Она потянулась за деньгами, а я уже шел к двери, на ходу посылая ей воздушный поцелуй. На улице я сразу увидел спину Стиллмена, уже успевшего пройти метров тридцать. Я шел за ним на расстоянии, чтобы не быть замеченным, и старался не терять его из виду. Он то и дело озирался, проверяя, нет ли «хвоста». Меня он, кажется, ни разу не заметил. Шумный квартал остался позади. Мы шли по тихим улицам на правом берегу Сены. Эпизод в баре явно выбил его из колеи; кажется, он всерьез опасался за свою жизнь. Что ж, его можно было понять. Я олицетворял собой все то, чего мы в жизни так боимся: агрессивного незнакомца, выросшего из темноты; нож в спину; лихача-водителя, сбивающего случайных прохожих. Так что у него были основания удирать. Но его страх меня только раззадорил, пьянящее предвосхищение добычи кружило мне голову. У меня не было ни плана, ни определенных мыслей, но не было также и сомнений, наоборот, такое чувство, будто решалась моя судьба. Тут важно отметить, что я полностью отдавал себе отчет в своих действиях: меня не шатало, хмель выветрился, голова прояснилась. Я осознавал, что веду себя неадекватно. Стиллмен — не Феншо. Случайный, ни в чем не повинный человек. Но это-то меня и возбуждало — абсолютная произвольность выбора, головокружительная непредсказуемость случайного. В моем поступке не было никакого смысла — и именно поэтому в нем заключался высший смысл. В какой-то момент, когда на обезлюдевшей улице отчетливо застучали две пары каблуков, Стиллмен, обернувшись, увидел меня и ускорил шаг. Я кричал ему вслед: «Феншо! Поздно тебе прятаться, я тебя узнал». Он свернул за угол. «Феншо, — кричал я, — все равно ты от меня не уйдешь. Твоя песенка спета». Он уже бежал, не оглядываясь, и мне пришлось замолчать, чтобы за ним угнаться. Тут уж было не до насмешек. Мы бежали бесконечно1 долго. Он был моложе и физически крепче, и приходилось прикладывать большие усилия, чтобы не дать ему уйти. Я гнал себя вперед, выбиваясь из сил, до рези в селезенке, без передышки. Душа, казалось, отлетела — другого слова не подберу. Я себя просто не ощущал. Из меня ушли жизненные соки, сменившись сладостным ядом в жилах, эйфорией и запахом тлена вокруг. Вот так приходит смерть, подумал я… и через секунду, нагнав Стиллмена, вцепился в него сзади. Мы рухнули на тротуар, и сразу стало ясно: я сбил дыхание, потерял остаток сил и на серьезную борьбу меня не хватит. Шла молчаливая возня. Наконец ему удалось вырваться, и дальше я уже не мог ничего. Он дубасил меня кулаками, пинал своими остроносыми туфлями. Корчась от боли и молясь только о том, чтобы это поскорее кончилось, я инстинктивно закрывал лицо руками. Не знаю, сколько это длилось, — я вырубился. А когда очнулся, в голове моей было так же темно, как на улице.
   Три дня я не выходил из номера. Настоящим шоком для меня была не боль, охватившая все тело, а то, что я все же не загнулся. В какой-то момент, лежа на спине и тупо разглядывая филенки закрытых ставень, я понял, что выжил. Эта странность не укладывалась у меня в голове. Сломанный палец, виски в кровавых рубцах, отбитые внутренности, делавшие каждый вдох невыносимым, — все это было второстепенно. Я выжил — чудеса, да и только. Меня не прикончили, неужели это правда?
   В тот же день я послал Софи телеграмму: возвращаюсь домой.

9

   Мой рассказ приближается к концу. Остается последний эпизод, но до него еще три года, заполненных разными трудностями и семейными драмами. Впрочем, они не имеют прямого отношения к этой истории. После моего возвращения в Нью-Йорк мы с Софи почти год жили врозь. Она уже махнула на меня рукой, но после долгих и трудных объяснений мне удалось ее вернуть. С позиций сегодняшнего дня (май 1984-го) остальное не имеет значения. В сравнении с этим все прочие факты моей биографии кажутся почти случайными.
