Страница:
Если разобраться, мои намерения убить Феншо были не слишком серьезны. Кровожадные картины, посетившие меня во время совокупления с его мамочкой, недолго меня преследовали, по крайней мере на уровне сознания. Иногда в голове проносились картинки, как я его душу, или пыряю ножом, или стреляю ему в сердце, но он был не единственный, с кем я мысленно это проделывал, и к подобным фантазиям я никогда не относился всерьез. Что я убиваю Феншо в своем воображении, было не так странно, как пару раз возникшее у меня ощущение, будто он хочет, чтобы я его убил. Меня как озарило, тогда-то и пришла убежденность: вот в чем истинный смысл его письма. Феншо меня ждет. Он выбрал меня своим палачом, будучи уверен, что я выполню работу. Но именно потому я этого не сделаю. Власть Феншо надо сломить, пока она не сломила меня. Я ему докажу: мне на него плевать. В этом вся соль — обращаться с ним, как с покойником. Но прежде чем что-то доказывать Феншо, я должен был доказать это себе. Вывод напрашивался: чего мне не хватало, так это терпения. Ждать, пока все само собой разрешится, я просто не мог. Мне надо было раскачать, взорвать ход событий. Неуверенность в собственных силах вынуждала меня мысленно рисковать, испытывать себя перед лицом наибольшей опасности. Убить Феншо — это ничего не решало. Другое дело — встретиться с ним лицом к лицу… и уйти с этого свидания живым.
Его письма к Эллен оказались полезны. В отличие от записных книжек, достаточно умозрительных и лишенных деталей, в письмах было много конкретного. Феншо явно старался подбодрить сестру, развлечь ее разными забавными историями, чем и объяснялось неожиданное обилие подробностей личной жизни. Мелькали имена — университетских друзей, сослуживцев на корабле, знакомых во Франции. Несмотря на отсутствие обратного адреса на конверте, можно было проследить маршрут по рассыпанным в тексте географическим названиям: Бейтаун, Корпус-Кристи, Чарлстон, Батон-Руж, Тампа, разные кварталы Парижа, деревня на юге Франции. Словом, было за что зацепиться. Несколько недель я занимался тем, что составлял списки, делал привязки (человека — к месту, место — ко времени, время — к человеку), вычерчивал карты и календари, узнавал адреса, писал письма. Мне нужны были ниточки, любые намеки, способные привести к намеченной цели. Я исходил из того, что где-нибудь Феншо да прокололся, а если так, то кто-то из прошлой жизни мог видеть его сравнительно недавно и знает о его нынешнем местопребывании. Никакой уверенности у меня не было, но что еще оставалось?
Университетские письма, отмеченные усердием и искренностью (прочитанные книги, дискуссии с друзьями, жизнь в общаге), были написаны еще до нервного срыва Эллен, в них есть теплота и доверительность, которые потом куда-то пропали. В письмах с корабля Феншо почти не рассказывает о себе, разве что в связи с каким-нибудь бытовым анекдотом. Можно проследить за тем, как он старается вписаться в новые реалии. Режется в карты в кают-компании с нефтяником из Луизианы (и выигрывает), играет на бильярде в портовых притонах (опять же выигрывает), а затем объясняет свои успехи про стым везением. И здесь же: «Я так боюсь опростоволоситься, что прыгаю выше головы. Это все адреналин». Работа в котельной: «Жара здесь, ты не поверишь, 60 градусов. Тапочки хлюпают от пота, как будто воды в них набрал». По поводу зуба мудрости, выдранного пьяным дантистом в Бейтауне, штат Техас: «Все перепачкано кровью, из дупла торчат остатки зуба». Феншо постоянно переводили с места на место. В каждом порту одни сходят на берег, другие пополняют команду, и стоит на корабле появиться новичку, как этим салагой (кстати, Феншо так и прозвали) тут же затыкают какую-нибудь дырку. Кем он только не был! Палубным матросом (драил, красил), уборщиком (чистил гальюн, убирал каюты, заправлял койки), дежурным по кают-компании (разносил еду, мыл грязную посуду). Последняя работенка была самая тяжелая, но и самая интересная, так как еда на корабле была смыслом существования: здоровые мужики, от скуки нагуливавшие зверский аппетит, можно сказать, жили от одного приема пищи до другого. Стоило послушать грубого мужлана, который оценивает разные блюда, как какой-нибудь французский герцог. Феншо хорошо усвоил слова бывалого моряка, учившего его уму-разуму: «Никому не позволяй садиться себе на шею. Кто-то громко требует жратву — обслужи его последним. Если не уймется — скажи, что нассышь ему в компот. Пусть знает, кто здесь главный».
Вот Феншо делает зарисовку по горячим следам. Он должен принести капитану завтрак. На подходе к мысу Гаттерас всю ночь штормило. Ветер до сих пор достигает семидесяти миль в час, и, расставив все на подносе (омлет, тост, грейпфрутовый сок), он заворачивает это хозяйство сначала в фольгу, а затем в полотенца, чтобы ветром не раскидало. Поднявшись на палубу, он ступает на капитанский мостик и, получив удары спереди и снизу, делает пируэт, а руки с подносом сами взмывают вверх; если бы кто-то мог его сейчас видеть, то, вероятно, решил бы, что человек готовится к старту на оригинальном летательном аппарате. Собрав все силы, он прижимает поднос с чудом уцелевшим завтраком к груди и маленькими шажочками, этакий гномик посреди бушующей стихии, начинает штурмовать кажущиеся бесконечными шесть или семь метров. Наконец марафонская дистанция преодолена, он на полубаке, и вот он уже в рубке. «Ваш завтрак, капитан», — с гордостью докладывает он. «О'кей, — рассеянно отзывается стоящий за штурвалом кэп, даже не глядя в его сторону. — Поставь на стол, сынок».
Но не все казалось Феншо столь же забавным. Например, упоминается драка (без деталей), оставившая у него неприятный осадок, а также разные выходки на берегу. Одна из таких сиен, в баре города Тампа, была с «ниггерским» душком. В бар зашел старый негр с большим американским флагом на продажу, и пьяная компания тут же взяла его в оборот. Кто-то, развернув полотнище и решив, что на нем не хватает звезд, схватил бедолагу за грудки: «Ты что хотел нам впарить, старая вонючка?» Тот униженно запросил пощады, но этим только всех раззадорил. Кончилось тем, что его вышвырнули из бара и он шмякнулся на тротуар лицом вниз, а все одобрительно загудели и коротко подытожили инцидент: дескать, общими усилиями расчистили мир для демократии. «Я испытал чувство унижения, — пишет Феншо. — Мне было стыдно, что я нахожусь среди них».
