Он тявкнул на Фомку коротким предупредительным тявком, но Фомка даже не взглянул на него.
   Продолжая говорить, он накинул на шею Гули петлю и ногой придвинул табурет.
   А вот это уже совсем никуда не годилось, он вспомнил, как болтались ночью те, в белых рубахах, представил, как сбегутся со всей округи его товарищи повыть в его дворе, и решил действовать.
   Он вбежал в хату и начал облаивать Бабушку, как всегда, возящуюся у печи.
   – Да ты шо, сказывся? А ну геть витсиля, Гапон, бо я хворостыну визьму.
   Но он продолжал орать во всю глотку и даже чуть-чуть наскакивал на Бабушку. Потом выбежал в сени и обернулся, приглашая следовать за ним.
   Бабушка поняла, она вообще была очень умная. Поняла и пошла за ним. И тут увидела Гулю с петлей. Что началось! Фомка еле успел удрать со двора, Габони немного пробежал за ним по улице и даже сумел раза два ухватить за пятки. Почему не ухватить, раз уж такой переполох.
   Кстати, Фомка оказался злопамятным и на следующий день больно пнул и сказал: «Иди отсюда, гедота хитрая!»
   Вот это слово «гедота» было очень обидным, но нассать он хотел на Фомку, потому что вечером говорили только о нем, о его уме, и Леся взяла его на руки, а он затих, и только одна мысль портила счастье – что к Лесе переберутся его блохи и она больше никогда не станет брать его на руки.
 
   Зачем сейчас, лежа под пропахшим дегтем и железом мостом и глядя, как снуют в воде рыбки с красными плавниками, он вспоминает всю эту чепуху – Выемку, тыквы, старую грушу со свисающей петлей, очередь за хлебом у сельпо? А чтоб не вспоминать плохое, потому что то было их последнее счастливое лето.
   Осенью вернулся Илько, а зимой – Иван.
 
   Первым увидел Илька он и сразу понял, что идет большая беда. Илько шел огородами. В военной форме, но гимнастерка навыпуск, как у бабы, и не подпоясана. И в руках ничего нет, будто не после долгого отсутствия издалека возвращается, а так – ходил до витру за огороды.
   Что-то в его высокой плечистой фигуре в военной форме было неуместное среди оранжевых гарбузов и зеленых кавунов, лежащих среди уже ненужных, засохших плетей.
   Теплое осеннее солнце светило ему в спину, и он гляделся черным-пречерным.
   Гапон не стал лаять и звать Бабушку (Катя, как всегда, была в сельсовете), а тихонько отошел за колодец.
   Илько подошел к колодцу, попил прямо из ведра, что вообще-то строжайше запрещалось Бабушкой, – считалось очень плохой приметой.
   Гапон хорошо разглядел его пустые глаза и запекшийся рот.
   «Неужели опять война», – подумал Гапон, но не испугался, а обрадовался тому, что в таком случае возможно возвращение Вилли.
   И действительно было похоже, что снова началась война. Сначала Илько вошел в дом, и там была тишина. Потом из хаты вышла Бабушка, постояла на пороге и побрела к сараю.
   Что она там забыла? Милка еще не вернулась из стада. Гапон тихонечко пошел следом. Бабушка вела себя странно, уселась на скамеечку для дойки, закачалась и замычала.
   Гапону все это ужасно не понравилось, он подошел к скамеечке, осторожно тронул носом Бабушкину свисающую руку, потом подсунул под кисть голову и помотал головой вверх-вниз, чуть подбрасывая безвольную кисть, это означало: «Я здесь, я с тобой, погладь меня». Нежности у них не были приняты – гладить там и все такое, но вообще-то они уже были, наверное, ровесники и столько их связывало! Вся жизнь, так что можно и погладить. И она погладила. Чуть-чуть, но он ощутил.
   Она сказала что-то очень грустное про Катю, но и так было ясно без слов, что такое возвращение сына Кате будет совсем не в радость.
