Страница:
– Что же это за слово? Что оно значит?
– Это презрительная кличка кузнецов. Так зовут духа, которого на том свете за какие-то прегрешения превратили в кузнеца. Во дворце Потала есть его изображение. Сидит верхом на баране с молотом в руке, а лицо черное, страшное.
– В праздник приоденешься, выйдешь с ребятишками на улицу, а на тебя со всех сторон пальцами показывают: «гара», – говорит Гасан. – Всего тяжелее думать, что и детям не избежать того же, – продолжает она. – Издавна ведь заведено: женится кузнец на дочери кузнеца, а сына может сделать только кузнецом.
В наступившей тишине слышны звуки уличной жизни. Постукивает молоточек чеканщика, где-то иступленно хохочет юродивый, звенят бубенцы проходящего каравана. Собеседники молчат, думая, наверное, о духе с молотком, черный лик которого, как проклятье, висит над кузнецами из поколения в поколение.
Ярмарка в долине Дам
К дальним стойбищам
– Это презрительная кличка кузнецов. Так зовут духа, которого на том свете за какие-то прегрешения превратили в кузнеца. Во дворце Потала есть его изображение. Сидит верхом на баране с молотом в руке, а лицо черное, страшное.
– В праздник приоденешься, выйдешь с ребятишками на улицу, а на тебя со всех сторон пальцами показывают: «гара», – говорит Гасан. – Всего тяжелее думать, что и детям не избежать того же, – продолжает она. – Издавна ведь заведено: женится кузнец на дочери кузнеца, а сына может сделать только кузнецом.
В наступившей тишине слышны звуки уличной жизни. Постукивает молоточек чеканщика, где-то иступленно хохочет юродивый, звенят бубенцы проходящего каравана. Собеседники молчат, думая, наверное, о духе с молотком, черный лик которого, как проклятье, висит над кузнецами из поколения в поколение.
Ярмарка в долине Дам
Высунувшись из машины, я оглядываюсь назад. Еще рано. Лишь горы открыли наступающему дню свои снежные вершины. Полоса солнечного света медленно спускается по склонам. Но, прежде чем она коснется дремлющих в предутренней дымке строений Лхасы, город уже скроется за горизонтом.
Снова окунаюсь я в походную жизнь, от которой еще не успел отвыкнуть за недели пребывания в Лхасе. Снова тряское сиденье «газика», ночевки в спальных мешках, порядком уже надоевшие консервы. Опять лежа в палатке, буду клясть ветер за то, что он задувает свечу и не дает записать в дневник хотя бы несколько строк о впечатлениях дня. Снова перед сном буду заботливо укутывать свитером фотоаппарат, чтобы уберечь его от ночной росы… Путь лежит в скотоводческие районы Северного Тибета.
Первые десятки километров пролегают по густо населенной речной долине. Солнце золотит копны сжатого цинко. На плоских крышах домов молотят хлеб и там же складывают солому, прижимая ее сверху камнями. В такой тихий, прозрачный день только свежевыпавший снег на горах да зеленоватый оттенок бездонного неба говорят о приближении зимы.
Дорога сворачивает в скалистое ущелье. А когда крутые стены его наконец раздвигаются, впереди предстает совершенно другой мир. Заболоченная равнина убегает вдаль меж пологих моренных гряд. Иссохшая рыжая трава с темными пятнами карликового кустарника, словно леопардовая шкура, покрывает их склоны. Среди пучков тибетской осоки, устилающей долину, белеют бесчисленные, омытые дождями валуны.
Унылый пустынный край… Караваны торговцев встречаются все реже. Северный Тибет – район кочевого скотоводства – расположен на высоте от четырех до шести тысяч метров над уровнем моря. Пересекающее его Тибет-Цинхайское шоссе, по которому я еду, проходит почти по безлюдным местам. Поэтому, несмотря на более удобный рельеф трассы, используется она значительно меньше, чем дорога из Сычуани, по которой я добирался до Лхасы. И Тибет-Цинхайское, и Тибет-Сычуаньское шоссе были открыты для движения одновременно – в декабре 1954 года. Но многое еще предстоит доделать. Реки часто приходится переезжать вброд: не всюду выстроены мосты. Клубы пара окутывают наш разогревшийся «газик», когда он отважно устремляется в воду. Нередко пенистая струя врывается внутрь, и мне приходится прятать ноги на сиденье, держа в поднятых руках свою поклажу.
Все дальше на север уходит дорога. Слева показываются снеговые зубцы могучей горной цепи. Ее искрящиеся на солнце безжизненные каменистые склоны суровы и неприветливы. Это – хребет Ньенчен-Тангла, который местные жители считают обиталищем одноименного божества – своего покровителя. Свернув восточнее, параллельно хребту, вскоре подъезжаем к древнему чортену. В такой буддийской ступе, имеющей форму бутылки, тибетцы хранят религиозные реликвии.
– Отсюда начинается долина Дам, – говорят мои спутники.
Впереди, вдоль Ньенчен-Тангла, широкой лентой расстилается равнина, покрытая сочной травой. Повсюду виднеются отары овец, стелются голубые дымки стойбищ. Ветер треплет гирлянды белых молитвенных флажков, натянутых над палатками скотоводов. Возле кочевий чернеют фигуры яков. При звуках автомобильных гудков они бросаются врассыпную, смешно переваливаясь и задирая вверх пышные хвосты. В кажущейся неуклюжести их мохнатых ног есть что-то медвежье. Километрах в тридцати от начала долины взору открывается целый город пестрых шатров и палаток. Они группируются вокруг каменного строения, представляющего собой нечто среднее между буддийским монастырем и феодальной крепостью.
