— Я уже спускал курок, — сказал Кречет.
   — Ну да. Верно.
   Казалось, Роберт не просто идет впереди Кречета, а уходит прочь. Ружье он держит наперевес, дулом книзу, и Кречет тоже. В лесу Кречету спокойно, так хорошо мечтается, это его лес — не Роберта и не чей-нибудь еще, — ведь он проводит тут времени больше всех. Он этот лес знает назубок. Лес ведь не только для того, чтоб шагать по нему напролом да высматривать — кого подстрелить. Объяснить бы это Роберту, но Роберт все спешит, будто хочет от него отвязаться.
   Немного погодя вышли на какой-то косогор. Сели, подождали. Внизу, под ногами, — узкая лощина, рыжая глина крутых склонов иссохшая, твердая как камень и вся растрескалась. И на дне каменные глыбы, точно кто-то накидал их туда и позабыл. Непонятно, как они туда попали, откуда могли скатиться. Весной по этой расселине мчится черная вода, несет вывороченные с корнями деревья, окоченевшие тела животных, а сейчас все прокалено солнцем, безжизненно. Просто от лени безжизненно, это не та смерть, какую видишь иногда на дороге, — валяется кошка или собака, на ней черви кишат, мухи, и кажется — она бежала, бежала и так и свалилась на бегу. Отвратительно смотреть на мертвое животное. Был еще тот человек в гробу, давно, в Гамильтоне… лучше про него не вспоминать. А тут мертво по-другому: тут сладкая-сладкая лень, не живет то, что неживое само по себе — камни, скалы, увядшие плети вьющихся растений, высохшая, вся в трещинах земля, выветрившаяся рыжая глина… такой окоченелый, равнодушный мир бывает зимой, когда все вокруг занесено снегом, это совсем другая смерть. От нее не щемит сердце, нет в ней такого, из-за чего щемило бы сердце. По ту сторону лощины круто взбирается вверх и скрывается в водопаде вьющихся лоз и листвы давно заброшенная, заглохшая дорога…
   Кречет по ней как-то прошел, ничего там нет интересного. Одна пыль. А еще выше начинаются горы: вблизи все так ясно, отчетливо, а там горы встают как в тумане — громоздятся неровными, прихотливыми уступами, зеленеют всеми оттенками зеленого цвета. Но там прохладно. Там нет этой мертвой недвижности и не налетает, как здесь, порывами жаркий, душный, пьяный ветер, не наносит гнилых запахов… а здесь тебе прямо в лицо, в ноздри вдруг хлестнет всякой дрянью, так что голова кружится. Даже на открытых солнечных полянах, в лугах воздух на минуту замрет, а потом опять обдает жаром, сильным жарким ветром, и в нем запах дохлятины или запах гнили: где-то там, в лесу, невидимые, перезрели и гниют ягоды и плоды — дикий виноград, груши и сливы, жимолость, червивые яблоки, бузина, шиповник… слишком много всего, вот почему он такой пестрый и необъятный, этот мир, где ты родился и где надо жить, а ты к этому еще не готов.
   Пошли дальше, уже не так быстро. Роберт молчит, будто ему не о чем с Кречетом говорить, и это грустно. Конечно, Роберт предпочел бы пойти с Джонатаном или с кем-нибудь из своих друзей. Его друзья все такие же, как он сам, будто это они ему братья, а не Кречет… Ведь Кречет не умеет правильно говорить и ничего не хочет делать. В школе ему неохота играть ни в какие игры, а станет играть — непременно упадет, расшибется или еще что… потому что он не умеет забыться, всегда следит за собой со стороны. Когда играли в «цепочка, разорвись», не хватало решимости с маху налететь прямо на ребят и своим телом разорвать их сцепленные руки, вечно он проигрывал и под конец никто не хотел принимать его в игру.
