Страница:
Но тут за палаткой послышались выстрелы. И тогда медведь, встряхнув меня, крикнул что есть мочи:
– Гриша, проснись же, черт! Под тобой ружье!
Это был Маринов. Он хотел разбудить меня без шума и толкал, пока кто-то другой не начал стрелять.
Выстрелы продолжались, слишком частые, чтобы быть меткими. Ясно было: стреляли вдогонку. Мы выбрались из палатки поздно. Медведя не было. Глеб и Ларион стояли с дымящимися ружьями, раскрасневшийся Николай – с геологическим молотком.
– «С крючком» вышла история! – вздыхал Тимофей. – Нас хотел задавить и сам еле ноги унес… Спугнул ты его, Николай. Страшен показался ему твой молоток.
– Да ведь он в палатку лез… Ну я схватил, что было под рукой, – оправдывался Николай, удивленный тем, что никто не восторгался его храбростью.
– Он хотел отколоть кусочек уха для коллекции, – сострил Левушка.
– Новый минерал – «медвежатин».
– «Медвежеухин».
Все смеялись над Колей, но я помалкивал. Совесть моя была нечиста. Мне не хотелось рассказывать, как я притворялся мертвым, лежа под «медведем».
– Теперь по следам пойти бы, – сказал Тимофей. – Очень шибко бежал он, перепужался страсть. А у них, у медведей, кишка тонкая, не выдерживает. Бывает, пугнешь его – он побежит, побежит, заверещит… и лапы кверху.
4
5
6
7
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
2
3
4
– Гриша, проснись же, черт! Под тобой ружье!
Это был Маринов. Он хотел разбудить меня без шума и толкал, пока кто-то другой не начал стрелять.
Выстрелы продолжались, слишком частые, чтобы быть меткими. Ясно было: стреляли вдогонку. Мы выбрались из палатки поздно. Медведя не было. Глеб и Ларион стояли с дымящимися ружьями, раскрасневшийся Николай – с геологическим молотком.
– «С крючком» вышла история! – вздыхал Тимофей. – Нас хотел задавить и сам еле ноги унес… Спугнул ты его, Николай. Страшен показался ему твой молоток.
– Да ведь он в палатку лез… Ну я схватил, что было под рукой, – оправдывался Николай, удивленный тем, что никто не восторгался его храбростью.
– Он хотел отколоть кусочек уха для коллекции, – сострил Левушка.
– Новый минерал – «медвежатин».
– «Медвежеухин».
Все смеялись над Колей, но я помалкивал. Совесть моя была нечиста. Мне не хотелось рассказывать, как я притворялся мертвым, лежа под «медведем».
– Теперь по следам пойти бы, – сказал Тимофей. – Очень шибко бежал он, перепужался страсть. А у них, у медведей, кишка тонкая, не выдерживает. Бывает, пугнешь его – он побежит, побежит, заверещит… и лапы кверху.
4
Кажется, после этого события Маринов распорядился всем по очереди ходить на охоту вместе с Ларионом.
Ларион охотился регулярно. «Сходи в «Гастроном», – говорили при этом студенты. И еще спрашивали Ирину: – Сколько уток купить сегодня? Дюжины хватит?» А пока Ларион ходил в «Гастроном» за птицей, Тимофей «покупал» в реке рыбу. Сам он предпочитал есть рыбу, а уток терпеть не мог и непоследовательно объяснял свою неприязнь тем, что «утки рыбу клюют и от них рыбным духом несет».
Итак, на следующий день после встречи с медведем я отправился с Ларионом в мясной «магазин».
Я старался идти по-охотничьи: бесшумно, выбирал место, куда поставить ногу, избегал шуршащих листьев и ломких веточек, искал мшистые податливые кочки. Но Ларион, к моему удивлению, пренебрегал предосторожностями, шел напролом, так что треск стоял.
– Птицы здесь глупые, – пояснил он. – Старосельцевские сюда не заходят, а в Ларькине нынче стрелять некому. Я с вами, а Иван – на печи, свою медведицу поминает.
Минут через пять мы дошли до ближайшего «Гастронома». Это было небольшое лесное озеро с топкими берегами, наполовину заросшее осокой. На его бурой воде густым слоем лежала тина и опавшая хвоя. И, раздвигая тину грудью, по всему озеру плавали «мясопродукты». Не обращая на нас внимания, они чистили перья, перекликались скрипучими голосами, ныряли, вытаскивая из пухлого ила свою пищу.
С нами был и Загрюха, пес Лариона, опозорившийся сегодня ночью, – мрачное существо со свалявшейся шерстью. Ларион никогда не ласкал его, и Загрюха не высказывал привязанности. Держался он в сторонке, шел независимо, как будто говорил: «Поневоле мы с тобой, старик, товарищи. Связала нас судьба веревочкой, а все-таки я сам по себе, захочу – уйду и не попрощаюсь».
Но дело свое Загрюха знал. Когда Ларион выстрелил и раненая утка забилась на воде, Загрюха решительно кинулся в озеро и поплыл, шлепая передними лапами. Ларион же, к моему недоумению, отбросив ружье, с неожиданной резвостью побежал вокруг озера. Оказалось, что Загрюха имеет обыкновение «снимать навар» – присваивать первую добычу. И тут он опередил Лариона: переплыл на самый дальний и топкий берег, куда невозможно было добраться, и там преспокойно сожрал утку. Вернулся он минут через десять, с достоинством облизываясь. Он не вилял хвостом, не ластился, стоял поодаль и поглядывал выжидательно. И мне представлялось, что он хочет сказать: «Теперь я сыт и могу вступить в переговоры. Если вы глупы, несдержанны и начнете драться, я просто убегу в лес. Если же умны, я помогу вам. Стреляйте, не теряйте времени, а то я не прочь поспать».
Поскольку утки, покружив после выстрела, снова сели на озеро, мы приняли условия Загрюхи. В дальнейшем пес аккуратно доставлял нам подбитых уток.
На этом озере мы взяли шесть уток, на следующем – семь, за полчаса обеспечив партию ужином и обедом. Я не мог нахвалиться тайгой. Ведь в те времена москвичи получали продукты по карточкам и тратили куда больше времени в очередях, чтобы принести домой гораздо более скудный паек.
– Хорошо живется вам! – сказал я Лариону. – Идете в тайгу, как на склад. Тут тебе и еда, и шубы, и дрова.
– Все не то, что в прежнее время! – вздохнул Ларион. – Тесно. Народу прибавилось. Мы-то с Иваном в свое время ушли, выселились из Старосельцева, а нынешним и податься некуда.
