- Если хочешь поесть, борщ на плите, - сказала она, не делая попытки встать.
   Как ни хотел, ни раскаяния, ни желания помириться в ее голосе он не уловил.
   - Спасибо, я сыт.
   Он побыл минут пятнадцать и ушел, так и не дождавшись разговора по душам. Это был окончательный разрыв, хотя отношения с тех пор внешне не стали ни хуже, ни лучше...
   Тамара заснула. Федор Константинович угадал это по ее ровному, глубокому дыханию.
   Он посмотрел на часы и, стараясь производить как можно меньше шума, встал с раскладушки.
   ВОСКОБОЙНИКОВ
   Начальник отдела кадров овощной базы Воскобойников смотрел сквозь толстые линзы очков на синюю учетную карточку и скучно, без всякого выражения, читал:
   - Волонтир Георгий Васильевич, русский, беспартийный, образование неполное среднее, не женат, детей не имеет, инвалид второй группы, проживает по улице Первомайской, дом сто пять дробь два, квартира один.
   Продолжая держать карточку перед собой, он поверх очков посмотрел на Сотниченко, не то закончив, не то сделав паузу.
   - Это все? - спросил инспектор.
   - Почти, - отозвался Воскобойников. - Взысканий не имел, благодарностей тоже. Ну а должность вы его знаете - сменный сторож.
   - Вы лично его хорошо знали?
   - Обязан знать своих людей. - Воскобойников отложил карточку и несколько оживился. - Работаю в кадрах уже восемнадцать лет, успел познакомиться с каждым, а Волонтир у нас давно, пришел на базу в пятьдесят шестом.
   - Вот вы сказали, что Георгий Васильевич инвалид. А по какой болезни он получил инвалидность?
   - Хромал на левую ногу. Довольно сильно.
   - Травма?
   - Нет, врожденное.
   Сотниченко сделал пометку в блокноте.
   - Как он зарекомендовал себя на работе?
   - На его-то должности? - Воскобойников скупо улыбнулся. - Дежурил как положено: "пост сдал - пост принял" - вот и вся премудрость.
   Он посмотрел на инспектора, проверяя, удовлетворяет его ответ или нет.
   - А подробней можно? - спросил тот.
   - Подробней? Можно и подробней. - И, словно только сейчас удостоверившись, что Волонтир интересует посетителя всерьез, начальник отдела кадров продолжил: - Было у нас тут два случая. Разбирали его товарищеским судом. Первый раз лет шесть назад. Поймался наш Георгий Васильевич на мелком хищении - пытался вынести с базы мешок с тепличными огурцами. На продажу, естественно. Уже через забор перекинул, тут его дружинники и задержали. Урок он, как говорится, извлек и с тех пор на кражах не попадался. Но был за ним еще один грешок. В прошлом году его снова судили товарищеским судом - за употребление спиртных напитков в рабочее время.
   - А говорите, не зарекомендовал, - упрекнул Сотниченко. - Ну и как, подействовал на него второй суд?
   - Где там! Горбатого, говорят, могила исправит. На посту, правда, пить перестал, зато к концу смены, перед самым приходом напарника, одну-две бутылки вина, как правило, оприходует. И не придерешься отработал человек, вроде право имеет, тем более что держал себя в рамках, не дебоширил.
   - Не пойму, он что, заядлый алкоголик? Каждый день пил?
   - Ну, каждый день я его не видел. Георгий Васильевич выходил на работу через двое суток на третьи. График у него такой. Но прикладывался частенько - что было, то было. Вот позавчера, к примеру, тоже.
   - Восемнадцатого?
   - Постойте, дайте сообразить, чтоб вас не подвести. Заступил он на пост в двадцать ноль-ноль семнадцатого, а сменился в двадцать ноль-ноль восемнадцатого. Да, восемнадцатого.
   - Я полагал, сторожа несут охрану только ночью, - заметил Сотниченко.
   - Сторожа - те да, ночью работают, - подтвердил Воскобойников. - А у нас штаты не позволяют и сторожей держать, и вахтеров. Они у нас совмещают: заступают на сутки, ночью сторожуют, а весь день и вечер проверяют пропуска на проходной. И сторож и вахтер в одном лице.
   - Вы говорили о восемнадцатом, - напомнил инспектор.