   Он наверняка мог бы справляться получше, но что-то внутри всегда мешает. Выходит, даже девчонки и те сильней его. Кричат, бегают, носятся по просторному, утоптанному школьному двору… да разве он бы так не мог, если б постарался? Просто ему пока не хочется. Слишком много всего надо обдумать, столько книг и в школьной библиотеке, и дома… обо всем надо подумать, во всем разобраться, запомнить и отложить в голове, а уж тогда можно будет заняться другими делами. Иногда бросает в дрожь, руки и коленки трясутся, отчего — непонятно. Будто ступаешь на тонкий лед, он, того и гляди, под тобой треснет, и непонятно, зачем туда идешь и кто увидит, если повернешь назад…
   Вот и сейчас такое же чувство, как он ни старается себя уверить, что твердо знает, чего хочет. Тревожно и знобит. До чего он ненавидит эту дрожь! Она начинается где-то в животе и разбегается по всему телу, до самых кончиков пальцев. Ну как прицелишься, если руки трясутся? И вдруг Роберт зашептал:
   — Гляди, тетеревятник!
   И вскинул ружье.
   От грохота у Кречета дернулась, откинулась назад голова. Заложило уши. Роберт уже с криком бежал напрямик через кусты, а он все стоял, ошеломленный, ноги отяжелели, словно вросли в мох, и надо было выждать, чтоб сердце стало биться помедленней.
   — Достал его, подлюгу! — ликовал Роберт. — Ястребов нужно бить без пощады. Они цыплят уносят, убийцы!
   Он шарил в кустах, пинал ногами траву, а говорил громко, весело, с увлечением, будто перед взрослыми, перед целой кучей дядюшек и теток. Кречет за ним не пошел. Смотрел издали на милое, счастливое лицо, загорелое, здоровое, запыленное, и думал: «Только не приноси его сюда… пожалуйста, не надо!» Если придется смотреть на убитую птицу, наверняка стошнит.
   — Ух, черт! — сказал Роберт и нагнулся.
   Вокруг него вились стрекозы, будто ничего не случилось. То и дело они влетали в солнечный луч и на миг слепяще вспыхивали — точно металлические стрелы дрожали в воздухе, готовые метнуться и ранить. Кречет невольно следил глазами за их воздушной пляской, и у него кружилась голова. Роберт наклонился над убитой птицей, пнул ее ногой.
   — Ну и каша, — сказал он.
   Кречет отвел глаза. Только бы не видеть, не слышать. Он отошел подальше, под деревья — может быть, среди прохладных, мертвенно-белых поганок и мха, который все покрыл как ковром, немного уймется дрожь. Высоко над головой перекликаются дрозды. Голоса их звучат так задумчиво, нежно, никто бы не догадался, что только минуту назад тишину леса вдребезги разбил выстрел. Вдруг оказалось, что вокруг полным-полно птиц — наверно, это выстрел их всполошил. И они слетаются поглядеть на убитого ястреба. А от него, верно, только и осталась кровавая мешанина кишок, мяса и костей… Что еще? И галки тоже кричат над головой. Очень умная птица галка. И вороны тоже умные. В Кречете встрепенулась надежда: может, всех не перебьют. Хотя, конечно, они и сами убийцы. Они убивают других птиц, насекомых — всех, кто меньше их самих, убивают всех, кого только могут: убьют, выклюют глаза и съедят…
   Так уж все устроено.
   Но из-за этого ястреба что-то вспоминается. Не что-то, а кто-то. Эти птицы так легко, свободно взмывают в небо, темные, какие-то обтрепанные, крылья распахнуты угрожающе, но этот грозный враг не спешит на тебя накинуться. Тетеревятник, перепелятник, как их там еще зовут… Вдруг представилось: ястреб снова ожил, взлетел, кружит высоко над ними и сверху презрительно окликает их, окликает его, Кречета, насмехается: что же ты за мямля, хуже маленького? Чего тебя всегда мутит за завтраком? А Роберт, оказывается, что-то говорит. Подходит ближе и все говорит.
   — Пускай остается тут, — говорит он и, видно, очень доволен собой. — Одним паршивым разбойником меньше, хватит ему кур таскать.
   — Здорово ты в него попал, — нетвердым голосом сказал Кречет.