   Пришел как вор, как те, что старались прокрасться незаметно, потому что от них прятались. Они подписывали на лавриятов, Бабушка их просто ненавидела, потому что они забирали деньги, а деньги Бабушка очень берегла. Вот и Илько пришел, будто решил подписать их на лавриятов.
   Вечером Катя плакала, а потом послала Фомку за жившим неподалеку милиционером Шпаком. Гапон тоже сбегал до Шпака, во-первых, из любопытства, во-вторых, Шпака он уважал. Шпак был всегда спокоен, говорил негромко, собак не обижал и всегда что-то мастерил, если был во дворе.
   Бабушка накрыла хороший стол, поставила сулею с мутной водой, которую все любили пить.
   Катя и Шпак тихо разговаривали, а Илько все наливал себе и наливал, пока Бабушка не унесла сулею.
   На следующий день Илько долго спал, потом чистил сапоги во дворе, прямо как Отто, – плевал, водил тряпочкой туда-сюда, пока сапоги не заблестели.
   Бабушка что-то говорила сердито, не хотела, чтоб он уходил, велела дождаться матери, но он Катю ждать не стал, а пошел из дома, уже при ремне и в военной форме. Ремень, значит, дружок принес, он приходил, и они с Ильком шептались за сараем и пили из бутылки.
 
   Гапон, конечно, следом. Маршрут обычный – через Выемку к станции, потом через выгон к клубу. У клуба его ждали хлопцы, и они все вместе отошли в парк и там опять попили из бутылки.
   Но в кино не пошли, а двинулись по шпалам к Куту. Маршрут знакомый. До армии Илько туда ходил часто, там жила его зазноба.
   Гапон бежал низом по тропке и чувствовал, как тошнота подступает к горлу. Бегать на коротких лапах в его возрасте за такими здоровыми парнями уже было трудно, прихватывала одышка.
   Но тошнота была еще и от предчувствия плохого. Очень плохого, на что был способен Илько.
   В Куте, как всегда, было безлюдно и красиво. Несколько хаток среди садочков, маленький ставок с огромными ветлами на берегу, сосновый лесок, очень чистенький, будто его подмели и посыпали песком.
   В бледном небе уже стоял тонкий месяц цвета осоки, что росла по берегам Сулы. Было тихо, видимо, Жук и его компания ушли в село к клубу. Там всегда хоть что-нибудь перепадало: то огрызок пирожка, которыми угощали друг друга девчата, то кусок макухи, ее приносили со Сталинской. Пахло резедой, табаками и метиолой.
   В одной хате в окне дрожал неверный свет керосиновой лампы, один из хлопцев постучал в дверь этой хаты. Другие вместе с Илько отошли за клуню. Это очень не понравилось Гапону, и он было решил определить их лаем. Но почему-то испугался. Много раз он вспоминал ночами в бессонницу этот миг, вспоминал со стыдом и отвращением.
   На порог вышел Грицко – тихий возница председателя колхоза. Грицко на войну не ходил, видимо, потому, что иногда падал на землю и начинал выгибаться и хрипеть. Изо рта у него шла пена и кто-нибудь держал его язык. Странно, почему он жил теперь в хате, где жила и зазноба Илько, веселая учетчица Заготзерна. Но он жил как хозяин. Потому что стоял на пороге в исподнем, держа в руке керосиновую лампу.
   Хлопец о чем-то тихо попросил.
   Грицко повернулся в хату, протянул кому-то лампу, и сразу же раздался пронзительный женский крик, и зазноба Илька выскочила, закрыла собой Грицка.
   Она кричала и отталкивала хлопца, но хлопец одним движением кинул ее назад в хату, отстранил Грицка и захлопнул дверь.
   И тут из-за клуни вышел Илько и другие хлопцы.
   Хлопцы окружили Грицка, а Илько вошел в хату.
   Страшный крик раздался там, и в ответ на этот крик рванулся Грицко. Но хлопцы сдвинулись и держали его, видно, крепко.
   Грицко бился в их руках, как курица, пойманная Бабушкой для борща, и вдруг вскрикнул жутко и стал обмякать. И таким же последним криком ответила ему женщина из хаты. Наступила тишина.