Это было не стариковское брюзжание. Такова логика охотничьей жизни. Охотник собирает, не сея; ест мясо, не заботясь о кормах. Гектар тайги дает неизмеримо меньше пищи, чем гектар пашни. Поэтому вся Лосьва может досыта накормить двести человек. Третьей сотне будет уже голодновато. Ларион, будучи молодым, вынужден был искать нетронутые места, переселился в верховья. Дети его осваивали притоки Лосьвы. Дети его детей будут пахать землю и откармливать уток на фермах, потому что диких не хватит на всех.
Ларион охотился регулярно. «Сходи в «Гастроном», – говорили при этом студенты. И еще спрашивали Ирину: – Сколько уток купить сегодня? Дюжины хватит?» А пока Ларион ходил в «Гастроном» за птицей, Тимофей «покупал» в реке рыбу. Сам он предпочитал есть рыбу, а уток терпеть не мог и непоследовательно объяснял свою неприязнь тем, что «утки рыбу клюют и от них рыбным духом несет».
Итак, на следующий день после встречи с медведем я отправился с Ларионом в мясной «магазин».
Я старался идти по-охотничьи: бесшумно, выбирал место, куда поставить ногу, избегал шуршащих листьев и ломких веточек, искал мшистые податливые кочки. Но Ларион, к моему удивлению, пренебрегал предосторожностями, шел напролом, так что треск стоял.
– Птицы здесь глупые, – пояснил он. – Старосельцевские сюда не заходят, а в Ларькине нынче стрелять некому. Я с вами, а Иван – на печи, свою медведицу поминает.
Минут через пять мы дошли до ближайшего «Гастронома». Это было небольшое лесное озеро с топкими берегами, наполовину заросшее осокой. На его бурой воде густым слоем лежала тина и опавшая хвоя. И, раздвигая тину грудью, по всему озеру плавали «мясопродукты». Не обращая на нас внимания, они чистили перья, перекликались скрипучими голосами, ныряли, вытаскивая из пухлого ила свою пищу.
С нами был и Загрюха, пес Лариона, опозорившийся сегодня ночью, – мрачное существо со свалявшейся шерстью. Ларион никогда не ласкал его, и Загрюха не высказывал привязанности. Держался он в сторонке, шел независимо, как будто говорил: «Поневоле мы с тобой, старик, товарищи. Связала нас судьба веревочкой, а все-таки я сам по себе, захочу – уйду и не попрощаюсь».
Но дело свое Загрюха знал. Когда Ларион выстрелил и раненая утка забилась на воде, Загрюха решительно кинулся в озеро и поплыл, шлепая передними лапами. Ларион же, к моему недоумению, отбросив ружье, с неожиданной резвостью побежал вокруг озера. Оказалось, что Загрюха имеет обыкновение «снимать навар» – присваивать первую добычу. И тут он опередил Лариона: переплыл на самый дальний и топкий берег, куда невозможно было добраться, и там преспокойно сожрал утку. Вернулся он минут через десять, с достоинством облизываясь. Он не вилял хвостом, не ластился, стоял поодаль и поглядывал выжидательно. И мне представлялось, что он хочет сказать: «Теперь я сыт и могу вступить в переговоры. Если вы глупы, несдержанны и начнете драться, я просто убегу в лес. Если же умны, я помогу вам. Стреляйте, не теряйте времени, а то я не прочь поспать».
Поскольку утки, покружив после выстрела, снова сели на озеро, мы приняли условия Загрюхи. В дальнейшем пес аккуратно доставлял нам подбитых уток.
На этом озере мы взяли шесть уток, на следующем – семь, за полчаса обеспечив партию ужином и обедом. Я не мог нахвалиться тайгой. Ведь в те времена москвичи получали продукты по карточкам и тратили куда больше времени в очередях, чтобы принести домой гораздо более скудный паек.
– Хорошо живется вам! – сказал я Лариону. – Идете в тайгу, как на склад. Тут тебе и еда, и шубы, и дрова.
– Все не то, что в прежнее время! – вздохнул Ларион. – Тесно. Народу прибавилось. Мы-то с Иваном в свое время ушли, выселились из Старосельцева, а нынешним и податься некуда.
Это было не стариковское брюзжание. Такова логика охотничьей жизни. Охотник собирает, не сея; ест мясо, не заботясь о кормах. Гектар тайги дает неизмеримо меньше пищи, чем гектар пашни. Поэтому вся Лосьва может досыта накормить двести человек. Третьей сотне будет уже голодновато. Ларион, будучи молодым, вынужден был искать нетронутые места, переселился в верховья. Дети его осваивали притоки Лосьвы. Дети его детей будут пахать землю и откармливать уток на фермах, потому что диких не хватит на всех.
5
С соседнего плеса Ларион показал нам свое родное Ларькино. Деревня стояла на высоком, обрывистом берегу и видна была издалека.
– Мое имя носит, – с гордостью сказал Ларион.
И правда, прославился Ларион. На всех картах проставлено его имя. А всего в деревне было два дома – Лариона и Ивана Сидоровича.
– Значит, вечером старуха встретит! – подмигнул Николай.
– Дня через два, если задержки не будет…
Близок локоть, да не укусишь. По прямой до Ларькина было семь километров, по реке – семьдесят. Именно здесь проходил край второй ступени кряжа. Перебираясь через него, река описывала витиеватую петлю.
С нетерпеливым любопытством смотрели мы на берега. Ну-ка, где тут спрятаны нефтеносные купола? Кому достанется честь открытия?
На изгибе петли, в самом далеком от Ларькина месте, нас встретил двойной порог. Мы переправлялись через него целый день, но были довольны чрезвычайно. Нужный нам край ступени нашелся как раз там, где мы ожидали. Полосатые известняки здесь покинули нас, из-под земли вышли голубовато-серые и коричнево-серые песчаники с золотистой искрой, не каменноугольные породы, а более древние, судя по описаниям, – девонские.
За порогами пейзаж резко изменился. Живописные скалы исчезли. Река текла здесь в корытообразной долине. И мы, верные ученики Маринова, увидели в ней пологий прогиб, сопровождающий край ступени.
– Но, если так, на полуострове должны быть купола…
– Могут быть… – поправлял Маринов.
