В этом эпизоде весь Феншо: спонтанное проявление великодушия, непоколебимая уверенность в собственной правоте и молчаливое, почти безропотное смирение перед неизбежными последствиями. Он мог совершить необыкновенный поступок, а потом повести себя так, словно не имел к этому никакого отношения. Иногда это его качество, больше, чем что-либо другое, меня от него отпугивало. Мы сближались, я им восхищался, отчаянно за ним тянулся, и вдруг наступал момент, когда я понимал, что он мне чужой и что моя линия жизни с его внутренним миром несовместимы. Я хотел всего и сразу, меня раздирали самые разные желания, я был во власти сиюминутного — какое уж тут олимпийское безразличие! Для меня было важно находиться в числе первых, производить впечатление на окружающих своим безудержным честолюбием: хорошими отметками, письмами в студенческую газету, высокой оценкой результатов очередной недели. Феншо ко всему такому относился равнодушно — стоял себе в сторонке, как будто его это не касается. Если он успевал в учебе, то вопреки собственным устремлениям, без борьбы, без усилий; не делая на это ставку. Такая поза могла обескуражить кого угодно, и мне потребовалось немало времени, чтобы понять: что хорошо для Феншо, не обязательно годится для меня.
   Впрочем, не стоит преувеличивать. Наши расхождения все-таки относятся к более позднему периоду, детство же запомнилось нашей пылкой дружбой. Мы были соседями, и наши дворы, не разделенные забором, выглядели обшей лужайкой с гравиевыми дорожками и земляными площадками, как будто здесь жила одна большая семья. Наши матери — ближайшие подруги, наши отцы — постоянные теннисные партнеры, мы с Феншо — единственные дети… Идеальные условия, ничто не стояло между нами. Мы появились на свет с разницей в одну неделю, эту лужайку исползали на четвереньках вдоль и поперек, оборвали сообща кучу цветов, и свои первые самостоятельные шаги по этой траве мы сделали в один день. (Сохранились фотографии, запечатлевшие сей исторический момент.) Позже в этом общем дворе мы осваивали азы бейсбола и американского футбола. Мы строили форты, устраивали игры, придумывали собственные миры, за этим последовали вылазки в город, велосипедные кроссы, бесконечные разговоры. Мне кажется, невозможно знать другого человека лучше, чем я знал Феншо. В шесть лет мы были настолько привязаны друг к другу, что, по словам моей матери, как-то спросили ее, можно ли мужчине жениться на мужчине. Мы хотели никогда не разлучаться, вот в наших головах и родились матримониальные планы. Феншо собирался стать астрономом, а я ветеринаром. Мы фантазировали, как будем жить на большой ферме, днем ухаживая за животными, а по ночам разглядывая звездное небо.
   Тот факт, что Феншо в результате стал писателем, сейчас, задним числом, я нахожу вполне логичным. Его духовный аскетизм, можно сказать, диктовал такой выбор. Уже в младших классах он сочинял короткие рассказы, писателем же считал себя с десяти лет. Поначалу все это, разумеется, выглядело несерьезно. По и Стивенсон были его кумирами, и из-под пера выходили те еще пассажи: «В ту ночь, лета одна тысяча семьсот пятьдесят первого от Рождества Христова, споря с убийственной метелью, я продвигался к родовому поместью, замку моих предков, когда навстречу мне из снежной замети шагнул человек-призрак». Вычурные фразы, экстравагантные сюжетные повороты. В шестом классе, помнится, Феншо написал небольшой, страниц на пятьдесят, детективный роман, который с подачи учительницы он в десять приемов прочитал нам после занятий. Мы все гордились им: он читал как настоящий актер, вживаясь в каждый образ. О чем этот роман, я вам уже не скажу, помню только, что интрига поражала своей сложностью, а в финале разрешалась какая-то путаница между двумя парами близнецов.
   Но Феншо никак нельзя назвать книжным червем. Неизменный участник спортивных игр и ключевая фигура нашего сообщества, он не мог стать затворником. В те годы складывалось впечатление, что все ему удавалось: он был первым на бейсбольном поле, в учебе, выделялся своей внешностью. Любое из этих преимуществ уже придало бы ему особый статус, а все вместе они превращали его в настоящего героя, отмеченного богами. И при этом, удивительное дело, он ничем среди нас не выделялся. Не гений, не вундеркинд. Никакого сверхъестественного дара, который бросался бы в глаза. Абсолютно нормальный подросток, я бы даже сказал, в квадрате, если такое возможно, в том смысле, что он был в полной гармонии с собой, идеально нормальный, в отличие от всех нас.
