь до Усть-Лосьвы.
   – Я все думаю, – сказал он однажды. – Ошибка это или ирония судьбы? Весной я колебался: вести экспедицию по Лосьве или по Кельме. Я же мог выбрать и Кельму, тогда бы мы нашли и купол и асфальт в самом начале лета, еще до вызова на Тесьму, и сейчас праздновали бы победу. Почему я предпочел Лосьву? Только потому, что меня увлекли описания Малахова: крутые берега, сплошные обнажения. «На Лосьве все будет ясно», – думал я… Ну вот мы прошли по Лосьве, и нам стало ясно, что нефти нет и почему нет. Но мог же я догадаться с самого начала, что и Малахову все было ясно. И, если он не видел признаков нефти, значит, ее может и не быть. Ошибка в рассуждениях, ранняя осень, волки – мелочи, пустяки. А в результате открытие может задержаться на годы.
   Я слишком устал, чтобы соблюдать вежливость.
   – Ваша ошибка не случайна, Леонид Павлович, – сказал я. – Беда в том, что мы одни. У одиночки все случайно. Случайно он может сделать открытие и случайно прозевать. Если бы на Югорском кряже были десятки партий, одна из них погорела бы на Лосьве, другая или третья прошла по Кельме. Но мы – одиночки, и наше случайное открытие может погибнуть вместе с нами.
   – Мы одни, потому что мы первые, – сказал Маринов. – Самый первый обязательно должен быть один. Потом к нему присоединяются не первые.
   – В том и беда наша, что вы никого не присоединили. Всё хотите сделать сами. Пустились в путь в одиночку.
   – Я не пустился в путь, Гриша, меня послали.
   – На фронте не посылают в разведку одну партию.
   – Но может случиться, что только одна найдет штаб противника.
   – Тогда она обязана доставить донесение, не имеет права погибнуть.
   Маринов долго лежал молча. Потом сказал неожиданно:
   – Дай топор.
   – Что вы хотите, Леонид Павлович? Дров хватит. Нарубить еще?
   – Я попрошу тебя сделать затес на сосне. Вот на этой большой, повыше.
   Недоумевая, я выполнил его просьбу.
   – А теперь нагрей острие в огне и выжигай на затесе: «Купол у порога. Выходы асфальта. Маринов. Гордеев».
   Сырое дерево шипело, когда горячее лезвие прикасалось к нему. На белой древесине отчетливо выделялись корявые ожоги: «Купол у порога. Выходы асфальта…» Я знал: одинокие разведчики могут погибнуть случайно, но донесение должно быть доставлено.

4

   Говорят, будто у людей, приближающихся к смерти, портится характер, и они становятся жадными, скупыми, сварливыми. Думаю, что это неверно. Скупым становится тот, кто был скуп в душе; эгоистом тот, кто вею жизнь думал только о себе. Просто черты эти становятся явственнее, потому что у потухающего человека остается мало черт в характере, только самые главные. У него уже не хватает сил на многообразие и сложность. Люди становятся проще перед смертью.
   Я слишком много видел умирающих на фронте и в госпитале после фронта. Я знаю, кто в жизни думал об имуществе, тот и умирал, лепеча о деньгах и тряпках. А кто жил для Родины, семьи, работы, тот и говорил, умирая, о Родине, семье, работе…
   Мы с Мариновым умирали с голоду, умирали в прямом, не в переносном смысле. Мы теряли силы, у нас слабели мускулы и головы. Второстепенное отпадало, как шелуха, на него не хватало энергии. На себе, конечно, я не мог замечать, я говорю о Маринове. Был большой, сложный, многообразный человек с большими достоинствами и большими недостатками. Он был талантлив, но замкнут и неуживчив, умел учить и воспитывать, но черство, без тепла к людям, был честен и резок, в работе напорист, а с женщинами нерешителен, любил командовать и не умел подчиняться, гордился охотничьими трофеями и со вкусом коллекционировал книги. И вот все черты, привычки, вкусы, склонности свалились, как истлевшая одежда. Осталось одно, основное, самое главное – разведчик геологического фронта, несущий донесение.