Но в основном письма выдержаны в насмешливом тоне («Я второй Редберн»*3), и под конец у читателя складывается ощущение, что Феншо сумел-таки себя поставить. Море не так уж отличается от суши, просто это несколько другая реальность, возможность испытать себя в непредсказуемых обстоятельствах. Это та же инициация, с девизом: «выжить — значит победить». То, что поначалу оборачивается против него — Гарвард, классовая принадлежность, — со временем он обращает себе на пользу, и к концу службы он уже признанный интеллектуал, не Салага, а Профессор, выступающий арбитром в спорах (Кто был двадцать третьим президентом Соединенных Штатов? Сколько жителей во Флориде? Кто играл левым нападающим у «Великанов» в сорок седьмом году?) и служащий источником малоизвестных фактов. Члены команды просят его заполнять за них казенные бумаги (налоговые декларации, страховые анкеты, рапорты о несчастных случаях), он пишет от их имени любовные письма (семнадцать таких посланий за подписью Отиса Смарта получила некая Сью-Энн в Дидо, штат Луизиана). Речь не о том, что Феншо сделался центром внимания, а о том, что он сумел вписаться в коллектив, нашел свое место. Настоящее испытание, если на то пошло, состоит в том, чтобы стать «своим». Когда ему это удалось, он перестал задумываться о собственной исключительности. Он обрел свободу — не только от других, но и от себя. Решающим доказательством этого, как мне кажется, является то, что, покидая корабль, он ни с кем не попрощался. В один прекрасный день написал рапорт, получил расчет и был таков. Чтобы объявиться уже в Париже. Два месяца о нем нет ни слуху ни духу. Затем наступает черед почтовых открыток с видами Сакре-Кёр, Эйфелевой башни и Консьержери и нацарапанными на оборотной стороне короткими маловразумительными пояснениями. Последовавшие за этим письма приходят нерегулярно и не содержат ничего существенного. Мы узнаем из них, что Феншо погружен в работу (ранние стихи, первая редакция романа «Помрачения рассудка»), но они не дают представления о его образе жизни. Постоянно чувствуется внутренний конфликт в отношении к сестре: с одной стороны, он боится потерять Эллен, с другой — никак не может решить, о чем ей можно рассказывать, а о чем нет. При этом следует иметь в виду, что большинство писем до адресата не доходят. Из почтового ящика их достает миссис Феншо и, разумеется, прочитывает, прежде чем передать (или, чаще, не передать) дочери. Полагаю, Феншо на это рассчитывал, во всяком случае не исключал такого варианта, что придает ситуации дополнительную подоплеку. В определенном смысле эти письма адресовались не Эллен. Обращение к ней — не более чем литературный прием. Она всего лишь медиум, через которого он общается со своей матерью. Отсюда ее бешенство. Разговаривая с ней, он делает вид, что ее нет.
В парижских письмах Феншо, во всяком случае в первый год пребывания, есть Париж (здания, улицы, подсмотренные и услышанные мелочи), но нет его самого. Затем постепенно начинает прорисовываться его круг общения, по большей части в анекдотическом ключе, но при отсутствии контекста эти зарисовки производят впечатление чего-то летучего, нематериального. Вот перед нами возникает нищенствующий русский композитор Иван Вышнеградский, восьмидесятилетний вдовец, сиротливо живущий в своей убогой квартирке на рю Мадемуазель. «Я вижусь с ним чаще, чем с кем бы то ни было», — заявляет Феншо, и — ни слова об их дружбе, ни намека на их разговоры. Зато следует подробнейшее описание уникального четверть тонового пианино-монстра с несколькими клавиатурами, одного из трех во всей Европе, сделанного для старика на заказ в Праге полвека назад. Дальше можно было бы ожидать каких-то комментариев по поводу судьбы музыканта, но вместо этого нам предлагается история подержанного холодильника. «Месяц назад я переехал на новую квартиру. — пишет Феншо. — Поскольку там стоял новый холодильник, я решил подарить старику свой. Как у многих в Париже, у него никогда не было холодильника, все продукты он хранил в стенной нише. Мое предложение его весьма обрадовало. Я собственноручно, вместе с шофером, втащил на верхотуру эту тяжесть. Пока мы несли агрегат, старик по-детски лепетал, какое это событие в его жизни, но выглядел он несколько растерянным, даже озабоченным, — он, кажется, не понимал, что за инопланетный предмет поселился в его доме. „Какой большой“, — повторял он, пока мы устанавливали холодильник. А когда мы его подключили и заработал мотор, старик испугался, какой он шумный. Я его успокоил, что он привыкнет, начал расписывать ему преимущества современной техники. Я чувствовал себя этаким миссионером, обращающим дикаря в истинную веру. Всю следующую неделю он регулярно мне названивал, чтобы доложить, как он счастлив и какие продукты можно спокойно хранить в этом чудо-ящике. И вдруг беда. „Кажется, он того“, — услышал я однажды голос, в котором звучали покаянные нотки. Оказалось, морозильная камера обросла „шубой“, и, не зная, как от нее избавиться, старик молотком сбивал лед, а вместе с ним и трубки с хладагентом. Когда он начал передо мной извиняться по телефону, я попросил его не волноваться и пообещал найти мастера. Повисла долгая пауза. „Знаете, — сказал он, — может, оно и к лучшему. Этот монстр мешает мне сосредоточиться. И вообще, я уже привык к своему ящичку в стене. Не сердитесь. Я старый человек, в моем возрасте поздно менять привычки“.
В таком же духе выдержаны и последующие письма: новые имена, новые профессии. Заработанных на корабле денег хватило Феншо примерно на год, после чего ему пришлось покрутиться. Переводил книги по искусству, подтягивал по английскому языку студентов коллежа. Одно лето даже проработал ночным дежурным на коммутаторе в парижском офисе «Нью-Йорк тайме», что, как минимум, свидетельствует о его неплохом французском. А ещебыл любопытный период, когда по заказу продюсера он переделывал и переводил киносценарии, писал синопсисы и т. д. Хотя в его прозе крайне мало автобиографических подробностей, кое-какие отголоски этой работы, по-моему, можно найти в романе «Небыляндия» (описание дома Монтага в седьмой главе, сон Флада в тридцатой). «Этого человека отличает одна странность, — рассказывает Феншо о продюсере в одном из своих писем. — С богатыми мира сего он сущий гангстер: врет по-черному, вцепляется в горло мертвой хваткой. Зато с теми, кому пока не повезло, он ведет себя по-божески: например, своим должникам, вместо того чтобы тащить их в суд, дает возможность отработать. Его личный шофер, разорившийся маркиз, возит его на белом „мерседесе“, а ксерокопии для него снимает старый барон. Каждый раз, когда я приношу ему домой очередной опус, за занавеской прячется новый слуга, какой-нибудь потрепанный бывший аристократ или разорившийся финансист, нанятый им в качестве посыльного. Кроме того, ничто не пропадает зря. В прошлом месяце, после того как режиссер, живший у него в доме на шестом этаже в комнате прислуги, покончил с собой, мне в наследство досталось его черное долгополое пальто, в котором я похож на сыщика».
