Страница:
Вилли, конечно, был среди начальства, стоял на крыльце и разговаривал с каким-то неизвестным, а у ног неизвестного стояла блестящая стройная темно-коричневая сука. Такой красоты Обеликс не видел никогда, и даже не предполагал, что такие красавицы живут на белом свете.
Мальчик в ответ на его восторги сказал, что эта «лупоглазая» не в его вкусе и что у нее глаза красные. Глаза, правда, были чуть навыкате и белки красные, но узкая морда, но стройные ноги…
Пока разглядывал красавицу, не заметил, как вывели троих в белых рубахах, одного узнал сразу, он приходил к Дяде Ване раньше, до появления в селе немцев.
Тот, что привел красавицу, начал говорить, Вилли переводил, и Обеликс вдруг понял, что все это – с немногочисленными хмурыми односельчанами, с мотоциклистами в каких-то особых, низко нахлобученных касках, со сборищем собак – добром не кончится: а он терпеть не мог плохие концы.
– Пошли домой, – предложил он Мальчику, но тот помотал башкой.
– Нет, хочу посмотреть, как они станут мертвыми. Вон тот, он работал в Заготзерне, жил возле Гребли. А второй – директор школы, третьего не знаю.
– С чего это они станут мертвыми?
– Когда приезжают эти на мотоциклах, обязательно бывают мертвые. Смотри, смотри!
Обеликс не стал смотреть, подошел поближе к крыльцу, чтобы Вилли увидел, что он все-таки пришел, и Вилли, увидев его, дернул углом рта.
Перед уходом Обеликс решил взглянуть на красавицу, но ее на крыльце уже не было, он обернулся и увидел ее рядом с хозяином около ворот, увидел и тех троих в белых рубахах, болтающихся на перекладине.
У школы его перехватил старик Туз. Туз считался старостой собачьего сообщества. Это было признано всеми. Во-первых, он был старше всех, но еще крепок, во-вторых, он охранял школу и был уважаем самим директором школы, который теперь висел на воротах.
Туз сказал, что ночью надо прийти на выгон, чтобы повыть.
– Зачем?
– Так полагается, – коротко ответил Туз.
Вилли, видать, только что вернулся домой и сделал непонятное: сбросил с себя совершенно чистые белье и рубашку.
Отто уже таскал воду из колодца, а Бабушка разводила очень опасный каустик для стирки.
Вилли в длинной холщовой рубашке вышел на двор с бутылкой, сел под грецким орехом, подозвал Обеликса.
– Иди сюда, глупая любопытная зобака. Запомни меня, потому что я, как Эпаминонд. Великий полководец, но, когда его плащ был в починке, он не выходил из дома. Я пью за Эпаминонда, но вообще-то, глупая зобака, я мечтал стать таким, как Агесилай, и что из этого вышло? Отвечай. Молчишь? Тогда я отвечу за тебя, – шайзе…
Вилли любил употреблять незнакомые имена и слова.
– …Агесилай был царем спартанцев. Историк о нем пишет, что он был худым, хромым, но ходил очень быстро. Со своими был приветлив, с иноземцами насмешлив. Как я с тобой… Ты знаешь, мы прошли примерно столько же, сколько десять тысяч воинов в походе на Вавилон. Смешно, но поговорить я могу только с тобой. Скоро мы расстанемся, друг мой, и если бы ты был египетским царем Амасисом, а я твоим другом – греческим царем Поликратом, ты бы разорвал со мной отношения, чтобы не видеть моих будущих бед, будучи бессильным помочь мне. Говорят, один из сегодняшних был учителем, я тоже был учителем… истории… жаль, что ты не пьешь…
Обеликс сидел перед ним и делал вид, что внимательно слушает всю эту белиберду, на самом деле он пристально изучал Вилли.
И вот каким был вывод: Вилли стал взрослым. За эти две зимы, минувшие со времени его прихода сюда, он стал другим: доверял Бабушке и перестал бояться. Но эти два состояния не были связаны одно с другим. Он перестал бояться, потому что ему стало безразлично. Он пришел молодым и страстно любил жизнь, а теперь был старым, конечно, не как Бабушка, но почти как сосед Гусарь. У него появился запах старости – равнодушие и усталость.
Последний раз он был молодым на Новый год, но вспоминать эти дни было больно из-за Васи.
Вася жил в маленьком глинобитном сарайчике на границе с соседями.
Он был очень хорошеньким, чистеньким, похожим на человека поросенком. А главное, он был умным и проницательным. Понимал все буквально на ходу. Когда Обеликс пробегал мимо него, он по походке, по позиции хвоста мгновенно угадывал его настроение.
Летом его выводили на двор, привязывали возле старой хаты, и он часами внимательно изучал жизнь вокруг, вглядываясь в нее своими умненькими глазками с белыми ресницами.
Иногда он пытался рассказать что-то, говорил длинно, путано и так возбужденно, что сбивался с дыхания.
Что-то из его речей Обеликс понимал, например доклад о событиях прошедшего дня: что делала Бабушка, когда вернулись Генрих и Вилли, кто из собак пробегал мимо двора.
Но, к сожалению, Вася любил и пофилософствовать, порассуждать о смысле жизни, о странностях людей… Это было уже труднодоступно пониманию. Обеликс из вежливости слушал, чуть помахивая хвостом в знак присутствия внимания, но скоро зевота судорогой сводила челюсти, и он длинно визгливо зевал.
Кончилось наихудшим образом.
И с тех пор Новый год навсегда стал праздником, вызывающим двойственное чувство: с одной стороны – праздник, люди добрее и щедрее, а с другой – всегда вспоминался и Вася.
Вилли очень красиво нарядил елку, она стояла в горнице, украшенная золотыми цепями, орехами и стеклянными блестящими игрушками, был даже стеклянный танк.
Вечером на ней зажгли маленькие свечи, и Отто очень красиво играл на губной гармонике, а Вилли ОСОБЫМ голосом читал вслух какую-то толстую книгу.
А вот Вася накануне вел себя очень странно. Он без конца звал Обеликса подойти, и когда тот подходил, начинал очень нервно, почти визгливо, что-то рассказывать. На губах у него вздувались и лопались пузыри. Временами он всхлипывал, но Обеликс никак не мог понять, что так сильно взволновало его.
Но вот когда Вася начал метаться в своем тесном закутке, вскрикивать и даже вставать на задние лапы так, что поверх загородки виднелась его белесая мордочка с розовым, разинутым в крике ртом, а Отто, как-то неприятно сгорбившись над кухонным столом, начал с отвратительным дзиньканьем водить ножом по серому камню, – Обеликс понял, что ожидает бедного Васю.
