Страница:
— Куда он поехал?
— Он и до этого, как приезжал, два раза эту комнату снимал, — сказала женщина. — Он сам-то ничего, беспокойства от него нет. А чем он там занимается, это его дело.
— Куда он поехал?
Она затеребила ворот платья. В раздумье выпятила нижнюю губу, потом словно бы успокоилась. — Можете поглядеть его комнату, — сказала она. — Я там еще не прибирала. Я слышала, он вчера уехал на машине, время было позднее… я уж легла.
Из-за ее спины раздался крик, кричал мужчина, слов было не разобрать. Хозяйка все смотрела поверх плеча Карлтона, будто крик доносился откуда-то издалека. Потом обернулась и заорала в дверь, затянутую москитной сеткой: — Заткнись и держи язык за зубами!
И опять повернулась к Карлтону; лицо у нее стало спокойное, она повела его по веранде. Они спустились по шатким ступеням, свернули за угол дома. В тихом утреннем свете, как всегда в этих, краях, от сырости все казалось смягченным и влажным, даже гнилое дерево сиен. За углом дома навалена была груда досок, иные стоймя прислонены к стене, словно ими играли дети. Карлтон и хозяйка вышли на подъездную дорожку, размокшую, изрытую колеями. Тут носами друг к другу поставлены были две машины. Одна, похоже, стояла так давным-давно. Карлтон подумал — будь это его машина, он бы, пожалуй, привел ее в порядок. Одно не просто — вытащить ее из этой грязищи.
Женщина открыла перед ним дверь. Солнце залило голый пол и часть кровати, Карлтон огляделся. Пустая голая комната — это хорошо. Что-то ему подсказывало: еще рано, позже он Клару найдет.
— А отсюда он куда уезжает?
— Да вот, ездит в Саванну. Вроде так. Наверно, в Саванну, — сказала женщина оживленно, словно поднося Карлтону подарок. — Уж не помню, откуда я это знаю…
— Какой он с виду? — спросил Карлтон.
И опять медленным взглядом обвел комнату. Окно грязное, немытое. Комната до того пуста, что в ней можно затеряться — потонешь в этой загадочной тишине и уже не выберешься. Карлтон все осматривался, а хозяйка дома так же оживленно рассказывала ему, каков с виду тот человек; как перед тем официантка и молодой парень, она слегка наклонилась к нему — все они словно старались не только одарить его своим чистосердечием, но и передать ему долю своей энергии. Наконец она замолчала, и тут сознание Карлтона как-то дернулось, точно сжался мускул. Он подскочил к койке и стал срывать с нее простыни.
— Послушайте, — беспокойно сказала хозяйка, — не надо так горячиться с утра пораньше…
Они вышли за дверь, и ему опять полегчало. Сперва эта женщина не хотела продавать ему старую машину: в ней играют дети и, может, когда-нибудь еще вернется хозяин; она озабоченно морщила лоб, сразу видно — хочет поступать по совести. Карлтону было странно, как во сне, жутковато даже: сегодня утром все и каждый ему сочувствуют, все добрые, так с ним никогда не бывало… может, все они понимают, что его жизнь кончена? Но он достал деньги и старательно пересчитал.
— Что ж, может, вы умеете управляться с машинами, — сказала женщина, глядя на деньги в его руках. Может, она у вас пойдет, а может, и нет.
Карлтон промолчал. Она беззвучно засмеялась и пошла с ним к машине, то ступая на цыпочках по грязи, то прыгая через лужи.
— Ключи там, в машине, — сказала она.
Карлтон открыл дверцу и влез внутрь.
Не сразу удалось вывести машину из этой грязи, но потом все пошло на лад. Карлтон подъехал к заправочной станции, старая жестянка трещала и фыркала, и служащий у бензоколонки уставился на нее, словно не понимал, что это за диковина на колесах. И так, не сводя глаз с машины, двинулся к ней со шлангом.
— К Саванне в какую сторону ехать? — спросил Карлтон.
Тот с трудом оторвался от машины и впервые поглядел на водителя.
— Принесу вам карту, — несмело предложил он и скрылся в дверях. Небольшое зданьице построено было наподобие средневекового замка, жалкие, побеленные известкой башенки и зубцы казались картонными. Через минуту паренек вышел с картой в руках. — Вон, гляньте, где дорога, — вежливо сказал он, мягко растягивая слова.
Карлтон развернул карту, и у него екнуло сердце — что за путаница линий, красок, крохотных цифр! Карта словно бросала ему вызов. Никогда в жизни он подобного не видел.
Это было в половине седьмого. В девять он катил уже далеко по той самой дороге. Он со вчерашнего дня ничего не ел и теперь смотрел на придорожные рестораны (почти все они еще не открывались), точно и они тоже бросали ему вызов. Он проезжал какие-то городишки, вывески с названиями при въезде столько всего обещали, и в каждом — тоже вызов. В любом можно остановить машину и просто сидеть и ждать… или и вовсе бросить машину и затеряться там и обо всем позабыть. Так много всего надо обдумать. И за городом тот же соблазн: буйно разросшаяся яркая зелень, слоистая кроваво-красная глина на обочинах дороги, невысокое голубое небо, затянутое влажной дымкой, словно готовое вскоре пролиться дождем, кое-где неприхотливые, без затей дома и фермы, где люди, которых он не знает ни в лицо, ни по имени, тихо и мирно живут долгие, долгие годы… Карлтон в который уже раз помотал головой, пытаясь избавиться от этих мыслей. Так повторялось опять и опять, всякий раз ему казалось, будто он очнулся от сна, и раз от разу солнце светило ярче, и на капоте старой машины, в тех местах, где не было ржавчины, все больше вспыхивало слепящих бликов, и знакомая боль в желудке тоже просыпалась и лениво, исподволь готовилась к долгому дню. Наконец пришлось остановиться в каком-то городке с незнакомым названием. Карлтон прикупил бензина. Спросил заодно, не продадут ли ему темные очки от солнца, — в этом было что-то постыдное, и он почувствовал, что стыд отразился на лице. Но человек с заправочной станции ничего не заметил и вынес пластмассовые очки в белой оправе; других у него не было. Карлтон купил их, надел, и его жуть взяла, так все кругом стало странно — будто он смотрел на город чьими-то чужими глазами. Кругозор стеснили темно-зеленые стекла, а за широкой белой оправой, заслоняющей глаза с боков, и вовсе ничего не было видно. Ужас перехватил ему горло.
— Славно припекает нынче, — сказал заправщик, потрогал пальцами капот и отдернул руку, будто обжегся.
Карлтон ему позавидовал — знай посиживай в своем гаражике, ничего не надо делать, ни о чем не надо думать. Но тотчас ощутил презрение и одолел зависть. И возненавидел этого человека, как ненавидел всех на свете, кроме самого себя.
В десять он все еще вел машину, и в половине одиннадцатого тоже, но больше не давал себе труда угадывать время. Угадать несложно, этому поневоле научишься, если целыми днями напролет собираешь поспевшие овощи и плоды и солнце с утра до ночи с тобой, важно только замечать, куда оно передвинулось по небу. А вот сейчас над ним словно движется не то всегдашнее, привычное солнце. То солнце всходило и заходило над полями, а это — ярко-белое, раскаленное — молотом бьет по нему, по старой машине, будто в лад с тяжелым биением в желудке. Две колотящиеся боли пробиваются друг к другу, чтоб слиться в одну.
Странно вести машину, ощущать под руками баранку руля. Обычно в автобусе он сидел где-нибудь позади, смотрел в окно и ничего не видел, а вот сейчас правит сам. Надо следить за дорогой, а он поймал себя на том, что вдруг уставится на какое-нибудь далекое пятнышко и гадает, что это такое, пока не подъедет ближе и не разглядит: там ветхая ветряная мельница, тут мост, а вон кляча тянет повозку, а в повозке двое детишек. Что-то дрогнуло в нем, когда он обогнал этих мальчишек, бог весть почему захотелось остановиться, поговорить с ними. Сказать бы им что-нибудь, спросить, где они живут… Еще через несколько миль к почтовому ящику подошла женщина — хорошо бы и с нею поговорить. Она смотрела ему навстречу, потом медленно повернулась и проводила его взглядом, словно ей не часто случалось видеть кого-нибудь на этой дороге. Даже удивительно, как все в нем встрепенулось при виде этой женщины… Хорошо бы остановить машину, выйти, поговорить с кем-нибудь — не объяснять, куда и зачем он едет, а потолковать с кем-то, кто ничего про это не знает, вот это был бы отдых… Под темными очками глаза его начали слезиться.
Наконец Карлтон остановился в небольшом городишке возле какой-то забегаловки; он понятия не имел, который час. В висках стучало. Он вылез из машины и поразился — на улице тоже дышать нечем. Духотища, настоящее пекло. Его словно обволакивает душный кокон. Он вошел. Лениво гудели мухи. Посетителей — ни души, за стойкой тоже никого. Что ж, он посидит, подождет. В соседней комнате кто-то смеялся, слышался стук молотка. Немного погодя Карлтон поднялся, подошел к двери, ухватился руками за косяки и заглянул туда. В кухне теснота, беспорядок, но, похоже, ее как раз прибирают. У стола сидит толстяк без рубахи и что-то приколачивает. Вот он ударил по столу, и у Карлтона в глазу что-то болезненно дернулось.
— Есть! — сказал толстяк.
Девушка в белом перепачканном халате стояла, прислонясь к плите, и хихикала. Толстяк опять стукнул молотком по столу — и она захихикала громче. Тут Карлтон увидел: толстяк расплющил на столе множество мух, в мягком дереве виднелись десятки вмятин.
Карлтон выпил бутылку газировки, пожевал сандвич и пошел к своей машине. На этот раз она не желала трогаться с места. В дверях забегаловки стоял толстяк и смотрел; он был добрый человек; молоток он оставил на кухне.
— Пожалуй, надо налить воды, — сказал он.
Карлтон кивнул. Опять безуспешно попытался включить зажигание и махнул рукой. Толстяк вынес ему воды в красной пластмассовой лейке. Карлтон улыбнулся, поблагодарил. В желудке все шире разливалась жаркая боль, надо было как-то ее обмануть.
Он не знал, что уже едет по окраине Саванны, пока не увидал вывеску с названием города. Солнце заметно передвинулось в небе и теперь било в лицо под другим углом. Но, увидав вывеску, он сказал вслух:
— А теперь что? — И поехал дальше. Ладони вспотели, баранка стала скользкая. — Что теперь?
Он подавил внезапный страх. Здесь столько машин, надо ехать помедленней, поосторожней. Надо глядеть в оба. Замечтаешься — будет худо… Казалось, в других машинах сидят враги, они сразу видят, что ему тут не место, он чужак, он несет в себе ярость, точно прячет за пазухой хорька: такое надолго не спрячешь. И он вел машину все дальше. Глаза стало ломить. Замаячили темные полосы, он пытался разглядеть их получше, но они расплылись. Газировка и съеденная половина сандвича подступали к горлу, приходилось тратить все силы, чтоб их удержать. С омерзением он ощущал собственный запах — застарелый едкий запах пота и страха. Он вел машину все медленней, она уже еле ползла, прижимаясь к обочине шоссе. Потом ему полегчало, и он опять включил скорость, словно знал, куда едет, и боялся опоздать.
В какой-то витрине мелькнули часы, они показывали два. Цифры отпечатались в мозгу, Карлтон не дал себе труда понять, что они означают. Зубы стиснуты были так, что ныла челюсть. Поговорить бы с кем-то, хоть с самим собой. Поговорить бы про Клару, с Кларой, обдумать заранее, что ей сказать. Но страшно раскрыть рот — вдруг вырвется безумное, непоправимое. Эта боль в желудке хочет обратить его в животное, надо непременно ее одолеть.
Он ехал еще некоторое время. Словно бы оглядывал прохожих — вдруг встретится Клара… Сворачивал в какие-то улицы, в переулки. Проезжал через негритянские кварталы — и даже здесь глазел на встречных, хоть сразу видно было, что это не белые, — все искал дочь. Он совсем не думал о человеке, который ее увез. Невозможно верить, что он найдет ее с мужчиной. Она не посмеет показаться с тем человеком на улице, при свете дня… И вдруг Карлтону вспомнилась Перл, какой она была в Кларины годы. Может, он ищет вовсе не Клару, а Перл? Эти светлые-светлые волосы, детское лицо, легкий ласковый смех… Конечно же, вот что он ищет! Несправедливо, невозможно, чтобы он их не нашел, ведь он — Карлтон, Карлтон Уолпол, как же ему не добиться всего, чего он только пожелает. Он еще молодой. У него крепкие, сильные руки, и плечи, и ноги; он умеет драться; он красивый, женщины поглядывают на него тем особенным взглядом, который так будоражит и веселит; и родные ждут его домой. Они его ждут. Перед глазами задрожали черные полосы и расплылись, и взамен всплыли еле видные, призрачные лица — эти люди даже не зовут, не манят, просто терпеливо ждут и верят, что он вернется. Кто они? Чуть различимые, неясные, точно на старой фотографии, и среди них Перл… Карлтон ехал все медленней, и наконец машина остановилась. Он очутился в каком-то проулке. Неподалеку — склад, церковь, заправочная станция. Несколько старых домов, высоких, но тощих, будто обглоданных, лепятся так тесно друг к другу, что между ними едва пробежит ребенок. Карлтон взял карту, расправил трясущимися пальцами и попытался отыскать Кентукки. Где же оно, это слово «Кентукки»? Узнать бы, далеко ли еще ехать до дому. Тут его пронзила острая боль, и он уперся взглядом в ветровое стекло, дожидаясь, пока она отпустит.