Из писем Феншо о его частной жизни можно судить лишь по туманным намёкам. Где-то упоминается вечеринка, где-то описывается студия художника, один или два раза всплывает имя Анны, но характер его отношений с разными персонажами остается неясным, а ведь это как раз то, что меня интересовало. Я был почти уверен: если пойти по следам, рано или поздно кого-то из этих людей удастся разыскать.
Не считая трехнедельной поездки в Ирландию (Дублин, Корк, Лимерик, Слайго), Феншо из Парижа, судя по всему, не отлучался. Второй год его жизни там был отмечен завершением «Помрачений рассудка», третий — романом «Чудеса» и пятью десятками стихотворений. Об этом можно говорить с уверенностью, так как к тому времени он взял за правило датировать свои произведения. Не совсем ясно, когда он уехал из столицы в провинцию; по моим прикидкам, где-то между июнем и сентябрем семьдесят первого года. В этот период письма от него приходят редко, а в записных книжках можно обнаружить лишь сведения о том, что он читает («Мировая история» Уолтера Рэли и «Путешествия» Кабесы де Вака). Но, уже обосновавшись в деревенском доме, Феншо подробно рассказывает, как он там оказался. В данном случае важны не детали, а одно существенное обстоятельство: живя во Франции, Феншо не скрывал, чем он занимается. То, во что не посвящались его близкие, оказывается, не составляло тайны для его друзей. Вот она, про-говорка: первый раз он выдает себя в письме. «Дедмоны, американская пара, знакомая мне по Парижу, — пишет он сестре, — уезжают на год в Японию и, таким образом, не смогут пожить в своем загородном доме. Туда уже один или два раза кто-то залезал, и они боятся оставлять дом без присмотра. Одним словом, мне предложили место сторожа. Помимо бесплатного жилья я получил в свое пользование машину и небольшое денежное довольствие, которого, если быть экономным, мне должно хватить. Повезло, да? Нам, говорят, будет спокойнее, если в доме тихо себе сидит и пишет наш хороший знакомый, а не хозяйничают посторонние люди». Вроде бы мелочь, но, когда я дошел до этого места, я по-настоящему обрадовался. Феншо на секунду раскрылся — а то, что случилось однажды, вполне может и повториться.
Письма из деревни, если рассматривать их как образчики литературы, заметно превосходят все предыдущие. Глаз Феншо стал поразительно зорким, и точные слова у него всегда наготове: такое впечатление, будто до минимума сократилось расстояние между увиденным и описанным, два этих процесса, можно сказать, совпали, превратившись в один неразрывный акт. Его занимает природа, и он постоянно к ней возвращается, не устает вглядываться в нее, фиксировать малейшие перемены. Удивляет само терпение, с каким он ее изучает. Его пейзажные зарисовки в письмах и дневниках — одни из моих самых ярких литературных впечатлений. Он живет в каменном доме (стены толщиной в шестьдесят сантиметров), построенном в эпоху французской революции; с одной стороны — небольшой виноградник, с другой — заливные луга с пасущимися овцами, позади — лес (вороны, грачи, дикие кабаны), впереди, через дорогу, — холмы, за которыми лежит деревня (население сорок душ). На одном из холмов среди деревьев и кустарника прячется развалившаяся часовня, некогда принадлежавшая рыцарям-тамплиерам. Ракитник, чабрец, дубки, краснозем, белая глина, мистраль — больше года Феншо живет этими реалиями, постепенно меняясь под их воздействием, как бы укореняясь в самом себе. Я избегаю говорить о религиозном или мистическом опыте (для меня эти понятия лишены смысла), но хочу отметить следующее: похоже, целый год Феншо провел в полном одиночестве, почти никого не видя, не открывая рта. Суровость такого образа жизни дисциплинирует. Одиночество стало для него дорогой в собственную душу, инструментом самопознания. Именно этот период, имея в виду его молодость, можно считать точкой отсчета его писательской зрелости. С этого момента говорить о нем как о многообещающем авторе уже как-то неловко: перед нами произведения сложившегося писателя со своим собственным почерком. Начиная с большого цикла стихотворений, написанных в деревне («Закладка фундамента»), и далее, включая пьесы и роман «Небыляндия» (написанные в Нью-Йорке), о Феншо можно говорить как о распустившемся цветке. Взгляд невольно ищет некую печать безумия, первые проблески мышления, которое со временем восстановит его против самого себя, — и не находит. Феншо, без сомнения, личность неординарная, но все говорит о том, что он в здравом уме. Вывод: осенью семьдесят второго года в Америку возвратился абсолютно вменяемый человек.
Первые ответы я получил от людей, знавших Феншо по Гарварду. Слово «биография» звучало как пароль: передо мной открывались все двери. Я встретился с парнем, с которым он делил комнату в общаге на первом курсе, с его университетскими друзьями, с девушками из Рэдклиффа*4, за которыми он ухаживал. Проку от всего этого было не много. Лишь один из моих собеседников поведал мне кое-что любопытное. Я говорю о Поле Шиффе, чей отец помог Феншо устроиться на танкер. Шифф, работавший педиатром в округе Вестчестер, пригласил меня к себе, и мы проговорили до позднего вечера. Открытость этого щуплого лысеющего мужчины, не отводящего глаз и говорящего тихо, но твердо, мне сразу понравилась. Обо всем он рассказывал сам, без наводящих вопросов. Феншо оставил важный след в его жизни, и об их дружбе он вспоминал с теплотой.