   Роберт насмешливо фыркнул — это он насмехается не над Кречетом, а над мертвой птицей: когда кого-нибудь убьешь, над убитой дичью положено смеяться.
   И опять они пошли. У Кречета разболелась голова. Его тошнило, но он ни разу не подумал попросить Роберта повернуть назад. Просто не догадался. Так и шел за Робертом, не сводил глаз с его запыленных башмаков, смотрел, как они переступают — раз-два, раз-два — и приминают траву, и на мягкой земле остаются следы. Становилось все жарче. Надо было пересечь луг, и тут на них обрушилось палящее солнце. Впереди тучей неслись стрекозы, блестели, сверкали, как пули, даже глазам стало больно и подумалось — вот было бы счастье так и остаться здесь, на просторе, на этой спокойной, напоенной зноем равнодушной земле, счастье — затеряться в тихом дыханье всего, что на ней растет (кажется, даже слышно, как цветы и травы всасывают воздух, будто силятся вдохнуть поглубже — или это дышит он сам?)… ох, что угодно, только бы не идти домой, не встречаться глазами с отцом. Куда ни глянь — простор, ни конца ему, ни края, он уходит и вниз, далеко в глубину, и в небо поднимается, и даже сейчас, при жарком полуденном солнце, уже не разобрать, где земля, а где небо; все равно как время: оно тоже уносит тебя и вперед, и назад. В нем можно затеряться — и ни о чем не думать. Бескрайняя ширь земли и неба укроет, спрячет. Даже мертвая зимняя белизна может спрятать, засыпать мягкими хлопьями — и никому не придется ставить могильный камень, чтоб люди помнили твоя имя, ведь никакого имени не будет, помнить нечего… тебе просто настанет конец, как тому ястребу.
   Но нет, придется идти домой, этого не миновать. А через день-другой вернется Ревир, и встречи с ним тоже не миновать. Так уж все устроено. Кречет так сильно любил мать, что никогда об этой любви не задумывался, все равно как не особенно задумываешься о собственном теле — просто оно твое, и, конечно, надолго; это слишком близко, об этом даже не думается. Важно другое — любовь Ревира. Вот эту любовь надо завоевать, а как ее добиться — непонятно, разве только одним-единственным способом: проливать кровь птиц и зверей, разрывать их пулями в мягкие кровавые клочья.
   В мозгу у него давно живет какая-то птица, трепыхается, хочет вырваться наружу. Он чувствует ее в самые отчаянные, безнадежные свои минуты, когда совсем измучается и ни на что нет сил. Крылья бьются в голове, точно в клетке, шум их сливается с шумом в ушах, и нет покоя. Вот и сейчас он идет за Робертом, бездумно скользит по мшистым косогорам, по устилающим землю гладким, полированным сосновым иголкам, а птица бьется, рвется на волю. Будто плотный ком в желудке перед тем, как стошнит: что-то поднимается изнутри, из самых глубин, и непременно надо от этого избавиться.
   — Обидно, что ты ничего не подстрелил, — сказал Роберт.
   Голос его прозвучал как-то так, что Кречет понял: повернули домой. И сказал вяло:
   — Я могу опять пойти. Завтра.
   Роберт и отвечать не стал. Оба запарились, устали. По тому, как упорно Роберт держался впереди, Кречет понял, что снова провалился; Роберт, может, этого и не понимает (в конце концов, он тоже не взрослый, ему только тринадцать), но чувствует, а это главное. Даже воздух между ними стал другой, прямо носом чуешь. И сам пахнешь не просто потом, а неудачей, стыдом и позором. А все-таки сегодня не вырвало. Хоть из-за этого никто насмехаться не станет…
   Они пересекали луг самой короткой дорогой, направляясь к рощице, что заслоняла хозяйственный двор. В конце луга показался верхом Джонатан и галопом поскакал им навстречу. Оба смотрели на него.
   — Здорово он ездит верхом, — сказал Кречет.
   Роберт побежал вперед и не слышал его, по крайней мере ничем не показал, что слышал. И замахал Джонатану:
   — Джон, прокатишь?