Ближе к Ларькину правый берег стал круче. Сама деревня стояла на остром мысу, сложенном теми же девонскими песчаниками. Нас встретило все население поголовно, то есть три человека: Иван Сидорович с Пелагеей и жена Лариона. Встретили как долгожданных родственников и приглашали в оба дома. Маринов распорядился перенести вещи к Ивану, чтобы не стеснять Лариона, ведь он с зимы не виделся с женой. Но вежливость эта была неудачной. Ларион обиделся, не стал ужинать с нами, напился в одиночестве и зачем-то пошел ловить рыбу. И долго мы еще слышали обрывки песен и укоризненное бормотание.
– Мое имя носит, – с гордостью сказал Ларион.
И правда, прославился Ларион. На всех картах проставлено его имя. А всего в деревне было два дома – Лариона и Ивана Сидоровича.
– Значит, вечером старуха встретит! – подмигнул Николай.
– Дня через два, если задержки не будет…
Близок локоть, да не укусишь. По прямой до Ларькина было семь километров, по реке – семьдесят. Именно здесь проходил край второй ступени кряжа. Перебираясь через него, река описывала витиеватую петлю.
С нетерпеливым любопытством смотрели мы на берега. Ну-ка, где тут спрятаны нефтеносные купола? Кому достанется честь открытия?
На изгибе петли, в самом далеком от Ларькина месте, нас встретил двойной порог. Мы переправлялись через него целый день, но были довольны чрезвычайно. Нужный нам край ступени нашелся как раз там, где мы ожидали. Полосатые известняки здесь покинули нас, из-под земли вышли голубовато-серые и коричнево-серые песчаники с золотистой искрой, не каменноугольные породы, а более древние, судя по описаниям, – девонские.
За порогами пейзаж резко изменился. Живописные скалы исчезли. Река текла здесь в корытообразной долине. И мы, верные ученики Маринова, увидели в ней пологий прогиб, сопровождающий край ступени.
– Но, если так, на полуострове должны быть купола…
– Могут быть… – поправлял Маринов.
Ближе к Ларькину правый берег стал круче. Сама деревня стояла на остром мысу, сложенном теми же девонскими песчаниками. Нас встретило все население поголовно, то есть три человека: Иван Сидорович с Пелагеей и жена Лариона. Встретили как долгожданных родственников и приглашали в оба дома. Маринов распорядился перенести вещи к Ивану, чтобы не стеснять Лариона, ведь он с зимы не виделся с женой. Но вежливость эта была неудачной. Ларион обиделся, не стал ужинать с нами, напился в одиночестве и зачем-то пошел ловить рыбу. И долго мы еще слышали обрывки песен и укоризненное бормотание.
6
В избе у Ивана Сидоровича заседал между тем «военный совет». Мы делили участки, делили с азартом, как старатели, распределяющие делянки. Никто же не мог сказать с уверенностью, кому достанется пустая порода, кому – черное золото.
Все трое студентов хотели работать у порога. Это было самое многообещающее место. Разгорелся жаркий спор. Левушка предложил метать жребий. Ирина, всеобщая примирительница, уговаривала провести на пороге границу трех участков. Но Маринов рассудил иначе.
– Нельзя так, – сказал он. – Все трое будут сидеть на пороге и втроем опишут одно обнажение.
И отдал порог Николаю, самому сообразительному и старательному.
– В таком случае, за мной перешеек, – заявил Левушка.
– Ладно, – махнул рукой Глеб, – уступаю маленьким. Дайте мне полуостров. Отмерьте кусок побольше, чтобы было где побродить.
Нам с Ириной досталась менее интересная работа – нанести на карту пройденные участки. Ей – поясоватые известняки, мне – корытообразная равнина от порога до Ларькина.
Маринов обязательно хотел тут же разработать подробный календарный план.
– Сегодня девятнадцатое число, – сказал он. – Завтра устраиваем выходной. (Общее ликование.) Завтра же, во второй половине дня, распределяем имущество и собираемся. Двадцать первого утром разъезжаемся. Коля с Тимофеем будут жить у порога. Глеб с Левушкой – на перешейке, Ирина с Ларионом спустятся вниз по реке, мы с Гришей квартируем в Ларькине. (Не хотел он выпускать меня из-под надзора.) Двадцать второго все мы начинаем работу, каждый на своем участке. Я в это время иду вверх по реке километров на сто. Кладем неделю. Двадцать девятого июля я в Ларькине. Принимаю работу у вас, Гриша. Подготовьтесь. Затем мы вдвоем едем к Левушке…
– А вдруг я не управлюсь? – спросил Левушка. – Вдруг у меня неожиданное открытие, сложная геология?
– Считайте, что я вам назначил экзамен, – сказал Маринов. – Экзамен не отменяется из-за того, что студент не подготовился. Думайте о возможных случайностях, распределяйте время с запасом. Неожиданности надо предупреждать. В хорошей экспедиции приключение – исключение…
«Приключение – исключение». Как припев, твердил нам Маринов свое любимое изречение.
Сам он участвовал в девятнадцати экспедициях. И жизнь его была переполнена приключениями. На Кавказе он провалился в ледниковую трещину, на Таймыре заблудился во время пурги, в Донбассе чуть не погиб при обвале в заброшенной шахте, на Урале утопил лодку в порожистой речке…
«Но это были плохие экспедиции, – говорил он нам. – Я не умел еще предупреждать неожиданности… Сейчас я умею».
И все-таки вмешалась неожиданность и нарушила наши планы.
Вечер был тихий, гнус лютовал как никогда. Мы развели дымный костер, сидели в дыму, кашляя, закрыв опухшими руками глаза. Страдали сами, но зато противник держался на почтительном расстоянии.
Потом к мелодичному стону комаров присоединился посторонний, более громкий звук, как бы жужжание рассерженной пчелы. Пчелы на Лосьве редкость, и Маринов, самый наблюдательный из нас, раньше всех обратил внимание на этот звук.
– Что за насекомое? – спросил он, оглядываясь. – Гудит, как самолет.
И тут из-за леса появился… самолет.
Он летел низко-низко, так что видны были поплавки, стойки между плоскостями и даже круглая головка летчика. Впервые после Усть-Лосьвы мы видели самолет. Куда он летит? Снижается, кажется. Неужели к нам?
А через две минуты, взрывая волну, гидроплан закачался в заливчике у Ларькина. Мы узнали потрепанную и латаную героическую машину Фокина, поставленную на поплавки. А вот и он сам. Выбрался из кабины, ступил на плоскость, бросает нам причальный канат.
– Товарищ Фокин! Какими судьбами? Куда держишь путь?
Но летчик отмалчивается, не отвечает на приветствия. Сосредоточенный, он шлепает по воде прямо к Маринову. На лице его строгое выражение: «Не троньте меня, я исполняю служебные обязанности».