   - Насчет выпивки? Было такое дело. - Воскобойников снял очки и устало потер веки. - Откровенно говоря, давно бы пора его уволить. Но ведь инвалид, да и не так просто это сделать - закон на его стороне. Пил после работы, милицией в нетрезвом состоянии не задерживался. С другой стороны, замену где найти? Людей-то нет. Видели объявление у ворот? Требуются постоянно. - Он водрузил на нос очки, отчего видимая сквозь линзы часть лица исказилась и выпуклым наростом выступила над щеками. - А восемнадцатого что... Как обычно. Я несколько раз в течение дня обошел территорию базы и, конечно, заглядывал на проходную. Волонтир был трезвым. Вечером у нас профсоюзное собрание состоялось по принятию коллективного договора. После собрания я еще полчасика у себя посидел, возился с бумагами. Короче, освободился без десяти восемь. Не специально так получилось - совпадение. Как раз они пост сдают. На дежурство уже заступил Козлов, сменщик Волонтира. Я заглянул в боковушку - есть у них там что-то вроде подсобного помещения, кладовка, - а там Георгий Васильевич собственной персоной. "Чего домой не идешь?" - спрашиваю. Он звякнул стаканчиком, деликатно так, и отвечает: "Сейчас допью и пойду с богом". Не успел я свет включить, а он уже складывает в кошелку пустую бутылку из-под вермута и стакан.
   - Больше ни о чем с ним не говорили?
   - Пристыдил, но с него как с гуся вода. Слова на него не действовали. Пошел, даже не попрощался.
   - Это была последняя ваша встреча?
   - Последняя.
   - Скажите, а с чего он пил? Повод-то был? С горя или, может, наоборот, радость у него какая была? Не интересовались?
   - Минуточку. - Воскобойников развернулся вместе со своим вертящимся креслом, запустил руку в сейф и вытащил оттуда картонную папку.
   Время от времени тыкая пальцем в пропитанную водой резиновую губку, он стал перелистывать содержимое папки.
   - Вот она. - Кадровик протянул инспектору пожелтевший с краев лист бумаги. - Обратите внимание на дату.
   Это была автобиография, написанная Волонтиром в пятьдесят шестом году. Неровными, далеко отстоящими друг от друга буквами Георгий Васильевич записал место своего рождения, сведения о родителях, другие анкетные данные. Среди прочих была строчка:
   "В тыща дивятсот сорок дивятом году был под следствием. Привлекался по питьдесят восьмой статье, но дело прикратили".
   - Какое, вы говорили, у него образование?
   - Три или четыре класса. Еще до войны закончил.
   - Любопытно, - сказал Сотниченко, дочитав бумагу. - И вы считаете, что причина в этом? - Инспектор показал на запись, относящуюся к сорок девятому году.
   - Не совсем. - Воскобойников снова снял очки и постучал дужками по бумаге. - Знаете, в чем его обвиняли?
   - В чем?
   - В пособничестве оккупантам. Я наводил справки.
   - Но, насколько я понимаю, до суда дело не дошло?
   - Нет. Компетентными органами установлено, что немцам он не помогал. В сорок втором, в оккупацию, ему было всего пятнадцать лет.
   - Я не совсем понимаю. Если в его действиях не нашли состава преступления, к чему вытаскивать на свет эту историю? Зачем вы мне рассказываете об этом?
   Воскобойников откинулся на спинку кресла. По его губам пробежала улыбка.
   - Ведь вы интересовались, с какого горя пил Волонтир? Не удивляйтесь. Дело в том, что у Волонтира был старший брат - Дмитрий. Четыре года назад его судил военный трибунал, и наш Георгий Васильевич выступал на процессе свидетелем. Дмитрия приговорили к высшей мере...
   - В чем он обвинялся?
   - В измене Родине.
   - А подробностей не знаете?
   - Знаю. Во время войны Дмитрий Волонтир перешел на сторону врага, служил в зондеркоманде, участвовал в массовых расстрелах мирного населения на территории СССР, в частности у нас в городе в период оккупации.
   - Понятно, - не совсем уверенно проговорил Сотниченко. - Простите, а откуда у вас столь обширная информация?
   - Да не смотрите вы на меня так подозрительно, - снова, на этот раз совсем по-мальчишески, улыбнулся кадровик. - И не думайте, что я разыгрываю из себя Шерлока Холмса. Все гораздо проще: я участвовал в суде над Дмитрием Волонтиром.
   - В каком качестве?
   - Общественным обвинителем.
   - Вот оно что. - Инспектор с повышенным интересом посмотрел на начальника отдела кадров. Следовательно, вы считаете, что суд над старшим братом так сильно подействовал на Георгия Васильевича, что он запил?
