Он выпил залпом и, нюхая кусок черного хлеба, потребовал:
   - Еще!
   Вылив сам, я налил по второму разу: себе немного, а ему до краев. Взяв кружку, он повернулся к нарам, где стоял чемодан с вещами мальчика, и негромко произнес:
   - За то, чтоб ты вернулся и больше не уходил. За твое будущее!
   Мы чокнулись и, выпив, принялись закусывать. Несомненно, в эту минуту мы оба думали о мальчике. Печка, став по бокам и сверху оранжево-красной, дышала жаром. Мы вернулись и сидим в тепле и безопасности. А он где-то во вражеском расположении крадется сквозь снег и мглу бок о бок со смертью...
   Я никогда не испытывал особой любви к детям, но этот мальчишка - хотя я встречался с ним всего лишь два раза - был мне так близок и дорог, что я не мог без щемящего сердце волнения думать о нем.
   Пить я больше не стал. Холин же без всяких тостов молча хватил третью кружку. Вскоре он опьянел и сидел сумрачный, угрюмо посматривая на меня покрасневшими, возбужденными глазами.
   - Третий год воюешь?.. - спросил он, закуривая. - И я третий... А в глаза смерти - как Иван! - мы, может, и не заглядывали... За тобой батальон, полк, целая армия... А он один! - внезапно раздражаясь, выкрикнул Холин. Ребенок!.. И ты ему еще ножа вонючего пожалел!
   8
   "Пожалел!.." Нет, я не мог, не имел права отдать кому бы то ни было этот нож, единственную память о погибшем друге, единственно уцелевшую его личную вещь.
   Но слово я сдержал. В дивизионной артмастерской был слесарь-умелец, пожилой сержант с Урала. Весной он выточил рукоятку Котькиного ножа, теперь я попросил его изготовить точно такую же и поставить на новенькую десантную финку, которую я ему передал. Я не только просил, я привез ему ящичек трофейных слесарных инструментов - тисочки, сверла, зубила, - мне они были не нужны, он же им обрадовался, как ребенок.
   Рукоятку он сделал на совесть - финки можно было различить, пожалуй, лишь по зазубринкам на Котькиной и выгравированным на шишечке ее рукоятки инициалам "К. X.". Я уже представлял себе, как обрадуется мальчишка, заимев настоящий десантный нож с такой красивой рукояткой; я понимал его: я ведь и сам не так давно был подростком.
   Эту новую финку я носил на ремне, рассчитывая при первой же встрече с Холиным или с подполковником Грязновым передать им: глупо было бы полагать, что мне самому доведется встретиться с Иваном. Где-то он теперь? -- я и представить себе не мог, не раз вспоминая его.
   А дни были горячие: дивизии нашей армии форсировали Днепр и, как сообщалось в сводках Информбюро, "вели успешные бои по расширению плацдарма на правом берегу...".
   Финкой я почти не пользовался; правда, однажды в рукопашной схватке я пустил ее в ход, и, если бы не она, толстый, грузный ефрейтор из Гамбурга, наверное, рассадил бы мне лопаткой голову.
   Немцы сопротивлялись отчаянно. После восьми дней тяжелых наступательных боев мы получили приказ занять оборону, и тут-то в начале ноября, в ясный холодный день, перед самым праздником, я встретился с подполковником Грязновым.
   Среднего роста, с крупной, посаженной на плотное туловище головой, в шинели и в шапке-ушанке, он расхаживал вдоль обочины большака, чуть волоча правую ногу - она была перебита еще в финскую кампанию. Я узнал его издалека, сразу как вышел на опушку рощи, где располагались остатки моего батальона. "Моего" - я мог теперь говорить так со всем основанием: перед форсированием меня утвердили в должности командира батальона.
   В роще, где мы расположились, было тихо, поседевшие от инея листья покрывали землю, пахло пометом и конской мочой. На этом участке входил в прорыв гвардейский казачий корпус, и в роще казаки делали привал. Запахи лошади и коровы с детских лет ассоциируются у меня с запахом парного молока и горячего, только вынутого из печки хлеба. Вот и сейчас мне вспомнилась родная деревня, где в детстве каждое лето я живал у бабки, маленькой, сухонькой, без меры любившей меня старушки. Все это было вроде недавно, но представлялось мне теперь далеким-далеким и неповторимым, как и все довоенное...
   Воспоминания детства кончились, как только я вышел на опушку. Большак был забит немецкими машинами, сожженными, подбитыми и просто брошенными; убитые немцы в различных позах валялись на дороге, в кюветах; серые бугорки трупов виднелись повсюду на изрытом траншеями поле. На дороге, метрах в пятидесяти от подполковника Грязнова, его шофер и лейтенант-переводчик возились в кузове немецкого штабного бронетранспортера. Еще четверо - я не мог разобрать их званий - лазали в траншеях по ту сторону большака. Подполковник что-то им кричал - из-за ветра я не расслышал что.
