Оганесов Николай
Двое из прошлого
Николай Сергеевич Оганесов
Двое из прошлого
В книгу вошли остросюжетные повести "Играем в "Спринт" и "Двое из прошлого", в которых автор раскрывает социально-нравственную подоснову преступлений. Автор исследует сознание людей, попавших в мир дельцов, и показывает, чем оборачивается для человека деформация морали. Герои повестей - наши молодые современники.
Посвящаю моему отцу
Глава 1
12 февраля
СКАРГИН
Стальные прутья решетки не мешают мне видеть тюремный двор - белый, усыпанный снегом квадрат, со всех сторон замкнутый темными, кажущимися почти черными зданиями. Отсюда, из комнаты для допросов, они меньше всего похожи на обычные городские постройки: ни балконов, ни подъездов, а вместо окон - узкие, смахивающие на бойницы прорези в толстых кирпичных стенах.
В углу двора - заключенные. Трое соскребают снег деревянными лопатами, четвертый идет следом, подметает асфальт куцым домашним веником. Работают не спеша, вполсилы, старательно сгребая снег в аккуратные кучки, которые потом, судя по всему, так же тщательно и неторопливо соберут в одну большую, чтобы погрузить в самосвал, стоящий здесь же, во дворе.
Я вижу, как издали к административному корпусу движутся две фигурки. С высоты четвертого этажа они кажутся неправдоподобно маленькими, но не настолько, чтобы я не узнал человека, шагающего впереди. Его ведут ко мне. Это мой подследственный Красильников.
За ним, щеголяя новенькой отутюженной формой, идет сопровождающий прапорщик, которого я раньше не видел. Собственно, и не мог видеть, потому что у входа в административный корпус сопровождающие меняются и после повторного личного досмотра, а проще говоря, обыска в специально отведенном боксе, заключенного ко мне на четвертый этаж поведет другой человек. Таков порядок.
Игорь Красильников, ради встречи с которым я нахожусь здесь, в следственном изоляторе, одет в черную стеганую фуфайку, синие хлопчатобумажные брюки, на ногах грубые, с заклепками, ботинки. Учитывая расстояние, рассмотреть столь мелкие подробности, разумеется, трудно, но я уже имел возможность видеть его в этом одеянии раньше. Руки, как и положено, он держит сзади. По движению головы можно догадаться, что он щурится на свет, отводит глаза на кирпичные стены, дает им привыкнуть к слепящей белизне снега. Так и идет, глядя не вперед и не под ноги, а двигая головой из стороны в сторону, отчего кажется скорее любопытным экскурсантом, чем заключенным. Думаю, ему хочется по возможности растянуть считанные минуты, отпущенные на дорогу, подольше побыть на воздухе, под чистым в эту пору небом. При известном воображении - а его у Красильникова, как я успел убедиться, с избытком - можно представить, что ты на свободе, ненадолго забыть об идущем сзади конвоире, и тешить себя иллюзией, что чем дольше ты будешь находиться вне камеры, тем быстрее пробежит время заключения. Нужно признать: в положении моего подследственного без такого самообмана обойтись трудно.
На середине двора он медлит, полуобернувшись к сопровождающему, что-то говорит ему - наверное, просит не спешить, - и тот великодушно укорачивает шаг.
Что-что, а просить он умеет - это точно. Когда надо, умеет вызвать жалость, сочувствие. Однако сейчас - и именно сейчас, а не днем или двумя раньше - его маленькие хитрости не вызывают во мне никакого отклика. Этому есть серьезные причины: хитрость всегда одна из личин лжи, особенно в его, Красильникова, положении, а после той большой лжи, на разоблачение которой потрачено полных четыре недели, маленькая становится неинтересной.
"Что ж, - говорю я себе, - отойди от окна, не смотри. Кто тебе мешает?" Но что-то удерживает меня на месте. Это не праздное любопытство, не желание понаблюдать за человеком в тот момент, когда он тебя не видит, чтобы извлечь из своих наблюдений какую-то пользу (такой прием иной раз помогает в нашей работе). Нет. В первые дни наши отношения действительно не выходили за рамки стандартной схемы "следователь - подозреваемый". Но после бесчисленных и поначалу тщетных попыток понять его, разобраться в его связях с убитым (в настоящее время Игорь Красильников обвиняется в убийстве), после разговоров с глазу на глаз, когда он совершенно спокойно, как заученный текст, слово в слово повторил одно и то же, а каждый день приносил все новые доказательства его вины, после неопределенного и не сразу появившегося чувства, что по ту сторону стола сидит не случайно попавший в беду человек, а человек, совершивший преступление сознательно, продуманно и теперь так же продуманно и сознательно желавший уйти от ответственности, - после всего этого интерес к нему стал иным, во всяком случае, перестал быть сугубо профессиональным.
И вот пришел день, когда все или почти все осталось позади, тот последний день, которого все мы ждали, последний не в том смысле, что сегодня закончится следствие по делу, - нет, еще предстоит выполнить ряд формальностей, - последний потому, что только сегодня мы наконец располагаем совокупностью неопровержимых доказательств, позволяющих полностью восстановить картину происшедшего и окончательно отбросить то, что между собой успели окрестить "легендой Красильникова". Казалось бы, можно вздохнуть с облегчением и поставить точку, но облегчения почему-то не было, да и точку ставить, пожалуй, рановато.
С того, теперь уже далекого, январского дня прошел месяц. Много это? Не знаю. Покажите мне человека, способного в более короткий срок выявить, что произошло, без единого свидетеля, между двумя людьми, при условии, что один из этих двух мертв, а другой прекрасно понимает, что его слова невозможно проверить, - покажите, и я скажу, что он рожден для работы в следственных органах, а то и пойду к нему в ученики...
Нет, если говорить об эмоциях, то сейчас я скорее испытываю нечто противоположное любопытству. Это не равнодушие, не безразличие. Может быть, усталость? Но в таком случае почему бы, в самом деле, не отойти от окна, не сесть за намертво привинченный к бетонному полу стол, не разложить на нем бумаги и не закурить в ожидании, пока Красильникова проведут по двору и поднимут сюда, на четвертый этаж? По всей вероятности, потому, что все это уже было: и бумаги на столе, и сигарета, дымящаяся в пепельнице, и мой подследственный, сидящий напротив, сидящий так, как обычно сидят на этих кованых табуретках - с понуро опущенной головой, сложенными на коленях руками и бесцельно двигающимися пальцами, глядя на которые я всякий раз почему-то представляю оборванные нити, еще недавно связывавшие этого человека с миром.