   Феншо, которого я знал, не отличался показной смелостью, тем сильнее поражала безоглядность, с какой он вдруг лез на рожон. За его внешним самообладанием скрывалась какая-то темная сила: потребность испытать себя, рискнуть, пройти по лезвию ножа. Мальчиком он обожал играть на стройках, забираться по лестницам и лесам, балансировать на мостках, перекинутых над бездной, где угадывались остовы машин, мешки с песком и грязная жижа. Пока Феншо выполнял эти трюки, я держался сзади и беззвучно умолял его остановиться (сказать это вслух я боялся, чтобы он, не дай бог, не загремел вниз). Со временем таких поползновений стало только больше. Он говорил мне о том, как важно «распробовать жизнь». Создавать искусственные преграды, стремиться к неизведанному — вот чего он жаждет, особенно с годами. Однажды, когда нам было по пятнадцать, он уговорил меня провести уикенд в Нью-Йорке: мы скитались по улицам, ночевали на вокзальных скамейках Пенн-Стейшн, общались с нищими, морили себя голодом. Помню, как в Центральном парке, в воскресенье, в семь утра, я так надрался, что меня вывернуло на зеленый газон. Для Феншо это было испытанием, очередной проверкой на прочность, а для меня — отвратительным инцидентом, жалкой попыткой сыграть не свою роль. Но я продолжал ему подыгрывать, одурманенная жертва, незадачливый спутник, юный Санчо Панса, наблюдающий, не слезая с осла, как его собрат сражается в одиночку.
   Через пару месяцев после памятного уикенда Феншо повел меня в бордель (этот визит организовал его приятель), и там мы оба потеряли невинность. Помню небольшой дом из бурого песчаника у реки в Верхнем Вест-Сайде и тесную квартирку с темной спальней, отделенной от кухоньки хлипкой занавеской. Нас встретили две темнокожие женщины: одна старая и толстая, другая молодая и хорошенькая. Поскольку никто не хотел иметь дело со старой, нам предстояло решить, кто пойдет первым. В прихожей мы бросили монетку. Феншо, разумеется, выиграл, и я остался в кухне с толстухой. Она называла меня «душкой» и не переставала повторять, что она готова, было бы у меня только желание. В ответ я нервно мотал головой, а из-за шторки доносилось учащенное дыхание моего друга. Я мог думать только об одном: что совсем скоро мой лысый окажется там, где сейчас резвился Феншо. Наконец пришел мой черед. Я впервые видел голую девушку (не знаю, как ее звали); она держалась естественно и мило, и все получилось бы само собой, если бы меня не отвлекали ботинки Феншо: они торчали из-под занавески, такие сияющие от света на кухне, живущие отдельной жизнью от их хозяина. Девушка помогала мне, как могла, но вся эта возня слишком затянулась, и настоящего удовольствия я так и не получил. Когда в наступивших сумерках мы с Феншо вышли на улицу, мне нечего было сказать. А он шагал рядом вполне довольный, как будто в очередной раз «распробовал жизнь», тем самым еще раз проверив свою теорию. В ту минуту я понял, какой он ненасытный… в отличие от меня.
   Мы вели уединенную загородную жизнь. Нью-Йорк, казалось бы, вот он, в каких-то двадцати , милях, но до него нашему замкнутому мирку с его лужайками и деревянными домишками было как до Китая. К тринадцати-четырнадцати годам Феншо окончательно превратился в такого внутреннего эмигранта, который формально выполнял все, что от него требовалось, в душе презирая эту жизнь. Он не вступал в конфликты, не бунтовал, просто ушел в себя. Если мальчишкой он всегда был на виду, в центре всех событий, то в старших классах он как будто исчез, спрятавшись в темных кулисах, подальше от ярких огней рампы. Я знал, что Феншо серьезно пишет (хотя он перестал показывать свою прозу кому бы то ни было), но это был скорее симптом, чем причина. Он единственный из нашего десятого класса попал в школьную команду по бейсболу. Прекрасно отыграв несколько недель, он вдруг без видимой причины ушел. На следующий день я узнал от него подробности. После занятия он прямиком направился в тренерскую комнату — вернуть форму. Тренер, только что из душа, стоял возле стола в чем мать родила, если не считать бейсбольной кепки и сигары во рту. Феншо с удовольствием, не скупясь на детали, живописал всю нелепость этой сцены: голый крепыш, метр с той самой кепкой, стоит на цементном полу в луже воды, ни дать ни взять полотно старых мастеров, — но тем все и ограничилось, броской картинкой, изящными словами, и ни намека на его, Феншо, присутствие. Его решение уйти из команды огорчило меня, я ждал серьезного обоснования, но он отделался одной фразой: «Бейсбол — какая скучища!»