Мой приезд в долину Дам совпал с чиримом – ежегодной ярмаркой. Как и в других районах Китая, такие традиционные центры товарообмена возникли в Тибете на основе различных религиозных или народных празднеств. Уже вечереет, когда мы подъезжаем к чириму. Приодевшиеся по случаю праздника скотоводы шумной толпой бродят по торжищу. Приезжие торговцы скупают кули немытой овечьей шерсти, предлагая взамен кирпичный чай, металлическую утварь, деревянные чашки для цзамбы, оружие и украшения. Местные жители вынесли на продажу коровье масло, зашитое в кожаные мешки, сухой творог, брынзу, обувь из сыромятных козлиных шкур. Мужчины подолгу останавливаются возле ярких ковровых чепраков. Какой всадник не мечтает иметь такой под седлом! Но для большинства они не по карману.
На многих скотоводах вместо обычных шапок надеты связки лисьих шкурок. Понадобилось обладателю такого убора рассчитаться за покупку – шкурку можно снять и предложить в качестве денежной единицы. Еще более экзотичны наряды женщин. Волосы у них разделены на сто восемь мелких косичек. В каждую вплетено по несколько серебряных монет, а у тех, кто победнее, – блестящих раковин. Этот убор, весящий несколько килограммов, закрывает спину женщины, как кольчуга, и звенит при каждом шаге.
В облаке пыли, розовом от лучей заката, движется стадо овец. Я смотрю на всадников, которые гонят его, видимо, издалека. Свободная посадка, кинжалы у пояса, за спиной – кремневые ружья. Вид независимый и гордый. Народ здесь выглядит воинственно, каждый мужчина – стрелок и наездник.
Палатку мы разбили в стороне от чирима, на берегу ручья. Утром увидели красочную процессию. Она двигалась со стороны крепости. Впереди шествовали три цзунбэня – правители уезда Дам – в официальном одеянии тибетских сановников. На них были золотистые парчовые шляпы с коралловыми шариками наверху и длинные халаты из пурпурного атласа. На ногах красовались расшитые пестрым узором мягкие сапоги. Четверо прислужников шли, сгибаясь под тяжестью ободранных ячьих туш, а еще трое тащили круги масла. Все эти дары, сопровождаемые пышными приветствиями, были сложены у моих ног.
Из беседы с цзунбэнями я узнал, что три с лишним столетия назад, когда войска Гошри-хана отдыхали тут после походов, далай-лама пятый предложил одарить землей тех, кто захотел бы навсегда поселиться в этом краю. Долина у подножия Ньенчен-Тангла привлекла воинов своими обширными пастбищами. Поэтому назвали ее «Дам», что значит «Долина Выбора». С тех пор вошло в обычай ежегодно отмечать день заселения этих мест торжественными религиозными церемониями и народными празднествами. При далай-ламе тринадцатом долина Дам была включена в число владений монастыря Сера. Для управления уездом и сбора податей он присылал своих представителей – цзунбэней. Впрочем, вместо слова «подати» цзунбэни упорно говорили мне «приношения».
– Во время чирима сюда съезжается много лам из дальних монастырей, – поясняли они, сопровождая каждое слово поклонами и улыбками. – Их надо поить и кормить. Поэтому каждый скотовод привык в дни праздника делать пожертвования местному храму. Ну а если этих приношений оказывается больше, чем нужно, мы отправляем их в монастырь Сера…
Поговорить на эту тему подробнее нам не удалось. Подъехавший карьером всадник спешился у палатки. Дождавшись, когда один из цзунбэней обратил на него внимание, он с низким поклоном доложил, что к началу праздничных состязаний в скачках и стрельбе все готово. Меня пригласили в шатер, разбитый неподалеку от крепости. У входа в него курились ритуальные свечи. В центре шатра я увидел деревянное блюдо с цзамбой, украшенной фигурками из масла. Рядом стояли два кувшина – один с чаем, другой с ячменным пивом. Это были приношения богам во имя благополучия праздника.
Меня усадили на ковер рядом с цзунбэнями. Здесь, в шатре, легче было разобраться в том, как управляется цзун, – вся иерархия местной власти предстала, как на схеме. В первом ряду на кошмах сидели восемь старейшин родов в халатах из желтого шелка, с павлиньими перьями, горизонтально укрепленными на парчовых шляпах. Стоило цзунбэню обратиться к кому-нибудь из них, как тот вскакивал и, почтительно высунув язык, замирал в низком поклоне. За старейшинами родов сидели цзангю, их помощники, – в коричневых халатах, а еще дальше – чжюбэ, одетые в лиловый шелк. Как мне объяснили, данная система управления сложилась из старинной военной организации. Ранг старейшины соответствовал когда-то командиру сотни воинов – чжюбэ (десятка). Отсюда пошел и порядок наследования: место умершего старейшины рода занимает не его сын, а старший из цзангю, место цзангю – старший из чжюбэ.
Умноженный эхом, издалека докатился звук выстрела. Толпа, покрывшая пестрым ковром склон горы, дрогнула и замерла в ожидании. На противоположном краю ровного поля, расстилавшегося перед шатром, стояли мишени, по которым всадники должны были стрелять на скаку из луков и кремневых ружей. Чуть дальше проходила линия финиша конных состязаний. Первым мимо нас проскакал на белой лошади всадник в белой одежде. По старинному обычаю его появление символизировало собой пожелание удачи всем участникам состязаний. Потом в густом облаке пыли показалась конная лавина. Финишировали участники гонки на дальнюю дистанцию – мальчики десяти-пятнадцати лет, сидевшие на конях без седел.
Особенно большой успех выпал в этот день на долю четырнадцатилетнего Чжэнда. Этот щуплый на вид подросток делал на своем скакуне чудеса. Когда цзунбэнь торжественно надевал на шею Чжэнда почетный белый шарф победителя в вольтижировке, лицо мальчика сияло радостью. Но, сев на коня, он снова выглядел невозмутимым, как подобает мужчине, воину. Больно было смотреть на двоих его сверстников, сидевших в шатре. Дети старейшин родов, они уже с рождения были приписаны к монастырю. Какой завистью горели их глаза!
Началось самое трудное состязание: стрельба из лука с седла. Этот вид скачек обычно проводится в Тибете на больших праздниках. По давней традиции, все сановники должны через определенное число лет принимать в них участие. Осрамиться на подобных состязаниях – значит серьезно подорвать свой авторитет.
