— Так ведь для них бог есть. Он их всегда хранит. Может, и правда, как ты думаешь?
   — Черта с два. Никого там нет.
   — Но…
   — Не нокай, — оборвала Клара.
   Она перевернула еще несколько страниц, чуть слышно что-то напевая про себя. Кречету послышались странные слова — не то «безлюбая любовь», не то «беспечная любовь», непонятно — к чему, разве это ответ на его вопрос?
   — Брось ты про это думать, лапочка, — рассеянно сказала Клара.
   Дома она теперь ходит в каких-то старых, потрепанных свитерах — ярко-красных, желтых, голубых. Им так и полагается выглядеть потрепанными, вроде как поношенными. А сама она молодая-молодая. Иногда мажет губы, иногда нет. Когда не подмажется, не напудрится и лицо блестит, она с виду совсем как девчонка из средней школы. Кречет уже в шестом классе, на будущий год он тоже, как Джонатан, будет ездить автобусом в Тинтерн, в объединенную школу. Там, в одном большом уродливом здании, помещаются шесть классов — от седьмого до двенадцатого. Ученики старших классов — совсем взрослые парни. Нетрудно представить себе среди них Клару, где-нибудь в коридоре, в перемену, а вот Ревира тут вообразить невозможно. Ревир совсем другой. Он никогда не был таким молодым. На картинках в Клариных журналах часто попадаются женщины, одетые в точности как она, только они потоньше и лица у них мальчишечьи. А у Клары лицо полное, чуть удлиненное.
   Клара долистала журнал, размашисто захлопнула его. И улыбнулась Кречету.
   — Лапочка, ты что, все думаешь про эту муру?
   Она потянулась, ухватила его, начала с ним то ли бороться, то ли щекотать его. Кречет вывернулся было, но увидал, что вставать и гоняться за ним она не собирается, и дал себя поймать. Клара ласково потискала его, прижалась щекой к щеке. Запела чуть хриплым, задыхающимся голосом:
 
То был веселый месяц май.
Зазеленели рощи…
 
   Но пела она рассеянно, слова выговаривала невнятно.
   — Значит, по-твоему, бог нас не хранит? — сказал Кречет.
   Но когда Ревир воскресными вечерами велел и ему в свой черед читать Библию, Кречету все это уже не казалось непостижимым безумием. Исполненный гордости, он сидел очень прямо и читал вслух странные, невероятные истории, минутами слова оживали, обретали смысл, и его охватывало волнение. И жаль было передавать книгу следующему. Когда читал Джонатан, слушать было неприятно: путается, медлит, как будто язык его не слушается или глаза плохо видят. Все сидят тихо и ждут. А Джонатан прочтет строчку — и помолчит, заикается на первом слове, потом одолеет его и уж тут шпарит подряд, залпом, пока не задохнется; а иногда вдруг остановится и сглотнет, не докончив слова. В такие минуты Кречет не глядит ни на брата, ни на Ревира, но чувствует: Ревир не спускает с Джонатана глаз. Все сидят тихо — Кречет, Клара, Кларк, — и все они рады бы очутиться где-нибудь подальше отсюда, а Джонатан без конца запинается, и Ревир чуть наклонит голову и сосредоточенно слушает — видно, старается за этим неуверенным чтением, за дрожащим голосом сына уловить смысл.
   Иногда он негромко говорит Джонатану:
   — Прочитай этот стих еще раз.
   И Джонатан кое-как одолевает строчку заново.
   Иногда Ревир даже говорит, совсем тихо:
   — Прочитай все сначала.
   Порой Кречет косится на мать — о чем она думает? — но у нее лицо замкнутое, загадочное. Похоже, что она вовсе и не слушает. Думает о чем-то своем… вот бы узнать, о чем она думает!