   Двадцать третьего февраля восемьдесят первого года родился Пол, названный так в честь деда Софи. Спустя несколько месяцев, перебравшись на другой берег реки, мы сняли два верхних этажа в доме из бурого песчаника. В сентябре Бен пошел в детский сад. На Рождество мы все отправились в Миннесоту, а когда вернулись домой, Пол уже самостоятельно ходил. Бен взял младшего братика под свое крыло и занимался его развитием.
   Имя Феншо мы с Софи никогда не упоминали. Это был наш молчаливый пакт, и, соблюдая его, мы как бы подтверждали свою лояльность друг другу. После того как я вернул издательский аванс и официально отказался писать биографию Феншо, лишь один раз, в день, когда мы решили снова съехаться, зашел разговор, и был он сугубо практическим. Его книги и пьесы продолжали приносить неплохие дивиденды. Так вот, Софи поставила условие: пока мы живем вместе, этих денег мы не трогаем. Я согласился, и мы нашли другие источники дохода. Что же касается гонораров, то был открыт специальный счет для Бена и Пола. Мы также наняли литературного агента, в чьи обязанности входило давать разрешение на постановку пьес и переиздания, заключать контракты и т. д. Словом, все, что от нас зависело, мы сделали. Если бы Феншо нас все-таки уничтожил, то только потому, что мы сами этого захотели. Софи я так ничего и не сказал — не из страха, что она узнает правду, просто эта правда уже ничего не значила. Наша сила была в обоюдном молчании, и в мои планы не входило его нарушить.
   Но я понимал: точка в этой истории еще не поставлена. Парижский опыт не прошел для меня бесследно. Я приучил себя жить сегодняшним днем, а там как сложится. Чему быть — того не миновать, поэтому, вместо того чтобы отрицать неизбежное и строить иллюзии, будто в моей власти избавиться от Феншо, я теперь старался настроиться на возможную встречу, внушал себе, что надо быть готовым к чему угодно. Кстати, не потому ли мне так трудно дается эта история? Когда может случиться что угодно, слова оказываются бессильны. Феншо стал в равной степени неизбежностью и ирреальностью, с этим пришлось смириться. Я научился жить с ним, как живешь с мыслью о собственной смерти. Он был ее подобием или, если хотите, внешним аналогом.
   До меня это дошло после моего нервного срыва в Париже. Я не умер, но был близок к тому: почувствовал вкус смерти, увидел свою смерть. Это неизлечимо, с этим живешь до гробовой доски.
   Ранней весной восемьдесят второго года пришло письмо с почтовым штемпелем Бостона. На этот раз послание было кратким и требовательным: «Больше жить не в силах. Надо поговорить. 1 апреля. Бостон, площадь Колумба, 9. Мы поставим точку, обещаю».
   На то, чтобы найти предлог для поездки в Бостон, у меня оставалось меньше недели. Задачка оказалась посложнее, чем я думал. Хотя я по-прежнему стоял на том, что Софи ничего не должна знать (по крайней мере эту малость я мог для нее сделать), мне претило говорить очередную ложь, — а куда денешься? Дня три я безуспешно искал выход и в результате сочинил неуклюжую байку о гарвардской библиотеке, где якобы мне надо было посмотреть какие-то документы. Что-то связанное со статьей, которую я задумал. А может, и нет, не помню. Главное, это не встретило возражений с ее стороны. Надо так надо, сказала она. По-моему, она что-то заподозрила, но я могу ошибаться, а гадать не хочется. У Софи все наружу — так, во всяком случае, я склонен думать.
   Я купил билет на ранний поезд. Когда Пол забрался к нам в постель, на моих часах еще не было пяти утра. Через час я заставил себя встать и перед тем, как тихо выскользнуть из спальни, помедлил в дверях, глядя на Софи и малыша в предрассветных сумерках, — свободно раскинувшиеся загадочные существа, рядом с которыми было и мое место. Бен, уже одетый, ел в кухне банан и что-то рисовал. Я сделал нам омлет. Узнав, что я еду в Бостон, он спросил, где это.
   — Около двухсот миль отсюда, — сказал я.
   — Это ближе, чем открытый космос?
   — Примерно то же самое.
   — Тогда лучше слетай на Луну. На ракете интереснее, чем на поезде.
   — На обратном пути я так и сделаю. Из Бостона по пятницам регулярные рейсы на Луну. Надо будет зарезервировать местечко.
   — Расскажешь потом, как там?
   — Я постараюсь привезти тебе оттуда лунный камень.
   — А Полу?
   — Полу тоже.
   — Нет, не надо.
   — Это еще почему?
   — Потому что он засунет камень в рот и задохнется.
   — Тогда что тебе привезти?
   — Слона.
   — В космосе нет слонов.
   — Но ты же не летишь в космос.
   — Да, правда.
   — А в Бостоне наверняка есть слоны.
   — Пожалуй. Ты какого хочешь, розового или белого?
   — Я хочу серого. Чтобы был большой и в складках.
   — Ну, этих-то полно. Тебе его завернуть или привести на поводке?
   — Ты должен на нем приехать верхом, с короной на голове, как император.
   — И кто же подданные моей империи?
   — Маленькие мальчики.
   — А императрица у меня есть?
   — Конечно. Мама будет императрицей. Давай ее разбудим — знаешь, как она обрадуется!
   — Нет-нет, не надо ее будить. Пусть это будет для нее сюрприз.
   — Точно! Все равно она не поверит, пока сама не увидит тебя на слоне и в короне.
   — Знаешь, как бы ее не огорчить. А вдруг я не достану слона?
   — Ну что ты, пап. Конечно, достанешь.
   — Почему ты так уверен?
   — Потому что ты император, а император может достать все.
 
   До Провиденса за окном лил дождь, а ближе к Бостону запахло снегом. По приезде я купил зонт и последний отрезок пути проделал пешком. Под мутно-серым небом пустынные улицы Саут-Энда выглядели мрачновато. Навстречу мне попались двое подростков, старый пьянчужка да несколько бродячих собак. На площади Колумба выстроился в ряд десяток четырехэтажных домов, отделенных от улицы булыжной площадкой. Номер девять был из них самый захудшшй — обшарпанный фасад, полуразвалившееся крыльцо, подпираемое досками. Однако за этой обветшалостью угадывалось былое величие и даже своеобразное изящество прошлого века. Я уже представил себе просторные комнаты с высокими потолками, эркеры и лепнину, но увидеть это ; мне не было суждено, так как дальше передней меня не пустили.
   На парадной двери обнаружилось ржавое полукольцо, и, когда я его покрутил, раздался этакий слабый сип умирающего. Немного подождав, я повторил сомнительный эксперимент. Ни ответа, ни привета. Я осторожно толкнул дверь — она оказалась незапертой. Секунду помедлив, я переступил через порог. Справа от большой прихожей я увидел лестницу с балюстрадой красного дерева, слева — двустворчатую дверь, которая, предполагаю, вела в гостиную, и перед собой — еще одну закрытую дверь, скорее всего в кухню. Постояв в нерешительности, я было решил подняться по лестнице, но в этот момент в двустворчатую дверь как будто тихо постучали и, кажется, даже что-то сказали. Я повернулся и замер, ожидая продолжения.
   Тишина. И вдруг, шепотом, тот же голос:
   — Здесь.
   Я подошел к двустворчатой двери и приложил ухо к щели.
   — Это ты, Феншо?
   — Забудь это имя. — Голос зазвучал отчетливее. — Я запрещаю тебе произносить это имя.
   Человек за дверью, можно сказать, вшептывал слова мне в ухо. Казалось, я слышу не только прерывистое дыхание, но и стук его сердца.
   — Открой дверь, — сказал я. — Открой дверь и впусти меня.
   — Не могу, — прозвучало в ответ. — Придется говорить так.
   Теряя терпение, я стал дергать дверную ручку:
   — Немедленно открой, или я сломаю дверь!
   — Нет, — твердо сказал голос, и я окончательно уверился, что это Феншо. Я бы и хотел, чтобы на его месте оказался какой-нибудь самозванец, но не стоило себя обманывать. — У меня в руках пистолет, — продолжал он, — нацеленный в тебя. Если ты войдешь, я выстрелю.
   — Я тебе не верю.
   — Тогда слушай.
   Он слегка отодвинулся, и в следующее мгновение раздался выстрел, после чего с грохотом посыпалась штукатурка. Пользуясь моментом, я приник к щели, но кроме серенькой полоски света ничего не увидел. А затем человеческое тело перекрыло и ее.
   — Допустим, ты вооружен и не желаешь показываться мне на глаза, — сказал я. — А где доказательства, что ты именно тот, за кого себя выдаешь?
   — Ни за кого я себя не выдаю.
   — Поставим вопрос иначе. Откуда мне знать, что я говорю с тем самым человеком?
   — Придется поверить мне на слово.
   — После всего, что было, ты хочешь, чтобы я тебе верил?
   — Ты пришел, куда надо, и я тот самый человек. Мне нечего к этому добавить.
   — Кажется, кто-то хотел меня видеть.
   — Я хотел с тобой поговорить. Это разные вещи.
   — Может, не будем придираться к словам?
   — Я просто уточняю, о чем шла речь в письме.
   — Не стоит испытывать мое терпение. В любую минуту, Феншо, я могу отсюда уйти.
   В ответ раздался возмущенный удар кулаком в дверь.
   — Никакого «Феншо»! Раз и навсегда заруби это себе на носу!
   Я молчал, чтобы не спровоцировать новый приступ гнева. Мне показалось, что мой собеседник, отойдя в глубь комнаты, стонет или, может быть, всхлипывает. Я ждал, сам не знаю чего. Через какое-то время я снова ощутил дыхание возле своего уха:
   — Ты еще здесь?
   — Да.
   — Извини. Не слишком удачное начало.
   — Имей в виду, я пришел только потому, что ты меня об этом попросил.
   — Да, и я благодарен тебе за это.
   — Может, объяснишь, зачем ты меня позвал?
   — После. Есть еще темы.
   — Например?
   — Разные события.
   — Я тебя слушаю.
   — Ты пойми, я не хочу, чтобы ты меня ненавидел.
   — Сейчас этого нет. Было время, когда я тебя действительно ненавидел, но потом это прошло.
   — Сегодня мой последний день, и я должен был услышать это от тебя лично.
   — Ты все это время жил здесь?
   — Последние года два.
   — А до того?
   — В разных местах. За мной охотился этот человек, приходилось часто переезжать. Против своей воли я стал заядлым путешественником, хотя предпочел бы тихо ждать, пока истечет мое время.
   — «Этот человек» — Квинн?
   — Да. Сыщик.
   — Он тебя настиг?
   — Дважды. Сначала в Нью-Йорке, потом на юге.
   — Почему же он солгал нам?
   — Испугался. Я дал ему понять, что его ждет, если он проговорится.
   — Мне так и не удалось его разыскать, он бесследно исчез.
   — Это не имеет значения.
   — Как тебе удалось от него избавиться?
   — Я развернул ситуацию на сто восемьдесят градусов. Я сделался его тенью. После Нью-Йорка, когда я просочился у него сквозь пальцы, это превратилось для меня в игру. Я его заманивал, подбрасывал разные улики, наводил на след. А в решающий момент он попадал в расставленную ловушку.
   — Умно.
   — Скорее глупо, но у меня не было выбора. В противном случае меня бы притащили назад на аркане, а потом обращались бы, как с помешанным. Я себя презирал за эти дурацкие хитрости. В конце концов, он делал свое дело, и мне было его искренне жаль, а жалость, особенно собственная, вызывает у меня отвращение.
   — Ну а дальше?
   — Я боялся, что мои уловки однажды не сработают и меня сцапают, поэтому я бежал и бежал, даже когда в этом уже не было необходимости. Я провел в бегах целый год.
   — Где же ты скрывался?
   — Я же говорю, на юге. В теплых краях. Передвигался пешком, спал в парках, избегал людных мест. Ты себе не представляешь, какая это огромная страна. Два месяца я провел в пустыне. Одно время жил в шалаше по соседству с индейским племенем пуэбло. Совет старейшин разрешил мне поселиться на территории резервации.
   — Сочиняешь.
   — Я рассказываю свою историю, а верить или не верить — это уже твое дело. Думай что хочешь.
   — Дальше.
   — Однажды в штате Нью-Мексико я зашел в дорожную забегаловку. На стойке кто-то оставил газету. Так я узнал, что вышла моя книга.
   — Ты был удивлен?
   — Я бы употребил другое слово.
   — Какое же?
   — Раздосадован. Расстроен.
   — Не понимаю.
   — Я был раздосадован, потому что книга дрянь.
   — Не автору судить о собственном творчестве.
   — Дрянь, можешь мне поверить, как и все, что я написал.
   — Отчего ж ты тогда ее не уничтожил?
   — Я не мог от нее оторваться. Это, согласись, еще не делает ее хорошей. Ребенок не может оторваться от своих какашек, но это не повод устраивать над ними ритуальные пляски. Отправления организма — личное дело каждого.
   — Тогда почему ты взял с Софи обещание показать мне твои рукописи?
   — Чтобы ее ублажить. А то ты сам не знаешь! Это был невинный предлог, главной же целью было устроить ее личную жизнь.
   — Тебе это удалось.
   — Еще бы. Я ведь отправил ее не к первому встречному.
   — Ну а рукописи?
   — Я был уверен, что ты их выбросишь. Мне не могло прийти в голову, что кто-то воспримет их всерьез.
   — Но книга вышла, и что же ты сделал?
   — Вернулся в Нью-Йорк. Глупее не придумаешь. Я был выбит из равновесия и немного потерял голову. Эта книга заманила меня обратно, вернула на круги своя. Я уже не мог жить так, словно моих рукописей не существует.
   — Я думал, что ты умер.
   — А что тебе еще оставалось? Это только укрепило меня в мысли, что Квинн мне больше не помеха. Зато я столкнулся с худшей проблемой. Тогда-то я и написал тебе первое письмо.
   — Ты поступил жестоко.
   — Я был зол на тебя. Я хотел, чтобы ты страдал. Чтобы ты вместе со мной прошел через все круги ада. Я опустил письмо в почтовый ящик и тут же пожалел об этом.
   — Но было уже поздно.
   — Да. Поздно.
   — И долго ты пробыл в Нью-Йорке?
   — Не знаю. Месяцев шесть-восемь.
   — На что же ты жил?
   — Воровал.
   — Ты не хочешь сказать мне правду?
   — Я стараюсь, но не все можно рассказать.
   — А чем еще ты там занимался?
   — Наблюдал за тобой и твоей семьей. Недели три прожил под вашими окнами, ходил за тобой по пятам. Однажды мы столкнулись на улице нос к носу, но ты меня не узнал. Смотрел мне прямо в глаза — и не узнал.
   — Ты это сейчас придумал.
   — Я, наверно, сильно изменился.
   — Нельзя измениться до неузнаваемости.
   — Значит, можно. Считай, тебе повезло. Я был готов тебя убить. Во всяком случае, в голове роились кровожадные мысли.
   — И что же тебя остановило?
   — Я нашел в себе мужество уехать.
   — Какое благородство!
   — Я не оправдываюсь. Просто рассказываю, как это было.
   — Ну и?
   — Я снова вышел в море. У меня сохранилась карточка моряка, так что я без труда устроился на греческий сухогруз. Отвратное судно, жуткая команда — как раз то, что мне было нужно, я это заслужил. Индия, Япония — куда мы только не ходили, и за два года я ни разу не сошел на берег. Когда впереди показывался порт, я запирался в кабине. Я не хотел никого видеть, я был живой покойник.
   — А в это время я готовился поведать миру историю твоей жизни.
   — Ты взялся написать мою биографию?
   — Представь себе.
   — Это была бы большая ошибка.
   — Можешь мне не говорить. Я сам к этому пришел, хоть и не сразу.
   — Так вот, однажды мы бросили якорь в Бостоне, и я решил сойти на берег. За два года я скопил кучу денег — хватило бы не на один дом. С тех пор я здесь.
   — Ты живешь под чужим именем.
   — Шервуд Блэк, прошу любить и жаловать. Для внешнего мира я никто. Из дому не выхожу. Даже женщина, которая два раза в неделю приносит мне все необходимое, меня не видит. Я оставляю для нее на пороге записку и деньги — просто и удобно. За два года ты первый, с кем я разговариваю.
   — Тебе никогда не кажется, что ты выжил из ума?
   — Вероятно, со стороны это именно так и выглядит, но ты ошибаешься. Даже смешно тратить слова на подобные глупости. Просто у меня, в отличие от многих, другие запросы.
   — Ты не находишь, что в этом доме несколько просторно для одного?
   — Слишком просторно. С тех пор как я сюда въехал, выше первого этажа я ни разу не поднимайся.
   — Зачем же ты его купил?
   — Он стоил копейки. И потом, мне понравился адрес.
   — Площадь Колумба? — Да.
   — Не понимаю.
   — Хороший знак. Вернуться в Америку, чтобы открыть для себя площадь имени Колумба. В этом есть своя логика.
   — И здесь ты решил умереть.
   — Да.
   — В твоем первом письме был назван срок — семь лет. У тебя еще год в запасе.
   — Я себе уже все доказал, нет смысла откладывать. Я устал. С меня хватит.
   — Уж не затем ли ты меня позвал, чтобы я тебя отговорил?
   — Ничего подобного. Мне от тебя ничего не нужно.
   — Тогда зачем?
   — Передать тебе кое-что. В какой-то момент я понял, что должен объясниться. Во всяком случае, попытаться. Я потратил почти полгода, чтобы изложить это на бумаге.
   — Я считал, что ты давно ничего не пишешь.
   — Это совсем другое. Никакого отношения к моей прежней писанине.
   — И где же твой опус?
   — За твоей спиной. В чулане, на полу под лестницей. Красная тетрадь.
   Я толкнул дверь в чулан и поднял с полу общую тетрадь — двести линованных страниц, скрепленных металлической спиралью. Бегло полистав ее, я увидел, что она до конца исписана знакомым убористым почерком. Даже теми же черными чернилами. Я вернулся обратно.
   — И что теперь?
   — Забери ее с собой. Прочтешь на досуге.
   — А если я не смогу?
   — Сохрани для мальчика. Может, прочтет, когда вырастет.
   — Ты не вправе обращаться ко мне с такой просьбой.
   — Он мой сын.
   — Неправда. Он мой сын.
   — Не буду настаивать. В сущности, я писал это для тебя.
   — А Софи?
   — Нет. Ты не должен ей ничего говорить.
   — Вот чего я не понимаю.
   — Чего именно?
   — Как ты мог вот так взять и уйти от нее. Что она тебе плохого сделала?
   — Ничего. Она тут ни при чем, да ты и сам знаешь. Просто мне на роду было написано жить не так, как другие.
   — И как же?
   — Прочтешь в тетради. Любые мои слова только исказят суть.
   — Что-нибудь еще?
   — Да нет, пожалуй. Мы подошли к концу.
   — Ты не выстрелишь в меня, если я сейчас сломаю дверь.
   — Не лезь на рожон. Погибнешь ни за грош.
   — Я тебя вырублю прежде, чем ты успеешь выстрелить.