Здесь, в долине Дам, каждый род выставил по семь лучших наездников. Группа за группой проносились они мимо. В какие-то доли секунды всадники успевали натянуть луки и, почти не целясь, выстрелить по мишеням. Каждое попадание толпа награждала восторженными криками, каждый промах вызывал улюлюканье. Смеялись и над наездником, который вылетел из седла и был унесен с переломанной ногой.
Храпящие кони, всадники в халатах разноцветного шелка, развевающиеся перья на парчовых шлемах, расшитые узорами колчаны со стрелами, блеск серебряных украшений на сбруе – все, словно кадры исторического фильма, воскрешало XVII век, когда воины Гошри-хана впервые пришли в Долину Выбора. Среди яркого великолепия старинных боевых одежд, гиканья конников и рева возбужденной толпы я чувствовал себя как герой Марка Твена, попавший на рыцарский турнир ко двору короля Артура… Об этом думал я и потом, когда ходил по ярмарке. Среди тесного круга слушателей пели старинную песню два скотовода. Ведь именно так должны были петь их предки: став на одно колено и прижавшись головами друг к другу, чтобы лучше слышать собственный голос в вое степного ветра.
Группа бродячих актеров исполняла танец оленя. Эта пантомима основана на одной из историй о легендарном поэте Миларепа. Три женщины, отбивая такт ударами в плоские барабаны, резкими голосами тянули мелодию, под которую танцевали мужчины в причудливых масках. Здесь и охотник, и олень, и сам Миларепа, принявший образ нищего, чтобы отвлечь охотника и спасти своего лесного друга от гибели.
Я разговорился с бойкой женщиной, которая после представления обходила зрителей за подношением и, видимо, была главой труппы. Многое хотелось узнать о жизни бродячих певцов, которые преломляют в своем творчестве то, что хранит народная память и создает народная душа. Тяжело было услышать, что даже эти полуголодные бродяги должны были ежегодно отдавать монастырю Сера в счет ула часть своих ничтожных заработков.
Слово «ула» я слышал в Тибете не раз. Эта старинная трудовая повинность имеет самые различные формы. Немало скотоводов в долине Дам пасут в счет ула овец монастыря Сера. А за то, что их собственный скот пасется на монастырских пастбищах, кочевники, кроме того, платят оброк: за каждые двадцать пять овец, или пять яков, или пару лошадей полагается внести определенное количество масла, сухого творога, денег.
Среди вещей, запомнившихся нам на чириме, был большой окованный ящик с прорезями на крышке, который стоял в шатре одного из старейшин родов. Это была огромная копилка. Ежегодные празднества в долине Дам издавна стали и временем сбора податей.
Снова окунаюсь я в походную жизнь, от которой еще не успел отвыкнуть за недели пребывания в Лхасе. Снова тряское сиденье «газика», ночевки в спальных мешках, порядком уже надоевшие консервы. Опять лежа в палатке, буду клясть ветер за то, что он задувает свечу и не дает записать в дневник хотя бы несколько строк о впечатлениях дня. Снова перед сном буду заботливо укутывать свитером фотоаппарат, чтобы уберечь его от ночной росы… Путь лежит в скотоводческие районы Северного Тибета.
Первые десятки километров пролегают по густо населенной речной долине. Солнце золотит копны сжатого цинко. На плоских крышах домов молотят хлеб и там же складывают солому, прижимая ее сверху камнями. В такой тихий, прозрачный день только свежевыпавший снег на горах да зеленоватый оттенок бездонного неба говорят о приближении зимы.
Дорога сворачивает в скалистое ущелье. А когда крутые стены его наконец раздвигаются, впереди предстает совершенно другой мир. Заболоченная равнина убегает вдаль меж пологих моренных гряд. Иссохшая рыжая трава с темными пятнами карликового кустарника, словно леопардовая шкура, покрывает их склоны. Среди пучков тибетской осоки, устилающей долину, белеют бесчисленные, омытые дождями валуны.
Унылый пустынный край… Караваны торговцев встречаются все реже. Северный Тибет – район кочевого скотоводства – расположен на высоте от четырех до шести тысяч метров над уровнем моря. Пересекающее его Тибет-Цинхайское шоссе, по которому я еду, проходит почти по безлюдным местам. Поэтому, несмотря на более удобный рельеф трассы, используется она значительно меньше, чем дорога из Сычуани, по которой я добирался до Лхасы. И Тибет-Цинхайское, и Тибет-Сычуаньское шоссе были открыты для движения одновременно – в декабре 1954 года. Но многое еще предстоит доделать. Реки часто приходится переезжать вброд: не всюду выстроены мосты. Клубы пара окутывают наш разогревшийся «газик», когда он отважно устремляется в воду. Нередко пенистая струя врывается внутрь, и мне приходится прятать ноги на сиденье, держа в поднятых руках свою поклажу.
Все дальше на север уходит дорога. Слева показываются снеговые зубцы могучей горной цепи. Ее искрящиеся на солнце безжизненные каменистые склоны суровы и неприветливы. Это – хребет Ньенчен-Тангла, который местные жители считают обиталищем одноименного божества – своего покровителя. Свернув восточнее, параллельно хребту, вскоре подъезжаем к древнему чортену. В такой буддийской ступе, имеющей форму бутылки, тибетцы хранят религиозные реликвии.
– Отсюда начинается долина Дам, – говорят мои спутники.
Впереди, вдоль Ньенчен-Тангла, широкой лентой расстилается равнина, покрытая сочной травой. Повсюду виднеются отары овец, стелются голубые дымки стойбищ. Ветер треплет гирлянды белых молитвенных флажков, натянутых над палатками скотоводов. Возле кочевий чернеют фигуры яков. При звуках автомобильных гудков они бросаются врассыпную, смешно переваливаясь и задирая вверх пышные хвосты. В кажущейся неуклюжести их мохнатых ног есть что-то медвежье. Километрах в тридцати от начала долины взору открывается целый город пестрых шатров и палаток. Они группируются вокруг каменного строения, представляющего собой нечто среднее между буддийским монастырем и феодальной крепостью.