КРАСИЛЬНИКОВ
Он не знал, что следователь наблюдает за ним, а если бы и знал, это ничего не меняло. Его румяное от легкого мороза лицо было спокойно, на нем не отражались ни тревога, ни волнения, и невозможно было понять, чем заняты его мысли. Тем не менее именно сейчас, по дороге в административный корпус, где предстоял очередной, бог знает какой по счету допрос, нервы Красильникова были напряжены до предела. Каждый шаг, приближавший его к мрачному четырехэтажному зданию, усиливал предчувствие беды, страшной, неотвратимой. Собственно, ощущение это возникло не сегодня и не вчера, оно появлялось всякий раз перед встречей со следователем, но сейчас было, как никогда, сильным. Еще накануне, проснувшись среди ночи, он битый час ворочался на жесткой койке, а когда понял, что заснуть не сможет, начал ворошить в памяти все, что когда-либо приходилось слышать о милиции, прокуратуре, следствии. Из случайных, обрывочных сведений вдруг выудил где-то читанное: якобы на расследование по уголовным делам отпускается жесткий срок - два месяца, и ни днем больше. Стало быть, половина уже позади! На короткое время это успокоило - значит, недолго, значит, скоро, ведь топчутся же они на месте целый месяц, потопчутся и второй! Но наступило утро, засветилось матовым светом узкое окно под потолком камеры, и совсем другая мысль овладела им. Мысль трезвая, безжалостная: надеяться не на что. При чем здесь срок? Они не успокоятся до тех пор, пока не докопаются до сути, а докопаться могут и сегодня и завтра - в любой день, и он, здоровый, сильный человек, обречен на пассивное ожидание, сомнения, бесконечно долгие ночи, когда даже во сне не покидает чувство страха. Дошло до того, что утром, в придачу к ночным кошмарам, вспомнилось, как давным-давно, еще в детстве, соблазнился яркой, затейливо раскрашенной коробкой из-под монпансье, которую сосед держал на кухне в ящике со столярным инструментом. Дождавшись подходящего момента, он стащил ее, убежал в самый дальний конец двора, открыл крышку и в ужасе отпрянул. В круглой жестянке, потревоженные дневным светом, извивались отвратительные на вид дождевые черви. Похоже, тогда он видел их впервые в жизни, иначе как объяснить охватившую его панику, а потом жестокость, с которой он уничтожал этих мерзких расползающихся тварей. Сравнивая тот далекий свой испуг и теперешний страх, он с внутренней дрожью на миг представил, что в голове, как тогда в комочках земли, копошатся, сворачиваются кольцами, скользкие коричневые тела. Но их не сожжешь, не заставишь корчиться в языках пламени...
"Тоже, нашел о чем вспоминать!" - обозлился Красильников и замедлил шаг, будто это могло помочь избавиться от страшной картины, так некстати нарисованной воображением.
- Не останавливаться! - мгновенно отреагировал сопровождающий.
Игорь полуобернулся. Обращенное к прапорщику лицо выражало крайнюю степень покорности.
- Пойми, друг, воздухом подышать хочется...
- Отставить разговоры! - обрезал прапорщик, но скрип снега за спиной стал раздаваться чуть реже.
Пусть маленькая, а победа. При других обстоятельствах она бы порадовала Красильникова, только не теперь. Сейчас голова была занята другим.
Чтобы унять резь от бьющего прямо в глаза солнца, он перевел взгляд на стены каменного колодца.
Окна, окна, окна - бесконечная череда окон. Справа, слева, впереди, сзади...
Странное дело, на протяжении всего месяца, здесь, в тюрьме, ему с огромным трудом удавалось сосредоточиться на главном, обдумать создавшееся положение. То школу вспомнит, сокурсников по университету, то вдруг черви эти привиделись. Ну разве не чушь?! С чего, например, ему о жене, о Тамарке, беспокоиться, если сто лет как с ней все решено и крест поставлен? Так нет, вставала перед глазами чуть ли не каждый вечер. Будто наяву видел. Гнал от себя - она возвращалась. Жалость откуда-то взялась: как она там, что делает, есть ли деньги на расходы? Дальше - больше. Размяк, раскис душой, дошел до того, что раньше было просто невозможным, немыслимым, - в порыве раскаяния, мучимый укорами совести, признался: "А ведь погубил я ее жизнь, искалечил. Виноват и перед Тамарой, и перед дочкой". Вроде полегчало. Повеселел даже, попросил свидания с женой, хотя знал, что откажут, - не положено. Да и неизвестно, пришла бы она или тоже крест поставила после случившегося? На этом и споткнулся, обозлился снова: не больно нужно, пусть строит из себя несчастную, обиженную, обманутую пусть! Все глупости. Стоит только выпутаться из этой истории, и все станет на свои места. Исчезнут сомнения и колебания. Все пойдет своим чередом. Лишь бы выкарабкаться. Сейчас важнее этого ничего нет...
...Скрипит снег под ногами, плывут мимо окна камер...
Краем глаза Красильников уловил чуть заметное движение, которым один из заключенных, убиравших снег во дворе, передал другому окурок. Тот косанул на конвоира и, убедившись, что все сошло гладко, спрятал бычок в рукав телогрейки...
"Тоже мне, конспираторы, - раздраженно подумал он. - И что они в этом находят?"
На память пришел давний случай, когда он тринадцатилетним мальчишкой поддался на уговоры приятелей и выкурил свою первую и, как оказалось, последнюю в жизни сигарету. Шел домой и мучился предчувствием нагоняя - не сомневался, что мать обо всем догадается. Видно, страх у него врожденный, раз нечего вспомнить, кроме такого рода переживаний...
А ведь мать он любил! Одинокая, в те годы молодая еще женщина, все свободные вечера она проводила в клубе медицинских работников, где истово упражняла свои голосовые связки в хоровом кружке. Время от времени выступала в концертах художественной самодеятельности, а однажды ее даже показывали по местному телевидению. Но то ли не все ладилось в клубе, то ли на работе не все шло гладко - она работала медсестрой в поликлинике, домой чаще всего она возвращалась не в духе. Бралась за шитье, за уборку, но все валилось у нее из рук. Он с детства запомнил ее прямую, негнущуюся спину, то, как неожиданно она вскакивала со стула, быстро и бестолково двигалась по комнате в своем развевающемся, пахнущем нафталином халате. В такие минуты лучше было не попадаться ей под руку - могла придраться к мелочи, отхлестать по щекам, больно выкрутить ухо, а то и ударить по голове. Вряд ли кто-то еще, кроме сына, знал, какой жестокой иногда становилась эта маленькая, чуть склонная к полноте женщина. И все же Игорь любил ее...