   Кто-то из хлопцев выругался и попросил тряпку. Грицко выгибался на земле. Его исподнее то проявлялось белым пятном, то растворялось в темноте.
   Хлопцы возились над ним, засовывая в рот тряпку.
   Кто-то тихо вышел на двор соседней хаты, подошел к плетню и сразу же отошел в черную тень, но не ушел, Гапон чувствовал его присутствие.
   – Обмочился, – сказал кто-то. – Херовина получилась, надо тикать.
   И хлопцы вдруг как-то разом метнулись вбок и исчезли в темноте, их дыхание и запах махорки удалялись быстро.
   Гапон осторожно подошел к Грицку. Тот лежал неподвижно, и от него сильно пахло мочой. Гапон хотел тявкнуть. Подозвать того, притаившегося в темноте, но из хаты вышел Илько, и из раскрытой двери донеслись рыдания. Так горько плакали женщины давно – у сельсовета, когда Дядя Ваня и другие уходили на войну.
   Но в ту ночь он услышал еще раз такой же плач. Плакала Катя.
 
   Гапон не стал провожать Илька, остался во дворе за клуней. Он видел, как после ухода Илька к Грицку подошел сосед, Гапон его узнал смутно: кажется, счетовод из сепараторного пункта. Ездит на вонючей тарахтелке, оставшейся от немцев. У него жил тихий и доброжелательный Пушок.
   Правильно угадал. Счетовод отнес Грицка в хату, оставался там долго, рыдания стихли, потом завел свою тарахтелку и поехал по направлению к селу.
   А Гапон постоял, послушал какую-то плохую тишину и пошел до дому.
   Он ругал себя за то, что увязался за Ильком, не так уж молод, чтоб бегать ночью в Кут и обратно. Но на самом деле сердце жало предчувствие, что все еще не закончилось, что будет продолжение.
   Илька дома не было, Бабушка с Катей ужинали, Фомка, видно, был в кино. Потом он вдруг прибежал, что-то слишком рано, – вряд ли кино кончилось, даже Бахмачский вечерний не приходил, а до Кременчугского и вовсе было долго.
   Фомка пробежал через двор, обдав запахом большой тревоги и большой беды. Потом из хаты выбежала Катя и побежала по улице, за ней Бабушка, Бабушка кричала, звала Катю, потом села прямо в пыль, Катя повернулась и подбежала к ней. Потом Катя вела Бабушку в дом, а Фомка опять куда-то убежал.
   Гапон чувствовал, что эта суматоха как-то связана с тем, что произошло в Куту, и ему было очень жалко Катю: ее душа металась, как у поросенка Васи перед гибелью. Бабушкина душа съежилась и корчилась от боли, про Фомкину не понял – так быстро тот убежал.
   Вдруг опять пришел Шпак – очень строгий, очень чужой. Они не сели за стол, хотя ужин стоял почти нетронутый. Катя хватала Шпака за руки, потом вдруг упала перед ним на колени. Бабушка стала ее поднимать и снова, охнув, села на лавку.
   Гапон подсматривал из сеней и был совершенно поглощен, поэтому не сразу услышал, что во дворе вроде бы чужой. Но это был Мальчик. Страшно возбужденный, он не мог перевести дыхания от быстрого бега и тайной радости.
   Ушли в сад, и Мальчик рассказал, что Илько в Куту снасильничал ту, с которой гулял до армии, а его дружки держали мужа – припадочного Грицка, и теперь парни из Кута ищут Илька, чтобы его убить.
   Они его, конечно, найдут, куда он спрячется в селе, и обязательно убьют, так что теперь не будет больше разгуливать по улице в блестящих сапогах, как немец. Так сказал утром отец хозяина Мальчика – старик Левадний.
   Но всю эту чепуху, кто что сказал, слушать было совсем неинтересно. Потому что было очень тревожно за Катю и Бабушку, как они переживут, если Илька убьют. Илька не было жалко, потому что, во-первых, – военный, значит, смерти не боится, как Вилли, во-вторых, если хлопцы его бросили, значит, совершил гадкое.