   - Утверждать, конечно, не могу, но что пить он начал после того процесса - это точно.
   Некоторое время сидели молча. Воскобойников спрятал папку в сейф.
   - Еще вопрос, - нарушил молчание Сотниченко. - Почему вы посоветовали мне обратить внимание на дату, стоящую под автобиографией?
   - В пятьдесят шестом он не указал, что у него есть брат. Скрывал это, - ответил Воскобойников. - После процесса это было бы невозможно. О суде над Дмитрием Волонтиром знали все, весь город...
   ТИХОЙВАНОВ
   Он скатал матрац, сложил раскладушку и поставил ее за дверь. В прихожей подогрел на плите воду, тщательно выбрился, надел свежую рубашку. С галстуком пришлось повозиться - обычно его завязывала сестра, а здесь, в гостях, Тамара. Но ее он будить не хотел.
   От неосторожного движения звякнул металлический тазик, спрятанный под раковиной, и он замер, прислушиваясь, не разбудил ли спящих. Вроде нет. Прикрыл дверь в комнату, подошел к зеркальцу над умывальником. В его мутной, забрызганной высохшей пеной поверхности отразились серое, перечеркнутое шрамом лицо, седые, зачесанные назад волосы. Федор Константинович поправил галстук. Узел вышел так себе, больше похожий на трапецию, чем на треугольник, но перевязывать он не рискнул - могло получиться еще хуже.
   К левому лацкану пиджака были приколоты три орденские планки, соединенные в одну колодку. Он было потянулся, чтобы снять их, но, подумав, оставил. Обмотал горло теплым шарфом и, взвалив на плечи тяжелое драповое пальто с каракулевым воротником, вышел из квартиры.
   В подъезде Тихойванов остановился под свисавшим с потолка матовым плафоном. Было еще рано. Не было половины седьмого. К нему ненадолго вернулось ощущение бесмысленности того, что он собирался предпринять. "Ну что мне скажут в милиции? - подумал он. - Что идет расследование? Я и так это знаю. Зачем же идти? Зачем отрывать людей от работы? Чтобы ублажить дочь? Исполнить ее очередной каприз?"
   На душе стало скверно. Часом раньше квартира, а теперь и подъезд, пустой и гулкий, показался ему чужим, неуютным и безликим в своей наготе помещением, куда он забрел по ошибке, перепутав адрес. Живя у сестры, он успел отвыкнуть от этой холодной в любое время года глубины лестничных пролетов, от истертого мрамора ступеней, от запаха сырости, которым даже сейчас, зимой, было пропитано все от подвала до чердака.
   "Когда мы вселились сюда, в этот дом? - подумалось ему. - Ну да, в тридцать девятом. Летом тридцать девятого!"
   В памяти совершенно отчетливо всплыл тот бесконечно далекий солнечный июльский день. Вспомнился отец, еще совсем молодой, с большими буденовскими усами, с пустым рукавом, заправленным под узкий украшенный серебряной насечкой ремень. Он ловко орудовал одной рукой, легко подхватывал с телеги узлы с вещами, перебрасывал их за спину и нес в квартиру, где одуряюще пахло свежей побелкой и столярным клеем. Имущества у них тогда было немного, а по нынешним меркам и вовсе ерунда, зато имелась герань - первый и вернейший признак оседлости. Ее поставили на подоконник и специально выходили во двор, чтобы полюбоваться на манящее, по-домашнему уютное окно с пышным зеленым кустом, усеянным багрово-красными цветками. Да, полюбоваться было чем...
   Федор Константинович вышел из подъезда под куцый бетонный козырек, постоял, задумчиво Глядя на легкую, стлавшуюся по влажному булыжнику поземку. Снежная пыль вздымалась облачком и неслась по двору, пока не натыкалась на встречный поток воздуха. Тогда она закручивалась маленькими смерчами и спадала на булыжник. Небо заметно посветлело, из темно-синего стало сиреневым, с голубизной. Кляксами чернели на деревьях гнезда. С ветвей срывались комки снега и рассыпались на лету искрящейся пылью.
   Тихойванов прошел через темный тоннель подворотни и не спеша двинулся вдоль улицы.
   Мысленно он все еще был в прошлом, там, где навсегда остались отец, переезд на новую квартиру, его собственное беззаботное детство. Ему вспомнилось, как однажды - кажется, это было на Первое мая в сорок первом - они с отцом вышли во двор, и обомлевшие мальчишки, разинув рты, уставились на орден Красного Знамени, привинченный к отцовской гимнастерке. Орден надевался до обидного редко, два-три раза в год. Но если уж он появлялся на отцовской груди, то праздник становился торжественней вдвойне.
   Как он тогда гордился отцом! В свои семнадцать, как и все сверстники, мечтал о подвигах, о большом, полезном для Родины деле, зачитывался газетами, бегал в "Ударник" на трилогию о Максиме, на "Щорса" и ждал, с нетерпением ждал возможности проявить себя так же геройски, как отец в годы гражданской войны.
   Кто мог предполагать, что этот Первомай окажется последним перед войной и что пройдет несколько месяцев, и его вместе с другими ребятами их двора будут провожать на призывной пункт!..
   Отец храбрился, до последней минуты казался веселым, шутил и, лишь когда настало время прощаться, крепко прижал его своей единственной рукой и прошептал на ухо сбивчиво, торопливо, будто боясь не успеть или кого-то стесняясь:
   - Береги себя, сынок, ладно? Ты ведь у меня один... - и отвернулся.
   Играла гармонь, ей вторила гитара и мандолина. Странное сочетание, но никогда - ни до, ни после - Тихойванов не слышал музыки выразительнее и прекраснее. Кто-то запел молодым, ломающимся от волнения голосом:
   Если завтра война, если завтра в поход,
   Если черная сила нагрянет...
   Песню подхватили:
   Как один человек, весь советский народ
   За Советскую Родину встанет...
   Пели отцы и матери, сестры и младшие братья, пели соседи, а чудилось - вся страна поет, провожая своих сыновей на святое, правое дело, выше которого и почетнее ничего нет.
   С их двора уходило шесть человек. Провожающих было в десять раз больше. Среди пацанов между прочими крутился и Жорка Волонтир. Он провожал своего старшего брата Дмитрия. Ненадолго свела их война, Дмитрия Волонтира и Федора Тихойванова, на неделю, не больше, - пока везли на формирование. Война и развела. Потом, через много лет после возвращения, Федор Константинович узнал судьбу каждого из той шестерки. Четверо погибли смертью храбрых, а Дмитрий... С ним, как оказалось, они воевали не просто в разных воинских частях, а по разные стороны фронта: Волонтир попал в плен и спасся ценой предательства. Канул его след в неизвестность.
   В сорок шестом Тихойванов вернулся в город. Отца к тому времени уже три года как не было в живых. Осталось лишь неотправленное письмо, датированное декабрем сорок второго. Письмо это по доброте душевной, а может быть, из какой-то особой инвалидской солидарности сохранил безногий сапожник из мастерской в двух кварталах от дома. Он появился в жизни Федора Константиновича так же внезапно, как и исчез. Прикатил на своей гремучей тележке, пристально, с любопытством и завистью рассматривал ордена и медали, пока читалось письмо, а потом, с жадностью затягивался столичным "Казбеком", которым угостил его Тихойванов, коротко рассказал, что в сорок втором под Новый год оккупационные власти выселили жильцов из их дома, и отец перебрался в сапожную мастерскую, откуда спустя неделю и взяли его по доносу как участника и героя гражданской войны.
   Через час он укатил, отталкиваясь от земли деревянными валиками, и больше Тихойванов его не встречал: дверь в мастерскую оказалась заколоченной, и никто не мог сказать, куда делся хозяин. Письмо тоже затерялось. До сей поры Федор Константинович так и не избавился от мысли, что сапожник был единственным человеком, который знал, что скрывалось за обычными, в общем-то, отцовскими приветами и пожеланиями бить врага до победного конца - кроме этого, в последней его весточке ничего не было...
   Дом нисколько не изменился, даже не пострадал, хотя город дважды побывал в руках врага. Удивительно было и другое: тогда, в сорок шестом, улица показалась Тихойванову гораздо короче и уже, чем была до войны, двор - меньше, подъезд - темнее. Конечно, перемена произошла скорее с ним самим, а не с окружающим его материальным миром, и перемена значительная. Между тем посторонним, чужим он себя не чувствовал - это был его дом, его, пусть связанная с грустными воспоминаниями об отце, квартира. Из крепких сосновых досок он смастерил нары, раздобыл чайник и набитый морской травой тюфяк, выменял на барахолке примус. В те месяцы было не до комфорта, да и воспоминания тревожили не так часто. Успевая за день отработать полную смену в депо и отсидеть несколько часов в библиотеке института инженеров железнодорожного транспорта, куда поступил учиться заочно, он приходил сюда только ночью, чтобы, укрывшись потрепанной шинелью, ненадолго забыться перед новой сменой.