   Беспокойные, колючие глаза Джонатана блеснули на солнце. И у его лошади совсем такие же глаза — быстрые, то вправо косятся, то влево. Это кобыла, вся гибкая, чистая, так и лоснится на солнце, и видно, как от дыхания вздрагивает гладкий, крепкий бок. Она нетерпеливо бьет землю копытом.
   — Что ж вы оба с пустыми руками, а? — сказал Джонатан.
   — Я подстрелил ястреба, — ответил Роберт.
   — Подстрелил ты, черта с два. Где он, твой ястреб? А этот, конечно, тоже с пустыми руками. — Джонатан говорил ровным голосом, жестко, хмуро. — Ты что, боишься нажать спуск? Может, и тут мамочке за тебя стараться?
   Роберт засмеялся, на Кречета он не смотрел.
   Джонатан поскакал прочь, стал кружить поодаль — вот, мол, мне до вас никакого дела нет. Кречет смотрел на него с завистью. Лицо и все тело взмокли от жары и от стыда.
   — Эй, ты, отродье! — закричал издали Джонатан. Тебе говорю! А в лошадь попадешь? Или мишень маловата?
   — Идем, — сказал Кречету Роберт.
   — В лошадь попасть можешь, а? Спорим, не попадешь! Ублюдок несчастный, маменькин сынок!
   Кречет, не оборачиваясь, торопливо пошел за Робертом. Почти побежал. Позади громче застучали копыта, и Джонатан закричал, задыхаясь, — в голосе его прорвалось что-то новое, не просто дерзость, а какой-то отчаянный вызов:
   — Эй, Кречет! Птенчик! Душечка-малюточка! Ты что, боишься без мамочки из ружья выстрелить?
   Кречет сморщился, весь напрягся, копыта стучали уже совсем близко за спиной. Пожалуй, Джонатан проскачет прямо по нему, и ничего тут не поделаешь. И умрешь. Но Джонатан со смехом проскакал мимо, и Кречет остался жив. Джонатан не обернулся. Роберт с Кречетом смотрели ему вслед и видели, как он свернул на дорожку, ведущую на хозяйственный двор.
   — Господи, да он же просто валял дурака. Он не собирался на тебя наехать, — сказал Роберт, ему противно стало, что у Кречета испуганное лицо.
   Роберт шагал к ограде, что огибала рощу. Чем идти далеко в обход по дорожке, между живых изгородей, они срежут напрямик. Траву на лугу недавно скосили, жесткая зеленая щетина колола Кречету лодыжки. Он не отрываясь глядел в спину Роберту — какими глазами теперь посмотрит на него Роберт? Он побежал и почти у самой ограды нагнал Роберта.
   — За что Джон меня ненавидит? — спросил он.
   Он обливался потом. Сердце колотилось как бешеное.
   Не надо, нельзя было так говорить, но слова вырвались помимо его воли.
   — О черт! — Роберт закатил глаза. — Да не думай ты про это.
   — За что вы все меня ненавидите?
   — Заткнись.
   — Почему вы все меня ругаете? — не унимался Кречет. К горлу подступал ком; как ни сдерживайся, а, пожалуй, все-таки стошнит. Он вдруг пришел в ярость: — Я не ублюдок! Не смейте меня ругать ублюдком!
   — Заткнись, говорят!
   — Черт вас всех возьми, — сказал Кречет.
   И вдруг понял: вот сейчас Роберт перелезет через ограду, спрыгнет вниз — и они дома; а здесь, на лугу, они еще на охоте. Он рванулся вперед, изо всей силы стукнул Роберта кулаком по спине, Роберт налетел боком на колючую проволоку. И ружье Роберта выстрелило. Грохот раздался над самым ухом, Кречета оглушило. Не сразу он понял, что случилось. А потом увидел Роберта — шея и плечо разорваны, на горле зияет дыра — и отшатнулся, будто это его с маху ударили в грудь кулаком. Роберт закричал. Он кричал тонко, пронзительно, как девчонка, это был вопль уже не боли, а безмерного изумления, а Кречет стоял и смотрел, будто замкнутый в прокаленной солнцем пустоте, и не мог из нее выйти, не мог шевельнуться.