   Как это случается со многими одаренными людьми, пришел момент, когда Феншо больше не мог довольствоваться тем, что само плыло ему в руки. Рано усвоив азы, он совершенно естественно стал оглядываться в поисках задачек посложнее. А что могла ему предложить обычная провинциальная школа? Неудивительно, что эти задачки он стал задавать себе сам. Но кажется, тут было кое-что еще. Нельзя не сказать о событиях, происходивших в семье Феншо об эту пору. Оказали ли они существенное влияние, уже другой вопрос, но, думается, здесь мелочей нет. В сущности, каждая жизнь — это всего лишь сумма непредвиденных обстоятельств, хроника случайных пересечений, элементарного везения, беспорядочных событий, которые если что-то и доказывают, так это отсутствие внутренней целесообразности.
   Когда Феншо было шестнадцать, у его отца обнаружился рак. Полтора года он наблюдал, как отец умирает. Семья медленно разваливалась. Для его матери удар оказался особенно чувствительным. Стоически не подавая виду, она занималась врачебными консультациями, финансовыми расчетами, домашними обязанностями — но при этом металась между крайностями: то демонстрировала безудержный оптимизм, то впадала в отчаяние и ступор. По словам Феншо, она была неспособна принять неизбежное, даже когда оно смотрело ей в глаза. Она знала, что должно произойти, однако не имела мужества признать это и жила словно с задержанным дыханием. Ее поведение становилось все более эксцентричным: она могла ночь напролет одержимо заниматься стиркой или драить весь дом, она боялась оставаться одна (и периодически пропадала на несколько часов без всяких объяснений), она нафантазировала себе целый букет болезней (аллергические реакции, гипертония, головокружение). Под конец она увлеклась всякой заумью — астрологией, парапсихологией, спиритизмом, странствиями души, а любой разговор с ней превращался в бесконечную лекцию о распаде человека.
   Отношения Феншо с матерью сделались напряженными. Она вела себя так, словно семейная боль была ее личной прерогативой, а у Феншо она искала поддержки, ему отводилась роль этакой надежной опоры — для него самого и для его двенадцатилетней сестры. Ситуация не из простых: после образовавшегося в семье вакуума Феншо стал для Эллен, девочки нервной и неуравновешенной, всем — отцом, матерью, кладезем премудрости и источником утешения. Понимая, что в этой зависимости нет ничего хорошего, изменить ситуацию он не мог, так как больше всего боялся нанести ей психологическую травму. Помню, как моя мама сокрушалась по поводу «бедной Джейн» (миссис Феншо) и ужасного положения «ребенка». Но я-то знал: если кто и был страдающей стороной, так это Феншо. Просто он этого не показывал.
   Про отца Феншо мне трудно сказать что-то определенное. Он остался для меня загадкой — вроде бы добродушный молчальник, которого я толком и не знал. Если мой отец старался больше времени проводить с семьей, особенно по выходным, то Феншо-старший в основном отсутствовал. Обычно, засиживаясь в своем офисе, он возвращался домой поздно вечером, а нередко прихватывал и уикенды. Известный юрист, он одно время ударился в политику, но все закончилось серией разочарований. Как обращаться с собственным сыном, он, судя по всему, не ведал; к детям он был равнодушен, о том же, что сам когда-то был ребенком, успел забыть. В своей закоренелой взрослости и абсолютной погруженности в «серьезные проблемы» мистер Феншо, скорее всего, воспринимал нас как каких-то инопланетян.
   Он умер, не дожив до пятидесяти. Последние шесть месяцев, когда врачи уже махнули на него рукой, он провел в постели, в собственной спальне: поглядывал во двор, изредка что-то читал, принимал обезболивающее, спал. Феншо проводил с ним почти все свободное время, и, хотя это только мое предположение, мне кажется, отношения между ними потеплели. Во всяком случае, я знаю, сколько сил он к этому приложил: пропускал школу, чтобы побыть с отцом, всегда был на подхвате, ходил за ним, как за ребенком. Тяжелое испытание, наверно, даже слишком тяжелое, и, хотя он виду не показывал, обнаруживая свойственную одной лишь молодости жизненную силу, есть подозрение, что для него это не прошло бесследно.