   Кларк поставил локти на большой круглый стол, сдвинул брови, кожа у него на лбу, и так не очень чистая, в пятнах света и тени от абажура становится совсем рябой. Он теперь большой парень, росту в нем шесть футов с лишком. У него широкие плечи, мускулистые руки, крепкий подбородок выдается вперед; на подбородке, на щеках чуть не до самых глаз — щетина, сразу видно, где выросла бы темная борода, если б он не брился каждый день. Поглядишь на Кларка — о чем он думает? — и сразу понятно: только о том и думает, как бы отсюда убраться. Когда кончится чтение, он укатит куда-нибудь на своей машине и вернется поздно; вот про это он и думает.
   А Джонатан с грехом пополам читает дальше. Кречет помнит: несколько лет назад Джонатан читал им вслух, что задавали в школе, и тогда он читал очень хорошо, без единой промашки. Наверно, с ним что-то случилось. Теперь он читает, как самые плохие ученики в классе Кречета; как будто ему не пятнадцать лет, а семь. Очень это странно. А когда приходит черед Кречета, его точно подстегивает, что Джонатан читал так плохо, и он старается вовсю, делает паузы там же, где Ревир и преподобный Уайли, подражает их интонациям. Кларк — тот читает чересчур быстро, безо всякого выражения, точно на чужом языке, точно все слова незнакомые и он может передать только их звук, но не смысл. Клара как-то сказала, что не любит читать вслух, получается слишком медленно, и ей читать не приходится. Ревир один только раз ее попросил, а она вскинулась, покраснела и сказала быстро, сердито, что не любит читать вслух.
   — Да, пожалуй, лучше звучит, когда читает мужчина, — сказал тогда Ревир.
   Если он о чем-то попросит, а Клара откажет, он всегда немного помолчит и потом скажет что-нибудь такое, чтоб смягчить ее отказ — сама Клара об этом не заботится, а может, и не понимает, что надо бы позаботиться.
   Так проходят у них воскресные вечера.
   У Кречета куча двоюродных братьев и сестер, но почти все они ему не нравятся. На пасху, на рождество и по всяким торжественным случаям, когда кто-нибудь женится, или умирает, или рождаются дети, многочисленные Ревиры собираются все вместе. Тут и Джуд с семьей, и Эрик с семьей (шестеро детей да еще двое стариков), и еще два или три семейства с детьми — всех Кречету и не упомнить. Джуд всегда был ему по душе, и дядя Эрик тоже ничего: большой, лысый, с громким голосом и говорит, кажется, только про свою ферму. Взрослые не так уж плохи, им можно доверять, ведь они тебя не трогают. А вот ребята на этих семейных сборищах точно с цепи срываются, и волей-неволей надо держаться поближе к матери. А то пойдешь со всеми на речку — и кто знает, чем это кончится? Один раз двоюродные братья подстерегли Кречета в засаде — уговаривали, заманивали, и он наконец боязливо переступил порог сарая. Они обещали показать ему новорожденного жеребенка. А когда он вошел в сарай, где сразу дух захватило, так сухо и жарко пахло сеном и темноту прорезали только острые лучики света из бесчисленных щелей, его забросали незрелыми грушами, расквасили нос, пошла кровь. А потом всем, в том числе и ему, попало за то, что они оборвали не поспевшие груши в саду. Вот он и стал держаться поближе к Кларе — пускай над ним насмехаются сколько хотят. Это ему все равно.
   — Видали, как он вырос, — говорит обычно Клара и тянет его к какой-нибудь женщине, чтоб та на него поглядела. — Он у меня здоровый, ест на славу, никак не накормишь. И смекалистый.