   Так продолжалось до сорок седьмого. Весной он познакомился с Машей худенькой стеснительной девушкой из соседнего механического цеха. Самым приметным в ее лице были огромные карие глаза. Раз заглянув в их полную затаенной нежности и доброты глубину, он понял, что не сможет прожить и дня без того, чтобы не смотреть в них еще и еще. Весной он привел ее к себе, и она осталась с ним навсегда. Началась новая, ни с чем прежним не сравнимая жизнь. В комнатах посветлело, понемногу обзавелись мебелью, на окнах появились занавески, на полках в прихожей - кухонная утварь, от одного взгляда на которую у него с непривычки сжималось сердце.
   Спустя год у них родилась маленькая черноглазая Тамара. Ей не исполнилось и пяти, когда случилось непоправимое: после короткой с непонятным латинским названием болезни Маша умерла. Позже он узнал, как переводится на русский слово "cancer", но разве это имело хоть какое-то значение? Он помнил себя сидящим у белой, с черными вкраплинами ржавчины больничной койки, помнил уставшее, изменившееся до неузнаваемости восковое лицо жены на серой жесткой подушке, шепот нянечек за спиной и неотвязную мысль, что жизнь на этом кончилась.
   Аннушка, сестра, взяла ребенка к себе. Сказала мягко, но решительно, что так будет лучше и для него, и для девочки. Он не возражал: с дочерью или без нее - все равно он оставался один. Совсем один, если не считать Машиной фотографии в скромной картонной рамке - снимок был сделан незадолго до смерти, а увеличен уже потом. Застенчиво улыбаясь, она смотрела на него, и он, живой, завидовал ей, потому что там, куда она ушла, не испытывают ни отчаяния, ни безысходности, ни одиночества - всего, что, оставшись один, испытывал он.
   И снова Тихойванов удивился. На этот раз раздвинувшимся стенам, звонкой тишине огромной квартиры, высоте потолков, гулкой пустоте двора, куда среди ночи выходил покурить, не в силах терпеть замкнутого стенами пространства. Но и во дворе мир замыкался плоским, неровно обрезанным крышами куском неба и темными, без единого огонька в окнах, домами.
   В одну из таких ночей пришло решение взять дочь к себе. И, несмотря на уговоры сестры, он проявил твердость, забрал девочку к себе. Зная его характер, Аннушка скрепя сердце смирилась, поставив единственным условием, что на время своих рейсов он будет приводить племянницу к ней.
   Так и зажили вдвоем. Тамара росла, с каждым годом становилась все больше похожей на мать, разве чуть пошире в кости, покрепче. Глядя на ее розовое личико, на прыгающие за спиной тугие, смоляного цвета, косички, слушая ее смех, он не сразу и не без удивления заметил, что в отцовской своей любви обрел новый, неиссякаемый источник душевных сил, и корил себя за легкость, с которой однажды согласился расстаться с дочерью.
   Время побежало незаметно, чередованием больших и маленьких событий, забот и радостей: первый класс, первая тарелка, вымытая детскими ручонками, первая пятерка и первая двойка, ангины и корь, температура под сорок и медленное выздоровление, совместные поездки в зоопарк, экскурсия в паровозное депо, организованная им для учеников ее класса, подружки, веселой гурьбой приходившие к ним зубрить уроки, выпавшая из портфеля записка от мальчика, первый телевизор - он посейчас помнил их с дочерью общее ликование при виде зеленого пористого экрана, спрятанного в пахнущий свежим лаком ящик. Были родительские собрания с восторженными похвалами и "последними" предупреждениями, были проводы в пионерские лагеря со слезами под духовой оркестр, прием в комсомол, окончание школы, выпускной бал.
   И вдруг, в один день, бег времени оборвался. Случилось это в тот самый день, когда он оставил дома плачущую Тамару и пошел к Красильниковым. Все, что произошло потом, было похоже на растянувшийся до бесконечности сон, в котором ему отводилась не всегда понятная, иногда странная, а иногда и вовсе унизительная роль...
   Федор Константинович усмехнулся: как много сходного между тогдашним, восьмилетней давности, и сегодняшним его настроением. И обстоятельства схожи: он идет просить, правда, теперь уже не за дочь - за зятя. Впрочем, нет, просить он не будет - это решено твердо и окончательно. Никаких просьб, только справиться, как и что. Должен же он знать, в чем, собственно, дело...