– Вам пакет, – говорит он, козырнув.
В пакете записка. Маринов пробегает ее глазами.
– От секретаря обкома, – сообщает он. – У которого мы с Ириной были в Югре.
– Что он пишет, если не секрет?
И Леонид Павлович читает вслух:
– «Уважаемый товарищ Маринов! Сейчас у нас в области геологическая конференция. И вас поминают на каждом заседании. Дело в том, что партия, работавшая в верховьях Тесьмы, нашла факты, опровергающие вашу теорию… А я запомнил беседу с вами и хотел бы, чтобы вы высказались. Посылаю за вами Фокина и настойчиво советую приехать».
Из письма выпала фотография. На снимке были изображены круто падающие трещиноватые сланцы. Возле обнажения стояла незнакомая девушка с торжествующей улыбкой на лице.
Круто падающие сланцы! Но из сланцев сложен здесь фундамент геологической платформы. Падают круто, значит, образуют складку. Складчатый фундамент? Но это полное крушение Маринова. Это означает, что его метод неверен. Мы идем неправильным путем.
Все трое студентов хотели работать у порога. Это было самое многообещающее место. Разгорелся жаркий спор. Левушка предложил метать жребий. Ирина, всеобщая примирительница, уговаривала провести на пороге границу трех участков. Но Маринов рассудил иначе.
– Нельзя так, – сказал он. – Все трое будут сидеть на пороге и втроем опишут одно обнажение.
И отдал порог Николаю, самому сообразительному и старательному.
– В таком случае, за мной перешеек, – заявил Левушка.
– Ладно, – махнул рукой Глеб, – уступаю маленьким. Дайте мне полуостров. Отмерьте кусок побольше, чтобы было где побродить.
Нам с Ириной досталась менее интересная работа – нанести на карту пройденные участки. Ей – поясоватые известняки, мне – корытообразная равнина от порога до Ларькина.
Маринов обязательно хотел тут же разработать подробный календарный план.
– Сегодня девятнадцатое число, – сказал он. – Завтра устраиваем выходной. (Общее ликование.) Завтра же, во второй половине дня, распределяем имущество и собираемся. Двадцать первого утром разъезжаемся. Коля с Тимофеем будут жить у порога. Глеб с Левушкой – на перешейке, Ирина с Ларионом спустятся вниз по реке, мы с Гришей квартируем в Ларькине. (Не хотел он выпускать меня из-под надзора.) Двадцать второго все мы начинаем работу, каждый на своем участке. Я в это время иду вверх по реке километров на сто. Кладем неделю. Двадцать девятого июля я в Ларькине. Принимаю работу у вас, Гриша. Подготовьтесь. Затем мы вдвоем едем к Левушке…
– А вдруг я не управлюсь? – спросил Левушка. – Вдруг у меня неожиданное открытие, сложная геология?
– Считайте, что я вам назначил экзамен, – сказал Маринов. – Экзамен не отменяется из-за того, что студент не подготовился. Думайте о возможных случайностях, распределяйте время с запасом. Неожиданности надо предупреждать. В хорошей экспедиции приключение – исключение…
«Приключение – исключение». Как припев, твердил нам Маринов свое любимое изречение.
Сам он участвовал в девятнадцати экспедициях. И жизнь его была переполнена приключениями. На Кавказе он провалился в ледниковую трещину, на Таймыре заблудился во время пурги, в Донбассе чуть не погиб при обвале в заброшенной шахте, на Урале утопил лодку в порожистой речке…
«Но это были плохие экспедиции, – говорил он нам. – Я не умел еще предупреждать неожиданности… Сейчас я умею».
И все-таки вмешалась неожиданность и нарушила наши планы.
Вечер был тихий, гнус лютовал как никогда. Мы развели дымный костер, сидели в дыму, кашляя, закрыв опухшими руками глаза. Страдали сами, но зато противник держался на почтительном расстоянии.
Потом к мелодичному стону комаров присоединился посторонний, более громкий звук, как бы жужжание рассерженной пчелы. Пчелы на Лосьве редкость, и Маринов, самый наблюдательный из нас, раньше всех обратил внимание на этот звук.
– Что за насекомое? – спросил он, оглядываясь. – Гудит, как самолет.
И тут из-за леса появился… самолет.
Он летел низко-низко, так что видны были поплавки, стойки между плоскостями и даже круглая головка летчика. Впервые после Усть-Лосьвы мы видели самолет. Куда он летит? Снижается, кажется. Неужели к нам?
А через две минуты, взрывая волну, гидроплан закачался в заливчике у Ларькина. Мы узнали потрепанную и латаную героическую машину Фокина, поставленную на поплавки. А вот и он сам. Выбрался из кабины, ступил на плоскость, бросает нам причальный канат.
– Товарищ Фокин! Какими судьбами? Куда держишь путь?
Но летчик отмалчивается, не отвечает на приветствия. Сосредоточенный, он шлепает по воде прямо к Маринову. На лице его строгое выражение: «Не троньте меня, я исполняю служебные обязанности».
– Вам пакет, – говорит он, козырнув.
В пакете записка. Маринов пробегает ее глазами.
– От секретаря обкома, – сообщает он. – У которого мы с Ириной были в Югре.
– Что он пишет, если не секрет?
И Леонид Павлович читает вслух:
– «Уважаемый товарищ Маринов! Сейчас у нас в области геологическая конференция. И вас поминают на каждом заседании. Дело в том, что партия, работавшая в верховьях Тесьмы, нашла факты, опровергающие вашу теорию… А я запомнил беседу с вами и хотел бы, чтобы вы высказались. Посылаю за вами Фокина и настойчиво советую приехать».
Из письма выпала фотография. На снимке были изображены круто падающие трещиноватые сланцы. Возле обнажения стояла незнакомая девушка с торжествующей улыбкой на лице.
Круто падающие сланцы! Но из сланцев сложен здесь фундамент геологической платформы. Падают круто, значит, образуют складку. Складчатый фундамент? Но это полное крушение Маринова. Это означает, что его метод неверен. Мы идем неправильным путем.
7
Стояли белые ночи.
Солнце заходило за горизонт ненадолго. Оно «не укладывалось в постельку», как говорят примерным детям, а «ложилось на диван, не разуваясь», чтобы во втором часу ночи снова выйти на небо, на северо-северо-востоке.