— Я был примерным студентом. Трудолюбивым, дисциплинированным, но без особого воображения. В отличие от всех нас, Феншо относился к нашей альма-матер без всякого пиетета, что меня тогда поражало. Он был среди нас самый начитанный, касалось ли это поэтов, писателей или философов, и учебу воспринимал как скучную повинность. Отметки его не интересовали, он часто пропускал занятия — короче, шел своим путем. На первом курсе в общежитии наши комнаты были напротив. Уж не знаю, по какой причине он решил сделать меня своим другом, но с этого момента я к нему словно приклеился. Феншо буквально фонтанировал идеями; я думаю, он дал мне больше, чем все классы, вместе взятые. Конечно, это были неравные отношения между кумиром и восторженным поклонником, но то, что он для меня сделал, я никогда не забуду. Он научил меня думать и самостоятельно принимать решения. Ему я обязан сменой профессии. Зная мои заветные желания, он убедил меня перейти на медицинский, за что я ему по сей день благодарен… В середине второго курса Феншо вдруг объявил, что бросает учебу. Меня это не сильно удивило. В Гарварде он так и не прижился, он не находил себе места, только и ждал момента куда-нибудь уехать. Я поговорил с отцом, который заправлял профсоюзом моряков, и он устроил Феншо на танкер. Все прошло как по маслу. Его оформили вне очереди, и через пару недель он уже вышел в море. Время от времени я получал от него открытки. «Привет, как дела» — общие фразы. Я был не в обиде. Меня согревала мысль, что я смог ему чем-то помочь. Позже я получил за это по полной программе. Года четыре назад я столкнулся с Феншо на Пятой авеню. Не могу вам описать, как я обрадовался, можно сказать, накинулся на него с расспросами, а он в ответ едва цедил слова. Казалось, он просто забыл, кто я такой. Говорил со мной холодно, даже грубо. Я всучил ему свой адрес и телефон, и он обещал позвонить, но где уж там. Скажу вам честно, было больно. Сукин ты сын, думал я про себя, кого ты из себя изображаешь! Он даже не ответил, чем занимается. Отделался какой-то обтекаемой фразой, повернулся и пошел, как ни в чем не бывало. Вот тебе и студенческое братство. От той встречи у меня остался горький осадок. А в прошлом году жена купила мне в подарок на день рождения его книгу, которую я так и не открыл. Ребячество, конечно. Стоит у меня на полке и собирает пыль. Странно, да? Вокруг говорят, что это шедевр, а я, скорее всего, так и не смогу себя заставить ее прочесть.
Это был самый четкий комментарий из всех, какие мне довелось услышать. Я поговорил кое с кем из тогдашней команды танкера, но это не приблизило меня к цели. Например, Отис Смарт, которому я дозвонился в Батон-Руж, пустился в воспоминания по поводу любовных писем Феншо, сочиненных от его имени. Он даже цитировал мне по памяти шутливые обращения к ней («Мои шаловливые пальчики», «моя сладкая тыковка», «моя грязная свинка» и проч.) и при этом заразительно смеялся. Но в то время как Отис забрасывал свою бесценную Сью-Энн заверениями в любви и вечной преданности, «эта сучка» путалась с каким-то типом и в первый же день после его возвращения из плавания огорошила его известием, что выходит замуж.
— Оно и к лучшему, — добавил Смарт. — Год назад иду по улице, а мне навстречу — полтора центнера живого мяса в оранжевых брючках в обтяжечку, а вокруг этой свиноматки целый выводок визжащих поросят. Сразу вспомнил эти письма. Когда он мне зачитывал их вслух, я валялся от хохота. Жалко его, конечно. В его годы сыграть в ящик!
Джеффри Браун, ныне шеф-повар в одном из хьюстонских ресторанов, на корабле был помощником кока. По его словам, Феншо единственный из всех белых относился к нему по-дружески.
— Мне пришлось туго, — вспоминал Браун. — Команда в основном состояла из туповатых молодцов, которые вместо приветствия могли плюнуть тебе в лицо. А Феншо стоял за меня горой, что бы кто ни говорил. Пока наш корабль болтался на рейде, мы вместе шли пропустить стаканчик-другой или снять девочек на берегу. Я предупреждал его: со мной в обычных портовых кабаках ему лучше не появляться. Меня бы там взгрели за милую душу, а зачем нам неприятности, правильно? Феншо со мной не спорил, и мы отправлялись в черные кварталы. На корабле жизнь у меня была более-менее спокойная, по крайней мере со всеми своими проблемами я справлялся сам. Но однажды на борту появился некий тип — Рой Катберт*5. Ничего себе имечко, да? Через пару недель его отчислили из команды — выяснилось, что он в нефтянке ни бельмеса не понимает. Он смухлевал во время прохождения тестов, чтобы получить работу. Если бы наш танкер взорвался по его милости, я бы не удивился. Тупость и подлость — больше в нем ничего не было. На костяшках пальцев он сделал наколки: L-O-V-E на правой руке, Н-А-Т-Е*6 на левой. Он хвастался, что в своей родной Алабаме по субботам, как стемнеет, устраивался на холме, мимо которого пролегала скоростная трасса, и палил из мелкашки по проезжавшим внизу машинам. Тот еще псих. Один глаз, сильно изуродованный, был предметом его гордости. Если верить ему, он поранился осколком, когда швырял бутылки во время выступления в Сельме Мартина Лютера Кинга. Ко мне, сами понимаете, этот отморозок не питал теплых чувств. Он частенько отпускал по моему адресу разные словечки, но я старался не обращать внимания. Но однажды он что-то такое буркнул при Феншо. Тот попросил его повторить. Катберт ему с вызовом: «А что? У тебя уже намечена свадьба с этой обезьяной?» И вдруг Феншо, обычно такой спокойный и вежливый, превратился в настоящего зверя, как это, знаете, бывает в фильмах. Глаза страшные, рот перекошен. Схватил его за грудки да как шарахнет об стену! «Еще раз такое скажешь, я тебя убью, ты меня понял?» И тот. представьте, поджал хвост. «Что, уж и пошутить нельзя?» Все произошло в мгновение ока. Этот бугай повернулся и пошел. Через пару дней его списали на берег. И слава богу, а то бы он еще наломал дров.