   А потом она его легонько отпихнет — и про него тут же забудут, опять можно сесть и терпеливо дожидаться, пока не придет время ехать домой. Додумайся Кречет, что можно как-то судить об этих сборищах, он бы их возненавидел. А так они для него вроде стихийного бедствия, вроде снежной бури, ненастья, дождя или несчастного случая. Если подвернется книжка и можно почитать — еще повезло. Не подвернется — сиди и жди. Взрослые от нечего делать ведут пустые, нескончаемые разговоры, тут есть что послушать и попробовать разобраться, что к чему. Он сделал открытие: все разговоры — об одном и том же, начинаются, обрываются, вновь идут по тому же кругу… но если у кого-то и впрямь есть что сказать, он это непременно скажет, надо только подождать. Самое важное — не то, что чаще всего повторяют, а то, на что лишь намекают вполголоса. Разговор взрослых похож на запутанное и неряшливое вязанье. И еще одно понял Кречет с годами: существует некая огромная территория, которую все эти люди завоевали — и теперь безраздельно ею владеют, оплели ее сетью имен и родственных связей, а порой иная ниточка тянется «в город». «Городскими» восхищаются, но им не доверяют; зачастую о них упоминают насмешливо, с язвительной улыбкой. Они владеют землей и еще каким-то имуществом, но главная их сила — само родство, родня у них повсюду, даже в Европе, счету нет двоюродным и троюродным братьям и особенно сестрам, только и слышно, что опять которая-нибудь с кем-то «помолвлена»… Кречету во всем этом мерещилось нечто священное и грозное. Съежившись где-нибудь в уголке, робкий, смирный, терпеливый, он сидел и слушал, а внутри, словно смертоносный цветок с острыми и жгучими лепестками, росло нестерпимое желание стать одним из этих людей, таким же, как они, настоящим Ревиром. Да, непременно надо стать одним из них, все понимать и всем владеть…
   — О господи, уж это фермерское хозяйство… пшеница, коровы… — устало и мило вздохнет иной раз женщина помоложе — чья-нибудь дочка, которая рвется прочь из этой глуши. Или чья-нибудь молодая жена. В семействе появились две или три замужние женщины еще моложе Клары; они ни капельки не стесняются, храбро встревают в разговоры, закидывают ногу на ногу, одергивают на себе юбки. Клара красивей их всех, но им, видно, это все равно. Когда разговаривают одни женщины, надо садиться где-нибудь в сторонке, вроде не пристало ему с ними сидеть (Ревир терпеть этого не может), но Кречет очень старается расслышать, что они говорят. Что говорит мать? Он сгибается над книжкой, будто читает, и ежится от сраму, когда чувствует, что опять перед Кларой кто-то задирает нос. Хуже всего, что сама она этого, кажется, не чувствует.
   Остальные ребята бегут из дому, за сараи и амбары, на луг, на речку, которая уж непременно вьется где-нибудь поблизости. Без ручья или речки никак нельзя, это известно. У каждого хозяина на каждой порядочной ферме должна быть своя речка. Мальчишки не знают удержу: то загоняют корову так, что она потом не дает молока, то дразнят лошадей на конюшне, пока те не начнут бешено бить копытами и метаться в стойлах, кидают камнями в цыплят, стравливают петухов, гоняются за кошками, заберутся на яблоню и, оседлав сучья повыше, затеют драку; а то пустят под гору чью-нибудь машину или стащат сигареты и курят не где-нибудь, а непременно на сеновале, подначивают друг друга — кто храбрей? — и на подначку обычно прыгают с высоты десять, а то и пятнадцать футов. Роберт и Джонатан всегда озоровали вместе со своими двоюродными братцами (Кларк был уже слишком большой, ему это было неинтересно, а теперь он иногда вовсе не ездит на эти сборища), а Кречет оставался в доме, так было безопаснее. И пускай дразнят, подумаешь. «Птенчик! — кричали ему. — Маменькин сынок!» После смерти Роберта дразнить перестали. И тут Кречету стало как-то сиротливо и ненадежно. Он и радовался, что его оставили в покое, и все же как-то было не по себе. Хорошо бы поднять глаза и увидать где-нибудь Роберта, даже если Роберт только затем и появится, чтоб его дразнить…
   Из всей этой оравы ему нравилась только одна двоюродная сестра. Другие девочки были такие же шумные и озорные, как мальчишки. Вся школа знала, что ревировские девчонки могут за себя постоять. А эта не гоняла со всеми, потому что, по словам Клары, она была «дохлая». Ее звали Дебора, она была дочь Джуда, много моложе Кречета. Она тоже всегда сидела со взрослыми женщинами, но у нее это получалось естественней. У Деборы были длинные, густые каштановые волосы и очень бледное кукольное личико; она любила читать, и они с Кречетом менялись книгами. Ее мать хвастала, что дочка уже в пять лет свободно читала. Кречет терпеть не мог эту женщину и потому ей не верил. Но, застав Дебору одну, подходил и спрашивал:
   — Ты что читаешь?