Мой приезд в долину Дам совпал с чиримом – ежегодной ярмаркой. Как и в других районах Китая, такие традиционные центры товарообмена возникли в Тибете на основе различных религиозных или народных празднеств. Уже вечереет, когда мы подъезжаем к чириму. Приодевшиеся по случаю праздника скотоводы шумной толпой бродят по торжищу. Приезжие торговцы скупают кули немытой овечьей шерсти, предлагая взамен кирпичный чай, металлическую утварь, деревянные чашки для цзамбы, оружие и украшения. Местные жители вынесли на продажу коровье масло, зашитое в кожаные мешки, сухой творог, брынзу, обувь из сыромятных козлиных шкур. Мужчины подолгу останавливаются возле ярких ковровых чепраков. Какой всадник не мечтает иметь такой под седлом! Но для большинства они не по карману.
На многих скотоводах вместо обычных шапок надеты связки лисьих шкурок. Понадобилось обладателю такого убора рассчитаться за покупку – шкурку можно снять и предложить в качестве денежной единицы. Еще более экзотичны наряды женщин. Волосы у них разделены на сто восемь мелких косичек. В каждую вплетено по несколько серебряных монет, а у тех, кто победнее, – блестящих раковин. Этот убор, весящий несколько килограммов, закрывает спину женщины, как кольчуга, и звенит при каждом шаге.
В облаке пыли, розовом от лучей заката, движется стадо овец. Я смотрю на всадников, которые гонят его, видимо, издалека. Свободная посадка, кинжалы у пояса, за спиной – кремневые ружья. Вид независимый и гордый. Народ здесь выглядит воинственно, каждый мужчина – стрелок и наездник.
Палатку мы разбили в стороне от чирима, на берегу ручья. Утром увидели красочную процессию. Она двигалась со стороны крепости. Впереди шествовали три цзунбэня – правители уезда Дам – в официальном одеянии тибетских сановников. На них были золотистые парчовые шляпы с коралловыми шариками наверху и длинные халаты из пурпурного атласа. На ногах красовались расшитые пестрым узором мягкие сапоги. Четверо прислужников шли, сгибаясь под тяжестью ободранных ячьих туш, а еще трое тащили круги масла. Все эти дары, сопровождаемые пышными приветствиями, были сложены у моих ног.
Из беседы с цзунбэнями я узнал, что три с лишним столетия назад, когда войска Гошри-хана отдыхали тут после походов, далай-лама пятый предложил одарить землей тех, кто захотел бы навсегда поселиться в этом краю. Долина у подножия Ньенчен-Тангла привлекла воинов своими обширными пастбищами. Поэтому назвали ее «Дам», что значит «Долина Выбора». С тех пор вошло в обычай ежегодно отмечать день заселения этих мест торжественными религиозными церемониями и народными празднествами. При далай-ламе тринадцатом долина Дам была включена в число владений монастыря Сера. Для управления уездом и сбора податей он присылал своих представителей – цзунбэней. Впрочем, вместо слова «подати» цзунбэни упорно говорили мне «приношения».
– Во время чирима сюда съезжается много лам из дальних монастырей, – поясняли они, сопровождая каждое слово поклонами и улыбками. – Их надо поить и кормить. Поэтому каждый скотовод привык в дни праздника делать пожертвования местному храму. Ну а если этих приношений оказывается больше, чем нужно, мы отправляем их в монастырь Сера…
Поговорить на эту тему подробнее нам не удалось. Подъехавший карьером всадник спешился у палатки. Дождавшись, когда один из цзунбэней обратил на него внимание, он с низким поклоном доложил, что к началу праздничных состязаний в скачках и стрельбе все готово. Меня пригласили в шатер, разбитый неподалеку от крепости. У входа в него курились ритуальные свечи. В центре шатра я увидел деревянное блюдо с цзамбой, украшенной фигурками из масла. Рядом стояли два кувшина – один с чаем, другой с ячменным пивом. Это были приношения богам во имя благополучия праздника.
Меня усадили на ковер рядом с цзунбэнями. Здесь, в шатре, легче было разобраться в том, как управляется цзун, – вся иерархия местной власти предстала, как на схеме. В первом ряду на кошмах сидели восемь старейшин родов в халатах из желтого шелка, с павлиньими перьями, горизонтально укрепленными на парчовых шляпах. Стоило цзунбэню обратиться к кому-нибудь из них, как тот вскакивал и, почтительно высунув язык, замирал в низком поклоне. За старейшинами родов сидели цзангю, их помощники, – в коричневых халатах, а еще дальше – чжюбэ, одетые в лиловый шелк. Как мне объяснили, данная система управления сложилась из старинной военной организации. Ранг старейшины соответствовал когда-то командиру сотни воинов – чжюбэ (десятка). Отсюда пошел и порядок наследования: место умершего старейшины рода занимает не его сын, а старший из цзангю, место цзангю – старший из чжюбэ.
Умноженный эхом, издалека докатился звук выстрела. Толпа, покрывшая пестрым ковром склон горы, дрогнула и замерла в ожидании. На противоположном краю ровного поля, расстилавшегося перед шатром, стояли мишени, по которым всадники должны были стрелять на скаку из луков и кремневых ружей. Чуть дальше проходила линия финиша конных состязаний. Первым мимо нас проскакал на белой лошади всадник в белой одежде. По старинному обычаю его появление символизировало собой пожелание удачи всем участникам состязаний. Потом в густом облаке пыли показалась конная лавина. Финишировали участники гонки на дальнюю дистанцию – мальчики десяти-пятнадцати лет, сидевшие на конях без седел.
Особенно большой успех выпал в этот день на долю четырнадцатилетнего Чжэнда. Этот щуплый на вид подросток делал на своем скакуне чудеса. Когда цзунбэнь торжественно надевал на шею Чжэнда почетный белый шарф победителя в вольтижировке, лицо мальчика сияло радостью. Но, сев на коня, он снова выглядел невозмутимым, как подобает мужчине, воину. Больно было смотреть на двоих его сверстников, сидевших в шатре. Дети старейшин родов, они уже с рождения были приписаны к монастырю. Какой завистью горели их глаза!