Таких «кадриков» — из писем, телефонных разговоров, личных встреч — составилось великое множество. Мои розыски продолжались не один месяц, и я видел, что собранный материал, разрастаясь в геометрической прогрессии, живет своей отдельной жизнью: такое вечно голодное существо, жадно глотающее все новые подробности. Со временем этот монстр мог раздуться до размеров земного шара. Одна жизнь цепляет другую, та третью, и в перспективе цепочка растягивается до бесконечности. О ком я только не узнал! Кроме толстухи из Луизианы и полоумного расиста с наколками на пальцах и совершенно немыслимой фамилией я узнал о сотнях бесконечно далеких друг от друга людей, которые оказались связаны друг с другом через Феншо. Кто-то скажет: «Вот и отлично, тем ближе цель». Я ведь, в сущности, мало чем отличался от детектива: я тоже вел «дело» и искал любые зацепки. Я тонул в океане фактов, большинство из которых направляло меня по ложному следу. Я пытался нащупать единственно правильную дорогу, ведущую к разгадке. И все впустую. Ни один из этих людей давным-давно о Феншо ничего не слыхал. При отсутствии других источников информации мне оставалось довольствоваться тем, что я накопал.
Его письма к Эллен оказались полезны. В отличие от записных книжек, достаточно умозрительных и лишенных деталей, в письмах было много конкретного. Феншо явно старался подбодрить сестру, развлечь ее разными забавными историями, чем и объяснялось неожиданное обилие подробностей личной жизни. Мелькали имена — университетских друзей, сослуживцев на корабле, знакомых во Франции. Несмотря на отсутствие обратного адреса на конверте, можно было проследить маршрут по рассыпанным в тексте географическим названиям: Бейтаун, Корпус-Кристи, Чарлстон, Батон-Руж, Тампа, разные кварталы Парижа, деревня на юге Франции. Словом, было за что зацепиться. Несколько недель я занимался тем, что составлял списки, делал привязки (человека — к месту, место — ко времени, время — к человеку), вычерчивал карты и календари, узнавал адреса, писал письма. Мне нужны были ниточки, любые намеки, способные привести к намеченной цели. Я исходил из того, что где-нибудь Феншо да прокололся, а если так, то кто-то из прошлой жизни мог видеть его сравнительно недавно и знает о его нынешнем местопребывании. Никакой уверенности у меня не было, но что еще оставалось?
Университетские письма, отмеченные усердием и искренностью (прочитанные книги, дискуссии с друзьями, жизнь в общаге), были написаны еще до нервного срыва Эллен, в них есть теплота и доверительность, которые потом куда-то пропали. В письмах с корабля Феншо почти не рассказывает о себе, разве что в связи с каким-нибудь бытовым анекдотом. Можно проследить за тем, как он старается вписаться в новые реалии. Режется в карты в кают-компании с нефтяником из Луизианы (и выигрывает), играет на бильярде в портовых притонах (опять же выигрывает), а затем объясняет свои успехи про стым везением. И здесь же: «Я так боюсь опростоволоситься, что прыгаю выше головы. Это все адреналин». Работа в котельной: «Жара здесь, ты не поверишь, 60 градусов. Тапочки хлюпают от пота, как будто воды в них набрал». По поводу зуба мудрости, выдранного пьяным дантистом в Бейтауне, штат Техас: «Все перепачкано кровью, из дупла торчат остатки зуба». Феншо постоянно переводили с места на место. В каждом порту одни сходят на берег, другие пополняют команду, и стоит на корабле появиться новичку, как этим салагой (кстати, Феншо так и прозвали) тут же затыкают какую-нибудь дырку. Кем он только не был! Палубным матросом (драил, красил), уборщиком (чистил гальюн, убирал каюты, заправлял койки), дежурным по кают-компании (разносил еду, мыл грязную посуду). Последняя работенка была самая тяжелая, но и самая интересная, так как еда на корабле была смыслом существования: здоровые мужики, от скуки нагуливавшие зверский аппетит, можно сказать, жили от одного приема пищи до другого. Стоило послушать грубого мужлана, который оценивает разные блюда, как какой-нибудь французский герцог. Феншо хорошо усвоил слова бывалого моряка, учившего его уму-разуму: «Никому не позволяй садиться себе на шею. Кто-то громко требует жратву — обслужи его последним. Если не уймется — скажи, что нассышь ему в компот. Пусть знает, кто здесь главный».
Вот Феншо делает зарисовку по горячим следам. Он должен принести капитану завтрак. На подходе к мысу Гаттерас всю ночь штормило. Ветер до сих пор достигает семидесяти миль в час, и, расставив все на подносе (омлет, тост, грейпфрутовый сок), он заворачивает это хозяйство сначала в фольгу, а затем в полотенца, чтобы ветром не раскидало. Поднявшись на палубу, он ступает на капитанский мостик и, получив удары спереди и снизу, делает пируэт, а руки с подносом сами взмывают вверх; если бы кто-то мог его сейчас видеть, то, вероятно, решил бы, что человек готовится к старту на оригинальном летательном аппарате. Собрав все силы, он прижимает поднос с чудом уцелевшим завтраком к груди и маленькими шажочками, этакий гномик посреди бушующей стихии, начинает штурмовать кажущиеся бесконечными шесть или семь метров. Наконец марафонская дистанция преодолена, он на полубаке, и вот он уже в рубке. «Ваш завтрак, капитан», — с гордостью докладывает он. «О'кей, — рассеянно отзывается стоящий за штурвалом кэп, даже не глядя в его сторону. — Поставь на стол, сынок».
Но не все казалось Феншо столь же забавным. Например, упоминается драка (без деталей), оставившая у него неприятный осадок, а также разные выходки на берегу. Одна из таких сиен, в баре города Тампа, была с «ниггерским» душком. В бар зашел старый негр с большим американским флагом на продажу, и пьяная компания тут же взяла его в оборот. Кто-то, развернув полотнище и решив, что на нем не хватает звезд, схватил бедолагу за грудки: «Ты что хотел нам впарить, старая вонючка?» Тот униженно запросил пощады, но этим только всех раззадорил. Кончилось тем, что его вышвырнули из бара и он шмякнулся на тротуар лицом вниз, а все одобрительно загудели и коротко подытожили инцидент: дескать, общими усилиями расчистили мир для демократии. «Я испытал чувство унижения, — пишет Феншо. — Мне было стыдно, что я нахожусь среди них».