Как и предполагал, в тот вечер она с первого взгляда угадала его состояние, спросила строго:
- Ты курил?
Он стоял посреди комнаты, виновато понурив голову.
Мать взяла с буфета тонкую дамскую папиросу, нервно, ломая спички, прикурила и стремительно пошла вдоль стен. Потом приблизилась к нему. Остановилась.
- Откуда у тебя деньги?
Он сразу сообразил, о каких деньгах идет речь, но сделал попытку уйти от ответа.
- Я не покупал, - промямлил он чуть слышно. - Ребята угостили.
- Угостили?! А это что?! - Порывистым движением она выхватила из кармана халата пачку трехрублевок и, размахнувшись, резко бросила ему в лицо. - Что это, я спрашиваю?!
Зеленые бумажки, как однокрылые бабочки, зависли в воздухе и в беспорядке рассыпались по ковру.
- Здесь тридцать рублей! Откуда у тебя эти деньги?!
Она с силой нажала ему на плечи, усадила на стул и сама села напротив. Приблизила лицо. От того, что зрачков не было видно - они прятались между густо подведенными веками, - ему стало не по себе.
- Я... я продал фотоаппарат... Он все равно не работал. Приготовившись к худшему, Игорь сжался в комок. - Ты же сама хотела его выбросить...
Он ждал удара, но удара не последовало, мать неожиданно мягко провела ладонью по его щеке и шее.
- Господи, - низким, вызвавшим в нем нервную дрожь голосом сказала она, - как ты похож на своего отца...
Ладонь была маленькой и очень холодной. Ему захотелось отбросить руку, увернуться, отбежать в сторону, но он пересилил себя, сидел, боясь шелохнуться, и украдкой разглядывал валявшиеся под ногами новенькие трешки - законно принадлежавшую ему добычу. Ну да, он собирал деньги, что тут плохого? Ведь не он же их придумал, эти красивые, разноцветные бумажки, за которые купишь все, что душе угодно.
- Я не буду больше... - готовясь расплакаться, сказал он.
Она вздрогнула. Отойдя в дальний угол комнаты, презрительно скривила губы и процедила:
- Слушай и запомни, негодяй! Если я когда-нибудь увижу тебя с папиросой - берегись! Ты меня понял?
- Понял, - чуть шевеля губами, прошептал он.
- Все, разговор окончен...
"А как же деньги?" - хотел спросить Игорь, но мать, взмахнув полами халата, уже вышла из комнаты. В воздухе стоял сладковатый запах дыма. Он дождался, когда из-за двери послышались мощные аккорды, которые она извлекала из их старенького пианино, и, поминутно оглядываясь на дверь, стал быстро собирать с ковра хрустящие трешки.
Смешно: прошло больше пятнадцати лет, но курить он так и не начал. Мать уже наверняка забыла тот случай, а он, надо же, помнит...
СКАРГИН
Я знаю, что Игорь не курит, и, вытащив из пачки сигарету, ловлю себя на настойчивом желании досадить своему подследственному. Скажем прямо: для старшего следователя прокуратуры, разменявшего пятый десяток лет, желание несколько странное: надымить в кабинете и испытывать мстительную радость от того, что это будет неприятно человеку, который войдет сюда через несколько минут. Ерунда, конечно. При нем я не курю. Но это тоже странно, потому что в данном случае сознательный отказ от курения - признак все той же неприязни, только вывернутой наизнанку. Впрочем, у нас с Красильниковым довольно сложные отношения, и мою неприязнь есть чем объяснить.
Я заталкиваю сигарету обратно в пачку и чуть приоткрываю форточку.
Месяц назад в числе прочих была версия, что Красильников совершил преступление вследствие случайного стечения обстоятельств - так называемое неосторожное убийство. "Значит, - думал я, - не исключено, что мы имеем дело не с расчетливым преступником, а просто с попавшим в беду человеком". Поначалу Игорь действительно произвел неплохое впечатление, в меру нервничал, но в целом держал себя естественно: волновался там, где надо было волноваться, был спокоен тогда, когда это требовалось, - в общем, всем своим видом внушал доверие, насколько можно говорить о доверии в такой ситуации. "Все обойдется без осложнений, - решил я. - Дело сравнительно простое и не займет много времени".
Слово "простое", мелькнувшее тогда в сознании, должно было насторожить - пора, казалось бы, привыкнуть, что в нашей работе просто не бывает никогда, даже если налицо чистосердечное признание, даже если явка с повинной. Уже через несколько минут после начала первого допроса, когда Красильников, обаятельно улыбаясь, стал категорически отрицать все подряд, в том числе и сам факт присутствия в доме убитого, я понял, что ошибся, но и тогда еще не представлял, насколько глубоко...
Да, мое отношение к нему за минувший месяц сильно изменилось. Может быть, пока есть время, в этом стоит разобраться? Наверное, стоит. Тем более что следователь обязан не только раскрывать преступление, но и всесторонне изучать личность человека, оказавшегося, как мы говорим, по ту сторону стола...
Я медленно перелистываю страницы дела, рассматриваю подпись Красильникова под первым протоколом допроса, заключения экспертиз судебно-медицинской, технической, криминалистической. Разглядываю фотографии. Под ними моим почерком помечено: "Обзорный снимок места происшествия", "Узловой снимок места происшествия", "Снимок трупа с окружающей обстановкой".
"А вдруг все же ошибка? - возникает нечаянная мысль. - Не может быть, исключено, но... вдруг?" Прошло четыре недели, события еще свежи в памяти, и нет никакой необходимости подстегивать воображение. Я закрываю папку с делом...
Это случилось девятнадцатого января. В одноэтажном флигеле, находящемся в глубине двора по улице Первомайской.
В единственной, если не считать тесной прихожей, комнате был обнаружен труп гражданина Волонтира Георгия Васильевича. Сторож районной овощебазы, свободный в тот день от дежурства, умер в результате общего отравления бытовым газом. Девятнадцатого января ни один из нас не мог предположить, что смерть эта - логическое завершение событий, начало которых приходится на годы войны, что причины убийства прямо связаны с оккупацией города в сорок втором году...
Рано утром, проходя мимо дверей флигеля, почтальон Рыбакова почувствовала сильный запах газа. На ее стук никто не отозвался, и, встревоженная, она немедленно вызвала техническую помощь. Вскоре на место прибыла аварийная машина. Бригадир газовщиков, на наше счастье, человек предусмотрительный, не повредив двери, проник в помещение. Внутри увидел мертвого человека. Бригадир не растерялся, тут же позвонил в милицию и принял меры, чтобы никто больше во флигель не входил. "Будьте уверены, я порядок знаю", - сказал он нам часом позже.