Началось самое трудное состязание: стрельба из лука с седла. Этот вид скачек обычно проводится в Тибете на больших праздниках. По давней традиции, все сановники должны через определенное число лет принимать в них участие. Осрамиться на подобных состязаниях – значит серьезно подорвать свой авторитет.
Здесь, в долине Дам, каждый род выставил по семь лучших наездников. Группа за группой проносились они мимо. В какие-то доли секунды всадники успевали натянуть луки и, почти не целясь, выстрелить по мишеням. Каждое попадание толпа награждала восторженными криками, каждый промах вызывал улюлюканье. Смеялись и над наездником, который вылетел из седла и был унесен с переломанной ногой.
Храпящие кони, всадники в халатах разноцветного шелка, развевающиеся перья на парчовых шлемах, расшитые узорами колчаны со стрелами, блеск серебряных украшений на сбруе – все, словно кадры исторического фильма, воскрешало XVII век, когда воины Гошри-хана впервые пришли в Долину Выбора. Среди яркого великолепия старинных боевых одежд, гиканья конников и рева возбужденной толпы я чувствовал себя как герой Марка Твена, попавший на рыцарский турнир ко двору короля Артура… Об этом думал я и потом, когда ходил по ярмарке. Среди тесного круга слушателей пели старинную песню два скотовода. Ведь именно так должны были петь их предки: став на одно колено и прижавшись головами друг к другу, чтобы лучше слышать собственный голос в вое степного ветра.
Группа бродячих актеров исполняла танец оленя. Эта пантомима основана на одной из историй о легендарном поэте Миларепа. Три женщины, отбивая такт ударами в плоские барабаны, резкими голосами тянули мелодию, под которую танцевали мужчины в причудливых масках. Здесь и охотник, и олень, и сам Миларепа, принявший образ нищего, чтобы отвлечь охотника и спасти своего лесного друга от гибели.
Я разговорился с бойкой женщиной, которая после представления обходила зрителей за подношением и, видимо, была главой труппы. Многое хотелось узнать о жизни бродячих певцов, которые преломляют в своем творчестве то, что хранит народная память и создает народная душа. Тяжело было услышать, что даже эти полуголодные бродяги должны были ежегодно отдавать монастырю Сера в счет ула часть своих ничтожных заработков.
Слово «ула» я слышал в Тибете не раз. Эта старинная трудовая повинность имеет самые различные формы. Немало скотоводов в долине Дам пасут в счет ула овец монастыря Сера. А за то, что их собственный скот пасется на монастырских пастбищах, кочевники, кроме того, платят оброк: за каждые двадцать пять овец, или пять яков, или пару лошадей полагается внести определенное количество масла, сухого творога, денег.
Среди вещей, запомнившихся нам на чириме, был большой окованный ящик с прорезями на крышке, который стоял в шатре одного из старейшин родов. Это была огромная копилка. Ежегодные празднества в долине Дам издавна стали и временем сбора податей.
К дальним стойбищам
Чтобы поближе познакомиться с жизнью тибетских скотоводов, я на следующий день отправился к дальним стойбищам, расположенным к востоку от места чирима.
Долина Дам удобна для выпаса. По краям ее тянутся горы, на склоны которых в теплое время года перегоняют стада. Летние стойбища расположены неподалеку от зимних стоянок. Поэтому скотоводам нет нужды часто менять место жилья (обычно кочевники делают это каждый месяц). Традиционное жилище тибетского скотовода – палатка из ячьей шерсти – выглядит тут более основательно. Она натягивается над глинобитными стенами, а не прямо над землей. К такому стойбищу меня и привезли. Нас издали встретили оглушительным лаем косматые псы. Это не те собаки, что валяются на улицах Лхасы, ждут подачки и взвизгнут иной раз, если на них наступят. Это настоящие звери, дикие и свирепые. На шум вышел хозяин. Лицо его, почерневшее от загара и ветра, выражало любопытство и тревогу: зачем пожаловал сюда сам правитель цзуна? Чуба из овчины мехом внутрь была надета в один рукав, прямо на голое тело. На обнаженной до плеча смуглой руке блестел браслет. Спутавшиеся темные волосы были кое-как заплетены в косу.
Вокруг палатки прямоугольником была сложена стена из аргала – лепешек сухого ячьего навоза. Это и запас топлива, и загон для овец. У входа было свалено несколько сухих кустов тамариска, обвешанных пестрым тряпьем, которое колыхалось на ветру. По ночам это своеобразное чучело отпугивает волков. Посередине загона были разостланы войлочные подстилки, на них сушился ячий творог. Старуха ударами в гонг отгоняла птиц. Вхожу внутрь палатки. Горьковатый дым аргала с непривычки ест глаза, сушит дыхание. Щель наверху, которая служит одновременно и окном, и дымоходом, пропускает достаточно света, чтобы осмотреться. В глинобитных стенах сделаны ниши. В них, как в шкафчиках, сложена незатейливая утварь – ведерки для доения овец, медные ковши, деревянная маслобойка. На очаге из камней стоит прокопченный котел. Вдоль одной из стен сложены кожаные мешки с маслом и солью. В переднем углу перед глиняной фигуркой Будды теплится несколько лампад и висит серая от пыли хата. Тут же лежит допотопное ружье.
Хозяин, которого зовут Цинпэй, не соглашается сесть рядом на войлок и в знак почтительности располагается прямо на земле. Стараясь скрыть смущение, он нервно скребет руками худое тело. С ведерком только что надоенного ячьего молока входит жена хозяина. Зачерпнув ковш, она протягивает его гостям, и тут происходит замешательство. Каждый тибетец всегда носит за пазухой свою чашку. Я слышал об этом обычае, да как-то забыл о нем. Цинпэй растерянно смотрит на жену: лишней посуды в доме нет. Но все улаживается. Иду к шоферу и одалживаю у него кружку. Ячье молоко великолепно. По вкусу оно не отличается от сливок. Потом хозяйка подносит свежий творог, овечий сыр.