 
   Последнее время Гапон часто думал о смерти. Никого из его приятелей уже не осталось в живых: ни Мальчика, ни Жука, ни Пушка, ни даже соседского Фунтика, а ведь Фунтик был моложе, – никого.
   Иногда он боялся смерти, иногда – вроде бы нет.
   Вот когда была такая слабость, как сегодня, то, пожалуй, нет. Собачья глубокая старость – вещь ужасная, он видел, никому не пожелает.
   Ослепнув, выть часами возле почты, надеясь на людскую доброту, как выл Жук, выгнанный хозяевами. Нет уж, не надо.
   Но околеть вот так, в безвестности, под железнодорожным мостом тоже не хочется. Пусть уж Бабушка или Катя погладят последний раз.
   Пожалуй, хватит любоваться на рыбок, надо встать и идти на Сталинскую. В конце концов интересно узнать, отчего это так приспичило Кате ехать.
   Бедная Катя. Илько так и не приехал больше никогда, а она так его любила.
   В ту ночь произошло много странного и печального.
   Сначала он разочаровался в Шпаке. Шпак ушел от Кати злой-презлой и, возвращаясь домой по улице Застанция, ругался хотя и негромко, но самыми гадкими словами. Совсем как те, что приезжали откуда-то торговать на базаре гвоздями и другими железяками.
   Он прошелся со Шпаком до Выемки, надеясь встретить Илька или Фомку, не встретил и вернулся до хаты.
   Дверь была закрыта, миска пуста, а ведь он не ел с самого утра. Он напомнил Бабушке, что голоден. Никакого результата. Он тявкнул три раза уже требовательно: в конце концов, он не так уж обременяет собой и за свою долгую непоколебимую преданность заслужил двухразовую скромную еду.
   И Бабушка все-таки оказалась верна себе: что бы ни случилось, об обязанностях не забывать. Вышла и налила в миску нечто волшебное – суп с кусочками куриной мякоти и кожи. Суп был наваристый, густой, вчерашний, сваренный по случаю приезда Илька. Но суп супом, а в раскрытую дверь Гапон успел заметить нечто невиданное – заветный Бабушкин сундук в горнице был открыт, и Катя копалась в нем. А ведь даже Вилли и тем более Отто не посмели шарить в сундуке. Заглянули и закрыли.
   В сундуке лежало много неизвестного, но сверху – что-то белое душистое, потому что посыпано было сухими цветами. Бабушка этим белым очень дорожила и летом вывешивала проветривать на тын возле старой хаты.
   Да, старая хата. В ней была поэзия. Маленькая мазанка в одну комнату с окнами, обведенными синим, и странно, хотя в хате давно никто не жил, там стоял приятный запах, и Бабушка каждый год обновляла синюю обводку вокруг маленьких окошек.
   В старую хату обычно помещали новорожденного теленка – смешное зрелище на тоненьких разъезжающихся ногах, с розовым мокрым носом. Смешное то смешное, но, когда однажды кто-то из девочек присел перед новорожденным бычком, тот сразу же попытался на нее взгромоздиться. Гапон тогда был очень удивлен. У него это прекрасное чувство появилось, кажется, в конце первого года жизни.
   Сколько же ему теперь? Одно лето до войны, и после уже скоро будет восьмое, и война, говорят, была четыре лета, вот и выходит, что уже тринадцать. Для собаки немало, но маленькие, такие как он, Бабушка говорила, живут дольше.
 
   А еще бабушка держала в сундуке гроши, всегда вытаскивала их тайком и ключ прятала. Грошей у Бабушки, как и у всех старух в деревне, было мало. Они приносили их в церковь завернутыми в носовой платок, перед тем как войти в церковь, доставали узелок из-за пазухи, долго развязывали корявыми пальцами и вынимали мятую бумажку или мелочь. Гапон в такие минуты стыдился Бабушки и злился на Катю. Все-таки у матери председателя сельсовета могло быть и побольше денег.
   А в ту ночь Катя вытворяла что-то вообще несусветное: не таясь, вынула тряпочный сверточек, из него гроши, а бабушка делала вид, будто так и надо. Конечно, делала вид, он ощущал тайную тоску ее сердца, но не из-за денег, а из-за чего-то другого.