Прежде чем в дом вошли мы, аварийщики перекрыли газ и основательно проветрили помещение. Но и после этого находиться в нем продолжительное время было невозможно: все вещи, мебель и даже стены небольшой, метров семнадцати, комнаты пропитались гнилостным запахом, от которого вскоре появлялась головная боль и начинали слезиться глаза.
В комнату набилось не меньше семи человек, но тесноты не ощущалось. Работали сосредоточенно, молча. Время от времени шелкал затвор фотоаппарата. Каждый щелчок сопровождался мощной вспышкой света, отчего предметы принимали зловещий вид, фигуры людей на доли секунды отбрасывали густые черные тени, а лица, как в грозу, освещались голубоватыми всполохами.
На первых порах ничто не вызвало наших подозрений. Происшедшее представлялось несчастным случаем. Подтверждала эту версию и поза трупа (Волонтир умер во время сна, лежа на старом, продавленном диване), и то, что Георгий Васильевич, по мнению медика, накануне смерти находился в состоянии сильного алкогольного опьянения. И пожалуй, главное на тот момент - входная дверь была заперта на крючок изнутри. Выпил лишнего, забыл зажечь газ - классический несчастный случай из тех, о которых еще долго будут судачить соседки, а газовщики приводить в пример нерадивым хозяйкам при инструктаже. Так думали мы. Но заблуждались недолго.
При исследовании ручек газовой плиты (обе конфорки были открыты до упора, но газ не зажжен) эксперт не обнаружил на них каких бы то ни было отпечатков пальцев. Его сообщение сработало, как мина замедленного действия. Правда, сравнение это пришло на ум несколько позже, но и тогда заключение дактилоскописта прозвучало неожиданно. Не сговариваясь, все, кто был в комнате, одновременно посмотрели на аварийщика, но бригадир отрицательно покачал головой: нет, к ручкам он не притрагивался. Значит, следы стер не он. Но никто другой до нашего приезда в дом не входил! Это означало, что несчастный случай, так же как и самоубийство, полностью исключался. Рассеянный человек, забывший зажечь вытекающий из конфорок газ, не мог стереть отпечатки пальцев на ручках. Да и самоубийцу, заботящегося в последние минуты перед смертью об уничтожении следов своих приготовлений, представить трудно. С другой стороны, версию о самоубийстве нельзя было окончательно сбрасывать со счетов, не рассмотрев всех возможных вариантов, то есть действуя методом исключения.
Сотниченко, приданный мне в помощь инспектор уголовного розыска*, предложил свое объяснение: это все же самоубийство, но обставленное таким образом, чтобы после смерти Волонтира на кого-то пало подозрение в убийстве. Это можно сделать из мести, сводя счеты...
_______________
* Действие повести происходит до 1984 года, поэтому работники милиции именуются по существующим тогда должностным званиям.
- Не совсем обычный способ, согласен, - сказал он, - но теоретически возможный.
Коллега и традиционный оппонент Сотниченко Костя Логвинов вполне резонно возразил:
- Если уж навлекать подозрение, то на конкретное лицо, на того, кому мстишь, с кем сводишь эти самые счеты. Где в таком случае записка, письмо, хоть какой-то намек? - Он подумал и закончил: - И потом, Волонтир не стал бы запирать дверь на внутренний крючок, это уж как пить дать.
Крыть было нечем, и пусть Логвинов не произнес слово "убийство", оно словно повисло в воздухе. Очевидно, все мы подумали об одном и том же: исключив несчастный случай, а за ним самоубийство, остается предполагать худшее. Этот момент будто послужил сигналом для участников осмотра: быстрее задвигались люди, чаще стал вспыхивать блиц фотоаппарата.
Вплотную к флигелю подогнали машину "скорой помощи", погрузили в нее труп.
К девяти часам медленно и нерешительно над городом взошло тусклое солнце. Сумерки нехотя отступили под его холодными косыми лучами, и непонятно было: утро это или вечер, за которым вот-вот снова наступит ночь.
Я стоял посреди узкого, как пенал, двора и, выдыхая из легких остатки тухлой нечисти, которой успел наглотаться в доме Георгия Васильевича Волонтира, занимался тем, что на военном языке называется рекогносцировкой. Я не случайно воспользовался военным термином, поскольку и в самом деле чувствовал себя как на поле боя после газовой атаки.
Свежий воздух быстро привел меня в чувство: дышать стало легче, а зрение постепенно приблизилось к положенным ста процентам. Пора было приниматься за работу.
Двор (я уже говорил об этом) был похож на длинный и узкий школьный пенал. Флигель Волонтира - небольшая мазанка с одним, наглухо закрытым ставнями окном - находился на том месте, которое в пенале соответствует торцу. Напротив, в глубине двора, темным контрастным пятном на фоне белого снега выделялись хозяйственные постройки. С двух других сторон, параллельно друг другу, стояли два дома-близнеца - двухэтажные, дореволюционной постройки, здания с так называемыми архитектурными излишествами на наружных стенах. Один, тот, что находился слева от меня, пустовал: людей выселили, окна заколотили досками. Дом был предназначен на снос. Сквозь отвалившуюся местами штукатурку торчали ребра ветхой дранки, а подъезды, обращенные внутрь двора, зияли немыми бездонными дырами. Брусчатка, которой был вымощен двор, в нескольких местах осела и походила на изваянное в камне море в легкую штормовую погоду. В общем, картина невеселая. Слегка припорошенные снегом кучи мусора, битого стекла дополняли ее и делали совсем мрачной. Впрочем, жителей второго дома этот пейзаж скорее всего радовал, ибо напоминал о том, что в самое ближайшее время им тоже предстоит покинуть темный, неуютный двор с покосившейся колонкой в центре и переехать в новые, благоустроенные квартиры. Пройдет несколько месяцев, на этом месте построят новый дом или разобьют сквер с модерными, неудобными для сидения скамейками и коротко остриженными газонами, и мало кто вспомнит о старом здании, некогда украшавшем улицу своим лепным фасадом, высокими окнами, крутой черепичной крышей...
Мои праздные размышления о судьбе обреченного на снос строения прервал Костя Логвинов. Он вышел из подъезда и, ежась в своем коротком замшевом пальто, показал большим пальцем вверх, что означало: "Есть новости, и неплохие". Повинуясь его знакам, я вошел в подъезд. Внутренние стены, выкрашенные синей масляной краской, были покрыты разводами инея. От них несло таким холодом, что я с невольным сожалением вспомнил об оставшемся дома старом, но теплом пальто и подумал, что зря не послушал жену и надел плащ на тонкой подкладке из искусственного меха.