   До начала работы районного отдела внутренних дел, куда направлялся Тиховайнов, оставалось чуть больше часа. Он старался не смотреть на часы: чем меньше оставалось времени, тем больше волновался. Но волновался не потому, что хотел как можно скорее узнать подробности о судьбе зятя, и даже не из желания побыстрее успокоить дочь - нет. Изматывающая душу трехдневная нервотрепка, сегодняшняя бессонная ночь, постоянные мысли о случившемся привели его к малоутешительному, но вполне определенному выводу: то, что он собирается сделать, то есть его визит в райотдел милиции, не что иное, как фикция, самообман. Ведь не сострадание заставляет его беспокоиться о зяте и не любовь к дочери, а родительский долг, в который с течением времени трансформировалось его отцовское чувство, еще до недавней поры составлявшее главный смысл всей жизни. Теперь было не до высоких чувств. Долг - вот к чему свелась его роль и его участие в жизни дочери. Даже убедившись, что перестал быть ей необходим, да что там необходим - просто не нужен, он продолжал помогать ей, наведывался на Первомайскую, а с уходом на пенсию взвалил на себя заботы о внучке. Но между долгом и любовью есть разница...
   Федор Константинович стоял у входа в парк. Слева на фоне чистого снега густым частоколом стояли голые, черные от сырости деревья, справа, в отдалении, разбрызгивая колесами желтоватую кашицу снега, сновали машины.
   Времени в запасе было много. Он свернул в аллею. Приостановился у садовой скамейки, вытащил из кармана папиросы. В нескольких метрах от него, между корявым стволом акации и низенькой, покрытой шапкой снега елкой, кто-то набросал хлебного мякиша. У особенно крупных кусочков снег был вытоптан птичьими лапками. С верхушки акации тяжело слетела сорока. Она спланировала на снежный наст, повела бусинками глаз в сторону Тихойванова и, молниеносно клюнув, лениво взлетела...
   Федор Константинович закурил, спрятал горелую спичку в коробок и присел на скамейку...
   Глава 3
   12 февраля
   СКАРГИН
   Поставив себе целью восстановить в памяти все подробности этого, как мне думается, не совсем обычного дела, размышляя сейчас о событиях месячной давности и пытаясь восстановить последовательность, я задаюсь вопросом, а есть ли смысл теперь, когда расследование практически закончено, копаться в интимных переживаниях Тихойванова, его отношениях с дочерью, тем более что все сообщенное им стало известно не сразу, а по мере того, как росло его ко мне доверие, то есть сравнительно недавно?
   Решающей роли его показания не сыграли, что правда, то правда, и обстоятельств убийства они непосредственно как будто не касались, и все же... все же я убежден, что без них общая картина преступления была бы неполной, а отдельные аспекты дела вообще остались бы неизвестными. Поэтому в моем представлении Федор Константинович остается фигурой достаточно значительной, а его личная жизнь - достойной пристального внимания.
   Однако не буду забегать вперед, попробую лучше описать сумятицу первых, пожалуй, самых трудных и хлопотливых дней, когда знакомство с тестем Красильникова еще не состоялось и перед нами стояла самая важная на тот момент задача: обнаружить и задержать преступника.
   Утром девятнадцатого января после разговора с женой Красильникова, Тамарой Федоровной, я стоял у флигеля Волонтира и ломал голову над своей находкой - электрической лампочкой из прихожей первой квартиры. Мысли мои текли приблизительно по такому руслу: некто, чье имя мы пока не знаем, был крайне заинтересован, чтобы в прихожей погас свет, и на один-два оборота выкрутил лампочку из патрона. Логично? Логично, потому что стоило нашему незнакомцу выкрутить ее совсем, и непременно возникли бы вопросы: кто выкрутил да зачем, а так и без слов ясно - перегорела. Как способ обеспечить темноту в помещении - оригинально. Но кто из жильцов был этим любителем потемок? Красильников? Тамара? А может быть, их покойная соседка Щетинникова? Когда выкрутили лампочку, зачем? Ну темно в прихожей, ну и что? По-моему, довольно глупо, и все же кому-то это показалось не только разумным, но и необходимым! Одно из двух: или моя находка не имела никакого отношения к делу, и тогда ее следовало выбросить, или это была одна из улик, значения которой я пока не понимал, и в этом случае ее необходимо, как говорится, приобщить.