Такое же дзиньканье доносилось осенью со двора старого Гусаря, потом была какая-то возня в хлеву, душераздирающий визг и больше никто не хрюкал, и Гусарша не носила чавун с варевом через двор.
Вася звал Обеликса, но Обеликс делал вид, что не слышит, а потом и вовсе ушел до вечера со двора. Наверное, действовал вроде того египетского царя, о котором говорил Вилли.
Ах, Вилли, Вилли! Милый Вилли, ты ушел навсегда в конце июля, когда на черной земле цветника среди тигровых лилий и табаков засветились оранжевые шарики опавших абрикосов. А ведь ты так любил абрикосы!
Он уходил на рассвете.
Обеликс и Бабушка вышли к калитке проводить его. Бабушка его перекрестила, а Вилли, как-то странно хрюкнув, шмыгнул носом. Потом наклонился к Обеликсу и сказал: «Ну что ж, редкое животное, я ухожу, оставляя тебя в этой глуши, где ты кончишь свои дни, как Велизарий или Помпей, а я – неизвестно где. Не забывай меня!»
И разве мог знать Обеликс, ставший уже очень скоро Фиксом, потом Габони, потом Гапоном, что Вилли понадобился здесь же, совсем рядом, генерал-фельдмаршалам Клюге и Манштейну, что попал в плен на Курской дуге и был отдан в работники двум женщинам, жившим в землянке, что, вернувшись в Германию, написал об этом роман, потому что стал писателем и литературным начальником в Германской Демократической Республике и постарался навсегда забыть, что его портрет (как самого красивого офицера вермахта) был помещен на обложку иллюстрированного журнала.
И разве мог предположить Обеликс, что девочка, ковылявшая по одеялу, расстеленному под яблоней, на толстых ножках, а потом приезжавшая к Бабушке вместе со своими сестрами на лето подкормиться, что этой девочке пьяный и несчастный Вилли скажет по телефону: «Я целую твои ночные губы».
Теперь о женщине по имени Леся. Но назвать ее женщиной было трудно, хотя ко времени описываемых событий ей стукнуло тридцать пять.
Дело в том, что была она не то чтобы глупа, хотя и глупа тоже, но инфантильна. И вот в этой инфантильности крылась ее притягательная сила. И еще в красоте. Где-нибудь в Калифорнии или в нынешние наши времена быть ей киноактрисой, а тогда красота в СССР считалась не Бог весть каким капиталом, и волевая сестрица при равнодушии мамаши и папаши затолкнула ее в какой-то дико трудный технический вуз, потому что «инженер – это всегда кусок хлеба». Дальше этого пресловутого куска хлеба мечты простого советского обывателя не простирались.
И сидеть бы ей всю жизнь за ненавистным осциллографом, рассчитывая какой-нибудь блок системы самонаведения, если бы в середине шестидесятых судьба не послала ей представителя иных времен, иных палестин.
Он был старше ее, но она, не колеблясь, оставила какого-то там мужа, и уже очень скоро сидела в знаменитом ресторане ЦДЛ, и сам Михаил Аркадьевич Светлов, пьяненький, называл ее санитарочкой. Дело в том, что по бедности в качестве украшения она туго стягивала гладкий лоб белой лентой.
Но бедность была скоро забыта, потому что закоренелый холостяк баловал свою молодую жену, и жили они, вот уж действительно, душа в душу.
Происходило это по двум причинам: несмотря на зрелый возраст и значительные посты в писательской организации, Роман Осинин (назовем его так) был человеком инфантильным, доверчивым, романтичным и глуповатым. То есть хорошим человеком.
Кроме того, была в его характере редчайшая черта: нежелание и неумение держать человека за горло, так он называл свою безграничную терпимость.
Возможно, терпимость эта выковалась, так сказать, в официальном браке втроем, который был организован одной умной, волевой и жесткой актрисой еще немого кино.
Она как-то давно и сразу поняла, что два мужа лучше, чем один, и что именно Осинин с его романтическими законами бл-а-а-родства – идеальный кандидат на второго мужа.
Первый, законный, открыто жил с женой знаменитого драматурга, Осинин тоже не чурался манекенщиц.
Короче, прожили жизнь, как в старой детской считалке: «Все они переженились… Якцидрак на Ципе-Дрипе…», хотя жизнь им досталась совсем недетская – войны, аресты близких и страх, страх, спастись от которого можно было в забытьи пьянства и блуда.
Но вернемся к Лесе и терпимости ее мужа.
Она часто ездила в командировки в один маленький город на Украине, и там ее тяжело и безнадежно любил главный инженер завода, где ее студенты проходили практику. Она разрешала катать себя по Карпатам, и дома очень живо рассказывала о жизни глухих местечек Закарпатья, и привозила себе оттуда экзотические, расшитые яркими цветами и бисером кожушки.
А мужу из комиссионок Львова она привозила разные экзотические шмотки: дубленки, которые тогда видели только в кино, туфли чудесной английской фирмы «Кларк» и голубые полотняные рубашки, но не «штатские», что презиралось московской фарцой и знатоками, а изготовления «Общего рынка».
Мужское сообщество сильно завидовало Осинину и, как ни странно, женское – его жене, ведь у нее всегда был такой счастливый и благополучный вид.
А супруга самого главного редактора журнала «Стремя» завидовала ее сапогам с ботфортами, таких сапог не было ни у кого во всей Москве. Правда, никто не знал, что сапоги были велики Осинке (так называли ее за глаза) на три размера, но у фарцовщицы Музки товар был только в одном экземпляре.
Зато у Кирилла всего было много. Бывший крымский партизан, татарин или караим и отличный сапожник, он попутно торговал отличными шмотками. Жил в древнем, может, описанном Пастернаком в «Докторе Живаго» доме у Белорусского вокзала.
Но настоящий пир наступал для писательских жен в Дубултах.
В этой прекрасной местности Рижского взморья располагался Дом творчества писателей (так назывались для приличия все писательские санатории), а рядом, всего в получасе езды на электричке, была Рига, а в Риге – посылочницы Дзидры, Велты, Скайдрите… Они получали посылки от родственников со всего мира, на это и жили.
Но это малоинтересная история, а другая история произошла в середине семидесятых прошлого столетия, когда на отдых в Дубулты приехал с женой и сыном немецкий писатель и функционер Вилли.
Они решили убежать от тошнотворной гэдээровской скуки, но не только.
Жена Вилли надеялась попасть в закрытую для иностранцев зону – город Калининград, бывший Кенигсберг, где она родилась и где прошло ее детство.