   Он не мог шевельнуться. Не мог заговорить. Вопли Роберта становились все тоньше, все пронзительней, лицо его было исхлестано дробью. Кровь лилась ручьями, стекала в колкую траву, там на ней всплывали срезанные травинки и семена, она текла дальше и скрывалась из виду. Воздух звенел от криков Роберта. Кречет стиснул свой дробовик так, что пальцы свело, казалось, и ему грозит то, что случилось с Робертом, и надо защищаться. Потом увидел: к ним бежит Джонатан, по полю идут мать с Джудом — зря они пошли той дорогой, только время теряют, могли бы срезать напрямик, через рощу…
   Клара совсем побелела. Она и не видела Кречета, бегом бросилась к Роберту, попробовала его приподнять. Кровь мигом залила ей платье, словно из кувшина.
   — Боже мой! — закричала Клара. — Джуд! Давай сюда машину! Скорей, мы его отвезем…
   Джуд не дошел несколько шагов, замялся. Видно было, что ему плохо.
   — Машину давай! — опять крикнула Клара.
   Она все пыталась поднять Роберта, но он был слишком тяжелый. Он смотрел на нее так, словно чему-то очень удивился и не знал, как об этом сказать, как объяснить. Теперь Кречет видел: рука Роберта у самого плеча висит почти отдельно, еле держится на каком-то лоскуте, и кровь так и хлещет. Клара оглянулась на Джуда, заорала:
   — Давай машину, черт подери! Джуд! Джонатан! Давай сюда машину, болван, сукин сын! Он же истечет кровью и помрет! Чего стоишь?
   Машину в конце концов пригнал Джонатан. А время шло. Кречет все стоял на прежнем месте и смотрел, воздух сделался твердый, ни вдохнуть, ни выдохнуть, и невозможно понять, что же случилось, и при чем тут он. Все происходило медленно, как во сне. Он не плакал, не подумал, что можно заплакать. И все еще сжимал в руках ружье, которое дал ему Ревир. Клара подняла Роберта, дотащила его до своей новой машины и уложила на заднее сиденье. Она все еще кричала, орала на всех. Кречет не понимал, чего она хочет. Джонатан, белый как мел, шел за ней по пятам и пытался помочь, но руки его словно бы никак не могли дотянуться до Роберта. Все они боялись Роберта, все, кроме Клары, а она продолжала кричать. Наконец Кречет уронил ружье и зажал уши ладонями. Джуд стоял где-то в стороне, у ограды, прислонился к ней, как спросонья. Точно хотел и никак не мог проснуться.
   — Поди к телефону, предупреди, что мы едем! — велела Кречету Клара. — Доктору позвони!
   И поехала напрямик, машину затрясло на кочках, Джонатан с трудом дотянулся, на ходу захлопнул заднюю дверцу, а Кречет так и остался стоять, зажимая ладонями уши.
   Он остался один, только Джуд стоял поодаль, Джуда тошнило, а на земле расплывалась большая, блестящая лужа крови, и у ограды из колючей проволоки валялось ружье Роберта.
   Роберт умер в машине, когда до врача оставалось каких-нибудь пять минут езды. После эту машину сожгли, потому что сзади все насквозь пропиталось кровью, это Клара захотела, чтоб ее сожгли. Еще мною лет Клара станет говорить об этой поездке — со злостью, с язвительной насмешкой, словно и эту машину, и неровную дорогу, и даже то, что доктор жил так далеко, — все это кто-то устроил ей назло.
   — И Джуд тоже… мямля несчастная, хуже маленького! — станет она повторять, выставляя напоказ великолепные белые зубы.
   Много дней спустя, когда она оправилась после того, что с ней случилось (Кречет не очень понял, почему она была больна, и никто не стал ему объяснять), она наконец сказала, не дотрагиваясь до него:
   — Это ты его застрелил?