   — Считай, что я уже покойник. Я принял яд.
   — Не верю.
   — Ты все равно не сможешь проверить, так это или нет.
   — Я вызову полицию. Они взломают дверь и увезут тебя в больницу.
   — Если что, я пущу себе пулю в лоб. Все равно будет по-моему.
   — Тебя так привлекает смерть?
   — Я так долго жил с ней бок о бок, что, кроме нее, у меня ничего не осталось.
   Я не знал, что еще сказать. Феншо меня добил. Его дыхание еще звучало у меня в ушах, а мне казалось, что это из меня уходит жизнь.
   — Мудак ты, — ничего умнее не пришло мне в голову. — Ну и стреляйся, раз ты такой мудак.
   От бессилия я начал молотить кулаками в дверь. Я весь дрожал и с трудом сдерживал слезы.
   — Тебе лучше уйти, — произнес он спокойно. — Не вижу смысла продолжать.
   — С какой стати я должен уйти? Мы еще не закончили.
   — Ошибаешься. Бери тетрадь и возвращайся в Нью-Йорк. Это все, о чем я тебя прошу.
   Я чувствовал себя выжатым и опустошенным. У меня подгибались ноги, в голове потемнело, и если бы я не схватился за дверную ручку, то грохнулся бы на пол. Дальше — провал. Очнулся я уже на улице — в одной руке зонтик, в другой тетрадь. Дождь прекратился, но сырость пробирала до костей. Мимо меня с грохотом промчался грузовик, поманив за собой красными фарами. Глянув на небо, я с удивлением осознал, что наступает ночь. Я шел, как робот, не разбирая дороги. Пару раз упал. Голосовал, безрезультатно. Уронил в лужу зонтик и даже не подумал нагнуться.
   В начале восьмого я добрел до станции. Нью-йоркский поезд пятнадцать минут как ушел, а следующий отправлялся в восемь тридцать. Я сел на вокзальную скамейку. Входили и выходили редкие пассажиры. Уборщик протирал мокрой шваброй мраморный пол. Рядом болельщики обсуждали последнюю игру «Ред соке». Наконец я не выдержал и открыл красную тетрадь. Я проштудировал ее насквозь, добросовестно пытаясь вникнуть в каждую фразу, и если я оставляю прочитанное без комментариев, то по одной простой причине: не знаю, как комментировать. Слова были все знакомые, но соединялись они как-то так, что вместе не уживались. Иначе, пожалуй, и не скажешь. Одно предложение перечеркивало другое, из предыдущего абзаца совершенно не вытекал последующий. Тем более странно ощущение абсолютной прозрачности. Феншо как будто поставил себе цель обмануть все мои ожидания. Это были не слова раскаявшегося человека. На каждый вопрос он отвечал вопросом, и текст, таким образом, остался открытым, незавершенным, требующим новых прочтений. После первой же фразы я сбился и дальше двигался на ощупь, напрочь сбитый с толку путеводителем, который был написан специально для меня. И все же меня не оставляла мысль: за этой внешней путаницей скрывается особо изощренный, продуманный во всех деталях план. Казалось, больше всего на свете он хотел потерпеть неудачу, расписаться в собственном бессилии. Конечно, я могу ошибаться. Я был не в том состоянии, чтобы воспринимать литературный труд, тем более судить о нем. Да, я прочел его от корки до корки, но стоит ли верить моим словам, если я сам себе не верю?
   Я заранее вышел на платформу. Сеял мелкий дождь, изо рта вырывался пар. Я рвал страницу за страницей и, комкая, выбрасывал. Когда подошел поезд, в урну отправилась последняя страница.
   1984

Приложение из книги «красная тетрадь»

   Мой первый роман был подсказан мне телефонным звонком. Как-то днем, когда я в полном одиночестве сидел за письменным столом в своей бруклинской квартире и пытался работать, зазвонил телефон. Если не ошибаюсь, было это весной 1980 года, через несколько дней после того, как я нашел десятицентовик возле выхода со стадиона «Шистэдиум».