Но в основном письма выдержаны в насмешливом тоне («Я второй Редберн»*3), и под конец у читателя складывается ощущение, что Феншо сумел-таки себя поставить. Море не так уж отличается от суши, просто это несколько другая реальность, возможность испытать себя в непредсказуемых обстоятельствах. Это та же инициация, с девизом: «выжить — значит победить». То, что поначалу оборачивается против него — Гарвард, классовая принадлежность, — со временем он обращает себе на пользу, и к концу службы он уже признанный интеллектуал, не Салага, а Профессор, выступающий арбитром в спорах (Кто был двадцать третьим президентом Соединенных Штатов? Сколько жителей во Флориде? Кто играл левым нападающим у «Великанов» в сорок седьмом году?) и служащий источником малоизвестных фактов. Члены команды просят его заполнять за них казенные бумаги (налоговые декларации, страховые анкеты, рапорты о несчастных случаях), он пишет от их имени любовные письма (семнадцать таких посланий за подписью Отиса Смарта получила некая Сью-Энн в Дидо, штат Луизиана). Речь не о том, что Феншо сделался центром внимания, а о том, что он сумел вписаться в коллектив, нашел свое место. Настоящее испытание, если на то пошло, состоит в том, чтобы стать «своим». Когда ему это удалось, он перестал задумываться о собственной исключительности. Он обрел свободу — не только от других, но и от себя. Решающим доказательством этого, как мне кажется, является то, что, покидая корабль, он ни с кем не попрощался. В один прекрасный день написал рапорт, получил расчет и был таков. Чтобы объявиться уже в Париже. Два месяца о нем нет ни слуху ни духу. Затем наступает черед почтовых открыток с видами Сакре-Кёр, Эйфелевой башни и Консьержери и нацарапанными на оборотной стороне короткими маловразумительными пояснениями. Последовавшие за этим письма приходят нерегулярно и не содержат ничего существенного. Мы узнаем из них, что Феншо погружен в работу (ранние стихи, первая редакция романа «Помрачения рассудка»), но они не дают представления о его образе жизни. Постоянно чувствуется внутренний конфликт в отношении к сестре: с одной стороны, он боится потерять Эллен, с другой — никак не может решить, о чем ей можно рассказывать, а о чем нет. При этом следует иметь в виду, что большинство писем до адресата не доходят. Из почтового ящика их достает миссис Феншо и, разумеется, прочитывает, прежде чем передать (или, чаще, не передать) дочери. Полагаю, Феншо на это рассчитывал, во всяком случае не исключал такого варианта, что придает ситуации дополнительную подоплеку. В определенном смысле эти письма адресовались не Эллен. Обращение к ней — не более чем литературный прием. Она всего лишь медиум, через которого он общается со своей матерью. Отсюда ее бешенство. Разговаривая с ней, он делает вид, что ее нет.
В парижских письмах Феншо, во всяком случае в первый год пребывания, есть Париж (здания, улицы, подсмотренные и услышанные мелочи), но нет его самого. Затем постепенно начинает прорисовываться его круг общения, по большей части в анекдотическом ключе, но при отсутствии контекста эти зарисовки производят впечатление чего-то летучего, нематериального. Вот перед нами возникает нищенствующий русский композитор Иван Вышнеградский, восьмидесятилетний вдовец, сиротливо живущий в своей убогой квартирке на рю Мадемуазель. «Я вижусь с ним чаще, чем с кем бы то ни было», — заявляет Феншо, и — ни слова об их дружбе, ни намека на их разговоры. Зато следует подробнейшее описание уникального четверть тонового пианино-монстра с несколькими клавиатурами, одного из трех во всей Европе, сделанного для старика на заказ в Праге полвека назад. Дальше можно было бы ожидать каких-то комментариев по поводу судьбы музыканта, но вместо этого нам предлагается история подержанного холодильника. «Месяц назад я переехал на новую квартиру. — пишет Феншо. — Поскольку там стоял новый холодильник, я решил подарить старику свой. Как у многих в Париже, у него никогда не было холодильника, все продукты он хранил в стенной нише. Мое предложение его весьма обрадовало. Я собственноручно, вместе с шофером, втащил на верхотуру эту тяжесть. Пока мы несли агрегат, старик по-детски лепетал, какое это событие в его жизни, но выглядел он несколько растерянным, даже озабоченным, — он, кажется, не понимал, что за инопланетный предмет поселился в его доме. „Какой большой“, — повторял он, пока мы устанавливали холодильник. А когда мы его подключили и заработал мотор, старик испугался, какой он шумный. Я его успокоил, что он привыкнет, начал расписывать ему преимущества современной техники. Я чувствовал себя этаким миссионером, обращающим дикаря в истинную веру. Всю следующую неделю он регулярно мне названивал, чтобы доложить, как он счастлив и какие продукты можно спокойно хранить в этом чудо-ящике. И вдруг беда. „Кажется, он того“, — услышал я однажды голос, в котором звучали покаянные нотки. Оказалось, морозильная камера обросла „шубой“, и, не зная, как от нее избавиться, старик молотком сбивал лед, а вместе с ним и трубки с хладагентом. Когда он начал передо мной извиняться по телефону, я попросил его не волноваться и пообещал найти мастера. Повисла долгая пауза. „Знаете, — сказал он, — может, оно и к лучшему. Этот монстр мешает мне сосредоточиться. И вообще, я уже привык к своему ящичку в стене. Не сердитесь. Я старый человек, в моем возрасте поздно менять привычки“.
В таком же духе выдержаны и последующие письма: новые имена, новые профессии. Заработанных на корабле денег хватило Феншо примерно на год, после чего ему пришлось покрутиться. Переводил книги по искусству, подтягивал по английскому языку студентов коллежа. Одно лето даже проработал ночным дежурным на коммутаторе в парижском офисе «Нью-Йорк тайме», что, как минимум, свидетельствует о его неплохом французском. А ещебыл любопытный период, когда по заказу продюсера он переделывал и переводил киносценарии, писал синопсисы и т. д. Хотя в его прозе крайне мало автобиографических подробностей, кое-какие отголоски этой работы, по-моему, можно найти в романе «Небыляндия» (описание дома Монтага в седьмой главе, сон Флада в тридцатой). «Этого человека отличает одна странность, — рассказывает Феншо о продюсере в одном из своих писем. — С богатыми мира сего он сущий гангстер: врет по-черному, вцепляется в горло мертвой хваткой. Зато с теми, кому пока не повезло, он ведет себя по-божески: например, своим должникам, вместо того чтобы тащить их в суд, дает возможность отработать. Его личный шофер, разорившийся маркиз, возит его на белом „мерседесе“, а ксерокопии для него снимает старый барон. Каждый раз, когда я приношу ему домой очередной опус, за занавеской прячется новый слуга, какой-нибудь потрепанный бывший аристократ или разорившийся финансист, нанятый им в качестве посыльного. Кроме того, ничто не пропадает зря. В прошлом месяце, после того как режиссер, живший у него в доме на шестом этаже в комнате прислуги, покончил с собой, мне в наследство досталось его черное долгополое пальто, в котором я похож на сыщика».