   Он тысячу раз им всем рассказывал, как это случилось: Роберт стал перелезать через ограду и сорвался.
   Кречет столько раз это объяснял, что уже тошно было снова объяснять, а им тошно про это слушать.
   — Это ты его застрелил? — повторила Клара.
   Спрашивает, а сама смотрит в упор, холодно, без улыбки, лицо у нее гладкое, точно восковое, волосы зачесаны назад.
   — Не знаю, — сказал наконец Кречет.
   Его затрясло при этих словах, и он надеялся — может, она избавит его от этой дрожи? Если она до него дотронется, обнимет, дрожь уймется. Но Клара к нему не притронулась. Еще несколько минут молча на него смотрела. И опять спросила:
   — Это ты его застрелил?
   — Не знаю.
   — Когда ж ты будешь знать?
   Кречет беспомощно стоял перед ней. В голове гудело, будто в ней кружил целый рой красивых, хрупких стрекоз, которых он видел в тот памятный день; но отвечать было нечего.
   — Чего не знаешь, про то молчи, — сурово сказала Клара. — Держи язык за зубами, понял?

5

   Он понял. Долгие месяцы он непрестанно думал о случившемся и еще долгие месяцы станет гнать от себя эти мысли, но не думать не сможет. И потом еще годы протянутся от смерти Роберта до той, негаданной, что подстерегает его самого, а воспоминание, все такое же нестерпимо жгучее, яркое, вновь и вновь будет возвращать его в тот день, когда Роберт истек кровью.
   — Ладно, можешь больше не брать в руки свое ружье, — сказал ему Ревир.
   Кречет знал: Роберта убило не его ружье, а ружье Роберта, но не все ли равно… Хотел отдать свой дробовик одному мальчику в школе, но отец взял его и спрятал. У Ревира появилась новая привычка — неожиданно замолчит на полуслове и застывшим взглядом уставится куда-то в стену или в небо; потом очнется, но уже не вспомнит, о чем говорил. При отце Кречету не по себе. Как будто вдруг распахнул дверь, а там отец — не тот строгим, подтянутый, что так прямо сидел во главе стола, смотрел на Клару странным тяжелым взглядом, как-то очень по-хозяйски, и явно не слушал, что она ему говорит, — совсем не тот, а какой-то другой, незнакомый.
   По воскресеньям вечерами Ревир теперь читает домашним Библию. Он сказал, что когда-то так делал его отец.
   Зимой вечера эти всегда длинные и жаркие, потому что все сидят у камина. Тяга плохая, огонь задыхается, дым валит в комнату. На ковер выскакивают злые искры, и тогда у Клары есть предлог вскочить и затоптать тлеющее пятнышко.
   — О господи! — бормочет она себе под нос.
   Ревир сидит около большой пузатой лампы-молнии, кажется, будто яркие, кричащие краски кружат по ее пестрому абажуру; остальные члены семейства рассаживаются за столом и слушают, а потом каждый по очереди тоже читает вслух.
   И Кречет слушает эти рассказы о давнем, до безумия запутанном прошлом: Ветхий завет нравится ему больше Нового — ведь там в событиях еще не было особого смысла, все только еще должно было решиться. А в Новом завете все уже решено, и истории пришел конец. Читая о Моисее или о путаных судьбах разных людей, которых постигли всяческие кары, Ревир начинает дышать часто и тяжело, голосу его прибывает силы от этого нелепого неистовства. Тогда Кречет приспускает веки, и грубо вылепленная седеющая голова отца представляется ему тенью самого господа бога. Он слушает с волнением, зная, что еще через несколько строк все кончится смертью или возмездием — в сущности, неважно, чем именно. Над всем миром витает дух божий, и подстерегает, и не знает покоя; порой он устремляется на кого-нибудь с высоты, точно хищная птица, точно ястреб, и уносит в клюве новую жертву. Кречет внутренне поеживается: уж конечно, эта сила и его тоже схватила бы за горло, если б миром, в котором живут они с Кларой, и впрямь управлял этот бог… но ведь это неправда, бог — всего лишь слово, просто одно из множества слов, написанных во множестве книг.