Вилли же, испытывая нечто наподобие ностальгии, убедил себя, что для нового романа, где будет присутствовать потрясший его на всю жизнь опыт войны и плена, ему необходимо снова побывать в Советском Союзе.
Он был неплохим писателем. Конечно, слабее Белля, но неплохим. И жена его тоже писала книги.
В этой местности все писали. Литературные начальники – о войне или политические романы, дамы – о любви или на худой конец что-нибудь жалостливое.
Жизнь в Доме творчества текла радостно и благополучно. Вечерами гуляли по берегу залива, ходили в уютные латышские кафе, играли в теннис.
Даже организовали турнир и продавали билеты, а потом на вырученные деньги устроили очень милую вечеринку с танцами. За тапера был главный редактор главной газеты по искусству.
На вечеринку пригласили приезжих иностранцев – Вилли с женой, похожей на Валькирию – такой она представлялась Лесе: большой, красивой, белозубой и со странной тягой в зеленых глазах. Звали ее Габриэла. Вот там Леся и познакомилась с ними и по пьяному делу обещала тайком свозить Габриэлу на ее родину – в закрытый для иностранцев город Калининград.
Когда протрезвела, об обещании пожалела, но отступать не собиралась и после обеда подошла к ним в баре, чтобы обсудить детали поездки.
Бывалый воин Вилли предложил пойти пить кофе и обсуждать поездку в другое кафе, где не было своих и столики не стояли так тесно.
Там под шум юрмальских сосен они поблагодарили Лесю и сказали, что все же от затеи лучше отказаться. Опасно.
Леся для порядка чуть-чуть понастаивала, на глазах Габриэлы появились слезы благодарности, а Вилли предложил выпить коньяк за дружбу.
И самое интересное и странное – дружба состоялась. Длинная, длинная дружба, почти на сорок лет.
И когда Леся приехала к ним в гости, они говорили на жутком пиджин-инглиш, помогали жестами, мимикой и даже присваивали предметам кухонной утвари имена, чтобы было понятней, кто от кого ушел и к кому пришел.
А уходили они все трое в разное время от бывших возлюбленных и приходили к новым. И им было весело, хотя Леся начинала новую жизнь с новым мужем, а у тех, наоборот, что-то незаметно и бесшумно разрушалось: Габриэла снова стала подолгу задерживаться у своей подруги Кристель, которая жила в загородном доме «без воды» – как-то сказала Валькирия. «И без мужчин», – добавил Вилли. Валькирия вспыхнула. Они все были в подпитии, поэтому Леся вдруг, думая о своем, спросила: «Как долго длится любовь?»
– По-твоему, как долго? – переспросил жену Вилли.
Валькирия не ответила.
– Семь лет, – сказал Вилли. – Семь лет.
Их сыну только-только исполнилось восемь.
Если бы Леся не была так глупа, так влюблена и так по-пионерски добропорядочна, она заметила бы, что сильно нравится Вилли. В ней для него соединились все женщины русской литературы: и Наташа Ростова, и Татьяна Ларина, и Настасья Филипповна, а, кроме того, он был талантлив и понимал ее, видел, что у нее все еще впереди: и любовь, и разлука, и мудрость, и одиночество, и страдание.
Их соединение было бы шансом и для него, и для нее, но она была инфантильна и еще слепа, поэтому они остались друзьями на всю жизнь, а Валькирия вернулась к своей подруге Кристель, которую она покинула на восемь лет ради Вилли, и Вилли написал роман, где русская женщина носила имя Леси и была похожа на нее внешне.
Промелькнул в романе и маленький пес по имени Обеликс, но действие происходило не на Украине, а в Сталинградских степях, где пленный Вилли был в рабстве и жил в землянке вместе с хозяйками.
Роман носил след неизжитой любви к Новалису и Гельдерлину, но, несмотря на это, был удостоен Национальной премии Германской Демократической Республики.
Женщины переписывались, повествуя о всякой чуши, так как помнили, что письма подвергаются цензуре, а Вилли напивался почти каждый вечер, потому что чувствовал – грядут большие перемены. Один раз, пьяный, он позвонил Лесе и после печального разговора, прощаясь, сказал: «Я целую твои ночные губы», но она сделала вид, что не слышала.
Однажды Вилли приснился сон: он – кузнечик и скачет огромными прыжками по шоссе, а мать (уже давно почившая) уговаривает его прекратить это опасное занятие, и тогда он подпрыгивает высоко-высоко и опускается на руку матери.
На следующий день он попал в аварию на автостраде Берлин – Лейпциг, перелетел через кювет с переворотом и опустился на четыре колеса.
Но это случилось позже, когда накануне объединения двух Германий они с Валькирией переехали из унылого Лейпцига в столь же унылый Восточный Берлин, в район Кепеник.
А Леся приезжала к ним еще в Лейпциг, где они жили в особняке фабриканта Зингера, и, поднимаясь по лестнице, блестящей от воска, узнавала эту лестницу: да-да, она уже ходила по такой лестнице вместе с героем романа Германа Гессе.
И вообще, – в Германии все было из литературы. Все. И пшеничное поле с васильками и кирхой на другой стороне его, вдоль этого поля они гуляли с Валькирией, и Леся услышала рассказ о романе с русским офицером Васей, у которого глаза были того же цвета, что васильки на этом поле, и как потом ее поймали вечером, когда она возвращалась со станции, и обрили. Все истории порознь – походили на правду жизни, а вместе – на литературный вымысел.
Но однажды на Унтер-ден-Линден в магазине «Эксквизит», где на валюту торговали товарами из-за стены, Валькирия вдруг побледнела так, что полинял кварцевый загар и зрачки зеленых глаз расширились невообразимо:
– Смотри, смотри туда! Вон, видишь, стоит разговаривает с продавщицей! Это он меня стриг, он теперь живет в Западном Берлине! Живет себе поживает, а ведь он сотрудничал с гестапо!
Она говорила громко, на них начали оборачиваться. Элегантный, загорелый, тот, что разговаривал с продавщицей, быстро вышел.
Так в длинном, пахнущем духами, сумрачном от винно-красных маркиз, защищающих зеркальные витрины от зноя, зале магазина литература обернулась правдой.
Они оказались настоящими друзьями. После смерти мужа позвали ее с сыном отдохнуть у них на даче. Туда, где вдоль поля с васильками Валькирия гуляла с русским офицером.
Их совместная жизнь иссякла, но Леся так была оглушена своим горем, что не очень вникала в обстоятельства друзей.
Вилли жил отдельно в маленьком домике в глубине участка и по вечерам играл зорю на горне, очень красиво играл.