   — Бабушкину старую хрестоматию, — отвечала она.
   Она была совсем еще маленькая, а вела себя как большая. Кречету казалось — она куда умней, чем обе их матери; и какие-то необыкновенные у нее глаза: глубокие, тихие, заглянешь в них — и уже не оторваться… Женщины уселись в кружок, трещат как сороки, а она пристроится с книжкой где-нибудь сбоку или у окна, и, видно, ей ни до чего больше нет дела. И всегда у нее выбиваются прядки длинных каштановых волос и падают на узенькие плечи. За окном носятся, орут остальные ребята. Кречет иной раз говорит Деборе:
   — А ты почему не хочешь с ними играть?
   А она глянет на него, как на пустое место, и ответит:
   — Потому что не хочу.
   И если он от нее не отходит, Дебора все равно не очень-то с ним разговаривает; ей интереснее читать книжку. Кречет и сам не понимает — то ли она ему нравится, то ли от нее воротит. А она его, наверно, терпеть не может, так же как и все двоюродные, только почему-то кажется: это совсем не из-за Роберта.
   Однажды Кларк повез Клару в город (ей надо было что-то купить) и заговорил с нею, как никогда не говорил прежде.
   — Джонатан совсем свихнулся, — сказал Кларк. Он был большой, неуклюжий и сам это понимал. С высоты своего роста он неловко заглядывал Кларе в лицо и старался говорить потише, чтоб не оглушить ее своим громыхающим басом. — Папе говорить неохота, он разозлится, я уж и не знаю, что тогда будет. А только Джон свихнулся, невесть что делает. Не знаю, что только с ним будет.
   — А что он такого делает?
   — Завел дружбу с двумя парнями… один — Джимми Лор, знаете такого? Он служил на флоте и вернулся, никто не знает почему. Джон все время околачивается с ним и еще с одним малым. Я про них слыхал всякое.
   — А что?
   — Да всякое, — уклончиво, печально сказал Кларк. И глянул на Клару. — Я думаю, может, это из-за Кречета.
   — Из-за Кристофера, — поправила Клара.
   Имя «Кречет» ее теперь смущало — неподходящее имя. Да и не имя это вовсе.
   — Ага, из-за Кристофера, — повторил Кларк. Лицо его медленно наливалось краской. — Кре… Кристоферу ученье легче дается, он в школе лучше всех соображает. Пожалуй, дело в этом. Когда-то Джон был в школе самый толковый, и с ним все носились.
   — Ну а кто ж виноват? — сказала Клара и умолкла, будто сама поняла, как грубо это прозвучало. Потом продолжала: — Очень жалко. А вот со мной он неплохо ладит.
   — Может быть.
   — И с отцом неплохо ладит.
   — Н-ну-у…
   — Что такое?
   — Он мне иногда говорит, что ненавидит папу. Так и говорит.
   Клара впилась в него острым взглядом, будто он, сам того не понимая, доверил ей бесценную тайну.