Двое из прошлого
В книгу вошли остросюжетные повести "Играем в "Спринт" и "Двое из прошлого", в которых автор раскрывает социально-нравственную подоснову преступлений. Автор исследует сознание людей, попавших в мир дельцов, и показывает, чем оборачивается для человека деформация морали. Герои повестей - наши молодые современники.
Посвящаю моему отцу
Глава 1
12 февраля
СКАРГИН
Стальные прутья решетки не мешают мне видеть тюремный двор - белый, усыпанный снегом квадрат, со всех сторон замкнутый темными, кажущимися почти черными зданиями. Отсюда, из комнаты для допросов, они меньше всего похожи на обычные городские постройки: ни балконов, ни подъездов, а вместо окон - узкие, смахивающие на бойницы прорези в толстых кирпичных стенах.
В углу двора - заключенные. Трое соскребают снег деревянными лопатами, четвертый идет следом, подметает асфальт куцым домашним веником. Работают не спеша, вполсилы, старательно сгребая снег в аккуратные кучки, которые потом, судя по всему, так же тщательно и неторопливо соберут в одну большую, чтобы погрузить в самосвал, стоящий здесь же, во дворе.
Я вижу, как издали к административному корпусу движутся две фигурки. С высоты четвертого этажа они кажутся неправдоподобно маленькими, но не настолько, чтобы я не узнал человека, шагающего впереди. Его ведут ко мне. Это мой подследственный Красильников.
За ним, щеголяя новенькой отутюженной формой, идет сопровождающий прапорщик, которого я раньше не видел. Собственно, и не мог видеть, потому что у входа в административный корпус сопровождающие меняются и после повторного личного досмотра, а проще говоря, обыска в специально отведенном боксе, заключенного ко мне на четвертый этаж поведет другой человек. Таков порядок.
Игорь Красильников, ради встречи с которым я нахожусь здесь, в следственном изоляторе, одет в черную стеганую фуфайку, синие хлопчатобумажные брюки, на ногах грубые, с заклепками, ботинки. Учитывая расстояние, рассмотреть столь мелкие подробности, разумеется, трудно, но я уже имел возможность видеть его в этом одеянии раньше. Руки, как и положено, он держит сзади. По движению головы можно догадаться, что он щурится на свет, отводит глаза на кирпичные стены, дает им привыкнуть к слепящей белизне снега. Так и идет, глядя не вперед и не под ноги, а двигая головой из стороны в сторону, отчего кажется скорее любопытным экскурсантом, чем заключенным. Думаю, ему хочется по возможности растянуть считанные минуты, отпущенные на дорогу, подольше побыть на воздухе, под чистым в эту пору небом. При известном воображении - а его у Красильникова, как я успел убедиться, с избытком - можно представить, что ты на свободе, ненадолго забыть об идущем сзади конвоире, и тешить себя иллюзией, что чем дольше ты будешь находиться вне камеры, тем быстрее пробежит время заключения. Нужно признать: в положении моего подследственного без такого самообмана обойтись трудно.
На середине двора он медлит, полуобернувшись к сопровождающему, что-то говорит ему - наверное, просит не спешить, - и тот великодушно укорачивает шаг.
Что-что, а просить он умеет - это точно. Когда надо, умеет вызвать жалость, сочувствие. Однако сейчас - и именно сейчас, а не днем или двумя раньше - его маленькие хитрости не вызывают во мне никакого отклика. Этому есть серьезные причины: хитрость всегда одна из личин лжи, особенно в его, Красильникова, положении, а после той большой лжи, на разоблачение которой потрачено полных четыре недели, маленькая становится неинтересной.
"Что ж, - говорю я себе, - отойди от окна, не смотри. Кто тебе мешает?" Но что-то удерживает меня на месте. Это не праздное любопытство, не желание понаблюдать за человеком в тот момент, когда он тебя не видит, чтобы извлечь из своих наблюдений какую-то пользу (такой прием иной раз помогает в нашей работе). Нет. В первые дни наши отношения действительно не выходили за рамки стандартной схемы "следователь - подозреваемый". Но после бесчисленных и поначалу тщетных попыток понять его, разобраться в его связях с убитым (в настоящее время Игорь Красильников обвиняется в убийстве), после разговоров с глазу на глаз, когда он совершенно спокойно, как заученный текст, слово в слово повторил одно и то же, а каждый день приносил все новые доказательства его вины, после неопределенного и не сразу появившегося чувства, что по ту сторону стола сидит не случайно попавший в беду человек, а человек, совершивший преступление сознательно, продуманно и теперь так же продуманно и сознательно желавший уйти от ответственности, - после всего этого интерес к нему стал иным, во всяком случае, перестал быть сугубо профессиональным.
И вот пришел день, когда все или почти все осталось позади, тот последний день, которого все мы ждали, последний не в том смысле, что сегодня закончится следствие по делу, - нет, еще предстоит выполнить ряд формальностей, - последний потому, что только сегодня мы наконец располагаем совокупностью неопровержимых доказательств, позволяющих полностью восстановить картину происшедшего и окончательно отбросить то, что между собой успели окрестить "легендой Красильникова". Казалось бы, можно вздохнуть с облегчением и поставить точку, но облегчения почему-то не было, да и точку ставить, пожалуй, рановато.
С того, теперь уже далекого, январского дня прошел месяц. Много это? Не знаю. Покажите мне человека, способного в более короткий срок выявить, что произошло, без единого свидетеля, между двумя людьми, при условии, что один из этих двух мертв, а другой прекрасно понимает, что его слова невозможно проверить, - покажите, и я скажу, что он рожден для работы в следственных органах, а то и пойду к нему в ученики...
Нет, если говорить об эмоциях, то сейчас я скорее испытываю нечто противоположное любопытству. Это не равнодушие, не безразличие. Может быть, усталость? Но в таком случае почему бы, в самом деле, не отойти от окна, не сесть за намертво привинченный к бетонному полу стол, не разложить на нем бумаги и не закурить в ожидании, пока Красильникова проведут по двору и поднимут сюда, на четвертый этаж? По всей вероятности, потому, что все это уже было: и бумаги на столе, и сигарета, дымящаяся в пепельнице, и мой подследственный, сидящий напротив, сидящий так, как обычно сидят на этих кованых табуретках - с понуро опущенной головой, сложенными на коленях руками и бесцельно двигающимися пальцами, глядя на которые я всякий раз почему-то представляю оборванные нити, еще недавно связывавшие этого человека с миром.