Он вылез из машины. Земля зыбилась под ногами. Может, пойти на заправочную станцию и спросить, не видали ли там Клару? Он подошел поближе — часы на станции показывали только два двадцать! Он ужаснулся. Наверняка прошло больше двадцати минут. По меньшей мере час прошел с тех пор, как на глаза ему попались те, другие часы. Он часто задышал, воздуха не хватало. Пошел дальше. Кругом было жарко и полно детворы; в этом квартале жили счастливые люди. Детишки — белые. Когда они пробегали мимо или проходила женщина с детской коляской, Карлтон приостанавливался. Почему-то хотелось коснуться этих людей. А его никто не замечал. На углу, на мусорном ящике, сидел старик в лохмотьях — и Карлтон через силу расправил плечи в знак презрительного превосходства; никогда он не будет таким, как этот жалкий старый хрыч. Просто он отчаянно вымотался и ел не то, что надо, — в этом вся беда.
Так он шел еще некоторое время. Казалось, язык во рту распух. Клару он больше не искал, он уже не мог в мыслях ее увидеть, отличить от всех, кого знал. Про себя он повторил это слово — «Клара», но в ответ лишь слабо дрогнул внутри какой-то мускул. Казалось, он давным-давно что-то или кого-то ищет — и ведь вот свинство, пожалуй, теперь если и найдет наконец, так не узнает. Вот до чего они его довели, все эти мерзавцы, те, кто всем заправляет, кто подыскивает тебе работу и требует за это комиссионные, и еще мерзавцы, у кого свои фермы, кто нанимает людей, чтоб работали как негры, выбивались из последних сил, гнули спину так, что вовек не разогнуться. Но и ненависть к ним ко всем едва отозвалась в теле — только чуть сжались кулаки и тотчас же разжались, уж очень он ослаб.
Солнце в этом городе жжет вовсю. Оно яростно пялится на Карлтона, будто выделило его из всех, уготовало ему какую-то особенную участь. Глазам непривычно в солнечных очках, но лучше очки не снимать, в них его труднее узнать, они защищают… Словно бы держась начеку (это шло не изнутри, а от привычной незабытой повадки), он быстро оглядывал встречных, будто хотел остановить кого-нибудь и заговорить или ждал, что кто-то из них его остановит. В желудке опять боль — все та же, знакомая; утихая на время и сызнова просыпаясь, она докучает ему уже многие месяцы, так давно, что и вспоминать неохота, и все внутренности переворачиваются, черт бы их подрал, но он не желает ничего этого замечать. Опасно одно: как бы эта боль не прорвалась сквозь сомкнутые губы наружу, тогда она, пожалуй, одолеет его, и он все на свете позабудет. Надо молчать. Если он кого-нибудь остановит, чтоб спросить про Клару… да про что угодно… вместо этого вдруг воплем прорвется боль, и тогда он пропал. И он все шел и шел, изумляясь — откуда такая жара и откуда берутся силы у людей, что проходят мимо, не замечая его; а ноги то и дело подкашивались, ныли спина и плечи, ведь он не привык держаться так прямо. Он старался держаться прямо, не упасть, и все переставлял ноги — пусть несут вперед. И все сдерживал какой-то возглас, крик боли, какое-то открытие, в котором еще не мог, не смел признаться…
В витрине магазина часы под зеленоватым стеклянным колпаком показывали два тридцать. У Карлтона от страха застучало в висках. Он подошел вплотную к витрине и уставился на часы. Два тридцать одна. Он стоял и в упор смотрел на часы.
Потом он повернулся и пошел через улицу. Машины замедляли ход перед светофором, и он пробирался между ними — не глядя, только выставив полураскрытую ладонь, будто заклинал их некими чарами, чтоб дали ему пройти. На другой стороне улицы он хотел перевести дух, но сразу же закружилась голова, перед глазами заплясали черные полосы… нет, останавливаться глупо. Сперва надо добраться до безопасного места. Потому что творится непонятное, чудовищное. Время замедляет ход. Никогда еще время не медлило, а теперь оно замедляет ход, оно тянется и тянется, и, стало быть, теперь вся жизнь, все, что ему еще осталось, будет зиять перед ним, как нескончаемая раскаленная дорога, что привела вот в этот город, чье название он уже позабыл, в штат, где он работал долгие годы и который исколесил вдоль и поперек, но чье название тоже успел позабыть; он забыл даже, что у этих мест может быть название, что кто-то для чего-то мог дать имя мерцающему вокруг на много миль смутному полю видений и звуков. И он все шел и шел, наперекор боли, и не поднимал глаз, не желая видеть ничего такого, что могло бы сказать ему о времени. Никогда больше он не посмотрит на часы. Он дошел до церкви. На это понадобилось пять минут, а может быть, и два часа. Краем глаза он заметил ведущие куда-то ступени, поглядел — и увидел церковь. Смутно вспомнилось: Клара пошла в церковь… а дома, на родине, он и сам туда ходил. И он поднялся по ступеням, потянул дверь и вошел.
Странное это было место, высокий потолок терялся в тени. В сумраке стояли недвижные фигуры, не вдруг он понял: не люди, а статуи. Испарина, что покрывала все его тело, стала ледяной. Почти ощупью он миновал ближайшие ряды скамей, потом устало опустился на одну из них. Никакого облегчения, ни на волос. Он огляделся — стены сложены из камня; там, дома, в детстве, церковь была не такая. Здесь камень словно заморожен и, однако, вот-вот сдвинется с места. Какая-то непостижимая сила влечет все, что здесь есть, вверх, притягивает как магнитом к высокому, неразличимому в сумраке потолку. И окна с цветными стеклами, как будто такие надежные, основательные, тоже чуть шевелятся. Ломило глаза, Карлтон потер их ладонями. Медленный ужас оледенил его, он понял: в этой церкви нет ничего неподвижного, все лишь казалось неподвижным, когда он вошел. А на самом деле все движется. Он один остается на месте. В окнах яркие алые, синие, желтые пятна то разгораются, то меркнут, съеживаются и вновь набухают, словно за ними бьется сердце, и повсюду — теперь он ясно это видит — вздымаются ввысь линии, выступы, высоко по стенам выгибаются арки, и все это трепещет, готовое ожить. А окутанный тенями потолок, быть может, вовсе и не потолок, но вход в некий иной круг, призрачный, трепетно живой, словно там бьют крыльями невидимые птицы. Карлтон закрыл глаза и увидел голое, пустынное шоссе, оно тянется вдаль, а по обе стороны растет зелень, на которую он ни разу не потрудился толком поглядеть, буйная путаница кустов, деревьев, сорных трав — они безмолвно копошатся и упрямо, наперекор неведомой силе, что пытается их сдержать, рвутся на дорогу, хотят ее захлестнуть. Что-то рвалось из горла, из сомкнутых губ наружу — громкий стон.