   — Несколько лет назад он тоже такой был, когда мама умирала. Я хочу сказать, совсем от рук отбился. С утра до ночи все только читал, растянется на полу, на животе, с книжкой… а папа хотел, чтоб он бывал на воздухе, помогал по хозяйству, — задумчиво говорил Кларк. Он рассеянно оттирал залепленную грязью баранку своей великолепной машины. И он и Клара смотрели, как хлопьями осыпается грязь. — Это было еще до того, как вы сюда переехали… Мы ведь про вас сразу узнали. Я хочу сказать, это все знали. А мы с Джоном узнали от ребят в школе. Роберт тогда еще в школу не ходил. Мальчишки нам говорили про папу всякое, просто житья не давали, и мне пришлось кой-кого излупить, а потом дядя Джуд с нами поговорил и объяснил, что лучше нам не ершиться. — Кларк сам себе удивлялся: почему он об этом заговорил? — В ту пору Джон совсем было от рук отбился. Один раз ночевал у кого-то в сарае, домой заявился утром. Папа его тогда высек. Он тогда в последний раз Джона высек: Джон после этого заболел. Он не такой крепкий, как я. Видали, как у него ребра торчат? — спросил Кларк, поглядел на Клару и так поморщился, что Клара невольно кивнула: их роднила спокойная, почти животная уверенность в своей силе и здоровье, свойственная лишь тем, у кого красивое тело. — Ну вот, теперь он опять становится такой, только еще меньше бывает дома. Все время где-то гоняет. Клара сказала негромко:
   — Очень жалко, огорчил ты меня. Я Джонатана люблю.
   — Ага, он парень хороший. Он хороший.
   — По-моему, и он меня любит.
   Кларк промолчал.
   — Меня все любят, — сказала Клара. — Если я захочу, меня всякий полюбит… почему бы и нет? С чего меня не любить?
   — Не знаю, — Кларк посмотрел на нее и улыбнулся. Слушайте, если кто-нибудь вас не любит, так, наверно, просто потому, что завидует.
   — Нет, правда, почему? С чего бы Джонатану меня не любить? — повторила Клара.
   Она говорила очень серьезно. Кларк привык к ее насмешкам — она незло поддразнивала его из-за его подружек, — но сейчас она не смеялась. А в серьезные минуты она становилась какая-то основательная, несгибаемая, даже мрачная.
   На рождественские каникулы Клара повезла Кречета на неделю погостить в Гамильтон. Два дня она поглощена была сборами, с озабоченным, застывшим взглядом расхаживала по спальне, не снимая с плечиков, прикидывала к себе то одно, то другое платье. Кречет лежал на кровати. Ему не так уж хотелось ехать в Гамильтон, он там был только один раз, и город ему не понравился, да еще тогда шел дождь. Но дома в каникулы тоска зеленая, Джонатан теперь, когда видит его, молча отворачивается, а Клара вечно шьет новые занавески или измеряет полы и заказывает по почте новые ковры. И тут же Ревир… о Ревире Кречет думал неотступно, словно чувствовал в нем что-то такое, в чем необходимо разобраться и решить для себя раз и навсегда; он любил отца, но в то же время боялся, ежился, когда отцовская рука ложилась на его плечо со сдержанной, рассеянной нежностью, которая, быть может, когда-то обращалась совсем не на Кречета. Ему до боли хотелось, чтобы Ревир его любил, а когда эта любовь вдруг оказалась тут, рядом, хотелось очутиться за тридевять земель.
   Так что в конце концов он рад был уехать и, так же как Клара, когда все прощались, только притворялся, будто ему жалко уезжать. Клара не захотела вести машину, и вот они едут поездом, словно путешественники, которые разъезжают по стране просто так — ничего особенного у них не остается позади и не ждет впереди. Кларе не сидится спокойно, она то и дело закидывает ногу на ногу — они у нее длинные, стройные — или косится на свое смутное отражение в окне. Кречет пробовал было читать, он захватил с собой несколько книг из отцовской библиотеки (из той, что на чердаке, там в ящиках и сундуках свалено вперемешку много старого книжного хлама), но качка и мерный рокот колес его отвлекают. Внутри закипает радостное волнение, а отчего — не понятно. В книгах говорится об исследованиях Индии, Азии, но эта поездка с Кларой волнует куда сильнее. Порой Клара перехватывает его взгляд и усмехается, точно они сообщники.
   — А приятно удрать! — говорит она и кивает ему.
   Она грызет шоколад, хрустит сухими лепестками жареного картофеля, жует взятые из дому размякшие сандвичи, пикули, набитые в маленькой баночке вместе с оливками. Ревир предупредил ее, что в поезде еда и очень дорогая, и невкусная. Кречету есть не хочется. Клара съедает и его сандвичи тоже.