   При моем приближении Грязнов обернул ко мне изрытое оспинами, смуглое, мясистое лицо и грубоватым голосом воскликнул, не то удивляясь, не то обрадованно:
   - Ты жив, Гальцев?!
   - Жив! А куда я денусь? - улыбнулся я. - Здравия желаю!
   - Здравствуй! Если жив, - здравствуй!
   Я пожал протянутую мне руку, оглянулся и, убедившись, что, кроме Грязнова, меня никто не услышит, обратился:
   - Товарищ подполковник, разрешите узнать: что Иван, вернулся?
   - Иван?.. Какой Иван?
   - Ну мальчик, Бондарев.
   - А тебе-то что, вернулся он или нет? - недовольно спросил Грязнов и, нахмурясь, посмотрел на меня черными хитроватыми глазами.
   - Я все-таки переправлял его, понимаете...
   - Мало ли кто кого переправлял! Каждый должен знать то, что ему положено. Это закон для армии, а для разведки в особенности!
   - Но я для дела ведь спрашиваю. Не по службе, личное... У меня к вам просьба. Я обещал ему подарить, - расстегнув шинель, я снял с ремня нож и протянул подполковнику. - Прошу, передайте. Как он хотел иметь его, вы бы только знали!
   - Знаю, Гальцев, знаю, - вздохнул подполковник и, взяв финку, осмотрел ее. - Ничего. Но бывают лучше. У него этих ножей с десяток, не меньше. Целый сундучок собрал... Что поделаешь - страсть! Возраст такой. Известное дело мальчишка!.. Что ж... если увижу, передам.
   - Так он что... не вернулся? - в волнении проговорил я.
   - Был. И ушел... Сам ушел...
   - Как же так?
   Подполковник насупился и помолчал, устремив свой взгляд куда-то вдаль. Затем низким, глуховатым басом тихо сказал:
   - Его отправляли в училище, и он было согласился. Утром должны были оформить документы, а ночью он ушел... И винить его не могу: я его понимаю. Это долго объяснять, да и не к чему тебе...
   Он обратил ко мне крупное рябое лицо, суровое и задумчивое.
   - Ненависть в нем не перекипела. И нет ему покоя... Может, еще вернется, а скорей всего к партизанам уйдет... А ты о нем забудь и на будущее учти: о закордонниках спрашивать не следует. Чем меньше о них говорят и чем меньше людей о них знает, тем дольше они живут... Встретился ты с ним случайно, и знать тебе о нем - ты не обижайся - не положено! Так что впредь запомни: ничего не было, ты не знаешь никакого Бондарева, ничего не видел и не слышал. И никого ты не переправлял! А потому и спрашивать нечего. Вник?..
   ...И я больше не спрашивал. Да и спрашивать было некого. Холин вскоре погиб во время поиска: в предрассветной полутьме его разведгруппа напоролась на засаду немцев - пулеметной очередью Холину перебило ноги; приказав всем отходить, он залег и отстреливался до последнего, а когда его схватили, подорвал противотанковую гранату... Подполковник же Грязнов был переведен в другую армию, и больше я его не встречал.
   Но забыть об Иване - как посоветовал мне подполковник, - я, понятно, не мог. И не раз вспоминая маленького разведчика, я никак не думал, что когда-нибудь встречу его или же узнаю что-либо о его судьбе.
   9
   В боях под Ковелем я был тяжело ранен и стал "ограниченно годным": меня разрешалось использовать лишь на нестроевых должностях в штабах соединений или же в службе тыла. Мне пришлось расстаться с батальоном и с родной дивизией. Последние полгода войны я работал переводчиком разведотдела корпуса на том же 1-м Белорусском фронте, но в другой армии.
   Когда начались бои за Берлин, меня и еще двух офицеров командировали в одну из оперативных групп, созданных для захвата немецких архивов и документов.
   Берлин капитулировал 2 мая в три часа дня. В эти исторические минуты наша опергруппа находилась в самом центре города, в полуразрушенном здании на Принц-Альбрехтштрассе, где совсем недавно располагалась "Гехайме-стаатс-полицай" - государственная тайная полиция.
   Как и следовало ожидать, большинство документов немцы успели вывезти либо же уничтожили. Лишь в помещениях четвертого - верхнего - этажа были обнаружены невесть как уцелевшие шкафы с делами и огромная картотека. Об этом радостными криками из окон возвестили автоматчики, первыми ворвавшиеся в здание.
   - Товарищ капитан, там во дворе в машине бумаги! - подбежав ко мне, доложил солдат, широкоплечий приземистый коротыш.