Вначале на все вопросы старается отвечать правитель цзуна. Но постепенно удается втянуть в беседу самого Цинпэя. Его немногословные фразы, дополняемые самой обстановкой стойбища, штрих за штрихом воссоздают картину жизни кочевников высокогорных пастбищ в Северном Тибете. Как и все здешние дети, Цингой появился на свет под открытым небом. Па старинному обычаю мать его за несколько дней до родов была изгнана из жилища и искала по ночам убежища от холода и ветра среди скота. Так издавна поступают, чтобы крики роженицы не испугали духа очага.
Едва начав ходить, мальчик уже учился ездить верхом на яке. Девяти лет он умел метко пущенными из пращи камешками заставить доверенных ему телят идти в нужном направлении. Такая сплетенная из шерсти праща издавна заменяет тибетским скотоводам пастушеский бич.
Однажды ранней осенью, когда Цинпэй спускался со стадом в долину, неожиданно налетела метель. Все скрылось в белом круговороте. Овцы сбились в кучу. Сквозь вой ветра мальчик расслышал отчаянный лай собак. Жеребенок, на котором он сидел, захрапел, почуяв волков. Их было три. Один сцепился с собаками, другие гонялись за овцами. Пустив в ход плеть, Цинпэй с трудом отогнал хищников. Навьючив на коня туши задранных овец, он с тяжелым сердцем отправился домой.
Но, вопреки ожиданиям, отец не наказал его за недосмотр. Выслушав сбивчивый рассказ мальчика, он вынул из-за пояса кинжал и протянул его сыну.
– Носи. Мужчина теперь, – как всегда сурово произнес отец и, взяв сыромятную шкуру, сел тачать первые в жизни Цинпэя сапоги.
Так рос Цинпэй. И хотя, казалось, никто ничему не учил его, знал он многое. Опыт многих поколений скотоводов, кочевавших в долине Дам, стал для него азбукой жизни. Она научила юношу читать строки великой книги мудрости – природы, неизменной и переменчивой, понятной и непостижимой. На многие вопросы, рождавшиеся в голове, Цинпэй находил ответы в запахе трав, в цвете неба, в голосах птиц. Плывущие со стороны Ньен-чен-Тангла облака означали, что можно отправляться в дальний путь, не боясь ненастья. Услышав ранним летом голос птицы кую, он был уверен: травы нынче будут хорошими. В жаркие дни Цинпэй гнал скот от стоячих водоемов, ибо вместе с осокой там росла почти неотличимая от нее ядовитая трава, от которой яки болеют.
Но было в явлениях всесильной природы и много неведомого, необъяснимого, что вызывало благоговение и страх. И весь мир, который лежал за пределами непосредственного опыта, был для скотовода населен многочисленными духами. Чтобы уберечься от их злой воли, надо было следовать старым установлениям: менять стойбище в девятый, тринадцатый или девятнадцатый день луны; забывать что-нибудь дома, если предстояла опасная дорога; менять путь, если попадался навстречу сборщик аргала с пустой корзинкой. Цинпэй не расставался с шерстяным шнурочком, который завязал ему на шее один из святых отшельников в ближнем монастыре. Пусть пришлось пожертвовать пять баранов – амулет этого стоил. Сам Цинпэй редко обращался к Будде с молитвой. Как и его отец, он верил, что главное – это сделать хорошее приношение монастырю, а уж ламы лучше знают, как помолиться, чтобы семью миновали беды. Если нужно было решить что-нибудь важное: дать имя ребенку, продать пару лошадей или отправиться на юг за зерном, – он не предпринимал ничего, не посоветовавшись с ламой.
Так шел год за годом. Суровый уклад жизни кочевий, жизни, всецело поглощенной упрямой борьбой за существование, казался навсегда предопределенным, как смена времен года, незыблемым, как горы. И зимой и летом семья просыпалась от холода. Лежа на кошмах, постланных на земле (женщины – слева от очага, мужчины – справа), люди ежились под рваными овчинами, ожидая, пока солнце растопит иней. Темная кожа на кряжистом теле Цинпэя иногда по году не знала прикосновений воды. Корка жира и грязи на коже тибетца предохраняет и от резких колебаний температуры, и от сухости разреженного воздуха. Поэтому, наверное, в стойбищах и бытовало поверье, что тот, кто моется, открывает болезням дорогу внутрь себя. Только раз в году, во время, установленное обычаем, отправлялись кочевники к горячим источникам, которых много в Тибете. Люди давно уже постигли чудодейственную силу пузырящейся, дурно пахнущей воды, которая дает бодрость, исцеляет от недугов.
Первой в семье вставала старуха мать. Она приносила несколько лепешек аргала и, надсадно кашляя, раздувала меховым рукавом огонь в очаге. Жена, взяв деревянную кадушку, отправлялась к ручью за водой. Дочери уходили доить овец и яков. Когда закипала вода, сбивали чай с маслом и солью и, обжигаясь, пили мутный желтоватый напиток, чтобы не потерять ни капли драгоценного тепла. Даже зимой в насквозь продуваемой ветром палатке редко удавалось посидеть перед огнем. Топлива едва хватало на приготовление пищи. Весь день каждый был занят своим делом, дела эти переходили по наследству из поколения в поколение. Мужчины выгоняли на пастбища скот, пряли ячью шерсть, чтобы потом плести из нее веревки и ткань полотнища для палаток. Зимой мяли шкуры, шили на всю семью одежду и обувь. Женщины доили коров, кормили ягнят и телят, сбивали масло, делали сухой творог – чуру.
Даже в зажиточных семьях ели дважды в день: первый раз после дневного удоя, второй – на закате. Цзамбу расходовали с оглядкой: ее приходилось покупать. А питались в основном чурой, реже – вяленым мясом. Никто в долине Дам не употреблял в пищу зелени. Поэтому особенно важным для семьи скотовода был чай. Как купить нужное количество зерна и кирпичного чая – вопрос, над которым Цинпэй каждый год ломал себе голову. Почти все, что давал в хозяйстве собственный и монастырский скот, уходило на подати и на питание. Для продажи оставались крохи. Поэтому, как и в других стойбищах, в семье Цинпэя кто-нибудь ежегодно отправлялся в дальнее и рискованное путешествие за солью. Если спуститься в долину Брахмапутры во время уборки цинко, вьюк соли можно обменять на вьюк зерна.
Старейшины решали, кого из рода послать, ламы назначали день выезда. У кого не было вьючных яков, нанимались за часть соли в погонщики к тем, кто побогаче. Три-четыре месяца уходило на путь к далекому озеру Себо и обратно. Нелегкая поездка! Но иначе не прожить. Как же чай? Его за соль не купишь. И это всегда было самой неразрешимой проблемой. Хорошо, если удавалось заработать немного извозом. За провоз пары вьюков через долину Дам купцы давали один кирпич чая. Но эти сделки обычно заключал сам монастырь или старейшины родов.
Однажды Цинпэй возвращался из поездки за зерном. Вдруг какой-то странный звук нарушил покой долины. Не успел Цинпэй опомниться, как что-то огромное, черное, храпящее показалось из-за гребня холма. Это существо мчалось на него с такой быстротой, что даже ног нельзя было различить. Яки кинулись врассыпную. Да и сам скотовод испугался не меньше их. Лишь когда тишина снова сомкнулась над долиной, он пришел в себя и сообразил, что это была автомашина.
Вскоре удалось рассмотреть ее вблизи. Она стояла у ручья, а водитель поил ее водой. Осмелев, Цинпэй даже потрогал рукой то, что поразило его больше всего: колеса. Тибет с его горными тропами испокон веков не знал даже примитивной повозки. Ноги животного или человека казались здесь людям единственно возможным средством передвижения. Грузовик, который осматривали тибетцы, вез кули кирпичного чая. Когда потом Цинпэй рассказывал в своем стойбище, что одна машина везет больше чая, чем восемьдесят яков, ему никто не хотел верить. А потом поверить пришлось. Иначе как объяснить, что цены на чай стали падать от ярмарки к ярмарке?
Прежним руслом течет суровая жизнь кочевий. Но какой-то просвет обозначился в привычном потоке дней, хотя Цинпэй и не совсем сознает – в чем. Он узнал, что есть люди, которые ездят по кочевьям, чтобы лечить скот. Один из них смотрел у него телят. И этот человек, которому сам старейшина рода почтительно подносил хата, не только не взял денег, но говорил с Цинпэем так, словно сам был бедным пастухом. Приехав на чирим, Цинпэй в один из вечеров пошел посмотреть на движущиеся картины. Вместе с десятками скотоводов он сидел, напряженно устремив глаза на экран. Сначала перед ним мелькали диковинные жилища, странно одетые люди. Голос на тибетском языке рассказывал что-то. Но Цинпэй был слишком взволнован необычностью увиденного, и слова, как и картины, проходили сквозь сознание, не задерживаясь в нем…
Но вот будто искра пробежала по толпе, застывшей перед экраном. Цинпэй увидел знакомые ему высокогорные пастбища. Прошло стадо овец. Но что за овцы! Большие, а шерсть длинная, чуть ли не как у яка. И тут впервые прислушался Цинпэй к голосу невидимого рассказчика. Диктор говорил о новых породах скота, о том, как ухаживать за молодняком, для чего нужны прививки. И все это проходило перед глазами в виде живых картин.
Цинпэй вспомнил о высокогорном озере Мапам Юмцо. Со всех концов Тибета ходят туда люди и долго сидят на берегу, вглядываясь в водную гладь. Говорят, если человек искупил свои грехи, на зеркале озера он может увидеть, что предвещает ему судьба. И вот теперь Цинпэю казалось, что на куске полотна, привезенного из-за гор, он, словно в озере Мапам Юмцо, видит картины своего будущего.
Долина Дам удобна для выпаса. По краям ее тянутся горы, на склоны которых в теплое время года перегоняют стада. Летние стойбища расположены неподалеку от зимних стоянок. Поэтому скотоводам нет нужды часто менять место жилья (обычно кочевники делают это каждый месяц). Традиционное жилище тибетского скотовода – палатка из ячьей шерсти – выглядит тут более основательно. Она натягивается над глинобитными стенами, а не прямо над землей. К такому стойбищу меня и привезли. Нас издали встретили оглушительным лаем косматые псы. Это не те собаки, что валяются на улицах Лхасы, ждут подачки и взвизгнут иной раз, если на них наступят. Это настоящие звери, дикие и свирепые. На шум вышел хозяин. Лицо его, почерневшее от загара и ветра, выражало любопытство и тревогу: зачем пожаловал сюда сам правитель цзуна? Чуба из овчины мехом внутрь была надета в один рукав, прямо на голое тело. На обнаженной до плеча смуглой руке блестел браслет. Спутавшиеся темные волосы были кое-как заплетены в косу.
Вокруг палатки прямоугольником была сложена стена из аргала – лепешек сухого ячьего навоза. Это и запас топлива, и загон для овец. У входа было свалено несколько сухих кустов тамариска, обвешанных пестрым тряпьем, которое колыхалось на ветру. По ночам это своеобразное чучело отпугивает волков. Посередине загона были разостланы войлочные подстилки, на них сушился ячий творог. Старуха ударами в гонг отгоняла птиц. Вхожу внутрь палатки. Горьковатый дым аргала с непривычки ест глаза, сушит дыхание. Щель наверху, которая служит одновременно и окном, и дымоходом, пропускает достаточно света, чтобы осмотреться. В глинобитных стенах сделаны ниши. В них, как в шкафчиках, сложена незатейливая утварь – ведерки для доения овец, медные ковши, деревянная маслобойка. На очаге из камней стоит прокопченный котел. Вдоль одной из стен сложены кожаные мешки с маслом и солью. В переднем углу перед глиняной фигуркой Будды теплится несколько лампад и висит серая от пыли хата. Тут же лежит допотопное ружье.