Из писем Феншо о его частной жизни можно судить лишь по туманным намёкам. Где-то упоминается вечеринка, где-то описывается студия художника, один или два раза всплывает имя Анны, но характер его отношений с разными персонажами остается неясным, а ведь это как раз то, что меня интересовало. Я был почти уверен: если пойти по следам, рано или поздно кого-то из этих людей удастся разыскать.
Не считая трехнедельной поездки в Ирландию (Дублин, Корк, Лимерик, Слайго), Феншо из Парижа, судя по всему, не отлучался. Второй год его жизни там был отмечен завершением «Помрачений рассудка», третий — романом «Чудеса» и пятью десятками стихотворений. Об этом можно говорить с уверенностью, так как к тому времени он взял за правило датировать свои произведения. Не совсем ясно, когда он уехал из столицы в провинцию; по моим прикидкам, где-то между июнем и сентябрем семьдесят первого года. В этот период письма от него приходят редко, а в записных книжках можно обнаружить лишь сведения о том, что он читает («Мировая история» Уолтера Рэли и «Путешествия» Кабесы де Вака). Но, уже обосновавшись в деревенском доме, Феншо подробно рассказывает, как он там оказался. В данном случае важны не детали, а одно существенное обстоятельство: живя во Франции, Феншо не скрывал, чем он занимается. То, во что не посвящались его близкие, оказывается, не составляло тайны для его друзей. Вот она, про-говорка: первый раз он выдает себя в письме. «Дедмоны, американская пара, знакомая мне по Парижу, — пишет он сестре, — уезжают на год в Японию и, таким образом, не смогут пожить в своем загородном доме. Туда уже один или два раза кто-то залезал, и они боятся оставлять дом без присмотра. Одним словом, мне предложили место сторожа. Помимо бесплатного жилья я получил в свое пользование машину и небольшое денежное довольствие, которого, если быть экономным, мне должно хватить. Повезло, да? Нам, говорят, будет спокойнее, если в доме тихо себе сидит и пишет наш хороший знакомый, а не хозяйничают посторонние люди». Вроде бы мелочь, но, когда я дошел до этого места, я по-настоящему обрадовался. Феншо на секунду раскрылся — а то, что случилось однажды, вполне может и повториться.
Письма из деревни, если рассматривать их как образчики литературы, заметно превосходят все предыдущие. Глаз Феншо стал поразительно зорким, и точные слова у него всегда наготове: такое впечатление, будто до минимума сократилось расстояние между увиденным и описанным, два этих процесса, можно сказать, совпали, превратившись в один неразрывный акт. Его занимает природа, и он постоянно к ней возвращается, не устает вглядываться в нее, фиксировать малейшие перемены. Удивляет само терпение, с каким он ее изучает. Его пейзажные зарисовки в письмах и дневниках — одни из моих самых ярких литературных впечатлений. Он живет в каменном доме (стены толщиной в шестьдесят сантиметров), построенном в эпоху французской революции; с одной стороны — небольшой виноградник, с другой — заливные луга с пасущимися овцами, позади — лес (вороны, грачи, дикие кабаны), впереди, через дорогу, — холмы, за которыми лежит деревня (население сорок душ). На одном из холмов среди деревьев и кустарника прячется развалившаяся часовня, некогда принадлежавшая рыцарям-тамплиерам. Ракитник, чабрец, дубки, краснозем, белая глина, мистраль — больше года Феншо живет этими реалиями, постепенно меняясь под их воздействием, как бы укореняясь в самом себе. Я избегаю говорить о религиозном или мистическом опыте (для меня эти понятия лишены смысла), но хочу отметить следующее: похоже, целый год Феншо провел в полном одиночестве, почти никого не видя, не открывая рта. Суровость такого образа жизни дисциплинирует. Одиночество стало для него дорогой в собственную душу, инструментом самопознания. Именно этот период, имея в виду его молодость, можно считать точкой отсчета его писательской зрелости. С этого момента говорить о нем как о многообещающем авторе уже как-то неловко: перед нами произведения сложившегося писателя со своим собственным почерком. Начиная с большого цикла стихотворений, написанных в деревне («Закладка фундамента»), и далее, включая пьесы и роман «Небыляндия» (написанные в Нью-Йорке), о Феншо можно говорить как о распустившемся цветке. Взгляд невольно ищет некую печать безумия, первые проблески мышления, которое со временем восстановит его против самого себя, — и не находит. Феншо, без сомнения, личность неординарная, но все говорит о том, что он в здравом уме. Вывод: осенью семьдесят второго года в Америку возвратился абсолютно вменяемый человек.
Первые ответы я получил от людей, знавших Феншо по Гарварду. Слово «биография» звучало как пароль: передо мной открывались все двери. Я встретился с парнем, с которым он делил комнату в общаге на первом курсе, с его университетскими друзьями, с девушками из Рэдклиффа*4, за которыми он ухаживал. Проку от всего этого было не много. Лишь один из моих собеседников поведал мне кое-что любопытное. Я говорю о Поле Шиффе, чей отец помог Феншо устроиться на танкер. Шифф, работавший педиатром в округе Вестчестер, пригласил меня к себе, и мы проговорили до позднего вечера. Открытость этого щуплого лысеющего мужчины, не отводящего глаз и говорящего тихо, но твердо, мне сразу понравилась. Обо всем он рассказывал сам, без наводящих вопросов. Феншо оставил важный след в его жизни, и об их дружбе он вспоминал с теплотой.
— Я был примерным студентом. Трудолюбивым, дисциплинированным, но без особого воображения. В отличие от всех нас, Феншо относился к нашей альма-матер без всякого пиетета, что меня тогда поражало. Он был среди нас самый начитанный, касалось ли это поэтов, писателей или философов, и учебу воспринимал как скучную повинность. Отметки его не интересовали, он часто пропускал занятия — короче, шел своим путем. На первом курсе в общежитии наши комнаты были напротив. Уж не знаю, по какой причине он решил сделать меня своим другом, но с этого момента я к нему словно приклеился. Феншо буквально фонтанировал идеями; я думаю, он дал мне больше, чем все классы, вместе взятые. Конечно, это были неравные отношения между кумиром и восторженным поклонником, но то, что он для меня сделал, я никогда не забуду. Он научил меня думать и самостоятельно принимать решения. Ему я обязан сменой профессии. Зная мои заветные желания, он убедил меня перейти на медицинский, за что я ему по сей день благодарен… В середине второго курса Феншо вдруг объявил, что бросает учебу. Меня это не сильно удивило. В Гарварде он так и не прижился, он не находил себе места, только и ждал момента куда-нибудь уехать. Я поговорил с отцом, который заправлял профсоюзом моряков, и он устроил Феншо на танкер. Все прошло как по маслу. Его оформили вне очереди, и через пару недель он уже вышел в море. Время от времени я получал от него открытки. «Привет, как дела» — общие фразы. Я был не в обиде. Меня согревала мысль, что я смог ему чем-то помочь. Позже я получил за это по полной программе. Года четыре назад я столкнулся с Феншо на Пятой авеню. Не могу вам описать, как я обрадовался, можно сказать, накинулся на него с расспросами, а он в ответ едва цедил слова. Казалось, он просто забыл, кто я такой. Говорил со мной холодно, даже грубо. Я всучил ему свой адрес и телефон, и он обещал позвонить, но где уж там. Скажу вам честно, было больно. Сукин ты сын, думал я про себя, кого ты из себя изображаешь! Он даже не ответил, чем занимается. Отделался какой-то обтекаемой фразой, повернулся и пошел, как ни в чем не бывало. Вот тебе и студенческое братство. От той встречи у меня остался горький осадок. А в прошлом году жена купила мне в подарок на день рождения его книгу, которую я так и не открыл. Ребячество, конечно. Стоит у меня на полке и собирает пыль. Странно, да? Вокруг говорят, что это шедевр, а я, скорее всего, так и не смогу себя заставить ее прочесть.
Это был самый четкий комментарий из всех, какие мне довелось услышать. Я поговорил кое с кем из тогдашней команды танкера, но это не приблизило меня к цели. Например, Отис Смарт, которому я дозвонился в Батон-Руж, пустился в воспоминания по поводу любовных писем Феншо, сочиненных от его имени. Он даже цитировал мне по памяти шутливые обращения к ней («Мои шаловливые пальчики», «моя сладкая тыковка», «моя грязная свинка» и проч.) и при этом заразительно смеялся. Но в то время как Отис забрасывал свою бесценную Сью-Энн заверениями в любви и вечной преданности, «эта сучка» путалась с каким-то типом и в первый же день после его возвращения из плавания огорошила его известием, что выходит замуж.
— Оно и к лучшему, — добавил Смарт. — Год назад иду по улице, а мне навстречу — полтора центнера живого мяса в оранжевых брючках в обтяжечку, а вокруг этой свиноматки целый выводок визжащих поросят. Сразу вспомнил эти письма. Когда он мне зачитывал их вслух, я валялся от хохота. Жалко его, конечно. В его годы сыграть в ящик!
Джеффри Браун, ныне шеф-повар в одном из хьюстонских ресторанов, на корабле был помощником кока. По его словам, Феншо единственный из всех белых относился к нему по-дружески.
— Мне пришлось туго, — вспоминал Браун. — Команда в основном состояла из туповатых молодцов, которые вместо приветствия могли плюнуть тебе в лицо. А Феншо стоял за меня горой, что бы кто ни говорил. Пока наш корабль болтался на рейде, мы вместе шли пропустить стаканчик-другой или снять девочек на берегу. Я предупреждал его: со мной в обычных портовых кабаках ему лучше не появляться. Меня бы там взгрели за милую душу, а зачем нам неприятности, правильно? Феншо со мной не спорил, и мы отправлялись в черные кварталы. На корабле жизнь у меня была более-менее спокойная, по крайней мере со всеми своими проблемами я справлялся сам. Но однажды на борту появился некий тип — Рой Катберт*5. Ничего себе имечко, да? Через пару недель его отчислили из команды — выяснилось, что он в нефтянке ни бельмеса не понимает. Он смухлевал во время прохождения тестов, чтобы получить работу. Если бы наш танкер взорвался по его милости, я бы не удивился. Тупость и подлость — больше в нем ничего не было. На костяшках пальцев он сделал наколки: L-O-V-E на правой руке, Н-А-Т-Е*6 на левой. Он хвастался, что в своей родной Алабаме по субботам, как стемнеет, устраивался на холме, мимо которого пролегала скоростная трасса, и палил из мелкашки по проезжавшим внизу машинам. Тот еще псих. Один глаз, сильно изуродованный, был предметом его гордости. Если верить ему, он поранился осколком, когда швырял бутылки во время выступления в Сельме Мартина Лютера Кинга. Ко мне, сами понимаете, этот отморозок не питал теплых чувств. Он частенько отпускал по моему адресу разные словечки, но я старался не обращать внимания. Но однажды он что-то такое буркнул при Феншо. Тот попросил его повторить. Катберт ему с вызовом: «А что? У тебя уже намечена свадьба с этой обезьяной?» И вдруг Феншо, обычно такой спокойный и вежливый, превратился в настоящего зверя, как это, знаете, бывает в фильмах. Глаза страшные, рот перекошен. Схватил его за грудки да как шарахнет об стену! «Еще раз такое скажешь, я тебя убью, ты меня понял?» И тот. представьте, поджал хвост. «Что, уж и пошутить нельзя?» Все произошло в мгновение ока. Этот бугай повернулся и пошел. Через пару дней его списали на берег. И слава богу, а то бы он еще наломал дров.
Таких «кадриков» — из писем, телефонных разговоров, личных встреч — составилось великое множество. Мои розыски продолжались не один месяц, и я видел, что собранный материал, разрастаясь в геометрической прогрессии, живет своей отдельной жизнью: такое вечно голодное существо, жадно глотающее все новые подробности. Со временем этот монстр мог раздуться до размеров земного шара. Одна жизнь цепляет другую, та третью, и в перспективе цепочка растягивается до бесконечности. О ком я только не узнал! Кроме толстухи из Луизианы и полоумного расиста с наколками на пальцах и совершенно немыслимой фамилией я узнал о сотнях бесконечно далеких друг от друга людей, которые оказались связаны друг с другом через Феншо. Кто-то скажет: «Вот и отлично, тем ближе цель». Я ведь, в сущности, мало чем отличался от детектива: я тоже вел «дело» и искал любые зацепки. Я тонул в океане фактов, большинство из которых направляло меня по ложному следу. Я пытался нащупать единственно правильную дорогу, ведущую к разгадке. И все впустую. Ни один из этих людей давным-давно о Феншо ничего не слыхал. При отсутствии других источников информации мне оставалось довольствоваться тем, что я накопал.