Белые ночи у нас – символ поэзии. Молчаливые и мечтательные ленинградцы в белые ночи бродят по пустынным и гулким набережным Невы. И мне белые ночи казались поэтическими, когда поезд подходил к Югре и мы стояли с Ириной у окна.
А потом было светло два месяца подряд. Мы забыли, что такое темнота. Двадцатичасовой день сменялся сумерками – коротким временем, когда трудно было стрелять, а от чтения болели глаза. Первые дни мы не досыпали, а потом научились спать в любое время. Мы путали часы, спрашивали друг у друга: «Сейчас три часа дня или три часа ночи?» Для проверки смотрели на компас. Если солнце на северо-востоке, значит, ночь, если на юго-западе – стало быть, день.
Мы очень скучали по темным ночам, по звездному небу, бархатному небосводу, по электрической лампочке под абажуром и подлинной настоящей темноте. Часто, ложась спать в пять часов дня, мы создавали себе темноту искусственную, залезали в палатку, закрывали ее плотными одеялами, ватниками и свободными спальными мешками. И хотя в палатке дышать было нечем, но мы наслаждались темнотой.
Белые ночи сбивают распорядок. Нам было безразлично, когда ложиться. Иногда, если работа требовала, мы спали в середине дня, иногда в бывшие ночные часы.
И Фокин не захотел ночевать у нас.
– Долетим, – сказал он. – Часа в три буду дома, на своей койке.
Маринов надел теплую шапку, пожал нам всем руки.
– Действуйте, – сказал он. – Обязанности распределены. Не зря я вас обучал. Постараюсь вернуться быстренько. А пока за меня остается Ирина.
Ирина покраснела от гордости и смущения.
– Пускай лучше Гриша, – возразила она.
Но Маринов не доверял мне. Он знал, что я способен найти складки там, где их нет.
И снова гудит в воздухе рассерженная пчела. Дальше, дальше… Тише… Совсем затихла. Тишина. Всплескивает рыба. Белая гладь реки. Сумеречный бесцветный лес.
Как же мы будем работать без Маринова? Его методом? Но метод только что опровергли на соседней реке!
Солнце заходило за горизонт ненадолго. Оно «не укладывалось в постельку», как говорят примерным детям, а «ложилось на диван, не разуваясь», чтобы во втором часу ночи снова выйти на небо, на северо-северо-востоке.
Белые ночи у нас – символ поэзии. Молчаливые и мечтательные ленинградцы в белые ночи бродят по пустынным и гулким набережным Невы. И мне белые ночи казались поэтическими, когда поезд подходил к Югре и мы стояли с Ириной у окна.
А потом было светло два месяца подряд. Мы забыли, что такое темнота. Двадцатичасовой день сменялся сумерками – коротким временем, когда трудно было стрелять, а от чтения болели глаза. Первые дни мы не досыпали, а потом научились спать в любое время. Мы путали часы, спрашивали друг у друга: «Сейчас три часа дня или три часа ночи?» Для проверки смотрели на компас. Если солнце на северо-востоке, значит, ночь, если на юго-западе – стало быть, день.
Мы очень скучали по темным ночам, по звездному небу, бархатному небосводу, по электрической лампочке под абажуром и подлинной настоящей темноте. Часто, ложась спать в пять часов дня, мы создавали себе темноту искусственную, залезали в палатку, закрывали ее плотными одеялами, ватниками и свободными спальными мешками. И хотя в палатке дышать было нечем, но мы наслаждались темнотой.
Белые ночи сбивают распорядок. Нам было безразлично, когда ложиться. Иногда, если работа требовала, мы спали в середине дня, иногда в бывшие ночные часы.
И Фокин не захотел ночевать у нас.
– Долетим, – сказал он. – Часа в три буду дома, на своей койке.
Маринов надел теплую шапку, пожал нам всем руки.
– Действуйте, – сказал он. – Обязанности распределены. Не зря я вас обучал. Постараюсь вернуться быстренько. А пока за меня остается Ирина.
Ирина покраснела от гордости и смущения.
– Пускай лучше Гриша, – возразила она.
Но Маринов не доверял мне. Он знал, что я способен найти складки там, где их нет.
И снова гудит в воздухе рассерженная пчела. Дальше, дальше… Тише… Совсем затихла. Тишина. Всплескивает рыба. Белая гладь реки. Сумеречный бесцветный лес.
Как же мы будем работать без Маринова? Его методом? Но метод только что опровергли на соседней реке!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Ларькино запомнилось мне тишиной.
В последние годы я не был избалован тишиной. На фронте я служил артиллеристом, и, вероятно, потому война представляется мне как беспрерывный грохот. Даже в часы затишья фронт ворчал, как темное небо перед грозой. А затем налетал стальной вихрь с режущим визгом мин, истеричным воплем штурмовиков, басистым ревом тяжелых орудий и всепокрывающим громом моей собственной батареи.
Впервые мы окунулись в тишину на Лосьве, но Маринов не дал нам почувствовать ее. Днем напряженная работа, некогда прислушиваться. А вечером все безразлично, хоть молотком по железу стучи. Спать, спать, спать!
Но вот самолет увез Маринова. Ирина, студенты и проводники разъехались по своим местам. А я остался в Ларькине наедине с тишиной.
Ночевал-то я у Ивана Сидоровича. Пелагея, его ласковая хозяйка, будила меня в четыре часа утра и, пока я умывался на речке, ставила на стол обильный завтрак: вареную рыбу и соленых уток или соленую рыбу и вареных уток. Порции хватило бы на пятерых. Из завтрака можно было выкроить обед и ужин. Впрочем, он так и был рассчитан. Человек, уходящий в тайгу, должен наедаться на сутки вперед. Удобнее нести еду в желудке, а не в руках, не в кармане, не в мешке, который цепляется за кусты.
С трудом выбравшись из-за стола, я брал сумку, ружье, молоток и, сделав несколько шагов, нырял в тишину.
В сухой лиственничной тайге нога бесшумно ступала по прелой хвое, на болотистых перелесках тонула в цветном узорном ковре из тончайших разнообразных стебельков мха. Мох был ярко-зеленый на опушках, где росли корявые березы, красновато-коричневый и бурый в мокрых низинах, местами желтый… К желтому мху опасно было подступиться, в буром оставались чавкающие следы, но вскоре упругий ковер распрямлялся, смыкаясь над временной лужицей.
Солнце золотило верхушки деревьев. Наверху в лучах его кувыркались белки, их хвосты казались прозрачными на фоне неба. А внизу было сумрачно, ели протягивали свои оголенные ветви, словно пальцы лешего, хватали за одежду; во мху гнили обросшие плесневыми грибами упавшие стволы. Редкие звуки: треск сучьев, шум ветра на верхушках деревьев, плеск лужицы, куда шлепнулась лягушка, – только подчеркивали тишину.