   Тут мне хотелось бы отметить еще одну вещь. Под занавес, когда в любой момент могла наступить развязка, мы с Феншо решили немного покататься после школы. Стоял февраль, и вскоре пошел легкий снежок. Мы бесцельно кружили по окрестным городкам, пока не оказались возле кладбища, милях в пятнадцати от дома. Ворота оказались открытыми, и мы, не особенно задумываясь, въехали на территорию. Дальше пошли пешком. Читая надписи на могильных плитах, мы пофантазировали, кто кем был при жизни, потом погуляли молча, еще немного поговорили, снова помолчали. Снег уже валил, вокруг все побелело. Вдруг мы очутились перед свежевырытой могилой. Мы остановились и заглянули в нее. Помню, какая стояла тишина и какой далекой казалась цивилизация. После долгого молчания Феншо сказал, что хочет посмотреть, как оно там, внутри. Я крепко держал его за руку, пока он спускался. Добравшись до дна ямы, он посмотрел на меня снизу вверх, и губы его тронула улыбка. Он лег на спину, точно покойник. Эта картина врезалась мне в память: Феншо глядит в небо, часто моргая из-за снега, который залепляет ему глаза.
   По ассоциации мне вспомнился эпизод, случившийся, когда нам было четыре-пять лет. Родители Феншо купили какую-то новую технику, кажется телевизор, и несколько месяцев пустая коробка простояла у него в комнате. Он всегда щедро делился со мной своими игрушками, но к этой чудо-коробке меня и близко не подпускал. По словам Феншо, когда он залезал в нее и закрывал верхнюю крышку, он мог переноситься в любое место по своему желанию, а если в коробку залезет кто-то другой, она потеряет свои волшебные свойства. Я жутко расстраивался, но, веря на слово, с просьбами больше не приставал. Мы играли в солдатиков или рисовали, и вдруг, ни с того ни с сего, он объявлял, что уходит в свою коробку. Я пытался как ни в чем не бывало заниматься своим делом. Напрасный труд. Я мог думать только об одном: что там сейчас с ним происходит. Я фантазировал, представляя себе его необыкновенные путешествия. Ничего конкретного я так и не узнал, поскольку по правилам игры рассказывать о своих приключениях он не имел права.
   Нечто похожее происходило и с этой открытой могилой. Феншо лежал в ней один, весь в своих мыслях и переживаниях, а я, стоявший рядом, чувствовал себя как стеной отрезанным, словно меня там и не было вовсе. Я догадался, что в эти минуты Феншо воображает себя на месте умершего отца. Вот вам чистый случай: подвернулась вырытая могила, и он поддался внутреннему зову. Как однажды кто-то заметил, истории приключаются с теми, кто может их рассказать. Вероятно, точно так же опыт дается только тем, кто способен его пережить. Вопрос сложный, и ответов на него у меня нет. В ожидании, когда Феншо вылезет из могилы, я пытался проникнуть в его мысли, увидеть все его глазами. В какой-то момент я задрал голову к потемневшему небу, но мне открылся лишь хаос густо валящего снега.
   Когда мы возвращались к машине, солнце уже зашло. Мы молча преодолевали заносы, а метель все набирала силу, и казалось, ей не будет конца. С машиной нас поджидала неприятность. Задние колеса увязли в небольшой канаве, и все наши старания ни к чему не приводили. Мы и толкали, и раскачивали машину, но буксовавшие колеса лишь надрывно визжали в ответ. Промучившись около получаса, мы решили бросить машину. Еще часа два мы добирались автостопом, а когда наконец приехали домой, узнали, что в наше отсутствие Феншо-старший скончался.

3

   Прошло несколько дней, прежде чем я собрался с духом открыть чемоданы. Я писал статью, ходил в кино, откликался на приглашения, от которых обычно отказывался. Кого я хотел обмануть? Я боялся разочарования, слишком многое зависело от моего ответа. Для меня сказать «уничтожьте его рукописи» было все равно что убить Феншо собственными руками. Я был облечен властью стирать живое с лица земли и вторично хоронить покойника. Положение аховое, и лучше умыть руки. Пока я не трогаю эти чемоданы, совесть моя чиста. С другой стороны, дав обещание, я не мог тянуть резину бесконечно. Именно в этот момент (пока я собирался с духом, готовя себя к неизбежному) мною овладел новый страх. Да, я боялся, что проза Феншо окажется плохой, но, как выяснилось, я в равной степени боялся, что она окажется хорошей. Мне это трудно объяснить. Конечно, сказывалось давнее соперничество, опасение, как бы меня не затмил блеск Феншо, но было также ощущение человека, угодившего в ловушку.