   Однажды с глазу на глаз он спросил у матери:
   — Ты бога когда-нибудь видела? Или, может, говорила с ним?
   — Ты что, спятил?
   — Ну, как те люди в Библии?.. А почему же тогда он столько про это говорит?
   Клара и Кречет называли Ревира только «он»; некое безликое местоимение, оно и оставалось безликим. А Ревир и в самом деле начал больше говорить о религии. О боге. Это подкралось постепенно, как постепенно человек лысеет, начинает страдать хроническими головными болями или артритом. Клара натянуто усмехнулась, так что стало ясно — ей неловко перед сыном за мужа, и Кречет пожалел, что спросил ее об этом.
   — Ты знай молчи и слушай — вот как я.
   — А почему люди во все это верят?
   Клара просматривала очередной журнал, разглядывала красочные, во всю страницу рекламные объявления. Она вскинула глаза на Кречета.
   — Во что верят?
   — В бога, в ангелов, в пророков вроде Моисея. Почему люди в это верят?
   — Деточка, да почем я знаю?
   — Может, они все чокнутые?
   — Каждый имеет право верить, во что хочет, — сказала Клара и перевернула страницу. — Может, ему хочется думать, что Роберт теперь на небесах. Ну и пускай.
   — Как же он может быть на небесах? — тихо спросил Кречет.
   Клара перевернула еще страницу.
   — Вот бы хорошо, если б он был на небесах, — сказал Кречет.
   — Ну и ладно, может, он там и есть. Когда-нибудь ты сам туда попадешь и опять его увидишь, — сказала Клара.
   Кречет хотел возразить — ведь у Роберта больше нет лица, совсем ничего не осталось. Как же его узнать — на небе или где угодно? Он ждал. Облокотился на столик (новый, выложенный мрамором, Клара купила несколько таких столиков, их доставили ни много ни мало из Чикаго) и внимательно смотрел в серьезное, равнодушное лицо матери, а она прикидывалась, будто его не замечает. Порой, думая о Роберте, он ощущал внутри тугой холодный ком. Совсем как в тот памятный день, пока еще ничего не случилось, но он уже чувствовал — вот-вот случится и никак не мог от этого отделаться. После похорон Ревир никогда не говорил о Роберте, ни единого слова не сказал, и как раз поэтому непременно надо было все время о нем думать, хотя от ужаса прошибал холодный пот. Проходил месяц за месяцем, Роберт обратился просто в имя «Роберт», а лицо его вставало перед глазами лишь изредка, в минуты, когда Кречет нарочно старался его вспомнить. Чаще вспоминалось что-то смутное, тело без лица. Кречет мысленно примерял к этому телу другие лица — ребят из школы, Джонатана, Кларка. Что Роберт умер — это он понимал не до конца, но чувствовал: если о нем больше не думать, Роберт умрет еще раз, умрет совсем, навсегда.
   — Почему они все из-за этого бесятся? — спросил он вдруг. — Преподобный Уайли прямо бесится… а то, наоборот, плачет.
   Уайли был священник лютеранской церкви в шести милях от их дома. Этот маленький пугливый человечек напоминал Кречету морковку: легкие как пух волосы торчком, лицо неживое, оттого что глаз не видно за толстыми стеклами очков, и весь он как-то скучно сужается от плеч книзу, сходит на нет. Кто-то сказал, что преподобный Уайли не по своей воле застрял тут, в глуши, а потому всех ненавидит и самому господу богу вовек не простит… но, может, это была просто шутка. И сам Уайли, и его церковь только наводили на Кречета скуку.
   — А ему больше делать нечего. И потом, такая у него служба, — объяснила Клара. И улыбнулась: — Чего ты какой любопытный, во все нос суешь?
   Она принялась поддразнивать сына и не отстала, пока он не улыбнулся. Клара терпеть не могла серьезных разговоров. Ему хотелось, чтоб она его приласкала, но мать до него не дотронулась, и он немного обиделся. Сдвинул брови и опять взялся за свое: