Страница:
Возле связок коралловых бус спорят девушки с черными лицами. Когда-то, чтобы оградить монахов от искушения, в Тибете был издан указ, по которому женщина перед уходом из дома должна была смазать лицо маслом и посыпать землей. Прошло несколько столетий, и правило вошло в обиход. Может быть, еще и потому, что так легче уберечь кожу от сухости здешнего воздуха.
Жжет благовония продавец ритуальных свечей, и к их аромату примешивается резкий запах прогорклого коровьего масла – его по тибетскому обычаю перед продажей специально выдерживают месяцами в кожаных мешках.
Ходишь по Лхасе, как по киностудии, где идут съемки фильма о временах Марко Поло. За стеной монастыря слышен грохот барабанов и разноголосое бормотание. Там, как всегда, молятся. А с другого края улицы доносится знакомая мелодия, под которую китайские служащие ежедневно делают зарядку. Медленно вышагивают три монаха в высоких остроконечных шапках. В вытянутых руках они несут чаши для пожертвований. Встречные покорно опускают в них медяки.
Группа китайцев в военной форме с интересом разглядывает установленные посреди улицы огромные бронзовые чаны. Во время религиозных празднеств, когда население Лхасы удваивается, в них кипятят чай приходящие из дальних мест богомольцы. Толпа любопытных окружила запыленный грузовик. В нем – продолговатые кули кирпичного чая, привезенного из Сычуани. И тут же другая картина снова возвращает в Средние века. Горячий вороной жеребец звонко шлепает по невысыхающей луже. Сановник далай-ламы в парчовом шлеме и красном камзоле, надетом на халат из желтого атласа, скачет по направлению к Потале. А четыре охранника плетями прокладывают ему путь через толпу.
Дворец далай-ламы виден почти из любого уголка Лхасы. Будь рядом современный город с многоэтажными зданиями, Потала и тогда выделялась бы своим величием. Но восхищение стройной гармонией линий сменяется совсем иными чувствами, когда попадаешь во внутренние помещения Поталы. Как строения раннего средневековья, создававшиеся в эпоху распрей и смут, они действуют на воображение прежде всего мрачной массивностью.
Полумрак залов хранит от постороннего глаза старинную роспись стен. Вот потускневшее панно, на котором безымянный живописец воспроизводит легенду о происхождении тибетцев. Когда-то на месте Тибета было море, окруженное горами. Потом море исчезло. Остались озера. В молодых рощах появились первые звери. Пришла из-за гор и обезьяна. Ее шестеро детенышей поселились в лесу. Они росли и размножались так быстро, что через три года их было уже пятьсот. А когда для них стало не хватать плодов в лесу, старая обезьяна отправилась за помощью к богу Ченрези. Он дал ей зерна цинко и рассказал, как бросать их в землю. С тех пор обезьяны стали выращивать злаки, приручать яков и коз, строить жилища, пока не стали людьми.
В одной из самых старых построек дворца Потала хранятся статуи тибетского царя Сронцзан Гамбо и взятой им в жены китайской принцессы Вэнь Чэн. Однажды на площади в Лхасе я видел театральное представление. По форме оно напоминало китайскую классическую оперу: чередование пения с элементами акробатики и пантомимы, обилие ударных инструментов, условный, раз и навсегда определенный ритм для каждого персонажа, яркие костюмы и полное отсутствие декораций.
Спектакль рассказывал о том, как царь Сронцзан Гамбо объединил тибетские племена и решил породниться с императорами танского Китая. В то время тибетцы разбрасывали семена в непаханую землю, не знали иной одежды, кроме шкур, не умели делать масло и молоть зерно.
– Я согласна стать женой вашего царя, – ответила Вэнь Чэн послам Сронцзан Гамбо, – но привезу с собой в Тибет то, чего там недостает.
Так рассказывает об этом старинное предание. Но исторически неоспорим тот факт, что зародившиеся уже в VII веке экономические связи с Китаем сыграли важную роль в истории тибетского народа. Китайские мастеровые положили в Тибете начало почти шестидесяти ремеслам. С того времени у тибетцев появилось ткачество, возникло производство сельскохозяйственных орудий, керамики, бумаги. Тогда же начался ввоз в Тибет китайского чая, не прекращающийся вот уже более тысячелетия. Вместе с шелком с востока пришли и образцы китайской одежды эпохи Тан. Тибетский национальный костюм донес до наших дней многие ее черты.
В XIII веке император Хубилай присоединил Тибет к Китаю. Буддийское духовенство пользовалось тогда не только огромным религиозным влиянием. Оно владело обширными поместьями, держа в крепостной зависимости большинство населения. Поэтому, желая закрепиться в Тибете, китайский император стремился найти опору прежде всего среди настоятелей монастырей. Одному из них было поручено управлять тибетскими землями. Такие наместники впоследствии получили титул далай-лам и образовали феодально-теократическую форму правления, которая сохранилась в Тибете до XX века.
Религиозные догмы буддизма фактически играют в Тибете роль законов. Не почитать Будду, его учение и монашество в народе считается преступлением. За стенами дворца Потала скрыты богатейшие усыпальницы, в которых замурованы тела восьми покойных далай-лам: пятого, седьмого, восьмого, девятого, десятого, одиннадцатого, двенадцатого, тринадцатого. Откуда-то снизу, из незримых глубин дворца, доносятся глухие удары гонгов. Там день и ночь молятся монахи. Ежедневно сменяются приношения: родниковая вода в серебряных чашах, блюда с зерном, цветы, вылепленные с редким искусством из подкрашенного масла.
Одна из стен Поталы своей росписью напоминает географическую карту. По сути дела, это и есть карта Тибета. Она изображает расположение монастырей, существовавших при далай-ламе пятом.
Нелегкой ношей легла религия на плечи немногочисленной народности, производительные силы которой надолго застыли на стадии раннего феодализма. Живуч давний обычай, требующий, чтобы один из сыновей в семье непременно шел в монастырь. В Тибете, где в 1955 году население едва достигало миллиона, насчитывалось сто пятьдесят тысяч лам. (Теперь их тридцать пять тысяч на два с лишним миллиона жителей.) Особенно большой вес в жизни Тибета имеют расположенные неподалеку от Лхасы «три великих монастыря»: Дрепан, Сера и Ганден. Ни одно важное решение не принималось далай-ламой без ведома и согласия «большой троицы».
Мы потратили целый день, но так и не успели хотя бы бегло осмотреть Дрепан – крупнейший монастырь мира. Это целый город, спускающийся с горы каскадом белых каменных зданий (отсюда название Дрепан, то есть «груда риса»). Поначалу далай-ламы (от первого до пятого) считались настоятелями монастыря Дрепан и жили здесь, пока не переехали во дворец Потала.
Над золотыми башенками кружатся в парящем полете грифы. Яркими пятнами выделяются на окрестных скалах высеченные в них барельефы буддийских святых. У ворот монастыря нас встречают синго – главные блюстители устава, своими одеяниями напоминающие римских дисциплинариев. Жесткие наплечники, надетые под обычный монашеский хитон, придают их фигурам фантастический, богатырский вид. Сопровождающий нас духовный сановник из Лхасы при виде синго торопливо снимает желтую шелковую сорочку: внутри монастыря все ламы круглый год должны ходить с обнаженными руками.
С трудом карабкаемся по узким, круто поднимающимся вверх улочкам, то попадая в темные молельни, то оказываясь среди грязных домишек, где селятся монахи. Дрепан, как и каждый из «трех великих монастырей», – центр высшего буддийского образования.
Тысячи людей не то что годами – десятилетиями учат тут наизусть священные книги. Ведь кроме ста восьми томов основного канона – Кангиура, – приходится изучать еще более двухсот томов комментариев! Каждые семь лет богословы, наиболее прославившиеся своими знаниями, собираются на диспут, и победителю его присваивается титул Гадэн Циба – Ученейший. Этот первый знаток буддизма в Тибете оказался добродушного вида старичком. Отвечая на вопросы, он поглядывал на меня, как на ребенка, которому вдруг захотелось узнать, отчего солнце светит: как, мол, ни растолковывай, детскому разуму это все равно недоступно. Понять все то, что говорил Ученейший, действительно было нелегко. Однако некоторые положения, касающиеся буддизма, было интересно услышать именно из его уст.
Буддизм не требует от верующих исполнения религиозных обрядов. Пусть человек сделает хорошее приношение монастырю, а молиться – дело монахов. Нужно только как можно чаще напоминать себе изречение Будды о том, что «нынешняя жизнь есть следствие жизни прошлой и причина будущей». Символом такого «кольца причинности» служит вращение по часовой стрелке. Спрашиваю у Гадэн Циба, какие грехи считает его религия наиболее тяжелыми.
– Убить отца или мать, нанести вред ламе или монастырю, осквернить статуи богов, – отвечает он.
– А какими добродетелями должен обладать верующий?
– Отвечать добром на зло. Заботиться о ближних. Слушать советы лам. Делать хорошие приношения монастырям.
Вспоминаются длинные прилавки у монастырских ворот, за которыми сидят монахи, протягивая каждому проходящему объемистую копилку. Пожалуй, последнюю добродетель ламы прививали народу особенно старательно. Хожу из молельни в молельню. Жирный чад тысяч лампад липким слоем покрывает пол и стены. Сколько же масла сгорает здесь, если даже небольшой монастырь расходует его пятьдесят вьюков в день? На засаленных тюфяках рядами сидят монахи, хором читают молитвы и раскачиваются в такт. Их монотонное бормотание вдруг прерывается оглушительным грохотом – бьют в гонги и барабаны, дуют в раковины и рыкающие четырехметровые трубы. Из ниш глядят бронзовые святые. На их лицах, как и на лицах монахов, лежит одна и та же печать отрешенности.
Чай у далай-ламы
Человек презираемой касты
Жжет благовония продавец ритуальных свечей, и к их аромату примешивается резкий запах прогорклого коровьего масла – его по тибетскому обычаю перед продажей специально выдерживают месяцами в кожаных мешках.
Ходишь по Лхасе, как по киностудии, где идут съемки фильма о временах Марко Поло. За стеной монастыря слышен грохот барабанов и разноголосое бормотание. Там, как всегда, молятся. А с другого края улицы доносится знакомая мелодия, под которую китайские служащие ежедневно делают зарядку. Медленно вышагивают три монаха в высоких остроконечных шапках. В вытянутых руках они несут чаши для пожертвований. Встречные покорно опускают в них медяки.
Группа китайцев в военной форме с интересом разглядывает установленные посреди улицы огромные бронзовые чаны. Во время религиозных празднеств, когда население Лхасы удваивается, в них кипятят чай приходящие из дальних мест богомольцы. Толпа любопытных окружила запыленный грузовик. В нем – продолговатые кули кирпичного чая, привезенного из Сычуани. И тут же другая картина снова возвращает в Средние века. Горячий вороной жеребец звонко шлепает по невысыхающей луже. Сановник далай-ламы в парчовом шлеме и красном камзоле, надетом на халат из желтого атласа, скачет по направлению к Потале. А четыре охранника плетями прокладывают ему путь через толпу.
Дворец далай-ламы виден почти из любого уголка Лхасы. Будь рядом современный город с многоэтажными зданиями, Потала и тогда выделялась бы своим величием. Но восхищение стройной гармонией линий сменяется совсем иными чувствами, когда попадаешь во внутренние помещения Поталы. Как строения раннего средневековья, создававшиеся в эпоху распрей и смут, они действуют на воображение прежде всего мрачной массивностью.
Полумрак залов хранит от постороннего глаза старинную роспись стен. Вот потускневшее панно, на котором безымянный живописец воспроизводит легенду о происхождении тибетцев. Когда-то на месте Тибета было море, окруженное горами. Потом море исчезло. Остались озера. В молодых рощах появились первые звери. Пришла из-за гор и обезьяна. Ее шестеро детенышей поселились в лесу. Они росли и размножались так быстро, что через три года их было уже пятьсот. А когда для них стало не хватать плодов в лесу, старая обезьяна отправилась за помощью к богу Ченрези. Он дал ей зерна цинко и рассказал, как бросать их в землю. С тех пор обезьяны стали выращивать злаки, приручать яков и коз, строить жилища, пока не стали людьми.