   На огромном, усеянном камнями и обломками кирпичей дворе гестапо раньше помещался гараж на десятки, а может, на сотни автомашин; из них осталось несколько - поврежденных взрывами и неисправных. Я огляделся: бункер, трупы, воронки от бомб, в углу двора - саперы с миноискателем.
   Невдалеке от ворот стоял высокий грузовик с газогенераторными колонками. Задний борт был откинут - в кузове из-под брезента виднелись труп офицера в черном эсэсовском мундире и увязанные в пачки толстые дела и папки.
   Солдат неловко забрался в кузов и подтащил связки к самому краю. Я финкой взрезал эрзац-веревку.
   Это были документы ГФП - тайной полевой полиции - группы армий "Центр", относились они к зиме 1943/44 года. Докладные о карательных "акциях" и агентурных разработках, розыскные требования и ориентировки, копии различных донесений и спецсообщений, они повествовали о героизме и малодушии, о расстрелянных и о мстителях, о пойманных и неуловимых. Для меня эти документы представляли особый интерес: Мозырь и Петриков, Речица и Пинск - столь знакомые места Гомельщины и Полесья, где проходил наш фронт, - вставали передо мной.
   В делах было немало учетных карточек - анкетных бланков с краткими установочными данными тех, кого искала, ловила и преследовала тайная полиция. К некоторым карточкам были приклеены фотографии.
   - Кто это? - стоя в кузове, солдат, наклонясь, тыкал толстым коротким пальцем и спрашивал меня: - Товарищ капитан, кто это?
   Не отвечая, я в каком-то оцепенении листал бумаги, просматривал папку за папкой, не замечая мочившего нас дождя. Да, в этот величественный день нашей победы в Берлине моросил дождь, мелкий, холодный, и было пасмурно. Лишь под вечер небо очистилось от туч и сквозь дым проглянуло солнце.
   После десятидневного грохота ожесточенных боев воцарилась тишина, кое-где нарушаемая автоматными очередями. В центре города полыхали пожары, и если на окраинах, где много садов, буйный запах сирени забивал все остальные, то здесь пахло гарью; черный дым стелился над руинами.
   - Несите все в здание! - наконец приказал я солдату, указывая на связки, и машинально открыл папку, которую держал в руке. Взглянул - и сердце мое сжалось: с фотографии, приклеенной к бланку, на меня смотрел Иван Буслов...
   Я узнал его сразу по скуластому лицу и большим, широко расставленным глазам - я ни у кого не видел глаз, расставленных так широко.
   Он смотрел исподлобья, сбычась, как тогда, при нашей первой встрече в землянке на берегу Днепра. На левой щеке, ниже скулы, темнел кровоподтек.
   Бланк с фотографией был не заполнен. С замирающим сердцем я перевернул его - снизу был подколот листок с машинописным текстом: копией спецсообщения начальника тайной полевой полиции 2-й немецкой армии.
   "No...... гор. Лунинец. 26.12.43 г. Секретно.
   Начальнику полевой полиции группы "Центр"...
   ...21 декабря сего года в расположении 23-го армейского корпуса, в запретной зоне близ железной дороги, чином вспомогательной полиции Ефимом Титковым был замечен и после двухчасового наблюдения задержан русский, школьник 10-12 лет, лежавший в снегу и наблюдавший за движением эшелонов на участке Калинковичи - Клинск.
   При задержании неизвестный (как установлено, местной жительнице Семиной Марии он назвал себя "Иваном") оказал яростное сопротивление, прокусил Титкову руку и только при помощи подоспевшего ефрейтора Винц был доставлен в полевую полицию...
   ...установлено, что "Иван" в течение нескольких суток находился в районе расположения 23-го корпуса... занимался нищенством... ночевал в заброшенной риге и сараях. Руки и пальцы ног у него оказались обмороженными и частично пораженными гангреной...
   При обыске "Ивана" были найдены... в карманах носовой платок и 110 (сто десять) оккупационных марок. Никаких вещественных доказательств, уличавших бы его в принадлежности к партизанам или в шпионаже, не обнаружено... Особые приметы: посреди спины, на линии позвоночника, большое родимое пятно, над правой лопаткой - шрам касательного пулевого ранения...
   Допрашиваемый тщательно и со всей строгостью в течение четырех суток майором фон Биссинг, обер-лейтенантом Кляммт и фельдфебелем Штамер "Иван" никаких показаний, способствовавших бы установлению его личности, а также выяснению мотивов его пребывания в запретной зоне и в расположении 23-го армейского корпуса, не дал.
   На допросах держался вызывающе: не скрывал своего враждебного отношения к немецкой армии и Германской империи.
   В соответствии с директивой Верховного командования вооруженными силами от 11 ноября 1942 года расстрелян 25.12.43 г. в 6.55.
   ...Титкову... выдано вознаграждение... 100 (сто) марок. Расписка прилагается..."
   Октябрь - декабрь 1957 г.