Раз застонав, он уже не мог перестать. Он обо всем забыл. Прижал руку к животу — там ожила боль, ожила и забилась, как зверь, который прежде едва ворочался во сне, а сейчас очнулся и рвется в бой. Карлтон снова застонал, крепко зажмурился, по лицу его катился пот. Пока боль не одолела его, он хотел подумать… уяснить себе… хотел понять, что ищет свою дочь, единственную, кого он в жизни любил… он еще не нашел ее, но ведь он уже приехал в город, где ее найдет, проехал ради этого сотни миль! Теперь он ее найдет и вернет… И еще он хотел вспомнить, как его зовут, его фамилия Уолпол, Уолпол — это важно, это значит не кто-нибудь другой, а только один человек — он сам, он молодой, сильный, у него нет долгов, и он никогда не отказывался от борьбы… Но все это терялось, ускользало. Уходили мысли, воспоминания, в которых следовало разобраться еще много лет назад, чтобы, когда настанет срок, можно было собрать их воедино. Ужасно умирать, ведь это значит, что все сгинет без следа… кто же еще соберет все события и воспоминания, кто придаст им смысл, если не он? Все на свете… вещи, люди, целый мир — все это соединилось в нем одном. В Карлтоне Уолполе. Он — сердцевина мира, стержень вселенной, без него все рассыплется. Он это чувствует. Ужасно, что люди, и разные края, и памятные дни — все разлетится в пыль, будто истает в сумраке под сводами церкви, станет ничьим, потеряет всякий смысл… Кто еще, кроме него, может знать, что означает та фотография его с Перл? Кто припомнит лицо его отца? Кто вспомнит, как он тогда зря раздразнил Рейфа и кончилось тем, что Рейф умер, а чего ради?.. И кто еще припомнит мерзавцев, которые подло обобрали его родных, припомнит, как славно жила когда-то его семья, кто вспомнит погоду — все дожди, и грязь, и солнце, — и его детей… у Шарлин где-то там своя жизнь, Майк сам по себе, и Клара сбежала с кем-то, кого он даже не видал, и там, в поселке, у него есть маленькая, еще в пеленках… Больше обо всем этом помнить некому. Он умрет — и все пропало; они живут только в нем, в нем одном. Если б можно было еще жить, он бы все переменил. Все продумал бы, разобрал по порядку, распутал бы дикую неразбериху, в какую обратилась его жизнь за сорок с лишним лет.
Ему предстояло жить еще два месяца; он будет лежать в незнакомой постели, и порой боль станет отпускать — в иные минуты и даже часы он ее почти не почувствует. Но в эти часы разум будет пуст, словно выжженный дотла, да ему больше и не о чем будет думать.
Часть вторая
1
— Он и до этого, как приезжал, два раза эту комнату снимал, — сказала женщина. — Он сам-то ничего, беспокойства от него нет. А чем он там занимается, это его дело.
— Куда он поехал?
Она затеребила ворот платья. В раздумье выпятила нижнюю губу, потом словно бы успокоилась. — Можете поглядеть его комнату, — сказала она. — Я там еще не прибирала. Я слышала, он вчера уехал на машине, время было позднее… я уж легла.
Из-за ее спины раздался крик, кричал мужчина, слов было не разобрать. Хозяйка все смотрела поверх плеча Карлтона, будто крик доносился откуда-то издалека. Потом обернулась и заорала в дверь, затянутую москитной сеткой: — Заткнись и держи язык за зубами!
И опять повернулась к Карлтону; лицо у нее стало спокойное, она повела его по веранде. Они спустились по шатким ступеням, свернули за угол дома. В тихом утреннем свете, как всегда в этих, краях, от сырости все казалось смягченным и влажным, даже гнилое дерево сиен. За углом дома навалена была груда досок, иные стоймя прислонены к стене, словно ими играли дети. Карлтон и хозяйка вышли на подъездную дорожку, размокшую, изрытую колеями. Тут носами друг к другу поставлены были две машины. Одна, похоже, стояла так давным-давно. Карлтон подумал — будь это его машина, он бы, пожалуй, привел ее в порядок. Одно не просто — вытащить ее из этой грязищи.
Женщина открыла перед ним дверь. Солнце залило голый пол и часть кровати, Карлтон огляделся. Пустая голая комната — это хорошо. Что-то ему подсказывало: еще рано, позже он Клару найдет.
— А отсюда он куда уезжает?
— Да вот, ездит в Саванну. Вроде так. Наверно, в Саванну, — сказала женщина оживленно, словно поднося Карлтону подарок. — Уж не помню, откуда я это знаю…
— Какой он с виду? — спросил Карлтон.
И опять медленным взглядом обвел комнату. Окно грязное, немытое. Комната до того пуста, что в ней можно затеряться — потонешь в этой загадочной тишине и уже не выберешься. Карлтон все осматривался, а хозяйка дома так же оживленно рассказывала ему, каков с виду тот человек; как перед тем официантка и молодой парень, она слегка наклонилась к нему — все они словно старались не только одарить его своим чистосердечием, но и передать ему долю своей энергии. Наконец она замолчала, и тут сознание Карлтона как-то дернулось, точно сжался мускул. Он подскочил к койке и стал срывать с нее простыни.
— Послушайте, — беспокойно сказала хозяйка, — не надо так горячиться с утра пораньше…
Они вышли за дверь, и ему опять полегчало. Сперва эта женщина не хотела продавать ему старую машину: в ней играют дети и, может, когда-нибудь еще вернется хозяин; она озабоченно морщила лоб, сразу видно — хочет поступать по совести. Карлтону было странно, как во сне, жутковато даже: сегодня утром все и каждый ему сочувствуют, все добрые, так с ним никогда не бывало… может, все они понимают, что его жизнь кончена? Но он достал деньги и старательно пересчитал.
— Что ж, может, вы умеете управляться с машинами, — сказала женщина, глядя на деньги в его руках. Может, она у вас пойдет, а может, и нет.
Карлтон промолчал. Она беззвучно засмеялась и пошла с ним к машине, то ступая на цыпочках по грязи, то прыгая через лужи.
— Ключи там, в машине, — сказала она.
Карлтон открыл дверцу и влез внутрь.
Не сразу удалось вывести машину из этой грязи, но потом все пошло на лад. Карлтон подъехал к заправочной станции, старая жестянка трещала и фыркала, и служащий у бензоколонки уставился на нее, словно не понимал, что это за диковина на колесах. И так, не сводя глаз с машины, двинулся к ней со шлангом.