   Катя спрятала деньги в свою потертую сумочку, надела жакет и пошла из дома.
   Гапона охватило смятение: он хотел остаться возле Бабушки, и Катю нельзя было отпускать одну ночью, и любопытно было ужасно, куда это она собралась.
   Он стоял в сенях, неуверенно помахивая хвостом.
   – Иди с Катей, Гапон, – сказала Бабушка, и он выбежал в темноту.
   Катя шла быстро. Прошли Выемку, на станции уже гуляли по перрону те, что пришли к Кременчугскому. С Катей здоровались почтительно и даже заискивающе. Гапон любил такие моменты, ведь он выглядел не простой собакой на коротких лапах, а охранником председателя сельсовета. Но Катя на этот раз совсем не соблюдала величие: зачем-то заглянула в окна буфета, потом прошлась по перрону. Гапон догадался – она ищет Илька. Тех хлопцев, что были с ним в Куту, на перроне не было, а то он дал бы знать, определил бы тявком. Вообще-то определение считалось в их собачьем кругу делом постыдным, но ведь Катя не знала об этом, а своих на перроне не было. Долго они ходили потом по темному селу, Илька не было ни возле клуба, ни возле сельсовета, – там, где горели лампочки. И вообще в селе было тихо, собаки нигде не переговаривались, и Мальчик куда-то провалился, уж он-то наверняка знал, где Илько.
   Катя зачем-то пошла к школе, и когда пересекали Выгон, из темноты его окликнул Мальчик.
   Он сидел возле хаты Калюжки вместе с Тузом, Жуком и тем тихим Пушком из Кута, что вскоре погиб под поездом. И как его угораздило!
   О том, что произошло в Куту, они узнали от Пушка, было известно и то, что хлопцы из Кута шастают по селу, ищут Илька. Ищет его и Шпак. А Илько спрятался на нефтебазе на верхушке большой цистерны, похожей на огромную кастрюлю, и подобраться к нему невозможно, потому что он может скинуть любого с узенькой лестницы, ведущей на крышку кастрюли.
   Надо же, они с Катей обошли все село, а Илько прячется недалеко от дома, прямо за кукурузным полем на нефтебазе, на которой нет сторожа, потому что давно уже нет нефти. Гапон попросил ребят молчать, не реагировать на его лай и побежал догонять Катю.
   Он догнал Катю, она медленно шла вдоль Выемки к дому. Перед самым кукурузным полем за их садом, там летом москвички прятались в землянке, он остановился у пролома в стене нефтебазы и начал визгливо лаять. Он сам был себе противен этим лаем, но заливался, уже почти захлебываясь. Нервный Пушок все-таки не выдержал и коротко ответил из темноты Калюжкиного сада.
   – Да замолчи ты, Гапон! – сказала Катя, и тотчас сверху донесся голос Илька.
   – Мамо, я здесь!
 
   Все беды людей оттого, что они слишком долго любят своих щенят.
   Любил ли Гапон своих? Знал ли их?
   Один раз во дворе школы – бывшей барской усадьбы, что за Греблей, выскочил откуда-то коротконогий и залаял, изображая строгого хозяина.
   «Знал бы ты», – подумал тогда Гапон, холодно разглядывая его щенячью мордочку с маленькими блестящими глазками под щеточкой бровей. Тот еще немного полаял чисто автоматически и, повиливая хвостиком, робко приблизился.
   Наверное, получился от той, что жила здесь неподалеку, на дворе сепаратора. Она тоже была застенчивой, а Гапон иногда ходил вместе с Бабушкой делать на сепараторе масло.
   Хотел было спросить дурака, как мать, но подумал, что вряд ли тот помнит, кто его родил.
   А люди – у них по-другому.
   Всю ночь Катя провела около Илька на нефтебазе и, конечно, первым делом отдала ему деньги.
   Гапон даже в темноте понял это, потому что ничто не пахнет так отвратительно, как деньги. Потом она ходила в дом и принесла еду и узел с одеждой, а на рассвете, когда из темноты стала выступать Гадячская гора, они пошли к станции.
   Мальчик, Жук и Пушок все время были рядом, Гапон это чувствовал, но ничем себя не выдавали.
   Они стояли в Выемке, и Катя плакала, потом вдруг тявкнул Пушок, и Гапон вздрогнул, Илько присел в бурьянах, а Катя отвернулась от дороги, по которой шел Гриша Овчаренко, держа в руках узелок с едой. От узелка вкусно пахло варениками с картоплей.
   Все это означало, что скоро придет поезд и дальше до Кременчуга его поведет Гриша.
   Гриша шел, глядя себе под ноги, и даже не поздоровался, хотя не узнать Катю было невозможно, такой высокой и статной она была.
   Когда поезд подошел, Катя все целовала Илька, а он отворачивался и уже душой стремился к вагону, стремился к движению. Ловко вскочил в последний вагон, вагон был пуст, даже проводник куда-то исчез, а бедная Катя стояла со стороны Выемки, и слезы катились, катились и катились по ее румяным загорелым щекам. Ах, как не любил Гапон слезы! Они всегда предвещали дурное.
   Илько скучал, глядя в окно, и ждал, когда же поезд, наконец, тронется, а вот ребятам было любопытно донельзя. Они даже потихоньку вышли из бурьянов и уселись на краю Выемки.
   Поезд ушел, обнажив совершенно пустой перрон, да и кто придет в такую рань, то ли дело вечером – прийти к поезду погулять, покрасоваться, походить по перрону.
   И все же Гапону показалось, что в дверях багажного домика мелькнула красивая фигура Шпака. Мелькнула и отступила вглубь, в темноту.
   Катя тихо и медленно пошла до хаты, а Гапон притормозил около ребят, чтобы поблагодарить за молчание. Пушок, конечно, был расстроен, что определил Гришу, но глупый Мальчик сказал, что ерунда, Гриша их не видел, а умный Жук сказал тоже, что ерунда, – Гриша видел, но это не имеет значения, потому что Илько уехал и больше никогда не вернется.
 
   Катя наплакала все-таки новую беду: в самом начале весны вернулся Дядя Ваня.
   Гапон не узнал его и не хотел пускать во двор. Человек пинал его жутким сапогом, и когда вышла Бабушка и обняла Дядю Ваню, Гапону стало очень стыдно за свою оплошность.
   Но ведь и Дядя Ваня не узнал его, а кроме того, от него шел такой ужасный запах! Бабушка, конечно, тоже почувствовала этот запах (у нее вообще был отличный верхний нюх), и, пока ее любимчик Сережа бегал за Катей, она согрела огромные чавуны воды, и Дядя Ваня стал мыться в старой хате.
   Странно, но как-то сразу его стали называть уже не Дядей Ваней, а Иваном.
   Когда прибежала Катя, Бабушка кивнула на старую хату и сказала:
   – Иван там, он моется.
   И Катя как-то долго и внимательно посмотрела на мать. Правильно посмотрела. Уже в тот же вечер все стало ясно.
   Собрали людей. Крутили патефон – «Дядя Ваня, хороший и пригожий». Иван сидел во главе стола, и постепенно Гапон начал вспоминать его. Но только раньше за этими большими губами вспыхивали очень белые и ровные зубы, а теперь – черный провал, на высокий лоб спускался красиво уложенный чуб, а теперь торчит какой-то жидкий хохолок, и главное – глаза: они больше не были блестящими, а стали какими-то зеленовато-мутными.
   Сначала все было ничего.
   Патефон пискляво пел про пожарника-ударника, за столом говорили негромко, но наливали часто, и почему-то не оставляло ощущение, что добром это все не кончится. Так и вышло.
   Гапон задремал под столом, наевшись прохладного холодца, который уронил уже неверной рукой начальник Заготзерна по имени то ли Груздь, то ли Гудзь. И до удачи с холодцом перепало неплохо: хорошая куриная косточка с хрящиком, конец колбасы с веревкой, но и с кусочками пахучего сала, веревку, конечно, выплюнул, а салом насладился, растирая языком по небу.
   Ему снился Вилли. Вилли стоял посреди двора в своих блестящих сапогах, белой рубахе без воротника и щурился на солнце.
   При этом в одной руке, поднятой вверх, он держал ужасную гадость – черный пистолет. И вдруг пистолет выстрелил, раздался жуткий грохот, Гапон вскочил, затряс головой. Но грохот не приснился, он был наяву. Это Иван сдернул скатерть вместе с посудой и едой. На глиняном полу валялись кружки волшебной колбасы, куски студня, утиная нога, – хватай, что хочешь. Но Гапон почел неприличным в своем доме пользоваться бедой. А беда была. Иван кричал жуткие слова, топал огромными сапогами, Бабушкины ноги вытанцовывали рядом. Иван и Бабушка боролись. Потом подскочили сапоги Шпака. Все кричали, но громче всех Иван.
   Потом он сидел на лавке, а Шпак держал его за плечи.
   «Это только начало», – подсказало предчувствие. Правильно подсказало. Наступил позор. Именно так ощущал он новую жизнь.
   С утра Иван ходил хмурый и лучше было не попадаться ему ни на глаза, ни под ноги.
   К вечеру начинал собираться в село. Да и не в село даже, а в станционный буфет. Бабушка плаксивым голосом отговаривала его, он даже не отвечал. Прилизывал свой редкий хохол и шел к станции. Гапон никогда не ходил за ним. Зачем? Только позориться. Иван ведь будет потом лежать на полу буфета, пока за ним не придет Катя или Фомка.
   Мальчик сказал, что Иван был в плену и в лагере, об этом говорили у Левадних. В селе все очень жалели Катю, но и новый оттенок появился в отношении к ней, оттенок покровительственного презрения. Теперь все считали себя выше ее. Да и как было не считать, если Иван иногда бушевал так, что приходилось звать на помощь Гришу Овчаренко или, если Гриша был в рейсе, – старого, но крепкого еще Гусаря. Каково это было Бабушке, ведь и Гриша, и Гусарь были штундистами. Тогда он понял, что самое мучительное чувство не голод, а стыд.
   Но куда было деваться, Фомка и Бабушка не могли защитить Катю, когда Иван сшибал ее на пол и бил ногами. Гапон попытался укусить, но получил такой удар в бок, что болел и долго отлеживался в сарае. Бабушка даже поила его парным молоком, а все равно что-то сломалось внутри и не было прежней легкости. А может, годы подошли…
   А самым подлым было бросание всего подряд в колодец. Бабушка кричала: «Ратуйте, добрые люди!», а Катя стала прятаться.
   Один раз Иван схватил его и тоже хотел бросить в колодец, отняла Леся.
 
   Да, приезд москвичек. Зря они приехали в то последнее лето.
   Иван заставлял их вязать снопы в поле за садом, им было больно ходить босыми ногами по стерне, а он кричал: «Живей, живей! Невелыки панночки!». А еще он называл их нахлебниками.
   Потом они сообразили и стали с утра уходить на Сулу. Но однажды вечером, когда они сели за стол, Иван очень спокойно сказал: «А ну геть, нахлебники! Здесь вам не санатория, надо работать».
   – Сам уходи, – сказала Катя. – Вот тебе гроши и уходи.
   – А я у себя дома.
   Москвички уехали очень скоро после этих слов, да и лето выдалось, какого ни до, ни после не было. Все время мелкий моросящий дождь, и туманы, туманы… На Сулу ходить невозможно, и они, бедные, целыми днями сидели в сарае, чтоб не попадаться на глаза Ивану.
   Играли в карты и в игру «Барыня прислала сто рублей», где «черное и белое не берите, “да” и “нет” не говорите».
   Он лежал, положив морду на колени Лесе, и всем сердцем ощущал, что это их последнее лето, что больше он Лесю не увидит.
   В то лето она стала пахнуть как взрослая женщина, как пахли Тамара и Ганна. В некоторые дни этот запах усиливался и даже переходил в приторно-кровяной.