Странно, но они никогда не говорили об Украине, иначе им стало бы известно, что он знал ее бабушку и жил в хате, которую она помнила до мельчайших подробностей: до травы-муравы во дворе, до цвета неба в сумерках, – с бледными звездами и удивительно тонко очерченным месяцем.
Только один раз они говорили о войне, и он сказал, что войну невозможно понять по судьбе одного человека, как невозможно по пламени свечи понять природу огромного пожара.
Красиво. Но она не поняла, что имелось в виду. А вот то, что в офицерском разговорнике были слова: «Девушка, вы очень красивая. Дайте, пожалуйста, напиться воды», запомнилось.
Последний раз она увидела его лежащим в постели после инфаркта в запущенной квартире в Кепенике.
Две Германии объединились, и западные с чисто немецкой педантичностью стали донимать восточных, тех, кто хорошо жил при гэдээровской власти.
Не всех. Были такие, что сумели вовремя «выйти из магазина», вроде гестаповца, что остриг Валькирию, но Вилли был не из их числа. Он мужественно перенес позор изгнания со всех должностей, потом изгнания из квартиры куда-то на жуткие пролетарские выселки типа московского Бирюлева, предательство друзей, охлаждение сына и мужественно скончался, оплакиваемый только разлюбленной и разлюбившей Валькирией.
В последний путь его пришел проводить смешной пес – уродец на кривых лапах, со щеточкой бровей над умными черными глазками.
Пес уселся на задние лапки очень удобно и прочно, и Вилли понял, что он ждет, когда душа отправится в последний путь.
Он вспомнил, что пса зовут Обеликс, что он дал умнику это имя и, значит, полагается позвать его по имени за собой, когда будет готов.
Пса по имени Обеликс уже давно не существовало, но после ухода Вилли из села он прожил длинную собачью жизнь сначала под прежним именем Букет, а потом под странным именем Гапон.
Осенью исчезли все немцы, ушли сами, подпалив несколько хат. Но до Застанции руки не дошли, торопились очень.
В комендатуре снова была школа, и по селу больше никто не ездил на вонючих мотоциклах, а в их саду по-прежнему падал «белый налив» и будто изморозью покрывались спелые сливы, а за садом дичало поле.
Там хорошо было мышковать, потому что наступил голод, и, пока не вернулась Катя с мальчишками, они с Бабушкой голодовали страшно.
Букет (к нему вернулось его прежнее имя) спасался хоть мышами, а Бабушка варила крапиву и лебеду. Правда, у нее были припрятаны несколько банок чудесных консервов, которые оставил ей Вилли, но она их не трогала – Катю ждала.
А Катя, когда приехала на подводе с узлами и повзрослевшими сыновьями и поела картошки с этими консервами, подняла вдруг такой ор и прибежала за погреб, где он, постанывая вылизывал банки, выхватила банки и потащила их куда-то, трясясь и чертыхаясь.
Они с Мальчиком обшарили все кусты, но банок не нашли, и Мальчик пошел на Билля Нова ловить жаб, а он до сумерек прочесывал территорию, почти приникнув носом к земле. И был вознагражден.
В одном месте, в самом дальнем закоулке сада, из-под земли едва уловимо пахло Вилли. Пришлось разрыть и… о радость! там были банки. Торопясь долизать то, что не успел, он забыл об осторожности и порезал язык.
На следующий день он увидел, как Катя крадется по саду с лопатой, а за ней тянется улавливаемый ВЕРХНИМ чутьем чудесный запах консервов.
Значит, поорала-поорала и снова ела консервы врага.
У него хватило ума не побежать за ней следом, а наблюдать из лопухов, как она, шипя как гусыня, закапывает банку в ямку.
Но раскопать эту ямку было плевым делом, рыли вместе с Мальчиком так, что чернозем вылетал между задних лап, будто дым из паровозной трубы. Мальчик, склонный к грубым шуткам, заметил, что со стороны, наверное, выглядит будто дрищут черным.
Он сам от своих жаб часто дристал черным.
Один раз Илько выбросил банку прямо в цветник на саржины, и Катя гонялась за ним с ремнем сначала по хате, потом по двору. Было непонятно, в чем преступление: в том, что не зарыл банку (и чего Катя так боялась с этими консервами?), или в том, что украл из Бабушкиного тайника.
Бабушка тоже гонялась за Ильком и, когда удавалось, дергала его за чуб, а когда Катя маневром приближалась на результативное расстояние – заслоняла Илька от ремня с пряжкой.
Илько и Фомка за время отсутствия сильно повзрослели, и Букет уже в день их приезда почуял, что мальчишки так себе, – дрянцо, внутри гнилые.
Фомка еще ничего, а Илько – совсем негодящий.
Так и оказалось.
Он затевал драки после кино возле клуба, а сам прятался потом в сельсовете. На досвитках грубо обращался с девушками, и один пес из-за Гребли сказал Букету, что их хлопцы хотят подловить Илька и переломать ему ноги, но пока что жалеют Катю, потому что она была у них учительницей.
Букет не любил ходить на досвитки, но Мальчика туда тянуло как на веревке.
Мальчик появился в голод, и откуда взялся, было неизвестно. Скрывал. Скорее всего где-то беспризорничал.
Ценой бесконечных унижений и терпения он прибился к Левадним, через три дома на этой же улице, ну и, конечно, подружились.
А как было не подружиться – ровесник, живут на одной улице, а Фантик у Гусаря сидел на цепи, Дина у Овчаренок – тоже.
У Мальчика была одна особенность – огромное любопытство ко всему плохому.
Ему нравилось наблюдать драки парней в парке после досвиток, он даже повизгивал от удовольствия, нравилось подглядывать за девчатами, когда они бегали в кусты. Рассказывал, что они подтираются лопухами.
И вечно увязывался за Ильком, как будто чуял исходивший от него запах беды и непотребства. Илько все время затевал что-то плохое, и поначалу Букет вместе с Ильком и его компанией часами сидел в засаде, сторожа хлопцев из Кута после досвиток и свадеб.
Дрался Илько гадко со свинчаткой, но первый убегал с поля битвы, если к противникам приходила подмога.
Один раз Мальчик сказал, что Илька поджидают в выемке хлопцы из Кута.
Надо было предупредить, и он побежал впереди, лая и наскакивая на Илька, но тот пнул его сапогом: «Пошел вон, гедота!», он и пошел и потом в темноте слышал, как Илько говорил козлиным от страха голосом: «Хлопцы, та вы шо, сказылись?!», как упала в пыль выброшенная свинчатка, как гоготали хлопцы и пихали Илька в разные стороны, а потом по очереди давали ему пинков под жопу.