КРАСИЛЬНИКОВ
Он не знал, что следователь наблюдает за ним, а если бы и знал, это ничего не меняло. Его румяное от легкого мороза лицо было спокойно, на нем не отражались ни тревога, ни волнения, и невозможно было понять, чем заняты его мысли. Тем не менее именно сейчас, по дороге в административный корпус, где предстоял очередной, бог знает какой по счету допрос, нервы Красильникова были напряжены до предела. Каждый шаг, приближавший его к мрачному четырехэтажному зданию, усиливал предчувствие беды, страшной, неотвратимой. Собственно, ощущение это возникло не сегодня и не вчера, оно появлялось всякий раз перед встречей со следователем, но сейчас было, как никогда, сильным. Еще накануне, проснувшись среди ночи, он битый час ворочался на жесткой койке, а когда понял, что заснуть не сможет, начал ворошить в памяти все, что когда-либо приходилось слышать о милиции, прокуратуре, следствии. Из случайных, обрывочных сведений вдруг выудил где-то читанное: якобы на расследование по уголовным делам отпускается жесткий срок - два месяца, и ни днем больше. Стало быть, половина уже позади! На короткое время это успокоило - значит, недолго, значит, скоро, ведь топчутся же они на месте целый месяц, потопчутся и второй! Но наступило утро, засветилось матовым светом узкое окно под потолком камеры, и совсем другая мысль овладела им. Мысль трезвая, безжалостная: надеяться не на что. При чем здесь срок? Они не успокоятся до тех пор, пока не докопаются до сути, а докопаться могут и сегодня и завтра - в любой день, и он, здоровый, сильный человек, обречен на пассивное ожидание, сомнения, бесконечно долгие ночи, когда даже во сне не покидает чувство страха. Дошло до того, что утром, в придачу к ночным кошмарам, вспомнилось, как давным-давно, еще в детстве, соблазнился яркой, затейливо раскрашенной коробкой из-под монпансье, которую сосед держал на кухне в ящике со столярным инструментом. Дождавшись подходящего момента, он стащил ее, убежал в самый дальний конец двора, открыл крышку и в ужасе отпрянул. В круглой жестянке, потревоженные дневным светом, извивались отвратительные на вид дождевые черви. Похоже, тогда он видел их впервые в жизни, иначе как объяснить охватившую его панику, а потом жестокость, с которой он уничтожал этих мерзких расползающихся тварей. Сравнивая тот далекий свой испуг и теперешний страх, он с внутренней дрожью на миг представил, что в голове, как тогда в комочках земли, копошатся, сворачиваются кольцами, скользкие коричневые тела. Но их не сожжешь, не заставишь корчиться в языках пламени...
"Тоже, нашел о чем вспоминать!" - обозлился Красильников и замедлил шаг, будто это могло помочь избавиться от страшной картины, так некстати нарисованной воображением.
- Не останавливаться! - мгновенно отреагировал сопровождающий.
Игорь полуобернулся. Обращенное к прапорщику лицо выражало крайнюю степень покорности.
- Пойми, друг, воздухом подышать хочется...
- Отставить разговоры! - обрезал прапорщик, но скрип снега за спиной стал раздаваться чуть реже.
Пусть маленькая, а победа. При других обстоятельствах она бы порадовала Красильникова, только не теперь. Сейчас голова была занята другим.
Чтобы унять резь от бьющего прямо в глаза солнца, он перевел взгляд на стены каменного колодца.
Окна, окна, окна - бесконечная череда окон. Справа, слева, впереди, сзади...
Странное дело, на протяжении всего месяца, здесь, в тюрьме, ему с огромным трудом удавалось сосредоточиться на главном, обдумать создавшееся положение. То школу вспомнит, сокурсников по университету, то вдруг черви эти привиделись. Ну разве не чушь?! С чего, например, ему о жене, о Тамарке, беспокоиться, если сто лет как с ней все решено и крест поставлен? Так нет, вставала перед глазами чуть ли не каждый вечер. Будто наяву видел. Гнал от себя - она возвращалась. Жалость откуда-то взялась: как она там, что делает, есть ли деньги на расходы? Дальше - больше. Размяк, раскис душой, дошел до того, что раньше было просто невозможным, немыслимым, - в порыве раскаяния, мучимый укорами совести, признался: "А ведь погубил я ее жизнь, искалечил. Виноват и перед Тамарой, и перед дочкой". Вроде полегчало. Повеселел даже, попросил свидания с женой, хотя знал, что откажут, - не положено. Да и неизвестно, пришла бы она или тоже крест поставила после случившегося? На этом и споткнулся, обозлился снова: не больно нужно, пусть строит из себя несчастную, обиженную, обманутую пусть! Все глупости. Стоит только выпутаться из этой истории, и все станет на свои места. Исчезнут сомнения и колебания. Все пойдет своим чередом. Лишь бы выкарабкаться. Сейчас важнее этого ничего нет...
...Скрипит снег под ногами, плывут мимо окна камер...
Краем глаза Красильников уловил чуть заметное движение, которым один из заключенных, убиравших снег во дворе, передал другому окурок. Тот косанул на конвоира и, убедившись, что все сошло гладко, спрятал бычок в рукав телогрейки...
"Тоже мне, конспираторы, - раздраженно подумал он. - И что они в этом находят?"
На память пришел давний случай, когда он тринадцатилетним мальчишкой поддался на уговоры приятелей и выкурил свою первую и, как оказалось, последнюю в жизни сигарету. Шел домой и мучился предчувствием нагоняя - не сомневался, что мать обо всем догадается. Видно, страх у него врожденный, раз нечего вспомнить, кроме такого рода переживаний...
А ведь мать он любил! Одинокая, в те годы молодая еще женщина, все свободные вечера она проводила в клубе медицинских работников, где истово упражняла свои голосовые связки в хоровом кружке. Время от времени выступала в концертах художественной самодеятельности, а однажды ее даже показывали по местному телевидению. Но то ли не все ладилось в клубе, то ли на работе не все шло гладко - она работала медсестрой в поликлинике, домой чаще всего она возвращалась не в духе. Бралась за шитье, за уборку, но все валилось у нее из рук. Он с детства запомнил ее прямую, негнущуюся спину, то, как неожиданно она вскакивала со стула, быстро и бестолково двигалась по комнате в своем развевающемся, пахнущем нафталином халате. В такие минуты лучше было не попадаться ей под руку - могла придраться к мелочи, отхлестать по щекам, больно выкрутить ухо, а то и ударить по голове. Вряд ли кто-то еще, кроме сына, знал, какой жестокой иногда становилась эта маленькая, чуть склонная к полноте женщина. И все же Игорь любил ее...