Я не раз присаживался, чтобы послушать тишину, посмотреть, как суетятся муравьи, как жучки хоронятся в трещинах сосновой коры…
И мысли мои неторопливо плели кружевную паутину. О чем я думал? Как обычно, о камнях и искателях камней. О Гордееве, его планах на будущее, о Маринове, об Ирине, еще раз об Ирине.
Ларькино было перевалом в моей жизни, не самым главным перевалом. Но я взобрался сюда и остановился, чтобы оглядеть пройденный путь и предстоящий. До сих пор у меня не было времени оглядываться.
В последние годы я не был избалован тишиной. На фронте я служил артиллеристом, и, вероятно, потому война представляется мне как беспрерывный грохот. Даже в часы затишья фронт ворчал, как темное небо перед грозой. А затем налетал стальной вихрь с режущим визгом мин, истеричным воплем штурмовиков, басистым ревом тяжелых орудий и всепокрывающим громом моей собственной батареи.
Впервые мы окунулись в тишину на Лосьве, но Маринов не дал нам почувствовать ее. Днем напряженная работа, некогда прислушиваться. А вечером все безразлично, хоть молотком по железу стучи. Спать, спать, спать!
Но вот самолет увез Маринова. Ирина, студенты и проводники разъехались по своим местам. А я остался в Ларькине наедине с тишиной.
Ночевал-то я у Ивана Сидоровича. Пелагея, его ласковая хозяйка, будила меня в четыре часа утра и, пока я умывался на речке, ставила на стол обильный завтрак: вареную рыбу и соленых уток или соленую рыбу и вареных уток. Порции хватило бы на пятерых. Из завтрака можно было выкроить обед и ужин. Впрочем, он так и был рассчитан. Человек, уходящий в тайгу, должен наедаться на сутки вперед. Удобнее нести еду в желудке, а не в руках, не в кармане, не в мешке, который цепляется за кусты.
С трудом выбравшись из-за стола, я брал сумку, ружье, молоток и, сделав несколько шагов, нырял в тишину.
В сухой лиственничной тайге нога бесшумно ступала по прелой хвое, на болотистых перелесках тонула в цветном узорном ковре из тончайших разнообразных стебельков мха. Мох был ярко-зеленый на опушках, где росли корявые березы, красновато-коричневый и бурый в мокрых низинах, местами желтый… К желтому мху опасно было подступиться, в буром оставались чавкающие следы, но вскоре упругий ковер распрямлялся, смыкаясь над временной лужицей.
Солнце золотило верхушки деревьев. Наверху в лучах его кувыркались белки, их хвосты казались прозрачными на фоне неба. А внизу было сумрачно, ели протягивали свои оголенные ветви, словно пальцы лешего, хватали за одежду; во мху гнили обросшие плесневыми грибами упавшие стволы. Редкие звуки: треск сучьев, шум ветра на верхушках деревьев, плеск лужицы, куда шлепнулась лягушка, – только подчеркивали тишину.
Я не раз присаживался, чтобы послушать тишину, посмотреть, как суетятся муравьи, как жучки хоронятся в трещинах сосновой коры…
И мысли мои неторопливо плели кружевную паутину. О чем я думал? Как обычно, о камнях и искателях камней. О Гордееве, его планах на будущее, о Маринове, об Ирине, еще раз об Ирине.
Ларькино было перевалом в моей жизни, не самым главным перевалом. Но я взобрался сюда и остановился, чтобы оглядеть пройденный путь и предстоящий. До сих пор у меня не было времени оглядываться.
2
Иван Сидорович охотно сопровождал меня. Хотя поврежденная нога у него не совсем зажила, он ходил быстрее и меньше уставал, чем я. Но больше всего меня поражала его удивительная способность находить дорогу в тайге. Компас был для него ненужной игрушкой. В любом месте Иван Сидорович указывал страны света и направление на Ларькино. Для проверки я вертел его, завязав ему глаза. Иван Сидорович, ни секунды не задумываясь, вытягивал руку и говорил: «Вот север».
«Как же ты находишь?» – удивлялся я. Старик отвечал: «Умом».
«Научи меня!» – просил я. Он говорил о солнце, о ветвях, которые тянутся на юг, о годовых кольцах – все приметы общеизвестные. Право, с их помощью нельзя было объяснить работу загадочного компаса, который прятался у него в голове.
Много лет спустя я вспомнил Ивана Сидоровича в цирке, глядя на удивительную пляску канатоходцев. Люди прыгали на канате, делали сальто, перескакивали с плеч на плечи. Для нас, зрителей, это казалось чудом, никто из нас не простоял бы на канате и полминуты. Как же циркачи достигали таких чудес? Только упражняя присущее человеку чувство равновесия. Мне думается, что у человека есть и чувство направления, которое у нас, горожан, атрофировалось, а Иван Сидорович, с детства упражняя его в тайге, достиг совершенства. Иных объяснений не вижу. Пусть медики меня поправят.
Иван Сидорович был немногословен, но не молчалив. Говорил образно, иногда очень удачно. Тимофею он сказал: «У тебя голова топится по-черному». Это значило: «Неумный ты человек, бестолковый! Не мысли у тебя, а копоть, не рассуждения, а дым. Чад, угар, сам не разберешься!»
Чаще Иван Сидорович сравнивал людей с лесными жителями. Глеба назвал бобром – это была высшая похвала. Про Левушку сказал: «Это белка». И пояснил: «Белка зверь обстоятельный, запасливый. Гляди, как Лев слушает, словно орехи собирает. Найдет и в нору несет, чтобы разгрызть и про запас отложить». А Николай не понравился Ивану Сидоровичу. «Глухарь, – сказал он. – Перья распушил, глаза зажмурил и поет. Другим слушать тошно, а он знай заливается».
Николай и правда любил разглагольствовать, но, по-моему, характеристика получилась односторонней. Я поспорил с Иваном Сидоровичем. Он не согласился:
– Не признаю я этой моды: на половину так себе, на половину ничего себе. В тайге уж если зверь подлый, так он до конца подлый, а если благородный – до конца благородный. И в людях то же вижу.
«Как же ты находишь?» – удивлялся я. Старик отвечал: «Умом».