   — Смотри не говори, что мы ели прямо из бумажного пакета, — остерегает она и облизывает пальцы. — Тетке не говори и никому там, где мы будем гостить.
   Ни она, ни Ревир не скупые, просто они не любят тратить деньги зря. Только в этом они думают по-настоящему одинаково, Кречет это хорошо видит, хоть ему только десять лет. Ему иной раз деньги перепадают от родных Ревира, иной раз от самого Ревира, потому что с пяти лет Кречет кое в чем помогает по хозяйству, но Клара ни разу не дала ему ни гроша. Он старательно бережет все эти монетки по пять, по десять центов, достает из ящика, оглядывает, складывает в столбики. И старается прятать их получше, словно боится: мало ли что, вдруг Клара отнимет? Это она вполне может: скажет — да на кой черт они тебе? — и заберет…
   Вот наконец и Гамильтон, мрачный, тесный и людный вокзал, их уже здесь ждут: пожилая женщина в меховом пальто и мужчина помоложе, с толстым бледным лицом. Кречет их никогда не видал, а они заговорили с ним как со знакомым — может, видели его тогда на похоронах. Всю дорогу в машине до того дома, где Кречет с матерью остановятся, Клара и эта женщина болтают без умолку, будто подделываются друг под друга. Только непонятно, кто кому подражает. Обе говорят беспечно, весело, немножко наклоняются друг к другу. Клара устроилась на заднем сиденье, та женщина — впереди. Кречету видно — у нее на веках проведены полукругом тонкие синеватые черточки. Говорят про его отца (здешние называют его «Керт»), про братьев, про него самого, про ферму и Кларин новый ковер, но говорят такое, чего он вовсе не знал, даже удивительно. Оказывается, отец несколько недель был простужен, насилу поправился, а Джонатан очень вырос. О нем, Кречете, рассуждают подробно и с нежностью, точно он любимая собачка или новая мебель. Да, он уже большой, немножко худенький, но высокий для своих лет. Пять футов с дюймом. Кречет и сам знает, что это немало, другие ребята его лет ниже ростом. Он сумел все это выслушать спокойно, не выдал досаду. Просто он смотрит в окно, а за окном скользкие, холодные зимние улицы, и люди спешат, спешат, как никогда никто не спешит за городом.
   — Он хорош собой. Будет красивый молодой человек, — говорит женщина.
   Волосы у нее совсем белые, мягкая шелковистая челка прикрывает морщинистый лоб. Кречет еще не встречался с ней взглядом, только искоса ее рассматривал.
   — К сожалению, я не переношу, когда курят. Просто не выношу табачного дыма, — говорит она.
   Клара гасит сигарету.
   — Извините.
   Что-то не вспомнить, слыхал ли он хоть раз, чтоб она перед кем-нибудь извинялась?
   Приехали в тот самый дом, где тогда были похороны, значит, и этих людей он, наверно, уже видел. Кто они, неясно, — ему, наверно, объяснили, а он пропустил мимо ушей. Взрослые не интересны, потому что ничего интересного не делают. Ничего плохого они ему уж наверняка не сделают. Клара сказала, что этот мальчик Кречету двоюродный — очень странно, когда такого взрослого дядю называют мальчиком!
   — Да ему всего лет двадцать, — сказала Клара.
   Кречет хмыкнул в том смысле, что двадцать — это уже старый; Клара свирепо на него поглядела и прикинулась, будто злится. Им отвели разные комнаты, но из одной в другую есть дверь. Они на третьем этаже, но этот третий этаж куда выше, чем дома, и далеко внизу, под белым от снега косогором, видно озеро. Оно замерзло, и лодок на нем нет. А красиво было бы — лодки бегут под парусами на белом просторе… но нет, все пусто. Стало тоскливо; в комнате светло, все гладкое, все сверкает, только от этого не веселей, наоборот — чувствуешь себя совсем подавленным. Блестит мебель — полированные ручки, ножки, широченные деревянные плоскости. Кровать вся резная, изукрашенная, застлана вязаным белым покрывалом; в комоде, похоже, завелся древоточец; стоит какой-то чудной никчемушный столик на кривых, шатких ножках; и все это блестит, отражает свет — и вазы, и подсвечники, и даже дверные ручки. И при этой спальне своя отдельная ванная… отчего-то прямо оторопь берет. Уж очень одиноко.