В одной из самых старых построек дворца Потала хранятся статуи тибетского царя Сронцзан Гамбо и взятой им в жены китайской принцессы Вэнь Чэн. Однажды на площади в Лхасе я видел театральное представление. По форме оно напоминало китайскую классическую оперу: чередование пения с элементами акробатики и пантомимы, обилие ударных инструментов, условный, раз и навсегда определенный ритм для каждого персонажа, яркие костюмы и полное отсутствие декораций.
Спектакль рассказывал о том, как царь Сронцзан Гамбо объединил тибетские племена и решил породниться с императорами танского Китая. В то время тибетцы разбрасывали семена в непаханую землю, не знали иной одежды, кроме шкур, не умели делать масло и молоть зерно.
– Я согласна стать женой вашего царя, – ответила Вэнь Чэн послам Сронцзан Гамбо, – но привезу с собой в Тибет то, чего там недостает.
Так рассказывает об этом старинное предание. Но исторически неоспорим тот факт, что зародившиеся уже в VII веке экономические связи с Китаем сыграли важную роль в истории тибетского народа. Китайские мастеровые положили в Тибете начало почти шестидесяти ремеслам. С того времени у тибетцев появилось ткачество, возникло производство сельскохозяйственных орудий, керамики, бумаги. Тогда же начался ввоз в Тибет китайского чая, не прекращающийся вот уже более тысячелетия. Вместе с шелком с востока пришли и образцы китайской одежды эпохи Тан. Тибетский национальный костюм донес до наших дней многие ее черты.
В XIII веке император Хубилай присоединил Тибет к Китаю. Буддийское духовенство пользовалось тогда не только огромным религиозным влиянием. Оно владело обширными поместьями, держа в крепостной зависимости большинство населения. Поэтому, желая закрепиться в Тибете, китайский император стремился найти опору прежде всего среди настоятелей монастырей. Одному из них было поручено управлять тибетскими землями. Такие наместники впоследствии получили титул далай-лам и образовали феодально-теократическую форму правления, которая сохранилась в Тибете до XX века.
Религиозные догмы буддизма фактически играют в Тибете роль законов. Не почитать Будду, его учение и монашество в народе считается преступлением. За стенами дворца Потала скрыты богатейшие усыпальницы, в которых замурованы тела восьми покойных далай-лам: пятого, седьмого, восьмого, девятого, десятого, одиннадцатого, двенадцатого, тринадцатого. Откуда-то снизу, из незримых глубин дворца, доносятся глухие удары гонгов. Там день и ночь молятся монахи. Ежедневно сменяются приношения: родниковая вода в серебряных чашах, блюда с зерном, цветы, вылепленные с редким искусством из подкрашенного масла.
Одна из стен Поталы своей росписью напоминает географическую карту. По сути дела, это и есть карта Тибета. Она изображает расположение монастырей, существовавших при далай-ламе пятом.
Нелегкой ношей легла религия на плечи немногочисленной народности, производительные силы которой надолго застыли на стадии раннего феодализма. Живуч давний обычай, требующий, чтобы один из сыновей в семье непременно шел в монастырь. В Тибете, где в 1955 году население едва достигало миллиона, насчитывалось сто пятьдесят тысяч лам. (Теперь их тридцать пять тысяч на два с лишним миллиона жителей.) Особенно большой вес в жизни Тибета имеют расположенные неподалеку от Лхасы «три великих монастыря»: Дрепан, Сера и Ганден. Ни одно важное решение не принималось далай-ламой без ведома и согласия «большой троицы».
Мы потратили целый день, но так и не успели хотя бы бегло осмотреть Дрепан – крупнейший монастырь мира. Это целый город, спускающийся с горы каскадом белых каменных зданий (отсюда название Дрепан, то есть «груда риса»). Поначалу далай-ламы (от первого до пятого) считались настоятелями монастыря Дрепан и жили здесь, пока не переехали во дворец Потала.
Над золотыми башенками кружатся в парящем полете грифы. Яркими пятнами выделяются на окрестных скалах высеченные в них барельефы буддийских святых. У ворот монастыря нас встречают синго – главные блюстители устава, своими одеяниями напоминающие римских дисциплинариев. Жесткие наплечники, надетые под обычный монашеский хитон, придают их фигурам фантастический, богатырский вид. Сопровождающий нас духовный сановник из Лхасы при виде синго торопливо снимает желтую шелковую сорочку: внутри монастыря все ламы круглый год должны ходить с обнаженными руками.
С трудом карабкаемся по узким, круто поднимающимся вверх улочкам, то попадая в темные молельни, то оказываясь среди грязных домишек, где селятся монахи. Дрепан, как и каждый из «трех великих монастырей», – центр высшего буддийского образования.
Тысячи людей не то что годами – десятилетиями учат тут наизусть священные книги. Ведь кроме ста восьми томов основного канона – Кангиура, – приходится изучать еще более двухсот томов комментариев! Каждые семь лет богословы, наиболее прославившиеся своими знаниями, собираются на диспут, и победителю его присваивается титул Гадэн Циба – Ученейший. Этот первый знаток буддизма в Тибете оказался добродушного вида старичком. Отвечая на вопросы, он поглядывал на меня, как на ребенка, которому вдруг захотелось узнать, отчего солнце светит: как, мол, ни растолковывай, детскому разуму это все равно недоступно. Понять все то, что говорил Ученейший, действительно было нелегко. Однако некоторые положения, касающиеся буддизма, было интересно услышать именно из его уст.
Буддизм не требует от верующих исполнения религиозных обрядов. Пусть человек сделает хорошее приношение монастырю, а молиться – дело монахов. Нужно только как можно чаще напоминать себе изречение Будды о том, что «нынешняя жизнь есть следствие жизни прошлой и причина будущей». Символом такого «кольца причинности» служит вращение по часовой стрелке. Спрашиваю у Гадэн Циба, какие грехи считает его религия наиболее тяжелыми.
– Убить отца или мать, нанести вред ламе или монастырю, осквернить статуи богов, – отвечает он.
– А какими добродетелями должен обладать верующий?
– Отвечать добром на зло. Заботиться о ближних. Слушать советы лам. Делать хорошие приношения монастырям.
Вспоминаются длинные прилавки у монастырских ворот, за которыми сидят монахи, протягивая каждому проходящему объемистую копилку. Пожалуй, последнюю добродетель ламы прививали народу особенно старательно. Хожу из молельни в молельню. Жирный чад тысяч лампад липким слоем покрывает пол и стены. Сколько же масла сгорает здесь, если даже небольшой монастырь расходует его пятьдесят вьюков в день? На засаленных тюфяках рядами сидят монахи, хором читают молитвы и раскачиваются в такт. Их монотонное бормотание вдруг прерывается оглушительным грохотом – бьют в гонги и барабаны, дуют в раковины и рыкающие четырехметровые трубы. Из ниш глядят бронзовые святые. На их лицах, как и на лицах монахов, лежит одна и та же печать отрешенности.
Чай у далай-ламы
Чем ближе подъезжаешь к Лхасе, тем чаще видишь паломников, меряющих путь к святым местам своим телом. Через каждые три шага они ложатся распростертыми в дорожную пыль или грязь. Такое подвижничество, требующее иногда нескольких лет, совершается, дабы хоть издали увидеть далай-ламу. В дни религиозных празднеств в Лхасу ради этого сходятся тысячи людей. Поэтому обещанной встречи с далай-ламой я ждал с большим волнением. Он принял меня в своей летней резиденции – Норбулинке. Молодой парк с живописными павильонами, прудами, беседками и цветниками явно выигрывает в сравнении с мрачными, прокопченными залами Поталы. Создатели парка хотели придать ему вид рая на земле. Среди деревьев щиплет траву ручная лань. По дорожкам важно расхаживают фазаны. Голуби садятся у ног людей, ожидая подачки. На клумбах – удивительное разнообразие хризантем, астр, георгинов.
Иду по аллее в сопровождении начальника личной гвардии далай-ламы. Огромный бриллиант, сверкающий на его фуражке вместо кокарды, и длинная бирюзовая серьга выглядят довольно странно в сочетании с современным офицерским мундиром. Впрочем, парадоксальное смешение эпох видишь не только в этом. Несколько сановников и лам в средневековых одеяниях снимают меня киноаппаратами новейших зарубежных образцов. В зале церемоний, где на помосте из четырех ступеней возвышается покрытый золотой парчой трон, а на полу лежат подушки для посетителей, узнаю, что его святейшество примет меня в неофициальной гостиной.
В Тибете ни один визит не обходится без хата – белого шарфа, который преподносится в знак уважения. Далай-ламе полагается вручать хата из особого сорта шелка. Держа на вытянутых руках это полотнище, я вхожу в небольшую светлую комнату. Стенная роспись, обивка кресел и ковер в ней выдержаны в желтых и пурпурных тонах – священных тонах буддизма.
Меня встречает человек в обычной одежде буддийского монаха. Хитон из грубого местного сукна свободными складками облегает его фигуру, оставляя обнаженными руки. Далай-ламе немногим более двадцати лет. Лицо его, покрытое здоровым румянцем, а главное – живые глаза, пытливо глядящие из-под очков, не носят и следа нарочитой отрешенности, характерной для высокопоставленных буддистов.
С первых же минут беседы чувствуется, что далай-лама внимательно следит за мировыми событиями.
– Хотел бы воспользоваться вашим приездом, – говорит далай-лама, – чтобы передать несколько слов зарубежной общественности, буддистам в других странах. Мы, тибетцы, не только веруем в учение Будды, но и любим нашу родину, где уважается и охраняется свобода религии.
Далай-лама держится непринужденно, энергичные жесты сопровождают его уверенную речь. Седобородый монах то и дело наполняет его золотую чашку. Такой же приготовленный с маслом и солью чай пью и я, но из серебряной чашки. Разговор переходит на проблемы Тибета.
– Связи китайского и тибетского народов, – говорит далай-лама, – имеют более чем тысячелетнюю давность. Но политика, которую проводили императоры Цинской династии и их гоминьдановские наследники, породила национальную рознь. Ее вдобавок старательно разжигали внешние силы. Поэтому сразу ликвидировать взаимное недоверение было трудно. Но тибетцы все яснее видят, что на смену национальному гнету приходят отношения равенства и взаимопомощи между народами. Рассеиваются заблуждения, крепнет сплоченность…
Не раз вспоминал я потом эти слова далай-ламы, когда знакомился с обстановкой в Тибете. Расположенный в глубине Азиатского материка, он отделен от мира Гималаями и Куэнь-Лунем. Народно-освободительная армия застала в Тибете общественно-экономические отношения раннего феодализма со значительными пережитками рабовладельческого строя. Монастыри и местная знать сосредоточили в своих руках обрабатываемые земли и пастбища. Земледельцы и скотоводы были закреплены за владельцами земель, на которых они живут. Каждый правитель удела сам вершил суд, устанавливал и собирал налоги. Как страшная болезнь, косила людей родовая месть, столь давняя, что враждующие семьи почти никогда не помнили первопричины ссоры.
Окраинное положение высокогорной области, специфику ее общественного уклада не раз пытались использовать иностранные державы, чтобы отторгнуть Тибет от Китая. Последняя попытка инсценировать такое «отделение» делалась в 1949 году, накануне победы китайской революции. Однако политика равноправия и дружбы всех национальностей, провозглашенная новым Китаем, одержала верх. Первым шагом молодого далай-ламы четырнадцатого, когда он взял в свои руки власть, находившуюся у регента, было начало переговоров с центральным народным правительством.
– С тех пор как в 1951 году было подписано Соглашение о мирном освобождении Тибета, – говорил мне при встрече далай-лама, – наш народ оставил путь, который вел к мраку, и пошел по пути, ведущему к свету…
В вопросах, касающихся реформ в Тибете, гласила статья одиннадцатая Соглашения 1951 года, не будет иметь места какое-либо принуждение со стороны центральных властей. Местные власти Тибета должны проводить реформы добровольно. А когда народ потребует проведения реформ, вопрос о них должен решаться путем консультаций с видными деятелями Тибета.
Этого принципа придерживались в своей деятельности представители центрального правительства. В то время как вопросы внешней политики и обороны были переданы Пекину, местная исполнительная власть в 50-х годах по-прежнему осуществлялась администрацией далай-ламы. Он возглавлял тогда в Тибете не только духовную, но и светскую власть. Жизнь показала, что политика длительного сотрудничества с видными представителями духовенства и местной знати была правильной. При низком уровне политического сознания народа и огромной силе религии, только действуя через них, во всем заручаясь их согласием, можно было преодолеть национальную рознь и сплотить тибетский народ со всеми народами Китая на основе дружбы и равноправия.
Иду по аллее в сопровождении начальника личной гвардии далай-ламы. Огромный бриллиант, сверкающий на его фуражке вместо кокарды, и длинная бирюзовая серьга выглядят довольно странно в сочетании с современным офицерским мундиром. Впрочем, парадоксальное смешение эпох видишь не только в этом. Несколько сановников и лам в средневековых одеяниях снимают меня киноаппаратами новейших зарубежных образцов. В зале церемоний, где на помосте из четырех ступеней возвышается покрытый золотой парчой трон, а на полу лежат подушки для посетителей, узнаю, что его святейшество примет меня в неофициальной гостиной.
В Тибете ни один визит не обходится без хата – белого шарфа, который преподносится в знак уважения. Далай-ламе полагается вручать хата из особого сорта шелка. Держа на вытянутых руках это полотнище, я вхожу в небольшую светлую комнату. Стенная роспись, обивка кресел и ковер в ней выдержаны в желтых и пурпурных тонах – священных тонах буддизма.
Меня встречает человек в обычной одежде буддийского монаха. Хитон из грубого местного сукна свободными складками облегает его фигуру, оставляя обнаженными руки. Далай-ламе немногим более двадцати лет. Лицо его, покрытое здоровым румянцем, а главное – живые глаза, пытливо глядящие из-под очков, не носят и следа нарочитой отрешенности, характерной для высокопоставленных буддистов.
С первых же минут беседы чувствуется, что далай-лама внимательно следит за мировыми событиями.
– Хотел бы воспользоваться вашим приездом, – говорит далай-лама, – чтобы передать несколько слов зарубежной общественности, буддистам в других странах. Мы, тибетцы, не только веруем в учение Будды, но и любим нашу родину, где уважается и охраняется свобода религии.
Далай-лама держится непринужденно, энергичные жесты сопровождают его уверенную речь. Седобородый монах то и дело наполняет его золотую чашку. Такой же приготовленный с маслом и солью чай пью и я, но из серебряной чашки. Разговор переходит на проблемы Тибета.
– Связи китайского и тибетского народов, – говорит далай-лама, – имеют более чем тысячелетнюю давность. Но политика, которую проводили императоры Цинской династии и их гоминьдановские наследники, породила национальную рознь. Ее вдобавок старательно разжигали внешние силы. Поэтому сразу ликвидировать взаимное недоверение было трудно. Но тибетцы все яснее видят, что на смену национальному гнету приходят отношения равенства и взаимопомощи между народами. Рассеиваются заблуждения, крепнет сплоченность…
Не раз вспоминал я потом эти слова далай-ламы, когда знакомился с обстановкой в Тибете. Расположенный в глубине Азиатского материка, он отделен от мира Гималаями и Куэнь-Лунем. Народно-освободительная армия застала в Тибете общественно-экономические отношения раннего феодализма со значительными пережитками рабовладельческого строя. Монастыри и местная знать сосредоточили в своих руках обрабатываемые земли и пастбища. Земледельцы и скотоводы были закреплены за владельцами земель, на которых они живут. Каждый правитель удела сам вершил суд, устанавливал и собирал налоги. Как страшная болезнь, косила людей родовая месть, столь давняя, что враждующие семьи почти никогда не помнили первопричины ссоры.
Окраинное положение высокогорной области, специфику ее общественного уклада не раз пытались использовать иностранные державы, чтобы отторгнуть Тибет от Китая. Последняя попытка инсценировать такое «отделение» делалась в 1949 году, накануне победы китайской революции. Однако политика равноправия и дружбы всех национальностей, провозглашенная новым Китаем, одержала верх. Первым шагом молодого далай-ламы четырнадцатого, когда он взял в свои руки власть, находившуюся у регента, было начало переговоров с центральным народным правительством.
– С тех пор как в 1951 году было подписано Соглашение о мирном освобождении Тибета, – говорил мне при встрече далай-лама, – наш народ оставил путь, который вел к мраку, и пошел по пути, ведущему к свету…
В вопросах, касающихся реформ в Тибете, гласила статья одиннадцатая Соглашения 1951 года, не будет иметь места какое-либо принуждение со стороны центральных властей. Местные власти Тибета должны проводить реформы добровольно. А когда народ потребует проведения реформ, вопрос о них должен решаться путем консультаций с видными деятелями Тибета.
Этого принципа придерживались в своей деятельности представители центрального правительства. В то время как вопросы внешней политики и обороны были переданы Пекину, местная исполнительная власть в 50-х годах по-прежнему осуществлялась администрацией далай-ламы. Он возглавлял тогда в Тибете не только духовную, но и светскую власть. Жизнь показала, что политика длительного сотрудничества с видными представителями духовенства и местной знати была правильной. При низком уровне политического сознания народа и огромной силе религии, только действуя через них, во всем заручаясь их согласием, можно было преодолеть национальную рознь и сплотить тибетский народ со всеми народами Китая на основе дружбы и равноправия.
Человек презираемой касты
Центр Лхасы опоясывает улица Палкхор. Предание гласит, что внутри этого кольца когда-то было озеро, в котором водились черти. Чтобы нечистая сила не беспокоила горожан, озеро засыпали и построили на нем монастырь Джокан.
На улицу Палкхор выходит здание городской управы с висящими у входа тигровыми хвостами – символом власти и правосудия. Здесь же продают свои товары купцы из дальних краев. В ленивых позах сидят щеголеватые непальцы, потягивая через трубочку очищенный водой табачный дым. Белеют шапочки мусульман, пришедших с караванами из-за снежных перевалов Гималаев. Улица Палкхор – это Лхаса торговцев и богомольцев. Но если свернуть в сторону от торгового кольца, попадаешь в Лхасу ремесленников. Из пятидесяти тысяч постоянных жителей города в 1955 году двадцать тысяч составляли ламы, пятнадцать – торговцы и столько же кустари. Но именно последняя часть составляет ядро городского населения.
В узких, извилистых переулках каждый дом – это и жилище, и мастерская, и лавка. Связь ремесла с торговлей предстает взору в самом непосредственном ее проявлении. За распахнутой дверью видишь кустаря за работой, а перед порогом – то, что он произвел и хочет продать. Все тибетские ремесленники считались слугами далай-ламы. Как и в средневековой Европе, они были объединены в цехи с иерархической структурой и сложным ритуалом посвящения подмастерьев в мастера. Раз в год полагалось делать приношения далай-ламе и получать его благословение. Для этой торжественной церемонии каждое ремесло имело свой наряд и знало свое место. Первыми подносили дары золотых дел мастера и стенописцы, создающие образы богов, последними – кузнецы и скотобои.
На низком чурбаке сидит в своей каморке ювелир. Положив на круглую металлическую колодку серебряную монету, он бьет по ней молотком. Кружок серебра постепенно расплющивается и приобретает форму чаши или лампады. Оглядев изделие придирчивым взглядом, ювелир берет молоточек поменьше и крохотную стамеску. Это единственные помощники верного глаза и умелых рук. Тихонько постукивает молоточек, пальцы едва заметно передвигают острие стамески. А на серебре словно по волшебству ложится чеканный узор – легендарная птица Чон, окруженная лепестками лотоса.
Рядом другой кустарь мастерит похожий на икону серебряный футляр для амулетов. Их носят на груди многие тибетцы. Вместо чеканки он выбивает на поверхности металла круглые гнездышки, чтобы потом вставить в них голубую бирюзу, которая, по преданию, впитывает в себя недуги человека, полупрозрачный сердолик, именуемый в народе «ячьим глазом», или кусок коралла, привезенный из далеких индийских морей (как и бирюзе, ему приписывают целебные свойства)
Возле одного из домов разложены яркие прямоугольные коврики. Пройдя через полутемную лавку во внутренний двор, оказываешься в ковровой мастерской. На кошмах сидят женщины. Звучит незатейливая мелодия песни, движутся в такт ей руки, превращая спутанные кипы шерсти в нежный, как снег, пух. Набрав полный фартук, статная девушка относит его на другой конец двора. Там гудят деревянные прялки, будто чудом перенесшиеся сюда из старинных русских сказок. В темных помещениях нижнего этажа белую нить окунают в каменные корыта. Натуральные красители из трав, кореньев, минералов придают пряже поразительные по разнообразию, яркости и устойчивости оттенки.
Наверху сидят ткачи. Две параллельные жерди, между которыми натянута хлопчатобумажная основа, – вот и весь станок. Углем на основу наносится рисунок, вернее, главные контуры, пропорции. Образец орнамента лежит рядом, и ткач лишь время от времени поглядывает на него. Можно часами любоваться мудрой простотой каждого движения ковровщика. Вот он берет моток шерсти нужного цвета, ловко продевает конец ее за нить основы, выводит его обратно, натягивает, обрезает. Длина торчащих концов – это и есть толщина будущего ковра. Ткач делает стежок за стежком, прижимая их друг к другу тяжелым металлическим гребнем.
Два конца обрезанной нити войдут в рисунок ковра лишь двумя цветными точками. И вот из таких-то точек постепенно рождаются излюбленные темы народного искусства: горы, тигр с гордо повернутой головой – напоминание о тех временах, когда посередине ковра вшивался кусок тигровой шкуры, знак власти восседавшего на нем вождя. Какое же здесь требуется мастерство, какое художественное чутье, наконец, какая бездна времени! Небольшой коврик, приблизительно два метра на полтора, требует больше месяца труда опытного мастера. Зато век тибетского ковра равен, как говорят, веку человека, и краски его не тускнеют даже от яркого высокогорного солнца.
Многообразно искусство лхасских умельцев. Здесь ткут грубое сукно шириной в локоть, в которое одеваются монахи; отливают из меди фигурки Будды; выжигают глиняные кувшины, чеканят серебряные кубки. Во всех буддийских странах Юго-Восточной Азии славятся приготовляемые в Лхасе ритуальные свечи, курящиеся ароматным дымом. Есть, наконец, в Лхасе искусные кузнецы.
Переулок Канбара так же узок и грязен, как другие в ремесленной части Лхасы. Двухэтажные дома отличаются от крестьянских лишь тем, что стоят теснее друг к другу. Я в гостях у кузнеца Церина Пинцо. Его жилище разделено надвое перегородкой. За ней стоит горн, наковальня, насыпана куча древесного угля, в углу составлены металлические прутья. В жилую часть комнаты свет попадает только через широкий дверной проем. На теплую часть года дверь снимается вовсе. Тогда и жилище отделяется от улицы лишь каменным порогом, который преграждает путь дождевой воде. Посередине каморки примитивный очаг, где тлеют лепешки сухого ячьего навоза. Солнечный луч синей полосой пробивает себе дорогу сквозь клубы дыма. Когда глаза постепенно привыкают к полумраку, я вижу и почерневшие от копоти жерди потолка, к которым привязаны кожаные мешочки, пучки каких-то трав. В дальнем углу, где под изображением далай-ламы горит несколько лампад, на ворохе шкур сладко спит, улыбаясь во сне, пятилетняя девочка. Жена хозяина Гасан сидит на пороге и кормит грудью младенца. Время от времени она выходит на улицу, чтобы предложить случайному прохожему разложенные тут же мотыги, серпы, скобы и гвозди. Мне указывают место на сундуке. Сам Церин Пинцо располагается напротив. Он сидит свободно и прямо, обхватив колено пальцами сильных рук. Распахнутый ворот рубахи открывает мускулистую шею. Вокруг головы уложены заплетенные в косу густые, нечесаные волосы. Когда кузнец говорит, добродушно прищуренные глаза его будто ощупывают собеседника, а руки все время в движении: нужное слово подкрепляет нетерпеливый, выразительный жест.
Разговор сам собой заходит о том, что больше всего волнует хозяев: о заказах, о заработках, о дороговизне железа, которое привозят сюда вьюками из-за дальних гор. Гасан часто перебивает мужа, вставляет свои замечания, а скоро к ней присоединяется и третий собеседник. Это сосед Церина, кузнец Чжаси Тэнчжу. Он вошел как-то незаметно и молча уселся на корточки возле огня. Теперь все трое говорят, обращаясь уже не столько ко мне, сколько друг к другу. Самые горячие толки вызывает упоминание об ула – трудовой повинности, которую земледельцы, скотоводы и ремесленники должны отрабатывать своим хозяевам – монастырям и местной знати. Сама по себе ула никому не кажется несправедливой. Сетуют на другое. Кузнецы, как и все мастеровые в Лхасе, объединены в гильдию – ремесленный цех. И повинность распределяет между семьями цеховой мастер. Вот и получается, что, смотря по расположению этого человека, одни трудятся по ула двадцать дней в месяц, а другие чуть ли не вдвое меньше.
– А намного выгоднее брать заказы со стороны? – спрашиваю я.
– Какое сравнение! – отвечает Церин. – Дома бы я раза в три-четыре больше заработал. А там за мешок ячменя таскаюсь целый месяц с одного места на другое.
– Когда это ты заработал на ула мешок зерна? – кричит с улицы Гасан. – Сколько получишь, все и съедаешь. А семья ни с чем остается. Если бы сам работу брал…
– Заказ, заказ! – мрачно говорит Чжаси Тэнчжу, скребя пальцами голову. – Его еще найти надо. Железо дорогое, народ бедный.
– Может быть, в деревне нашлось бы больше работы?
– Но без разрешения мастера из Лхасы уезжать нельзя, – качает головой Церин – Это значит – неси ему каждый раз подарок.
Цех ежегодно собирает с ремесленников деньги на дары далай-ламе. В определенный день кустари отправляются с ними в Норбулинку. При воспоминании об этой церемонии все заметно оживляются. Порывшись в углу, Церин показывает красную шапку с бахромой из лент. Ее полагается надевать во время торжественного шествия к далай-ламе.
– Под благословение подходят чередом, по высоте ремесла, – с торжественностью в голосе рассказывает Чжа-Тэнчжу. – Сначала стенописцы и медники. Потом ювелиры, ковровщики, плотники, каменщики, а уж после всех мы, кузнецы…
Корни такой традиции, по-видимому, религиозные, Буддизм считает большим грехом убийство любого живого существа. Кузнецы же делают орудия убийства, скотобои ими пользуются…
Я спрашиваю, сказывается ли это на заработках.
– Конечно! Ювелир, к примеру, сделает за день две серьги, продаст их. А самому искусному кузнецу, чтобы выручить столько же денег, не меньше недели пришлось бы трудиться!
– С детства мы это узнали, – грустно улыбнувшись, говорит Церин Пинцо. – Работать зовут – ты нужный человек, а кончил дело – тут же тебе в спину кричат «гара!».
На улицу Палкхор выходит здание городской управы с висящими у входа тигровыми хвостами – символом власти и правосудия. Здесь же продают свои товары купцы из дальних краев. В ленивых позах сидят щеголеватые непальцы, потягивая через трубочку очищенный водой табачный дым. Белеют шапочки мусульман, пришедших с караванами из-за снежных перевалов Гималаев. Улица Палкхор – это Лхаса торговцев и богомольцев. Но если свернуть в сторону от торгового кольца, попадаешь в Лхасу ремесленников. Из пятидесяти тысяч постоянных жителей города в 1955 году двадцать тысяч составляли ламы, пятнадцать – торговцы и столько же кустари. Но именно последняя часть составляет ядро городского населения.
В узких, извилистых переулках каждый дом – это и жилище, и мастерская, и лавка. Связь ремесла с торговлей предстает взору в самом непосредственном ее проявлении. За распахнутой дверью видишь кустаря за работой, а перед порогом – то, что он произвел и хочет продать. Все тибетские ремесленники считались слугами далай-ламы. Как и в средневековой Европе, они были объединены в цехи с иерархической структурой и сложным ритуалом посвящения подмастерьев в мастера. Раз в год полагалось делать приношения далай-ламе и получать его благословение. Для этой торжественной церемонии каждое ремесло имело свой наряд и знало свое место. Первыми подносили дары золотых дел мастера и стенописцы, создающие образы богов, последними – кузнецы и скотобои.
На низком чурбаке сидит в своей каморке ювелир. Положив на круглую металлическую колодку серебряную монету, он бьет по ней молотком. Кружок серебра постепенно расплющивается и приобретает форму чаши или лампады. Оглядев изделие придирчивым взглядом, ювелир берет молоточек поменьше и крохотную стамеску. Это единственные помощники верного глаза и умелых рук. Тихонько постукивает молоточек, пальцы едва заметно передвигают острие стамески. А на серебре словно по волшебству ложится чеканный узор – легендарная птица Чон, окруженная лепестками лотоса.
Рядом другой кустарь мастерит похожий на икону серебряный футляр для амулетов. Их носят на груди многие тибетцы. Вместо чеканки он выбивает на поверхности металла круглые гнездышки, чтобы потом вставить в них голубую бирюзу, которая, по преданию, впитывает в себя недуги человека, полупрозрачный сердолик, именуемый в народе «ячьим глазом», или кусок коралла, привезенный из далеких индийских морей (как и бирюзе, ему приписывают целебные свойства)
Возле одного из домов разложены яркие прямоугольные коврики. Пройдя через полутемную лавку во внутренний двор, оказываешься в ковровой мастерской. На кошмах сидят женщины. Звучит незатейливая мелодия песни, движутся в такт ей руки, превращая спутанные кипы шерсти в нежный, как снег, пух. Набрав полный фартук, статная девушка относит его на другой конец двора. Там гудят деревянные прялки, будто чудом перенесшиеся сюда из старинных русских сказок. В темных помещениях нижнего этажа белую нить окунают в каменные корыта. Натуральные красители из трав, кореньев, минералов придают пряже поразительные по разнообразию, яркости и устойчивости оттенки.