Вернувшись домой, Илько жутко наорал на Бабушку за то, что она оставила для него кисляка в сенях и уговаривала съесть на ночь.
Мальчик в ответ на его восторги сказал, что эта «лупоглазая» не в его вкусе и что у нее глаза красные. Глаза, правда, были чуть навыкате и белки красные, но узкая морда, но стройные ноги…
Пока разглядывал красавицу, не заметил, как вывели троих в белых рубахах, одного узнал сразу, он приходил к Дяде Ване раньше, до появления в селе немцев.
Тот, что привел красавицу, начал говорить, Вилли переводил, и Обеликс вдруг понял, что все это – с немногочисленными хмурыми односельчанами, с мотоциклистами в каких-то особых, низко нахлобученных касках, со сборищем собак – добром не кончится: а он терпеть не мог плохие концы.
– Пошли домой, – предложил он Мальчику, но тот помотал башкой.
– Нет, хочу посмотреть, как они станут мертвыми. Вон тот, он работал в Заготзерне, жил возле Гребли. А второй – директор школы, третьего не знаю.
– С чего это они станут мертвыми?
– Когда приезжают эти на мотоциклах, обязательно бывают мертвые. Смотри, смотри!
Обеликс не стал смотреть, подошел поближе к крыльцу, чтобы Вилли увидел, что он все-таки пришел, и Вилли, увидев его, дернул углом рта.
Перед уходом Обеликс решил взглянуть на красавицу, но ее на крыльце уже не было, он обернулся и увидел ее рядом с хозяином около ворот, увидел и тех троих в белых рубахах, болтающихся на перекладине.
У школы его перехватил старик Туз. Туз считался старостой собачьего сообщества. Это было признано всеми. Во-первых, он был старше всех, но еще крепок, во-вторых, он охранял школу и был уважаем самим директором школы, который теперь висел на воротах.
Туз сказал, что ночью надо прийти на выгон, чтобы повыть.
– Зачем?
– Так полагается, – коротко ответил Туз.
Вилли, видать, только что вернулся домой и сделал непонятное: сбросил с себя совершенно чистые белье и рубашку.
Отто уже таскал воду из колодца, а Бабушка разводила очень опасный каустик для стирки.
Вилли в длинной холщовой рубашке вышел на двор с бутылкой, сел под грецким орехом, подозвал Обеликса.
– Иди сюда, глупая любопытная зобака. Запомни меня, потому что я, как Эпаминонд. Великий полководец, но, когда его плащ был в починке, он не выходил из дома. Я пью за Эпаминонда, но вообще-то, глупая зобака, я мечтал стать таким, как Агесилай, и что из этого вышло? Отвечай. Молчишь? Тогда я отвечу за тебя, – шайзе…
Вилли любил употреблять незнакомые имена и слова.
– …Агесилай был царем спартанцев. Историк о нем пишет, что он был худым, хромым, но ходил очень быстро. Со своими был приветлив, с иноземцами насмешлив. Как я с тобой… Ты знаешь, мы прошли примерно столько же, сколько десять тысяч воинов в походе на Вавилон. Смешно, но поговорить я могу только с тобой. Скоро мы расстанемся, друг мой, и если бы ты был египетским царем Амасисом, а я твоим другом – греческим царем Поликратом, ты бы разорвал со мной отношения, чтобы не видеть моих будущих бед, будучи бессильным помочь мне. Говорят, один из сегодняшних был учителем, я тоже был учителем… истории… жаль, что ты не пьешь…
Обеликс сидел перед ним и делал вид, что внимательно слушает всю эту белиберду, на самом деле он пристально изучал Вилли.
И вот каким был вывод: Вилли стал взрослым. За эти две зимы, минувшие со времени его прихода сюда, он стал другим: доверял Бабушке и перестал бояться. Но эти два состояния не были связаны одно с другим. Он перестал бояться, потому что ему стало безразлично. Он пришел молодым и страстно любил жизнь, а теперь был старым, конечно, не как Бабушка, но почти как сосед Гусарь. У него появился запах старости – равнодушие и усталость.
Последний раз он был молодым на Новый год, но вспоминать эти дни было больно из-за Васи.
Вася жил в маленьком глинобитном сарайчике на границе с соседями.
Он был очень хорошеньким, чистеньким, похожим на человека поросенком. А главное, он был умным и проницательным. Понимал все буквально на ходу. Когда Обеликс пробегал мимо него, он по походке, по позиции хвоста мгновенно угадывал его настроение.
Летом его выводили на двор, привязывали возле старой хаты, и он часами внимательно изучал жизнь вокруг, вглядываясь в нее своими умненькими глазками с белыми ресницами.
Иногда он пытался рассказать что-то, говорил длинно, путано и так возбужденно, что сбивался с дыхания.
Что-то из его речей Обеликс понимал, например доклад о событиях прошедшего дня: что делала Бабушка, когда вернулись Генрих и Вилли, кто из собак пробегал мимо двора.
Но, к сожалению, Вася любил и пофилософствовать, порассуждать о смысле жизни, о странностях людей… Это было уже труднодоступно пониманию. Обеликс из вежливости слушал, чуть помахивая хвостом в знак присутствия внимания, но скоро зевота судорогой сводила челюсти, и он длинно визгливо зевал.
Кончилось наихудшим образом.
И с тех пор Новый год навсегда стал праздником, вызывающим двойственное чувство: с одной стороны – праздник, люди добрее и щедрее, а с другой – всегда вспоминался и Вася.
Вилли очень красиво нарядил елку, она стояла в горнице, украшенная золотыми цепями, орехами и стеклянными блестящими игрушками, был даже стеклянный танк.
Вечером на ней зажгли маленькие свечи, и Отто очень красиво играл на губной гармонике, а Вилли ОСОБЫМ голосом читал вслух какую-то толстую книгу.
А вот Вася накануне вел себя очень странно. Он без конца звал Обеликса подойти, и когда тот подходил, начинал очень нервно, почти визгливо, что-то рассказывать. На губах у него вздувались и лопались пузыри. Временами он всхлипывал, но Обеликс никак не мог понять, что так сильно взволновало его.
Но вот когда Вася начал метаться в своем тесном закутке, вскрикивать и даже вставать на задние лапы так, что поверх загородки виднелась его белесая мордочка с розовым, разинутым в крике ртом, а Отто, как-то неприятно сгорбившись над кухонным столом, начал с отвратительным дзиньканьем водить ножом по серому камню, – Обеликс понял, что ожидает бедного Васю.
Такое же дзиньканье доносилось осенью со двора старого Гусаря, потом была какая-то возня в хлеву, душераздирающий визг и больше никто не хрюкал, и Гусарша не носила чавун с варевом через двор.
Вася звал Обеликса, но Обеликс делал вид, что не слышит, а потом и вовсе ушел до вечера со двора. Наверное, действовал вроде того египетского царя, о котором говорил Вилли.
Ах, Вилли, Вилли! Милый Вилли, ты ушел навсегда в конце июля, когда на черной земле цветника среди тигровых лилий и табаков засветились оранжевые шарики опавших абрикосов. А ведь ты так любил абрикосы!
Он уходил на рассвете.
Обеликс и Бабушка вышли к калитке проводить его. Бабушка его перекрестила, а Вилли, как-то странно хрюкнув, шмыгнул носом. Потом наклонился к Обеликсу и сказал: «Ну что ж, редкое животное, я ухожу, оставляя тебя в этой глуши, где ты кончишь свои дни, как Велизарий или Помпей, а я – неизвестно где. Не забывай меня!»
И разве мог знать Обеликс, ставший уже очень скоро Фиксом, потом Габони, потом Гапоном, что Вилли понадобился здесь же, совсем рядом, генерал-фельдмаршалам Клюге и Манштейну, что попал в плен на Курской дуге и был отдан в работники двум женщинам, жившим в землянке, что, вернувшись в Германию, написал об этом роман, потому что стал писателем и литературным начальником в Германской Демократической Республике и постарался навсегда забыть, что его портрет (как самого красивого офицера вермахта) был помещен на обложку иллюстрированного журнала.
И разве мог предположить Обеликс, что девочка, ковылявшая по одеялу, расстеленному под яблоней, на толстых ножках, а потом приезжавшая к Бабушке вместе со своими сестрами на лето подкормиться, что этой девочке пьяный и несчастный Вилли скажет по телефону: «Я целую твои ночные губы».
Теперь о женщине по имени Леся. Но назвать ее женщиной было трудно, хотя ко времени описываемых событий ей стукнуло тридцать пять.
Дело в том, что была она не то чтобы глупа, хотя и глупа тоже, но инфантильна. И вот в этой инфантильности крылась ее притягательная сила. И еще в красоте. Где-нибудь в Калифорнии или в нынешние наши времена быть ей киноактрисой, а тогда красота в СССР считалась не Бог весть каким капиталом, и волевая сестрица при равнодушии мамаши и папаши затолкнула ее в какой-то дико трудный технический вуз, потому что «инженер – это всегда кусок хлеба». Дальше этого пресловутого куска хлеба мечты простого советского обывателя не простирались.
И сидеть бы ей всю жизнь за ненавистным осциллографом, рассчитывая какой-нибудь блок системы самонаведения, если бы в середине шестидесятых судьба не послала ей представителя иных времен, иных палестин.
Он был старше ее, но она, не колеблясь, оставила какого-то там мужа, и уже очень скоро сидела в знаменитом ресторане ЦДЛ, и сам Михаил Аркадьевич Светлов, пьяненький, называл ее санитарочкой. Дело в том, что по бедности в качестве украшения она туго стягивала гладкий лоб белой лентой.
Но бедность была скоро забыта, потому что закоренелый холостяк баловал свою молодую жену, и жили они, вот уж действительно, душа в душу.
Происходило это по двум причинам: несмотря на зрелый возраст и значительные посты в писательской организации, Роман Осинин (назовем его так) был человеком инфантильным, доверчивым, романтичным и глуповатым. То есть хорошим человеком.
Кроме того, была в его характере редчайшая черта: нежелание и неумение держать человека за горло, так он называл свою безграничную терпимость.
Возможно, терпимость эта выковалась, так сказать, в официальном браке втроем, который был организован одной умной, волевой и жесткой актрисой еще немого кино.
Она как-то давно и сразу поняла, что два мужа лучше, чем один, и что именно Осинин с его романтическими законами бл-а-а-родства – идеальный кандидат на второго мужа.
Первый, законный, открыто жил с женой знаменитого драматурга, Осинин тоже не чурался манекенщиц.
Короче, прожили жизнь, как в старой детской считалке: «Все они переженились… Якцидрак на Ципе-Дрипе…», хотя жизнь им досталась совсем недетская – войны, аресты близких и страх, страх, спастись от которого можно было в забытьи пьянства и блуда.
Но вернемся к Лесе и терпимости ее мужа.
Она часто ездила в командировки в один маленький город на Украине, и там ее тяжело и безнадежно любил главный инженер завода, где ее студенты проходили практику. Она разрешала катать себя по Карпатам, и дома очень живо рассказывала о жизни глухих местечек Закарпатья, и привозила себе оттуда экзотические, расшитые яркими цветами и бисером кожушки.
А мужу из комиссионок Львова она привозила разные экзотические шмотки: дубленки, которые тогда видели только в кино, туфли чудесной английской фирмы «Кларк» и голубые полотняные рубашки, но не «штатские», что презиралось московской фарцой и знатоками, а изготовления «Общего рынка».
Мужское сообщество сильно завидовало Осинину и, как ни странно, женское – его жене, ведь у нее всегда был такой счастливый и благополучный вид.
А супруга самого главного редактора журнала «Стремя» завидовала ее сапогам с ботфортами, таких сапог не было ни у кого во всей Москве. Правда, никто не знал, что сапоги были велики Осинке (так называли ее за глаза) на три размера, но у фарцовщицы Музки товар был только в одном экземпляре.
Зато у Кирилла всего было много. Бывший крымский партизан, татарин или караим и отличный сапожник, он попутно торговал отличными шмотками. Жил в древнем, может, описанном Пастернаком в «Докторе Живаго» доме у Белорусского вокзала.
Но настоящий пир наступал для писательских жен в Дубултах.
В этой прекрасной местности Рижского взморья располагался Дом творчества писателей (так назывались для приличия все писательские санатории), а рядом, всего в получасе езды на электричке, была Рига, а в Риге – посылочницы Дзидры, Велты, Скайдрите… Они получали посылки от родственников со всего мира, на это и жили.
Но это малоинтересная история, а другая история произошла в середине семидесятых прошлого столетия, когда на отдых в Дубулты приехал с женой и сыном немецкий писатель и функционер Вилли.
Они решили убежать от тошнотворной гэдээровской скуки, но не только.
Жена Вилли надеялась попасть в закрытую для иностранцев зону – город Калининград, бывший Кенигсберг, где она родилась и где прошло ее детство.
Вилли же, испытывая нечто наподобие ностальгии, убедил себя, что для нового романа, где будет присутствовать потрясший его на всю жизнь опыт войны и плена, ему необходимо снова побывать в Советском Союзе.
Он был неплохим писателем. Конечно, слабее Белля, но неплохим. И жена его тоже писала книги.
В этой местности все писали. Литературные начальники – о войне или политические романы, дамы – о любви или на худой конец что-нибудь жалостливое.
Жизнь в Доме творчества текла радостно и благополучно. Вечерами гуляли по берегу залива, ходили в уютные латышские кафе, играли в теннис.
Даже организовали турнир и продавали билеты, а потом на вырученные деньги устроили очень милую вечеринку с танцами. За тапера был главный редактор главной газеты по искусству.
На вечеринку пригласили приезжих иностранцев – Вилли с женой, похожей на Валькирию – такой она представлялась Лесе: большой, красивой, белозубой и со странной тягой в зеленых глазах. Звали ее Габриэла. Вот там Леся и познакомилась с ними и по пьяному делу обещала тайком свозить Габриэлу на ее родину – в закрытый для иностранцев город Калининград.
Когда протрезвела, об обещании пожалела, но отступать не собиралась и после обеда подошла к ним в баре, чтобы обсудить детали поездки.
Бывалый воин Вилли предложил пойти пить кофе и обсуждать поездку в другое кафе, где не было своих и столики не стояли так тесно.
Там под шум юрмальских сосен они поблагодарили Лесю и сказали, что все же от затеи лучше отказаться. Опасно.
Леся для порядка чуть-чуть понастаивала, на глазах Габриэлы появились слезы благодарности, а Вилли предложил выпить коньяк за дружбу.
И самое интересное и странное – дружба состоялась. Длинная, длинная дружба, почти на сорок лет.
И когда Леся приехала к ним в гости, они говорили на жутком пиджин-инглиш, помогали жестами, мимикой и даже присваивали предметам кухонной утвари имена, чтобы было понятней, кто от кого ушел и к кому пришел.
А уходили они все трое в разное время от бывших возлюбленных и приходили к новым. И им было весело, хотя Леся начинала новую жизнь с новым мужем, а у тех, наоборот, что-то незаметно и бесшумно разрушалось: Габриэла снова стала подолгу задерживаться у своей подруги Кристель, которая жила в загородном доме «без воды» – как-то сказала Валькирия. «И без мужчин», – добавил Вилли. Валькирия вспыхнула. Они все были в подпитии, поэтому Леся вдруг, думая о своем, спросила: «Как долго длится любовь?»
– По-твоему, как долго? – переспросил жену Вилли.
Валькирия не ответила.
– Семь лет, – сказал Вилли. – Семь лет.
Их сыну только-только исполнилось восемь.
Если бы Леся не была так глупа, так влюблена и так по-пионерски добропорядочна, она заметила бы, что сильно нравится Вилли. В ней для него соединились все женщины русской литературы: и Наташа Ростова, и Татьяна Ларина, и Настасья Филипповна, а, кроме того, он был талантлив и понимал ее, видел, что у нее все еще впереди: и любовь, и разлука, и мудрость, и одиночество, и страдание.
Их соединение было бы шансом и для него, и для нее, но она была инфантильна и еще слепа, поэтому они остались друзьями на всю жизнь, а Валькирия вернулась к своей подруге Кристель, которую она покинула на восемь лет ради Вилли, и Вилли написал роман, где русская женщина носила имя Леси и была похожа на нее внешне.
Промелькнул в романе и маленький пес по имени Обеликс, но действие происходило не на Украине, а в Сталинградских степях, где пленный Вилли был в рабстве и жил в землянке вместе с хозяйками.
Роман носил след неизжитой любви к Новалису и Гельдерлину, но, несмотря на это, был удостоен Национальной премии Германской Демократической Республики.
Женщины переписывались, повествуя о всякой чуши, так как помнили, что письма подвергаются цензуре, а Вилли напивался почти каждый вечер, потому что чувствовал – грядут большие перемены. Один раз, пьяный, он позвонил Лесе и после печального разговора, прощаясь, сказал: «Я целую твои ночные губы», но она сделала вид, что не слышала.
Однажды Вилли приснился сон: он – кузнечик и скачет огромными прыжками по шоссе, а мать (уже давно почившая) уговаривает его прекратить это опасное занятие, и тогда он подпрыгивает высоко-высоко и опускается на руку матери.
На следующий день он попал в аварию на автостраде Берлин – Лейпциг, перелетел через кювет с переворотом и опустился на четыре колеса.
Но это случилось позже, когда накануне объединения двух Германий они с Валькирией переехали из унылого Лейпцига в столь же унылый Восточный Берлин, в район Кепеник.
А Леся приезжала к ним еще в Лейпциг, где они жили в особняке фабриканта Зингера, и, поднимаясь по лестнице, блестящей от воска, узнавала эту лестницу: да-да, она уже ходила по такой лестнице вместе с героем романа Германа Гессе.
И вообще, – в Германии все было из литературы. Все. И пшеничное поле с васильками и кирхой на другой стороне его, вдоль этого поля они гуляли с Валькирией, и Леся услышала рассказ о романе с русским офицером Васей, у которого глаза были того же цвета, что васильки на этом поле, и как потом ее поймали вечером, когда она возвращалась со станции, и обрили. Все истории порознь – походили на правду жизни, а вместе – на литературный вымысел.
Но однажды на Унтер-ден-Линден в магазине «Эксквизит», где на валюту торговали товарами из-за стены, Валькирия вдруг побледнела так, что полинял кварцевый загар и зрачки зеленых глаз расширились невообразимо:
– Смотри, смотри туда! Вон, видишь, стоит разговаривает с продавщицей! Это он меня стриг, он теперь живет в Западном Берлине! Живет себе поживает, а ведь он сотрудничал с гестапо!
Она говорила громко, на них начали оборачиваться. Элегантный, загорелый, тот, что разговаривал с продавщицей, быстро вышел.
Так в длинном, пахнущем духами, сумрачном от винно-красных маркиз, защищающих зеркальные витрины от зноя, зале магазина литература обернулась правдой.
Они оказались настоящими друзьями. После смерти мужа позвали ее с сыном отдохнуть у них на даче. Туда, где вдоль поля с васильками Валькирия гуляла с русским офицером.
Их совместная жизнь иссякла, но Леся так была оглушена своим горем, что не очень вникала в обстоятельства друзей.
Вилли жил отдельно в маленьком домике в глубине участка и по вечерам играл зорю на горне, очень красиво играл.
Странно, но они никогда не говорили об Украине, иначе им стало бы известно, что он знал ее бабушку и жил в хате, которую она помнила до мельчайших подробностей: до травы-муравы во дворе, до цвета неба в сумерках, – с бледными звездами и удивительно тонко очерченным месяцем.
Только один раз они говорили о войне, и он сказал, что войну невозможно понять по судьбе одного человека, как невозможно по пламени свечи понять природу огромного пожара.
Красиво. Но она не поняла, что имелось в виду. А вот то, что в офицерском разговорнике были слова: «Девушка, вы очень красивая. Дайте, пожалуйста, напиться воды», запомнилось.
Последний раз она увидела его лежащим в постели после инфаркта в запущенной квартире в Кепенике.
Две Германии объединились, и западные с чисто немецкой педантичностью стали донимать восточных, тех, кто хорошо жил при гэдээровской власти.
Не всех. Были такие, что сумели вовремя «выйти из магазина», вроде гестаповца, что остриг Валькирию, но Вилли был не из их числа. Он мужественно перенес позор изгнания со всех должностей, потом изгнания из квартиры куда-то на жуткие пролетарские выселки типа московского Бирюлева, предательство друзей, охлаждение сына и мужественно скончался, оплакиваемый только разлюбленной и разлюбившей Валькирией.
В последний путь его пришел проводить смешной пес – уродец на кривых лапах, со щеточкой бровей над умными черными глазками.
Пес уселся на задние лапки очень удобно и прочно, и Вилли понял, что он ждет, когда душа отправится в последний путь.
Он вспомнил, что пса зовут Обеликс, что он дал умнику это имя и, значит, полагается позвать его по имени за собой, когда будет готов.
Пса по имени Обеликс уже давно не существовало, но после ухода Вилли из села он прожил длинную собачью жизнь сначала под прежним именем Букет, а потом под странным именем Гапон.
Осенью исчезли все немцы, ушли сами, подпалив несколько хат. Но до Застанции руки не дошли, торопились очень.
В комендатуре снова была школа, и по селу больше никто не ездил на вонючих мотоциклах, а в их саду по-прежнему падал «белый налив» и будто изморозью покрывались спелые сливы, а за садом дичало поле.
Там хорошо было мышковать, потому что наступил голод, и, пока не вернулась Катя с мальчишками, они с Бабушкой голодовали страшно.
Букет (к нему вернулось его прежнее имя) спасался хоть мышами, а Бабушка варила крапиву и лебеду. Правда, у нее были припрятаны несколько банок чудесных консервов, которые оставил ей Вилли, но она их не трогала – Катю ждала.
А Катя, когда приехала на подводе с узлами и повзрослевшими сыновьями и поела картошки с этими консервами, подняла вдруг такой ор и прибежала за погреб, где он, постанывая вылизывал банки, выхватила банки и потащила их куда-то, трясясь и чертыхаясь.
Они с Мальчиком обшарили все кусты, но банок не нашли, и Мальчик пошел на Билля Нова ловить жаб, а он до сумерек прочесывал территорию, почти приникнув носом к земле. И был вознагражден.
В одном месте, в самом дальнем закоулке сада, из-под земли едва уловимо пахло Вилли. Пришлось разрыть и… о радость! там были банки. Торопясь долизать то, что не успел, он забыл об осторожности и порезал язык.
На следующий день он увидел, как Катя крадется по саду с лопатой, а за ней тянется улавливаемый ВЕРХНИМ чутьем чудесный запах консервов.
Значит, поорала-поорала и снова ела консервы врага.
У него хватило ума не побежать за ней следом, а наблюдать из лопухов, как она, шипя как гусыня, закапывает банку в ямку.
Но раскопать эту ямку было плевым делом, рыли вместе с Мальчиком так, что чернозем вылетал между задних лап, будто дым из паровозной трубы. Мальчик, склонный к грубым шуткам, заметил, что со стороны, наверное, выглядит будто дрищут черным.
Он сам от своих жаб часто дристал черным.
Один раз Илько выбросил банку прямо в цветник на саржины, и Катя гонялась за ним с ремнем сначала по хате, потом по двору. Было непонятно, в чем преступление: в том, что не зарыл банку (и чего Катя так боялась с этими консервами?), или в том, что украл из Бабушкиного тайника.
Бабушка тоже гонялась за Ильком и, когда удавалось, дергала его за чуб, а когда Катя маневром приближалась на результативное расстояние – заслоняла Илька от ремня с пряжкой.
Илько и Фомка за время отсутствия сильно повзрослели, и Букет уже в день их приезда почуял, что мальчишки так себе, – дрянцо, внутри гнилые.
Фомка еще ничего, а Илько – совсем негодящий.
Так и оказалось.
Он затевал драки после кино возле клуба, а сам прятался потом в сельсовете. На досвитках грубо обращался с девушками, и один пес из-за Гребли сказал Букету, что их хлопцы хотят подловить Илька и переломать ему ноги, но пока что жалеют Катю, потому что она была у них учительницей.
Букет не любил ходить на досвитки, но Мальчика туда тянуло как на веревке.
Мальчик появился в голод, и откуда взялся, было неизвестно. Скрывал. Скорее всего где-то беспризорничал.
Ценой бесконечных унижений и терпения он прибился к Левадним, через три дома на этой же улице, ну и, конечно, подружились.
А как было не подружиться – ровесник, живут на одной улице, а Фантик у Гусаря сидел на цепи, Дина у Овчаренок – тоже.
У Мальчика была одна особенность – огромное любопытство ко всему плохому.
Ему нравилось наблюдать драки парней в парке после досвиток, он даже повизгивал от удовольствия, нравилось подглядывать за девчатами, когда они бегали в кусты. Рассказывал, что они подтираются лопухами.
И вечно увязывался за Ильком, как будто чуял исходивший от него запах беды и непотребства. Илько все время затевал что-то плохое, и поначалу Букет вместе с Ильком и его компанией часами сидел в засаде, сторожа хлопцев из Кута после досвиток и свадеб.
Дрался Илько гадко со свинчаткой, но первый убегал с поля битвы, если к противникам приходила подмога.
Один раз Мальчик сказал, что Илька поджидают в выемке хлопцы из Кута.
Надо было предупредить, и он побежал впереди, лая и наскакивая на Илька, но тот пнул его сапогом: «Пошел вон, гедота!», он и пошел и потом в темноте слышал, как Илько говорил козлиным от страха голосом: «Хлопцы, та вы шо, сказылись?!», как упала в пыль выброшенная свинчатка, как гоготали хлопцы и пихали Илька в разные стороны, а потом по очереди давали ему пинков под жопу.
Вернувшись домой, Илько жутко наорал на Бабушку за то, что она оставила для него кисляка в сенях и уговаривала съесть на ночь.