   И вот Клара у себя в ванной принимает душ, а Кречет сидит на краешке ее кровати и ждет. Матрас, оказывается, жесткий. Один из чемоданов раскрыт, и, похоже, платья сами хотели выскочить оттуда и вывалились через край. От нечего делать Кречет сложил их и аккуратно водворил обратно в чемодан. И опять сидит и ждет. Лучше бы они оба оставались дома.
   А Клара все возится в ванной и что-то напевает. Дверь отворена, оттуда идет пар. Кречет откидывается на постель, думает о доме, о своей комнате дома, о собаке (у него теперь есть своя собака, правда, он не очень-то ее любит: злая, жадная, кидается на полевых мышей — заглотает мышь, а потом ее стошнит)… и еще об отце и о братьях. Очень странно, просто не верится, что у них с Кларой такой дом. Вдруг они вернутся, а его и нет вовсе… или Ревир не пустит их на порог. Скажет — а вы кто такие?
   Клара вышла из ванной босая, оправляя на бедрах рубашку. Рубашку она надела черную. Кречет смотрит на мать, и внутри становится тепло… бывают такие карамельки, с виду жесткие, а потом делаются прозрачные и тают…
   — Вот досада, что тут больше нет детей, — сказала она непонятно к чему.
   Опять вытащила платья из чемодана, швырнула кучей, даже не заметила, как он аккуратно их уложил.
   — Что же это я искала? — бормочет она.
   Волосы тяжелой волной падают ей на лицо, она отбрасывает их назад. Вот и нашла, что искала, — чулки. Сразу видно, после дупла ей жарко, на лбу проступают капельки пота. Белая пудра на плечах и на груди сбивается комочками.
   — Эх ты, лодырь, — говорит она. — Помоги, что ли! Поищи мои шпильки, они по всему чемодану рассыпались, черт бы их подрал…
   Наконец сошли вниз, там вкусно пахло, сразу слюнки потекли. Но ужинать еще сто лет не давали. Пришлось долго-долго сидеть в гостиной, а какие-то отвратные люди, которых он видел первый раз в жизни, разговаривали с Кларой и притворялись, будто хотят поговорить с ним тоже. Скоро они перестали притворяться. Он сидел и уныло смотрел в одну точку, ужасно хотелось есть. Совершенно неизвестно, кто эти люди и откуда взялись… заорать бы им — убирайтесь! — тогда наконец можно будет поесть. Женщина с белой легкой челкой обносит всех крохотными сухими печеньицами, каждое на один зуб, он взял несколько — и Клара со значением на него поглядела: мол, хватит.
   Взрослые еще и пьют. И разговаривают. На Кларе какое-то блестящее шелковистое платье, черное с белым, она гибко изогнула спину — верный знак, что ей хорошо и весело. Она уселась с Кречетом на какой-то чудной белесый диван, который по-настоящему и не диван — слишком короткий, только двое усядутся, — и скоро совсем повернулась к Кречету спиной. Он видел, все на нее смотрят. Улыбаются ей: видно, она им нравится. А может, не в том дело, что нравится? Может быть, она уж очень много смеется. Ей предложили еще выпить, и она согласилась — может, зря? Какая-то женщина в темном платье тоже громко хохочет, но, может, у нее это получается лучше, чем у Клары. Тут есть еще одна женщина, старуха, остальные все мужчины: тот самый двоюродный брат, толстый, серьезный «мальчик»; еще мужчина в очках; еще один сидит сбоку возле сверкающего лакированного столика и все время барабанит по нему пальцами. И еще один пришел позже. Наконец пошли в столовую, к этому времени Кречет уже совсем одурел от скуки. Одно удивило его: все остальные тоже сели за стол, будто не понимают — когда у людей ужин, гостям пора домой.