Наверху сидят ткачи. Две параллельные жерди, между которыми натянута хлопчатобумажная основа, – вот и весь станок. Углем на основу наносится рисунок, вернее, главные контуры, пропорции. Образец орнамента лежит рядом, и ткач лишь время от времени поглядывает на него. Можно часами любоваться мудрой простотой каждого движения ковровщика. Вот он берет моток шерсти нужного цвета, ловко продевает конец ее за нить основы, выводит его обратно, натягивает, обрезает. Длина торчащих концов – это и есть толщина будущего ковра. Ткач делает стежок за стежком, прижимая их друг к другу тяжелым металлическим гребнем.
Два конца обрезанной нити войдут в рисунок ковра лишь двумя цветными точками. И вот из таких-то точек постепенно рождаются излюбленные темы народного искусства: горы, тигр с гордо повернутой головой – напоминание о тех временах, когда посередине ковра вшивался кусок тигровой шкуры, знак власти восседавшего на нем вождя. Какое же здесь требуется мастерство, какое художественное чутье, наконец, какая бездна времени! Небольшой коврик, приблизительно два метра на полтора, требует больше месяца труда опытного мастера. Зато век тибетского ковра равен, как говорят, веку человека, и краски его не тускнеют даже от яркого высокогорного солнца.
Многообразно искусство лхасских умельцев. Здесь ткут грубое сукно шириной в локоть, в которое одеваются монахи; отливают из меди фигурки Будды; выжигают глиняные кувшины, чеканят серебряные кубки. Во всех буддийских странах Юго-Восточной Азии славятся приготовляемые в Лхасе ритуальные свечи, курящиеся ароматным дымом. Есть, наконец, в Лхасе искусные кузнецы.
Переулок Канбара так же узок и грязен, как другие в ремесленной части Лхасы. Двухэтажные дома отличаются от крестьянских лишь тем, что стоят теснее друг к другу. Я в гостях у кузнеца Церина Пинцо. Его жилище разделено надвое перегородкой. За ней стоит горн, наковальня, насыпана куча древесного угля, в углу составлены металлические прутья. В жилую часть комнаты свет попадает только через широкий дверной проем. На теплую часть года дверь снимается вовсе. Тогда и жилище отделяется от улицы лишь каменным порогом, который преграждает путь дождевой воде. Посередине каморки примитивный очаг, где тлеют лепешки сухого ячьего навоза. Солнечный луч синей полосой пробивает себе дорогу сквозь клубы дыма. Когда глаза постепенно привыкают к полумраку, я вижу и почерневшие от копоти жерди потолка, к которым привязаны кожаные мешочки, пучки каких-то трав. В дальнем углу, где под изображением далай-ламы горит несколько лампад, на ворохе шкур сладко спит, улыбаясь во сне, пятилетняя девочка. Жена хозяина Гасан сидит на пороге и кормит грудью младенца. Время от времени она выходит на улицу, чтобы предложить случайному прохожему разложенные тут же мотыги, серпы, скобы и гвозди. Мне указывают место на сундуке. Сам Церин Пинцо располагается напротив. Он сидит свободно и прямо, обхватив колено пальцами сильных рук. Распахнутый ворот рубахи открывает мускулистую шею. Вокруг головы уложены заплетенные в косу густые, нечесаные волосы. Когда кузнец говорит, добродушно прищуренные глаза его будто ощупывают собеседника, а руки все время в движении: нужное слово подкрепляет нетерпеливый, выразительный жест.
Разговор сам собой заходит о том, что больше всего волнует хозяев: о заказах, о заработках, о дороговизне железа, которое привозят сюда вьюками из-за дальних гор. Гасан часто перебивает мужа, вставляет свои замечания, а скоро к ней присоединяется и третий собеседник. Это сосед Церина, кузнец Чжаси Тэнчжу. Он вошел как-то незаметно и молча уселся на корточки возле огня. Теперь все трое говорят, обращаясь уже не столько ко мне, сколько друг к другу. Самые горячие толки вызывает упоминание об ула – трудовой повинности, которую земледельцы, скотоводы и ремесленники должны отрабатывать своим хозяевам – монастырям и местной знати. Сама по себе ула никому не кажется несправедливой. Сетуют на другое. Кузнецы, как и все мастеровые в Лхасе, объединены в гильдию – ремесленный цех. И повинность распределяет между семьями цеховой мастер. Вот и получается, что, смотря по расположению этого человека, одни трудятся по ула двадцать дней в месяц, а другие чуть ли не вдвое меньше.
– А намного выгоднее брать заказы со стороны? – спрашиваю я.
– Какое сравнение! – отвечает Церин. – Дома бы я раза в три-четыре больше заработал. А там за мешок ячменя таскаюсь целый месяц с одного места на другое.
– Когда это ты заработал на ула мешок зерна? – кричит с улицы Гасан. – Сколько получишь, все и съедаешь. А семья ни с чем остается. Если бы сам работу брал…
– Заказ, заказ! – мрачно говорит Чжаси Тэнчжу, скребя пальцами голову. – Его еще найти надо. Железо дорогое, народ бедный.
– Может быть, в деревне нашлось бы больше работы?
– Но без разрешения мастера из Лхасы уезжать нельзя, – качает головой Церин – Это значит – неси ему каждый раз подарок.
Цех ежегодно собирает с ремесленников деньги на дары далай-ламе. В определенный день кустари отправляются с ними в Норбулинку. При воспоминании об этой церемонии все заметно оживляются. Порывшись в углу, Церин показывает красную шапку с бахромой из лент. Ее полагается надевать во время торжественного шествия к далай-ламе.
– Под благословение подходят чередом, по высоте ремесла, – с торжественностью в голосе рассказывает Чжа-Тэнчжу. – Сначала стенописцы и медники. Потом ювелиры, ковровщики, плотники, каменщики, а уж после всех мы, кузнецы…
Корни такой традиции, по-видимому, религиозные, Буддизм считает большим грехом убийство любого живого существа. Кузнецы же делают орудия убийства, скотобои ими пользуются…
Я спрашиваю, сказывается ли это на заработках.
– Конечно! Ювелир, к примеру, сделает за день две серьги, продаст их. А самому искусному кузнецу, чтобы выручить столько же денег, не меньше недели пришлось бы трудиться!
– С детства мы это узнали, – грустно улыбнувшись, говорит Церин Пинцо. – Работать зовут – ты нужный человек, а кончил дело – тут же тебе в спину кричат «гара!».