   Я дал слово. Открыв чемоданы, я стану выразителем интересов Феншо: хочешь не хочешь, а придется говорить от его имени. Обе перспективы меня пугали. Объявить смертный приговор — хорошего мало, но работать на покойника — еще хуже. Несколько дней я метался, выбирая между двумя этими страхами, и кончилось тем (кто бы сомневался!), что я открыл чемоданы. Но уже не столько из-за Феншо, сколько из-за Софи. Я должен был ее увидеть, из чего следовало: чем скорее я приступлю к работе, тем раньше у меня появится повод ей позвонить.
   По существу дела мне почти нечего прибавить. Кто сегодня не знает прозы Феншо? Ее давно прочли и обсудили, ей посвятили статьи и исследования, она сделалась достоянием общественности: Одно скажу: все мои переживания можно было спрятать подальше, и, чтобы это понять, мне хватило часа или двух. Оценить текст, донести его до читателей, поверить в силу печатного слова — это перевешивает все, и даже собственная жизнь вдруг становится чем-то второстепенным. Не для того это говорю, чтобы похвастаться своей проницательностью или выставить себя в более выгодном свете. Я был первым, но это единственное, чем я отличался от любого другого. Окажись проза Феншо хуже, и моя роль была бы иной: надо полагать, более важной, даже решающей в плане конечного результата. А так я был всего лишь невидимым инструментом. Каменная глыба уже покатилась с горы, и, даже если бы я это отрицал и делал вид, будто не открывал чемоданы, она бы все равно катилась вниз по закону инерции, сметая преграды на своем пути.
   Около недели ушло у меня на то, чтобы все переварить и привести в порядок: отделить законченные произведения от набросков и расположить их в более или менее правильном хронологическом порядке. Самая ранняя вещь, стихотворение, датировалась шестьдесят третьим годом (Феншо только исполнилось шестнадцать), а последняя была закончена в семьдесят шестом (за месяц до его исчезновения). Общим счетом там было за сотню стихотворений, три романа (два коротких, один большой) и пять одноактных пьес, плюс тринадцать блокнотов с незавершенными произведениями, набросками, зарисовками, заметками о прочитанных книгах и новыми идеями. Ни писем, ни дневников — ничего, что позволило бы заглянуть в частную жизнь. Этого я ожидал. Человек, который прячется от мира, умеет заметать следы. И все же я надеялся найти среди бумаг хоть что-то имеющее отношение ко мне — распорядительное письмо или дневниковую запись, где бы я назывался литературным душеприказчиком. Ни одного слова. Феншо словно говорил: решай сам.
   Я позвонил Софи, и мы договорились на следующий день вместе поужинать. Я предложил модный французский ресторан (который был мне явно не по средствам), из чего, думаю, она могла догадаться о моей реакции на прочитанное. Но если не считать этого намека на маленькое торжество, я был предельно краток. Я хотел, чтобы события развивались сами собой, никаких резких движений, никаких преждевременных жестов. В прозе Феншо я был уверен, а вот делать первые шаги навстречу Софи побаивался. Слишком многое зависело от моих действий, одна оплошность — и все потеряно. Сознавала это Софи или нет, но отныне мы с ней были повязаны, по крайней мере как партнеры, продвигающие сочинения Феншо. Но я желал большего, и хотелось, чтобы так же этого желала Софи. Обуздывая нетерпение, я урезонивал себя, призывая мыслить стратегически.
   Она вошла в ресторан (черное шелковое платье, миниатюрные серебряные сережки, убранные назад волосы, открывающие шею) и, увидев меня у стойки бара, одарила лукавой улыбкой заговорщицы, словно говорившей «я знаю, что хороша собой», но не только это: в ней еще сквозило отношение к неординарности ситуации, попытка оценить, насколько далеко нас может завести эта встреча. На мои слова, что сегодня она бесподобна, Софи ответила немного загадочно, что после рождения Бена это ее первый выход в свет и ей хотелось выглядеть «иначе». Я решил сразу перейти к делу, загнав свои эмоции подальше. Нас проводили за наш столик (белая скатерть, тяжелые серебряные приборы, красный тюльпан в элегантной вазе), и, когда она снова мне улыбнулась, я заговорил о Феншо.