Как и предполагал, в тот вечер она с первого взгляда угадала его состояние, спросила строго:
- Ты курил?
Он стоял посреди комнаты, виновато понурив голову.
Мать взяла с буфета тонкую дамскую папиросу, нервно, ломая спички, прикурила и стремительно пошла вдоль стен. Потом приблизилась к нему. Остановилась.
- Откуда у тебя деньги?
Он сразу сообразил, о каких деньгах идет речь, но сделал попытку уйти от ответа.
- Я не покупал, - промямлил он чуть слышно. - Ребята угостили.
- Угостили?! А это что?! - Порывистым движением она выхватила из кармана халата пачку трехрублевок и, размахнувшись, резко бросила ему в лицо. - Что это, я спрашиваю?!
Зеленые бумажки, как однокрылые бабочки, зависли в воздухе и в беспорядке рассыпались по ковру.
- Здесь тридцать рублей! Откуда у тебя эти деньги?!
Она с силой нажала ему на плечи, усадила на стул и сама села напротив. Приблизила лицо. От того, что зрачков не было видно - они прятались между густо подведенными веками, - ему стало не по себе.
- Я... я продал фотоаппарат... Он все равно не работал. Приготовившись к худшему, Игорь сжался в комок. - Ты же сама хотела его выбросить...
Он ждал удара, но удара не последовало, мать неожиданно мягко провела ладонью по его щеке и шее.
- Господи, - низким, вызвавшим в нем нервную дрожь голосом сказала она, - как ты похож на своего отца...
Ладонь была маленькой и очень холодной. Ему захотелось отбросить руку, увернуться, отбежать в сторону, но он пересилил себя, сидел, боясь шелохнуться, и украдкой разглядывал валявшиеся под ногами новенькие трешки - законно принадлежавшую ему добычу. Ну да, он собирал деньги, что тут плохого? Ведь не он же их придумал, эти красивые, разноцветные бумажки, за которые купишь все, что душе угодно.
- Я не буду больше... - готовясь расплакаться, сказал он.
Она вздрогнула. Отойдя в дальний угол комнаты, презрительно скривила губы и процедила:
- Слушай и запомни, негодяй! Если я когда-нибудь увижу тебя с папиросой - берегись! Ты меня понял?
- Понял, - чуть шевеля губами, прошептал он.
- Все, разговор окончен...
"А как же деньги?" - хотел спросить Игорь, но мать, взмахнув полами халата, уже вышла из комнаты. В воздухе стоял сладковатый запах дыма. Он дождался, когда из-за двери послышались мощные аккорды, которые она извлекала из их старенького пианино, и, поминутно оглядываясь на дверь, стал быстро собирать с ковра хрустящие трешки.
Смешно: прошло больше пятнадцати лет, но курить он так и не начал. Мать уже наверняка забыла тот случай, а он, надо же, помнит...
СКАРГИН
Я знаю, что Игорь не курит, и, вытащив из пачки сигарету, ловлю себя на настойчивом желании досадить своему подследственному. Скажем прямо: для старшего следователя прокуратуры, разменявшего пятый десяток лет, желание несколько странное: надымить в кабинете и испытывать мстительную радость от того, что это будет неприятно человеку, который войдет сюда через несколько минут. Ерунда, конечно. При нем я не курю. Но это тоже странно, потому что в данном случае сознательный отказ от курения - признак все той же неприязни, только вывернутой наизнанку. Впрочем, у нас с Красильниковым довольно сложные отношения, и мою неприязнь есть чем объяснить.
Я заталкиваю сигарету обратно в пачку и чуть приоткрываю форточку.
Месяц назад в числе прочих была версия, что Красильников совершил преступление вследствие случайного стечения обстоятельств - так называемое неосторожное убийство. "Значит, - думал я, - не исключено, что мы имеем дело не с расчетливым преступником, а просто с попавшим в беду человеком". Поначалу Игорь действительно произвел неплохое впечатление, в меру нервничал, но в целом держал себя естественно: волновался там, где надо было волноваться, был спокоен тогда, когда это требовалось, - в общем, всем своим видом внушал доверие, насколько можно говорить о доверии в такой ситуации. "Все обойдется без осложнений, - решил я. - Дело сравнительно простое и не займет много времени".
Слово "простое", мелькнувшее тогда в сознании, должно было насторожить - пора, казалось бы, привыкнуть, что в нашей работе просто не бывает никогда, даже если налицо чистосердечное признание, даже если явка с повинной. Уже через несколько минут после начала первого допроса, когда Красильников, обаятельно улыбаясь, стал категорически отрицать все подряд, в том числе и сам факт присутствия в доме убитого, я понял, что ошибся, но и тогда еще не представлял, насколько глубоко...
Да, мое отношение к нему за минувший месяц сильно изменилось. Может быть, пока есть время, в этом стоит разобраться? Наверное, стоит. Тем более что следователь обязан не только раскрывать преступление, но и всесторонне изучать личность человека, оказавшегося, как мы говорим, по ту сторону стола...
Я медленно перелистываю страницы дела, рассматриваю подпись Красильникова под первым протоколом допроса, заключения экспертиз судебно-медицинской, технической, криминалистической. Разглядываю фотографии. Под ними моим почерком помечено: "Обзорный снимок места происшествия", "Узловой снимок места происшествия", "Снимок трупа с окружающей обстановкой".
"А вдруг все же ошибка? - возникает нечаянная мысль. - Не может быть, исключено, но... вдруг?" Прошло четыре недели, события еще свежи в памяти, и нет никакой необходимости подстегивать воображение. Я закрываю папку с делом...
Это случилось девятнадцатого января. В одноэтажном флигеле, находящемся в глубине двора по улице Первомайской.
В единственной, если не считать тесной прихожей, комнате был обнаружен труп гражданина Волонтира Георгия Васильевича. Сторож районной овощебазы, свободный в тот день от дежурства, умер в результате общего отравления бытовым газом. Девятнадцатого января ни один из нас не мог предположить, что смерть эта - логическое завершение событий, начало которых приходится на годы войны, что причины убийства прямо связаны с оккупацией города в сорок втором году...
Рано утром, проходя мимо дверей флигеля, почтальон Рыбакова почувствовала сильный запах газа. На ее стук никто не отозвался, и, встревоженная, она немедленно вызвала техническую помощь. Вскоре на место прибыла аварийная машина. Бригадир газовщиков, на наше счастье, человек предусмотрительный, не повредив двери, проник в помещение. Внутри увидел мертвого человека. Бригадир не растерялся, тут же позвонил в милицию и принял меры, чтобы никто больше во флигель не входил. "Будьте уверены, я порядок знаю", - сказал он нам часом позже.