— К Саванне в какую сторону ехать? — спросил Карлтон.
Тот с трудом оторвался от машины и впервые поглядел на водителя.
— Принесу вам карту, — несмело предложил он и скрылся в дверях. Небольшое зданьице построено было наподобие средневекового замка, жалкие, побеленные известкой башенки и зубцы казались картонными. Через минуту паренек вышел с картой в руках. — Вон, гляньте, где дорога, — вежливо сказал он, мягко растягивая слова.
Карлтон развернул карту, и у него екнуло сердце — что за путаница линий, красок, крохотных цифр! Карта словно бросала ему вызов. Никогда в жизни он подобного не видел.
Это было в половине седьмого. В девять он катил уже далеко по той самой дороге. Он со вчерашнего дня ничего не ел и теперь смотрел на придорожные рестораны (почти все они еще не открывались), точно и они тоже бросали ему вызов. Он проезжал какие-то городишки, вывески с названиями при въезде столько всего обещали, и в каждом — тоже вызов. В любом можно остановить машину и просто сидеть и ждать… или и вовсе бросить машину и затеряться там и обо всем позабыть. Так много всего надо обдумать. И за городом тот же соблазн: буйно разросшаяся яркая зелень, слоистая кроваво-красная глина на обочинах дороги, невысокое голубое небо, затянутое влажной дымкой, словно готовое вскоре пролиться дождем, кое-где неприхотливые, без затей дома и фермы, где люди, которых он не знает ни в лицо, ни по имени, тихо и мирно живут долгие, долгие годы… Карлтон в который уже раз помотал головой, пытаясь избавиться от этих мыслей. Так повторялось опять и опять, всякий раз ему казалось, будто он очнулся от сна, и раз от разу солнце светило ярче, и на капоте старой машины, в тех местах, где не было ржавчины, все больше вспыхивало слепящих бликов, и знакомая боль в желудке тоже просыпалась и лениво, исподволь готовилась к долгому дню. Наконец пришлось остановиться в каком-то городке с незнакомым названием. Карлтон прикупил бензина. Спросил заодно, не продадут ли ему темные очки от солнца, — в этом было что-то постыдное, и он почувствовал, что стыд отразился на лице. Но человек с заправочной станции ничего не заметил и вынес пластмассовые очки в белой оправе; других у него не было. Карлтон купил их, надел, и его жуть взяла, так все кругом стало странно — будто он смотрел на город чьими-то чужими глазами. Кругозор стеснили темно-зеленые стекла, а за широкой белой оправой, заслоняющей глаза с боков, и вовсе ничего не было видно. Ужас перехватил ему горло.
— Славно припекает нынче, — сказал заправщик, потрогал пальцами капот и отдернул руку, будто обжегся.
Карлтон ему позавидовал — знай посиживай в своем гаражике, ничего не надо делать, ни о чем не надо думать. Но тотчас ощутил презрение и одолел зависть. И возненавидел этого человека, как ненавидел всех на свете, кроме самого себя.
В десять он все еще вел машину, и в половине одиннадцатого тоже, но больше не давал себе труда угадывать время. Угадать несложно, этому поневоле научишься, если целыми днями напролет собираешь поспевшие овощи и плоды и солнце с утра до ночи с тобой, важно только замечать, куда оно передвинулось по небу. А вот сейчас над ним словно движется не то всегдашнее, привычное солнце. То солнце всходило и заходило над полями, а это — ярко-белое, раскаленное — молотом бьет по нему, по старой машине, будто в лад с тяжелым биением в желудке. Две колотящиеся боли пробиваются друг к другу, чтоб слиться в одну.
Странно вести машину, ощущать под руками баранку руля. Обычно в автобусе он сидел где-нибудь позади, смотрел в окно и ничего не видел, а вот сейчас правит сам. Надо следить за дорогой, а он поймал себя на том, что вдруг уставится на какое-нибудь далекое пятнышко и гадает, что это такое, пока не подъедет ближе и не разглядит: там ветхая ветряная мельница, тут мост, а вон кляча тянет повозку, а в повозке двое детишек. Что-то дрогнуло в нем, когда он обогнал этих мальчишек, бог весть почему захотелось остановиться, поговорить с ними. Сказать бы им что-нибудь, спросить, где они живут… Еще через несколько миль к почтовому ящику подошла женщина — хорошо бы и с нею поговорить. Она смотрела ему навстречу, потом медленно повернулась и проводила его взглядом, словно ей не часто случалось видеть кого-нибудь на этой дороге. Даже удивительно, как все в нем встрепенулось при виде этой женщины… Хорошо бы остановить машину, выйти, поговорить с кем-нибудь — не объяснять, куда и зачем он едет, а потолковать с кем-то, кто ничего про это не знает, вот это был бы отдых… Под темными очками глаза его начали слезиться.
Наконец Карлтон остановился в небольшом городишке возле какой-то забегаловки; он понятия не имел, который час. В висках стучало. Он вылез из машины и поразился — на улице тоже дышать нечем. Духотища, настоящее пекло. Его словно обволакивает душный кокон. Он вошел. Лениво гудели мухи. Посетителей — ни души, за стойкой тоже никого. Что ж, он посидит, подождет. В соседней комнате кто-то смеялся, слышался стук молотка. Немного погодя Карлтон поднялся, подошел к двери, ухватился руками за косяки и заглянул туда. В кухне теснота, беспорядок, но, похоже, ее как раз прибирают. У стола сидит толстяк без рубахи и что-то приколачивает. Вот он ударил по столу, и у Карлтона в глазу что-то болезненно дернулось.
— Есть! — сказал толстяк.
Девушка в белом перепачканном халате стояла, прислонясь к плите, и хихикала. Толстяк опять стукнул молотком по столу — и она захихикала громче. Тут Карлтон увидел: толстяк расплющил на столе множество мух, в мягком дереве виднелись десятки вмятин.
Карлтон выпил бутылку газировки, пожевал сандвич и пошел к своей машине. На этот раз она не желала трогаться с места. В дверях забегаловки стоял толстяк и смотрел; он был добрый человек; молоток он оставил на кухне.
— Пожалуй, надо налить воды, — сказал он.
Карлтон кивнул. Опять безуспешно попытался включить зажигание и махнул рукой. Толстяк вынес ему воды в красной пластмассовой лейке. Карлтон улыбнулся, поблагодарил. В желудке все шире разливалась жаркая боль, надо было как-то ее обмануть.
Он не знал, что уже едет по окраине Саванны, пока не увидал вывеску с названием города. Солнце заметно передвинулось в небе и теперь било в лицо под другим углом. Но, увидав вывеску, он сказал вслух:
— А теперь что? — И поехал дальше. Ладони вспотели, баранка стала скользкая. — Что теперь?