«Научи меня!» – просил я. Он говорил о солнце, о ветвях, которые тянутся на юг, о годовых кольцах – все приметы общеизвестные. Право, с их помощью нельзя было объяснить работу загадочного компаса, который прятался у него в голове.
Много лет спустя я вспомнил Ивана Сидоровича в цирке, глядя на удивительную пляску канатоходцев. Люди прыгали на канате, делали сальто, перескакивали с плеч на плечи. Для нас, зрителей, это казалось чудом, никто из нас не простоял бы на канате и полминуты. Как же циркачи достигали таких чудес? Только упражняя присущее человеку чувство равновесия. Мне думается, что у человека есть и чувство направления, которое у нас, горожан, атрофировалось, а Иван Сидорович, с детства упражняя его в тайге, достиг совершенства. Иных объяснений не вижу. Пусть медики меня поправят.
Иван Сидорович был немногословен, но не молчалив. Говорил образно, иногда очень удачно. Тимофею он сказал: «У тебя голова топится по-черному». Это значило: «Неумный ты человек, бестолковый! Не мысли у тебя, а копоть, не рассуждения, а дым. Чад, угар, сам не разберешься!»
Чаще Иван Сидорович сравнивал людей с лесными жителями. Глеба назвал бобром – это была высшая похвала. Про Левушку сказал: «Это белка». И пояснил: «Белка зверь обстоятельный, запасливый. Гляди, как Лев слушает, словно орехи собирает. Найдет и в нору несет, чтобы разгрызть и про запас отложить». А Николай не понравился Ивану Сидоровичу. «Глухарь, – сказал он. – Перья распушил, глаза зажмурил и поет. Другим слушать тошно, а он знай заливается».
Николай и правда любил разглагольствовать, но, по-моему, характеристика получилась односторонней. Я поспорил с Иваном Сидоровичем. Он не согласился:
– Не признаю я этой моды: на половину так себе, на половину ничего себе. В тайге уж если зверь подлый, так он до конца подлый, а если благородный – до конца благородный. И в людях то же вижу.
3
Иван Сидорович поселился в Ларькине, когда ему было восемнадцать лет.
До той поры он жил в Старосельцеве. Но ружей было все больше, а зверя все меньше. Многие поговаривали о выселении, а пуще всех Ларион.
Ларион-то и подбил Ивана. Нельзя сказать, чтобы были они большими друзьями, но Ларион знал, кого выбирать в товарищи. Иван уже тогда был лучшим ходоком и лучшим стрелком. Переселиться было легко: взяли ружья, патроны, топоры, котомки и айда! Срубили избы на новом месте, появилась новая деревня – Ларькино. По Лариону ее назвали, потому что в низовья за товарами он ездил – торговаться умел хитрее.
Прожили год, понравилось. Места нехоженые, зверь непуганый. Уток тучи. На охоту ходили вместе. Правда, Ларион с хитрецой: посадит Ивана грести, а сам на носу с ружьем. Добыча-то пополам, но ему почет больше и занятие легче, а Иван с трудом не считался.
И меха добывали. Оделись, обзавелись хозяйством. И надумали жениться.
Народу на Лосьве тогда было еще меньше, чем сейчас, – человек сто на всей реке. На сто жителей пять – шесть невест, все наперечет. Стали друзья выбирать и столкнулись: оба посватались к одной.
Ларион полагал, что Иван – простак, его нетрудно обойти. Он старался высмеять соперника, поставить его в глупое положение. Но Иван оказался не так прост: говорил немного, да веско. Ларион расписывает свои охотничьи успехи, а Иван слушает, слушает, да и скажет: «Давай стрелять, у кого глаз зорче». Ларион полчаса говорит, как Иван неуклюж да как смешон. А Иван возьмет да скажет: «Давай поборемся, кто из нас лопатками пыль оботрет». И выясняется, что Ларион – пустослов, а Иван молчит, да дело знает. И к осени, когда на Лосьве играют свадьбы, Иван срубил новую избу и привел в нее хозяйку, а Ларион в старой избе остался бобылем.
В большом городе люди растворяются, обиженный и обидчик расходятся, не мозолят друг другу глаза. В Ларькине было всего три человека. Они сталкивались ежеминутно. Возможно, Ларион позволял себе вольные слова. Во всяком случае, месяца через два после свадьбы Иван Сидорович пришел к Лариону:
«С предупреждением к тебе, Ларька. Выбирай одно: либо женись, либо уходи отсюда. А не женишься, пришибу я тебя, чтобы Пелагее не докучал».
Ларион предпочел жениться.
С годами ревность остыла, превратилась в недоброжелательство. Охотились вместе, вместе ловили рыбу, но друг друга обвиняли в порче ловушек и даже в поджогах. Ларион иной раз навещал соседей. Иван Сидорович даже в избу его не входил.
Я уговаривал его не раздувать старой вражды. Из уважения ко мне он зашел к Лариону, молча посидел минут пять на лавке. А выйдя, сказал:
– Нет у человека настоящей прямизны в душе. Лесной зверь тверже. С самого начала нарушил я лесной закон – позволил Ларьке рядом жить.
До той поры он жил в Старосельцеве. Но ружей было все больше, а зверя все меньше. Многие поговаривали о выселении, а пуще всех Ларион.
Ларион-то и подбил Ивана. Нельзя сказать, чтобы были они большими друзьями, но Ларион знал, кого выбирать в товарищи. Иван уже тогда был лучшим ходоком и лучшим стрелком. Переселиться было легко: взяли ружья, патроны, топоры, котомки и айда! Срубили избы на новом месте, появилась новая деревня – Ларькино. По Лариону ее назвали, потому что в низовья за товарами он ездил – торговаться умел хитрее.
Прожили год, понравилось. Места нехоженые, зверь непуганый. Уток тучи. На охоту ходили вместе. Правда, Ларион с хитрецой: посадит Ивана грести, а сам на носу с ружьем. Добыча-то пополам, но ему почет больше и занятие легче, а Иван с трудом не считался.
И меха добывали. Оделись, обзавелись хозяйством. И надумали жениться.
Народу на Лосьве тогда было еще меньше, чем сейчас, – человек сто на всей реке. На сто жителей пять – шесть невест, все наперечет. Стали друзья выбирать и столкнулись: оба посватались к одной.