Прежде чем в дом вошли мы, аварийщики перекрыли газ и основательно проветрили помещение. Но и после этого находиться в нем продолжительное время было невозможно: все вещи, мебель и даже стены небольшой, метров семнадцати, комнаты пропитались гнилостным запахом, от которого вскоре появлялась головная боль и начинали слезиться глаза.
В комнату набилось не меньше семи человек, но тесноты не ощущалось. Работали сосредоточенно, молча. Время от времени шелкал затвор фотоаппарата. Каждый щелчок сопровождался мощной вспышкой света, отчего предметы принимали зловещий вид, фигуры людей на доли секунды отбрасывали густые черные тени, а лица, как в грозу, освещались голубоватыми всполохами.
На первых порах ничто не вызвало наших подозрений. Происшедшее представлялось несчастным случаем. Подтверждала эту версию и поза трупа (Волонтир умер во время сна, лежа на старом, продавленном диване), и то, что Георгий Васильевич, по мнению медика, накануне смерти находился в состоянии сильного алкогольного опьянения. И пожалуй, главное на тот момент - входная дверь была заперта на крючок изнутри. Выпил лишнего, забыл зажечь газ - классический несчастный случай из тех, о которых еще долго будут судачить соседки, а газовщики приводить в пример нерадивым хозяйкам при инструктаже. Так думали мы. Но заблуждались недолго.
При исследовании ручек газовой плиты (обе конфорки были открыты до упора, но газ не зажжен) эксперт не обнаружил на них каких бы то ни было отпечатков пальцев. Его сообщение сработало, как мина замедленного действия. Правда, сравнение это пришло на ум несколько позже, но и тогда заключение дактилоскописта прозвучало неожиданно. Не сговариваясь, все, кто был в комнате, одновременно посмотрели на аварийщика, но бригадир отрицательно покачал головой: нет, к ручкам он не притрагивался. Значит, следы стер не он. Но никто другой до нашего приезда в дом не входил! Это означало, что несчастный случай, так же как и самоубийство, полностью исключался. Рассеянный человек, забывший зажечь вытекающий из конфорок газ, не мог стереть отпечатки пальцев на ручках. Да и самоубийцу, заботящегося в последние минуты перед смертью об уничтожении следов своих приготовлений, представить трудно. С другой стороны, версию о самоубийстве нельзя было окончательно сбрасывать со счетов, не рассмотрев всех возможных вариантов, то есть действуя методом исключения.
Сотниченко, приданный мне в помощь инспектор уголовного розыска*, предложил свое объяснение: это все же самоубийство, но обставленное таким образом, чтобы после смерти Волонтира на кого-то пало подозрение в убийстве. Это можно сделать из мести, сводя счеты...
_______________
* Действие повести происходит до 1984 года, поэтому работники милиции именуются по существующим тогда должностным званиям.
- Не совсем обычный способ, согласен, - сказал он, - но теоретически возможный.
Коллега и традиционный оппонент Сотниченко Костя Логвинов вполне резонно возразил:
- Если уж навлекать подозрение, то на конкретное лицо, на того, кому мстишь, с кем сводишь эти самые счеты. Где в таком случае записка, письмо, хоть какой-то намек? - Он подумал и закончил: - И потом, Волонтир не стал бы запирать дверь на внутренний крючок, это уж как пить дать.
Крыть было нечем, и пусть Логвинов не произнес слово "убийство", оно словно повисло в воздухе. Очевидно, все мы подумали об одном и том же: исключив несчастный случай, а за ним самоубийство, остается предполагать худшее. Этот момент будто послужил сигналом для участников осмотра: быстрее задвигались люди, чаще стал вспыхивать блиц фотоаппарата.
Вплотную к флигелю подогнали машину "скорой помощи", погрузили в нее труп.
К девяти часам медленно и нерешительно над городом взошло тусклое солнце. Сумерки нехотя отступили под его холодными косыми лучами, и непонятно было: утро это или вечер, за которым вот-вот снова наступит ночь.
Я стоял посреди узкого, как пенал, двора и, выдыхая из легких остатки тухлой нечисти, которой успел наглотаться в доме Георгия Васильевича Волонтира, занимался тем, что на военном языке называется рекогносцировкой. Я не случайно воспользовался военным термином, поскольку и в самом деле чувствовал себя как на поле боя после газовой атаки.
Свежий воздух быстро привел меня в чувство: дышать стало легче, а зрение постепенно приблизилось к положенным ста процентам. Пора было приниматься за работу.
Двор (я уже говорил об этом) был похож на длинный и узкий школьный пенал. Флигель Волонтира - небольшая мазанка с одним, наглухо закрытым ставнями окном - находился на том месте, которое в пенале соответствует торцу. Напротив, в глубине двора, темным контрастным пятном на фоне белого снега выделялись хозяйственные постройки. С двух других сторон, параллельно друг другу, стояли два дома-близнеца - двухэтажные, дореволюционной постройки, здания с так называемыми архитектурными излишествами на наружных стенах. Один, тот, что находился слева от меня, пустовал: людей выселили, окна заколотили досками. Дом был предназначен на снос. Сквозь отвалившуюся местами штукатурку торчали ребра ветхой дранки, а подъезды, обращенные внутрь двора, зияли немыми бездонными дырами. Брусчатка, которой был вымощен двор, в нескольких местах осела и походила на изваянное в камне море в легкую штормовую погоду. В общем, картина невеселая. Слегка припорошенные снегом кучи мусора, битого стекла дополняли ее и делали совсем мрачной. Впрочем, жителей второго дома этот пейзаж скорее всего радовал, ибо напоминал о том, что в самое ближайшее время им тоже предстоит покинуть темный, неуютный двор с покосившейся колонкой в центре и переехать в новые, благоустроенные квартиры. Пройдет несколько месяцев, на этом месте построят новый дом или разобьют сквер с модерными, неудобными для сидения скамейками и коротко остриженными газонами, и мало кто вспомнит о старом здании, некогда украшавшем улицу своим лепным фасадом, высокими окнами, крутой черепичной крышей...
Мои праздные размышления о судьбе обреченного на снос строения прервал Костя Логвинов. Он вышел из подъезда и, ежась в своем коротком замшевом пальто, показал большим пальцем вверх, что означало: "Есть новости, и неплохие". Повинуясь его знакам, я вошел в подъезд. Внутренние стены, выкрашенные синей масляной краской, были покрыты разводами инея. От них несло таким холодом, что я с невольным сожалением вспомнил об оставшемся дома старом, но теплом пальто и подумал, что зря не послушал жену и надел плащ на тонкой подкладке из искусственного меха.