Он подавил внезапный страх. Здесь столько машин, надо ехать помедленней, поосторожней. Надо глядеть в оба. Замечтаешься — будет худо… Казалось, в других машинах сидят враги, они сразу видят, что ему тут не место, он чужак, он несет в себе ярость, точно прячет за пазухой хорька: такое надолго не спрячешь. И он вел машину все дальше. Глаза стало ломить. Замаячили темные полосы, он пытался разглядеть их получше, но они расплылись. Газировка и съеденная половина сандвича подступали к горлу, приходилось тратить все силы, чтоб их удержать. С омерзением он ощущал собственный запах — застарелый едкий запах пота и страха. Он вел машину все медленней, она уже еле ползла, прижимаясь к обочине шоссе. Потом ему полегчало, и он опять включил скорость, словно знал, куда едет, и боялся опоздать.
В какой-то витрине мелькнули часы, они показывали два. Цифры отпечатались в мозгу, Карлтон не дал себе труда понять, что они означают. Зубы стиснуты были так, что ныла челюсть. Поговорить бы с кем-то, хоть с самим собой. Поговорить бы про Клару, с Кларой, обдумать заранее, что ей сказать. Но страшно раскрыть рот — вдруг вырвется безумное, непоправимое. Эта боль в желудке хочет обратить его в животное, надо непременно ее одолеть.
Он ехал еще некоторое время. Словно бы оглядывал прохожих — вдруг встретится Клара… Сворачивал в какие-то улицы, в переулки. Проезжал через негритянские кварталы — и даже здесь глазел на встречных, хоть сразу видно было, что это не белые, — все искал дочь. Он совсем не думал о человеке, который ее увез. Невозможно верить, что он найдет ее с мужчиной. Она не посмеет показаться с тем человеком на улице, при свете дня… И вдруг Карлтону вспомнилась Перл, какой она была в Кларины годы. Может, он ищет вовсе не Клару, а Перл? Эти светлые-светлые волосы, детское лицо, легкий ласковый смех… Конечно же, вот что он ищет! Несправедливо, невозможно, чтобы он их не нашел, ведь он — Карлтон, Карлтон Уолпол, как же ему не добиться всего, чего он только пожелает. Он еще молодой. У него крепкие, сильные руки, и плечи, и ноги; он умеет драться; он красивый, женщины поглядывают на него тем особенным взглядом, который так будоражит и веселит; и родные ждут его домой. Они его ждут. Перед глазами задрожали черные полосы и расплылись, и взамен всплыли еле видные, призрачные лица — эти люди даже не зовут, не манят, просто терпеливо ждут и верят, что он вернется. Кто они? Чуть различимые, неясные, точно на старой фотографии, и среди них Перл… Карлтон ехал все медленней, и наконец машина остановилась. Он очутился в каком-то проулке. Неподалеку — склад, церковь, заправочная станция. Несколько старых домов, высоких, но тощих, будто обглоданных, лепятся так тесно друг к другу, что между ними едва пробежит ребенок. Карлтон взял карту, расправил трясущимися пальцами и попытался отыскать Кентукки. Где же оно, это слово «Кентукки»? Узнать бы, далеко ли еще ехать до дому. Тут его пронзила острая боль, и он уперся взглядом в ветровое стекло, дожидаясь, пока она отпустит.
Он вылез из машины. Земля зыбилась под ногами. Может, пойти на заправочную станцию и спросить, не видали ли там Клару? Он подошел поближе — часы на станции показывали только два двадцать! Он ужаснулся. Наверняка прошло больше двадцати минут. По меньшей мере час прошел с тех пор, как на глаза ему попались те, другие часы. Он часто задышал, воздуха не хватало. Пошел дальше. Кругом было жарко и полно детворы; в этом квартале жили счастливые люди. Детишки — белые. Когда они пробегали мимо или проходила женщина с детской коляской, Карлтон приостанавливался. Почему-то хотелось коснуться этих людей. А его никто не замечал. На углу, на мусорном ящике, сидел старик в лохмотьях — и Карлтон через силу расправил плечи в знак презрительного превосходства; никогда он не будет таким, как этот жалкий старый хрыч. Просто он отчаянно вымотался и ел не то, что надо, — в этом вся беда.
Так он шел еще некоторое время. Казалось, язык во рту распух. Клару он больше не искал, он уже не мог в мыслях ее увидеть, отличить от всех, кого знал. Про себя он повторил это слово — «Клара», но в ответ лишь слабо дрогнул внутри какой-то мускул. Казалось, он давным-давно что-то или кого-то ищет — и ведь вот свинство, пожалуй, теперь если и найдет наконец, так не узнает. Вот до чего они его довели, все эти мерзавцы, те, кто всем заправляет, кто подыскивает тебе работу и требует за это комиссионные, и еще мерзавцы, у кого свои фермы, кто нанимает людей, чтоб работали как негры, выбивались из последних сил, гнули спину так, что вовек не разогнуться. Но и ненависть к ним ко всем едва отозвалась в теле — только чуть сжались кулаки и тотчас же разжались, уж очень он ослаб.
Солнце в этом городе жжет вовсю. Оно яростно пялится на Карлтона, будто выделило его из всех, уготовало ему какую-то особенную участь. Глазам непривычно в солнечных очках, но лучше очки не снимать, в них его труднее узнать, они защищают… Словно бы держась начеку (это шло не изнутри, а от привычной незабытой повадки), он быстро оглядывал встречных, будто хотел остановить кого-нибудь и заговорить или ждал, что кто-то из них его остановит. В желудке опять боль — все та же, знакомая; утихая на время и сызнова просыпаясь, она докучает ему уже многие месяцы, так давно, что и вспоминать неохота, и все внутренности переворачиваются, черт бы их подрал, но он не желает ничего этого замечать. Опасно одно: как бы эта боль не прорвалась сквозь сомкнутые губы наружу, тогда она, пожалуй, одолеет его, и он все на свете позабудет. Надо молчать. Если он кого-нибудь остановит, чтоб спросить про Клару… да про что угодно… вместо этого вдруг воплем прорвется боль, и тогда он пропал. И он все шел и шел, изумляясь — откуда такая жара и откуда берутся силы у людей, что проходят мимо, не замечая его; а ноги то и дело подкашивались, ныли спина и плечи, ведь он не привык держаться так прямо. Он старался держаться прямо, не упасть, и все переставлял ноги — пусть несут вперед. И все сдерживал какой-то возглас, крик боли, какое-то открытие, в котором еще не мог, не смел признаться…
В витрине магазина часы под зеленоватым стеклянным колпаком показывали два тридцать. У Карлтона от страха застучало в висках. Он подошел вплотную к витрине и уставился на часы. Два тридцать одна. Он стоял и в упор смотрел на часы.