   Похоже, я ее ничем не удивил. Я не сказал ничего такого, чего бы она не знала, больше того, с этой мыслью она давно свыклась. И открывающиеся перспективы, как ни странно, ее не вдохновили. В ее поведении проглядывала смутившая меня настороженность, и несколько минут я пребывал в растерянности. Но постепенно я стал понимать, что ход ее мыслей мало чем отличался от моего. Феншо исчез из ее жизни, и у нее были все основания восставать против ноши, которую он на нее взвалил. Публиковать Феншо, посвящать себя ушедшему человеку значило жить прошлым, и, как бы она ни пыталась выстроить новую жизнь, это будет омрачено навязанной ей ролью — официальной вдовы, музы ушедшего писателя, героини современной трагедии. Никто не желает быть персонажем литературной фантазии, особенно если эта фантазия становится реальностью. В свои двадцать шесть Софи была еще слишком молода, чтобы жить не своей жизнью, слишком умна, чтобы не думать о самостоятельной судьбе. И в данном случае не имеет значения ее любовь к мужу. Феншо больше нет на свете, и пришло время перевернуть страницу.
   Вслух всего этого никто, разумеется, не произнес, но подтекст чувствовался, и игнорировать его было бы глупо. Честно говоря, я тоже не рвался в бой, и отчасти даже странно, что я выступил в роли факелоносца, но я понимал: если не возьму инициативу в свои руки, дело не сдвинется с мертвой точки.
   — Вам не обязательно всем этим заниматься, — сказал я. — Я, естественно, буду обращаться к вам за консультациями, но это много времени не отнимет. Если вы хотите оставить все решения за мной, ради бога.
   — Конечно за вами, — поспешила согласиться она. — Я в этом ничего не понимаю. Если бы я попробовала вникнуть, я бы через пять минут запуталась.
   — Тут главное знать, что мы делаем общее дело, — сказал я. — В конечном счете все сводится к одному: доверяете ли вы мне.
   — Доверяю.
   — Для этого у вас нет оснований. Пока, во всяком случае.
   — Да, но я вам доверяю.
   — Вот так просто?
   — Вот так просто.
   Она улыбнулась, и больше мы к Феншо не возвращались. Вообще-то я собирался обсудить с ней разные детали — порядок публикаций, круг возможных издателей, полезные контакты и т. п., — но увидел, что сейчас это будет не к месту. Софи явно не хотелось забивать себе голову такими вещами, и стоило мне успокоить ее на сей предмет, как к ней быстро вернулась былая непринужденность. После долгих испытаний впервые получив возможность переключиться хотя бы ненадолго, она настроилась в полной мере насладиться маленькими радостями — атмосферой, едой, уже просто тем, что выбралась из дома. Она хотела получить удовольствие, и мог ли я отказать ей в этом?
   В тот вечер я был в ударе. Вдохновленный моей дамой, я пустился с места в карьер: шутил, травил байки, проделывал нехитрые фокусы со столовыми приборами. Сидевшая напротив женщина была так красива, что я не мог оторвать от нее взгляда. Хотелось разглядывать ее смеющийся рот, ее реакцию на мои слова, ее глаза, ее жесты. Одному богу известно, какую чушь я нес, но я старайся маскироваться, пряча за внешней мишурой свои истинные мотивы. Это было самое трудное. Я знал, что Софи одинока, что ей не хватает физической близости, но просто переспать не входило в мои планы, а если бы я стал форсировать события, скорее всего этим бы все и ограничилось. Тогда, в самом начале, рядом еще витал дух Феншо, незримая сила, связующая нить, благодаря которой мы оказались вместе. Чтобы он исчез, требовалось время, и я был готов ждать.
   Все это создавало восхитительное напряжение. Самая невинная реплика приобретала эротический оттенок, слова превращаюсь в тайный шифр. Говорилось одно, а подразумевалось другое. Но пока мы избегали главной темы, чары не рассеивались. Мы i оба как-то незаметно втянулись в затейливый пинг-понг, и эта игра только набирала силу, поскольку никто не думал отказываться от замысловатых выпадов. Мы оба отлично знати, что происходит, но делали вид, будто этого не понимаем. Так началось мое ухаживание за Софи — издалека, осторожно, едва заметными шажочками.