Ларион полагал, что Иван – простак, его нетрудно обойти. Он старался высмеять соперника, поставить его в глупое положение. Но Иван оказался не так прост: говорил немного, да веско. Ларион расписывает свои охотничьи успехи, а Иван слушает, слушает, да и скажет: «Давай стрелять, у кого глаз зорче». Ларион полчаса говорит, как Иван неуклюж да как смешон. А Иван возьмет да скажет: «Давай поборемся, кто из нас лопатками пыль оботрет». И выясняется, что Ларион – пустослов, а Иван молчит, да дело знает. И к осени, когда на Лосьве играют свадьбы, Иван срубил новую избу и привел в нее хозяйку, а Ларион в старой избе остался бобылем.
В большом городе люди растворяются, обиженный и обидчик расходятся, не мозолят друг другу глаза. В Ларькине было всего три человека. Они сталкивались ежеминутно. Возможно, Ларион позволял себе вольные слова. Во всяком случае, месяца через два после свадьбы Иван Сидорович пришел к Лариону:
«С предупреждением к тебе, Ларька. Выбирай одно: либо женись, либо уходи отсюда. А не женишься, пришибу я тебя, чтобы Пелагее не докучал».
Ларион предпочел жениться.
С годами ревность остыла, превратилась в недоброжелательство. Охотились вместе, вместе ловили рыбу, но друг друга обвиняли в порче ловушек и даже в поджогах. Ларион иной раз навещал соседей. Иван Сидорович даже в избу его не входил.
Я уговаривал его не раздувать старой вражды. Из уважения ко мне он зашел к Лариону, молча посидел минут пять на лавке. А выйдя, сказал:
– Нет у человека настоящей прямизны в душе. Лесной зверь тверже. С самого начала нарушил я лесной закон – позволил Ларьке рядом жить.
4
Тот же Иван Сидорович помог мне сделать важное открытие.
Деревня стояла на серо-желтом девонском песчанике, и все берега Лосьвы были сложены серо-желтым песчаником. Слои лежали плоско. По Маринову, мой участок приходился на середину ступени, край проходил где-то в стороне на участках Левушки, Глеба и Николая. Там, отнюдь не у меня, можно было искать нефтеносные купола.
Низменная, болотистая равнина, окружавшая Ларькино, скрывала от глаз коренные породы. И я спросил Ивана Сидоровича, нет ли на притоках Лосьвы или на ближайших речках крутых оврагов.
– Есть, – сказал Иван Сидорович, поразмыслив. – У Красного болота овраг. Верст пятнадцать отселе. Во туда. – Он показал на восток.
– Почему же оно Красное – это болото?
– Испокон веков так называют. Вода в нем красная, стало быть. И в овраге камень красный.
Девонские песчаники были серо-желтые; каменноугольные известняки – белые с полосками. Что такое красные камни? Их стоило посмотреть, хотя лежали они далеко от Ларькина; пожалуй, даже на участке Николая, не на моем.
Я попросил Ивана Сидоровича проводить меня к Красному болоту. И мы отправились туда вдвоем на следующий день. Шел дождь. Тайга была пропитана удушливой сыростью, почва чавкала под ногами, каждая елка осыпала нас мелким душем. Ватники быстро набухли влагой. Дышалось трудно. Одно хорошо – не было комарья.
Мы шагали молча. Мой спутник сосредоточенно передвигал ноги. Он относился к числу тех людей, которые не делают два дела одновременно: идти так идти, а говорить так говорить.
Так шли мы часа три. Я промок насквозь и уже не обращал внимания на воду за шиворотом и в сапогах. В чаще нас купали ветви, на открытых полянах поливал дождь. Доверяя опыту Ивана Сидоровича, я не следил за направлением и на компас глядел только для того, чтобы позже на карте отметить положение Красного болота. Сначала мы держали путь почти точно на восток, потом начали забирать к северу. Вместо того чтобы идти прямо, мы описывали полукруг.
– Где болото? Мы обходим его, что ли? – спросил я.
Иван Сидорович махнул рукой прямо перед собой.
Не ошибается ли он? Я считал, что человек с завязанными глазами заворачивает невольно налево, потому что правая нога сильнее и крупнее шагает. Мы тоже заворачивали налево – правило как будто подтверждалось. Но у моего проводника правая нога повреждена, левая у него сильнее.
– Иван Сидорович, ты говорил: болото на восток от нас?
Деревня стояла на серо-желтом девонском песчанике, и все берега Лосьвы были сложены серо-желтым песчаником. Слои лежали плоско. По Маринову, мой участок приходился на середину ступени, край проходил где-то в стороне на участках Левушки, Глеба и Николая. Там, отнюдь не у меня, можно было искать нефтеносные купола.
Низменная, болотистая равнина, окружавшая Ларькино, скрывала от глаз коренные породы. И я спросил Ивана Сидоровича, нет ли на притоках Лосьвы или на ближайших речках крутых оврагов.
– Есть, – сказал Иван Сидорович, поразмыслив. – У Красного болота овраг. Верст пятнадцать отселе. Во туда. – Он показал на восток.
– Почему же оно Красное – это болото?
– Испокон веков так называют. Вода в нем красная, стало быть. И в овраге камень красный.
Девонские песчаники были серо-желтые; каменноугольные известняки – белые с полосками. Что такое красные камни? Их стоило посмотреть, хотя лежали они далеко от Ларькина; пожалуй, даже на участке Николая, не на моем.
Я попросил Ивана Сидоровича проводить меня к Красному болоту. И мы отправились туда вдвоем на следующий день. Шел дождь. Тайга была пропитана удушливой сыростью, почва чавкала под ногами, каждая елка осыпала нас мелким душем. Ватники быстро набухли влагой. Дышалось трудно. Одно хорошо – не было комарья.
Мы шагали молча. Мой спутник сосредоточенно передвигал ноги. Он относился к числу тех людей, которые не делают два дела одновременно: идти так идти, а говорить так говорить.
Так шли мы часа три. Я промок насквозь и уже не обращал внимания на воду за шиворотом и в сапогах. В чаще нас купали ветви, на открытых полянах поливал дождь. Доверяя опыту Ивана Сидоровича, я не следил за направлением и на компас глядел только для того, чтобы позже на карте отметить положение Красного болота. Сначала мы держали путь почти точно на восток, потом начали забирать к северу. Вместо того чтобы идти прямо, мы описывали полукруг.
– Где болото? Мы обходим его, что ли? – спросил я.
Иван Сидорович махнул рукой прямо перед собой.
Не ошибается ли он? Я считал, что человек с завязанными глазами заворачивает невольно налево, потому что правая нога сильнее и крупнее шагает. Мы тоже заворачивали налево – правило как будто подтверждалось. Но у моего проводника правая нога повреждена, левая у него сильнее.
– Иван Сидорович, ты говорил: болото на восток от нас?