Потом он повернулся и пошел через улицу. Машины замедляли ход перед светофором, и он пробирался между ними — не глядя, только выставив полураскрытую ладонь, будто заклинал их некими чарами, чтоб дали ему пройти. На другой стороне улицы он хотел перевести дух, но сразу же закружилась голова, перед глазами заплясали черные полосы… нет, останавливаться глупо. Сперва надо добраться до безопасного места. Потому что творится непонятное, чудовищное. Время замедляет ход. Никогда еще время не медлило, а теперь оно замедляет ход, оно тянется и тянется, и, стало быть, теперь вся жизнь, все, что ему еще осталось, будет зиять перед ним, как нескончаемая раскаленная дорога, что привела вот в этот город, чье название он уже позабыл, в штат, где он работал долгие годы и который исколесил вдоль и поперек, но чье название тоже успел позабыть; он забыл даже, что у этих мест может быть название, что кто-то для чего-то мог дать имя мерцающему вокруг на много миль смутному полю видений и звуков. И он все шел и шел, наперекор боли, и не поднимал глаз, не желая видеть ничего такого, что могло бы сказать ему о времени. Никогда больше он не посмотрит на часы. Он дошел до церкви. На это понадобилось пять минут, а может быть, и два часа. Краем глаза он заметил ведущие куда-то ступени, поглядел — и увидел церковь. Смутно вспомнилось: Клара пошла в церковь… а дома, на родине, он и сам туда ходил. И он поднялся по ступеням, потянул дверь и вошел.
Странное это было место, высокий потолок терялся в тени. В сумраке стояли недвижные фигуры, не вдруг он понял: не люди, а статуи. Испарина, что покрывала все его тело, стала ледяной. Почти ощупью он миновал ближайшие ряды скамей, потом устало опустился на одну из них. Никакого облегчения, ни на волос. Он огляделся — стены сложены из камня; там, дома, в детстве, церковь была не такая. Здесь камень словно заморожен и, однако, вот-вот сдвинется с места. Какая-то непостижимая сила влечет все, что здесь есть, вверх, притягивает как магнитом к высокому, неразличимому в сумраке потолку. И окна с цветными стеклами, как будто такие надежные, основательные, тоже чуть шевелятся. Ломило глаза, Карлтон потер их ладонями. Медленный ужас оледенил его, он понял: в этой церкви нет ничего неподвижного, все лишь казалось неподвижным, когда он вошел. А на самом деле все движется. Он один остается на месте. В окнах яркие алые, синие, желтые пятна то разгораются, то меркнут, съеживаются и вновь набухают, словно за ними бьется сердце, и повсюду — теперь он ясно это видит — вздымаются ввысь линии, выступы, высоко по стенам выгибаются арки, и все это трепещет, готовое ожить. А окутанный тенями потолок, быть может, вовсе и не потолок, но вход в некий иной круг, призрачный, трепетно живой, словно там бьют крыльями невидимые птицы. Карлтон закрыл глаза и увидел голое, пустынное шоссе, оно тянется вдаль, а по обе стороны растет зелень, на которую он ни разу не потрудился толком поглядеть, буйная путаница кустов, деревьев, сорных трав — они безмолвно копошатся и упрямо, наперекор неведомой силе, что пытается их сдержать, рвутся на дорогу, хотят ее захлестнуть. Что-то рвалось из горла, из сомкнутых губ наружу — громкий стон.
Раз застонав, он уже не мог перестать. Он обо всем забыл. Прижал руку к животу — там ожила боль, ожила и забилась, как зверь, который прежде едва ворочался во сне, а сейчас очнулся и рвется в бой. Карлтон снова застонал, крепко зажмурился, по лицу его катился пот. Пока боль не одолела его, он хотел подумать… уяснить себе… хотел понять, что ищет свою дочь, единственную, кого он в жизни любил… он еще не нашел ее, но ведь он уже приехал в город, где ее найдет, проехал ради этого сотни миль! Теперь он ее найдет и вернет… И еще он хотел вспомнить, как его зовут, его фамилия Уолпол, Уолпол — это важно, это значит не кто-нибудь другой, а только один человек — он сам, он молодой, сильный, у него нет долгов, и он никогда не отказывался от борьбы… Но все это терялось, ускользало. Уходили мысли, воспоминания, в которых следовало разобраться еще много лет назад, чтобы, когда настанет срок, можно было собрать их воедино. Ужасно умирать, ведь это значит, что все сгинет без следа… кто же еще соберет все события и воспоминания, кто придаст им смысл, если не он? Все на свете… вещи, люди, целый мир — все это соединилось в нем одном. В Карлтоне Уолполе. Он — сердцевина мира, стержень вселенной, без него все рассыплется. Он это чувствует. Ужасно, что люди, и разные края, и памятные дни — все разлетится в пыль, будто истает в сумраке под сводами церкви, станет ничьим, потеряет всякий смысл… Кто еще, кроме него, может знать, что означает та фотография его с Перл? Кто припомнит лицо его отца? Кто вспомнит, как он тогда зря раздразнил Рейфа и кончилось тем, что Рейф умер, а чего ради?.. И кто еще припомнит мерзавцев, которые подло обобрали его родных, припомнит, как славно жила когда-то его семья, кто вспомнит погоду — все дожди, и грязь, и солнце, — и его детей… у Шарлин где-то там своя жизнь, Майк сам по себе, и Клара сбежала с кем-то, кого он даже не видал, и там, в поселке, у него есть маленькая, еще в пеленках… Больше обо всем этом помнить некому. Он умрет — и все пропало; они живут только в нем, в нем одном. Если б можно было еще жить, он бы все переменил. Все продумал бы, разобрал по порядку, распутал бы дикую неразбериху, в какую обратилась его жизнь за сорок с лишним лет.
Ему предстояло жить еще два месяца; он будет лежать в незнакомой постели, и порой боль станет отпускать — в иные минуты и даже часы он ее почти не почувствует. Но в эти часы разум будет пуст, словно выжженный дотла, да ему больше и не о чем будет думать.
Часть вторая
ЛАУРИ
1
Ехали долго-долго, Клара уж и не надеялась, что они когда-нибудь куда-нибудь приедут. Сперва она смотрела, как восходит солнце, и лихорадочно, яростно думала: «Теперь никому меня не поймать. Ему меня не поймать». Смотрела вперед, на дорогу, по которой Лаури, спокойный, беззаботный, ровно и уверенно вел машину, и старалась представить себе, что дорога сама убегает из-под колес назад и обращается в прошлое… вон какую даль и сколько времени придется одолеть отцу, чтобы ее догнать! А как он ее колотил! Опять и опять ей виделась его занесенная рука… обрушивается удар, и опять он заносит руку…
— Он мне все лицо раскровянил! — сказала она Лаури тонким голоском обиженного ребенка. Она то плакала, то забывала плакать, взамен ярости вдруг охватывало бессилие, растерянность: теперь она пропала! — Он никогда меня так не бил, других ребят бил, а меня нет. Кровь течет, во рту солоно, а люди смотрят… сволочи, стоят и смотрят… это Нэнси ему натрепала…
Она подавалась вперед, глядела на дорогу. Потом оборачивалась, проверяла — убегает ли дорога по-прежнему назад, затуманиваясь в свете раннего утра; а дорога ускользала так стремительно, что жуть брала. Страшно подумать, вдруг отец ее найдет, и страшно — а вдруг он никогда ее не найдет.
Она засыпала. Во сне сама слышала, что плачет, и просыпалась в ужасе, не понимая, где она. Мерная дрожь несущейся по дороге машины сама по себе ничуть не тревожит, но машина уж слишком маленькая, значит, случилось что-то необычное… тут она разом приходила в себя, видела рядом Лаури и вспоминала, кто он и почему она с ним. Так было несколько раз. Она видела — солнце поднялось, движется по небу и вот уже снова клонится к закату, и все-таки не верилось, что время идет. Вот дни недели всегда важно было помнить, надо же знать, далеко ли до воскресенья. Это и вправду важно. А сейчас, когда они с этим чужим человеком мчались по дороге, она не помнила, что значит время и как его измерить.
Они останавливались в маленьких захолустных или пригородных гостиницах и ресторанчиках. Клара издавна привыкла к переездам и ни на что не обращала внимания, ей и без того было о чем подумать. А Лаури вел машину так, словно ему все уже знакомо, словно он много раз ездил этой дорогой и ему беспокоиться не о чем. Клара давно научилась отличать людей особого склада. Есть такие, кто никогда ничего не делает, а есть другие — они всем распоряжаются, отвозят тебя куда надо, и все это без шума, без суеты. Покуда такой рядом, можно ни о чем не заботиться. Иногда таким бывал отец, и Лаури тоже такой.
Когда они заходили куда-нибудь поесть, Клара начинала осматриваться — напряженно, до боли в глазах: мало ли кого тут встретишь. У Лаури какое-то такое лицо, словно он знает разные секреты, только держит их при себе. И всякий раз, как они где-нибудь останавливались, Клара думала: вдруг тут есть кто-то знакомый, кто передаст Карлтону, что она здесь была… но все, конечно, были чужие, и под конец все чужие стали казаться на одно лицо.
В этих почти безлюдных уголках и захолустьях Лаури распоряжался как хозяин. С ним врывался особый дух: вот он входит усталый, вымотавшийся, но это усталость сильного человека, он вел машину многие часы, и еще многие часы предстоят, но он знает, что делает, и доволен собой. Клара искоса следила за ним, иной раз ловила его отражение в каком-нибудь зеркале и думала — ему есть куда идти, а другие, почти все, кого видишь вокруг, уже остановились и никуда больше не двинутся. Ей и самой идти некуда. И думать не о чем, кроме как о том, что остается позади. Она силилась сосредоточиться мыслями на том последнем поселке во Флориде, надо же знать и помнить, в какой стороне он остался. Но Лаури после Флориды столько раз сворачивал и поворачивал, что в голове у нее все спуталось; и где бы она теперь ни очутилась, ей казалось: родные остались как раз позади, только за много сотен миль. А вот Лаури всегда рядом, и, стало быть, она и вправду больше не дома.
— Он мне все лицо раскровянил! — сказала она Лаури тонким голоском обиженного ребенка. Она то плакала, то забывала плакать, взамен ярости вдруг охватывало бессилие, растерянность: теперь она пропала! — Он никогда меня так не бил, других ребят бил, а меня нет. Кровь течет, во рту солоно, а люди смотрят… сволочи, стоят и смотрят… это Нэнси ему натрепала…
Она подавалась вперед, глядела на дорогу. Потом оборачивалась, проверяла — убегает ли дорога по-прежнему назад, затуманиваясь в свете раннего утра; а дорога ускользала так стремительно, что жуть брала. Страшно подумать, вдруг отец ее найдет, и страшно — а вдруг он никогда ее не найдет.
Она засыпала. Во сне сама слышала, что плачет, и просыпалась в ужасе, не понимая, где она. Мерная дрожь несущейся по дороге машины сама по себе ничуть не тревожит, но машина уж слишком маленькая, значит, случилось что-то необычное… тут она разом приходила в себя, видела рядом Лаури и вспоминала, кто он и почему она с ним. Так было несколько раз. Она видела — солнце поднялось, движется по небу и вот уже снова клонится к закату, и все-таки не верилось, что время идет. Вот дни недели всегда важно было помнить, надо же знать, далеко ли до воскресенья. Это и вправду важно. А сейчас, когда они с этим чужим человеком мчались по дороге, она не помнила, что значит время и как его измерить.
Они останавливались в маленьких захолустных или пригородных гостиницах и ресторанчиках. Клара издавна привыкла к переездам и ни на что не обращала внимания, ей и без того было о чем подумать. А Лаури вел машину так, словно ему все уже знакомо, словно он много раз ездил этой дорогой и ему беспокоиться не о чем. Клара давно научилась отличать людей особого склада. Есть такие, кто никогда ничего не делает, а есть другие — они всем распоряжаются, отвозят тебя куда надо, и все это без шума, без суеты. Покуда такой рядом, можно ни о чем не заботиться. Иногда таким бывал отец, и Лаури тоже такой.
Когда они заходили куда-нибудь поесть, Клара начинала осматриваться — напряженно, до боли в глазах: мало ли кого тут встретишь. У Лаури какое-то такое лицо, словно он знает разные секреты, только держит их при себе. И всякий раз, как они где-нибудь останавливались, Клара думала: вдруг тут есть кто-то знакомый, кто передаст Карлтону, что она здесь была… но все, конечно, были чужие, и под конец все чужие стали казаться на одно лицо.
В этих почти безлюдных уголках и захолустьях Лаури распоряжался как хозяин. С ним врывался особый дух: вот он входит усталый, вымотавшийся, но это усталость сильного человека, он вел машину многие часы, и еще многие часы предстоят, но он знает, что делает, и доволен собой. Клара искоса следила за ним, иной раз ловила его отражение в каком-нибудь зеркале и думала — ему есть куда идти, а другие, почти все, кого видишь вокруг, уже остановились и никуда больше не двинутся. Ей и самой идти некуда. И думать не о чем, кроме как о том, что остается позади. Она силилась сосредоточиться мыслями на том последнем поселке во Флориде, надо же знать и помнить, в какой стороне он остался. Но Лаури после Флориды столько раз сворачивал и поворачивал, что в голове у нее все спуталось; и где бы она теперь ни очутилась, ей казалось: родные остались как раз позади, только за много сотен миль. А вот Лаури всегда рядом, и, стало быть, она и вправду больше не дома.