Хозяин, которого зовут Цинпэй, не соглашается сесть рядом на войлок и в знак почтительности располагается прямо на земле. Стараясь скрыть смущение, он нервно скребет руками худое тело. С ведерком только что надоенного ячьего молока входит жена хозяина. Зачерпнув ковш, она протягивает его гостям, и тут происходит замешательство. Каждый тибетец всегда носит за пазухой свою чашку. Я слышал об этом обычае, да как-то забыл о нем. Цинпэй растерянно смотрит на жену: лишней посуды в доме нет. Но все улаживается. Иду к шоферу и одалживаю у него кружку. Ячье молоко великолепно. По вкусу оно не отличается от сливок. Потом хозяйка подносит свежий творог, овечий сыр.
Вначале на все вопросы старается отвечать правитель цзуна. Но постепенно удается втянуть в беседу самого Цинпэя. Его немногословные фразы, дополняемые самой обстановкой стойбища, штрих за штрихом воссоздают картину жизни кочевников высокогорных пастбищ в Северном Тибете. Как и все здешние дети, Цингой появился на свет под открытым небом. Па старинному обычаю мать его за несколько дней до родов была изгнана из жилища и искала по ночам убежища от холода и ветра среди скота. Так издавна поступают, чтобы крики роженицы не испугали духа очага.
Едва начав ходить, мальчик уже учился ездить верхом на яке. Девяти лет он умел метко пущенными из пращи камешками заставить доверенных ему телят идти в нужном направлении. Такая сплетенная из шерсти праща издавна заменяет тибетским скотоводам пастушеский бич.
Однажды ранней осенью, когда Цинпэй спускался со стадом в долину, неожиданно налетела метель. Все скрылось в белом круговороте. Овцы сбились в кучу. Сквозь вой ветра мальчик расслышал отчаянный лай собак. Жеребенок, на котором он сидел, захрапел, почуяв волков. Их было три. Один сцепился с собаками, другие гонялись за овцами. Пустив в ход плеть, Цинпэй с трудом отогнал хищников. Навьючив на коня туши задранных овец, он с тяжелым сердцем отправился домой.
Но, вопреки ожиданиям, отец не наказал его за недосмотр. Выслушав сбивчивый рассказ мальчика, он вынул из-за пояса кинжал и протянул его сыну.
– Носи. Мужчина теперь, – как всегда сурово произнес отец и, взяв сыромятную шкуру, сел тачать первые в жизни Цинпэя сапоги.
Так рос Цинпэй. И хотя, казалось, никто ничему не учил его, знал он многое. Опыт многих поколений скотоводов, кочевавших в долине Дам, стал для него азбукой жизни. Она научила юношу читать строки великой книги мудрости – природы, неизменной и переменчивой, понятной и непостижимой. На многие вопросы, рождавшиеся в голове, Цинпэй находил ответы в запахе трав, в цвете неба, в голосах птиц. Плывущие со стороны Ньен-чен-Тангла облака означали, что можно отправляться в дальний путь, не боясь ненастья. Услышав ранним летом голос птицы кую, он был уверен: травы нынче будут хорошими. В жаркие дни Цинпэй гнал скот от стоячих водоемов, ибо вместе с осокой там росла почти неотличимая от нее ядовитая трава, от которой яки болеют.
Но было в явлениях всесильной природы и много неведомого, необъяснимого, что вызывало благоговение и страх. И весь мир, который лежал за пределами непосредственного опыта, был для скотовода населен многочисленными духами. Чтобы уберечься от их злой воли, надо было следовать старым установлениям: менять стойбище в девятый, тринадцатый или девятнадцатый день луны; забывать что-нибудь дома, если предстояла опасная дорога; менять путь, если попадался навстречу сборщик аргала с пустой корзинкой. Цинпэй не расставался с шерстяным шнурочком, который завязал ему на шее один из святых отшельников в ближнем монастыре. Пусть пришлось пожертвовать пять баранов – амулет этого стоил. Сам Цинпэй редко обращался к Будде с молитвой. Как и его отец, он верил, что главное – это сделать хорошее приношение монастырю, а уж ламы лучше знают, как помолиться, чтобы семью миновали беды. Если нужно было решить что-нибудь важное: дать имя ребенку, продать пару лошадей или отправиться на юг за зерном, – он не предпринимал ничего, не посоветовавшись с ламой.
Так шел год за годом. Суровый уклад жизни кочевий, жизни, всецело поглощенной упрямой борьбой за существование, казался навсегда предопределенным, как смена времен года, незыблемым, как горы. И зимой и летом семья просыпалась от холода. Лежа на кошмах, постланных на земле (женщины – слева от очага, мужчины – справа), люди ежились под рваными овчинами, ожидая, пока солнце растопит иней. Темная кожа на кряжистом теле Цинпэя иногда по году не знала прикосновений воды. Корка жира и грязи на коже тибетца предохраняет и от резких колебаний температуры, и от сухости разреженного воздуха. Поэтому, наверное, в стойбищах и бытовало поверье, что тот, кто моется, открывает болезням дорогу внутрь себя. Только раз в году, во время, установленное обычаем, отправлялись кочевники к горячим источникам, которых много в Тибете. Люди давно уже постигли чудодейственную силу пузырящейся, дурно пахнущей воды, которая дает бодрость, исцеляет от недугов.
Первой в семье вставала старуха мать. Она приносила несколько лепешек аргала и, надсадно кашляя, раздувала меховым рукавом огонь в очаге. Жена, взяв деревянную кадушку, отправлялась к ручью за водой. Дочери уходили доить овец и яков. Когда закипала вода, сбивали чай с маслом и солью и, обжигаясь, пили мутный желтоватый напиток, чтобы не потерять ни капли драгоценного тепла. Даже зимой в насквозь продуваемой ветром палатке редко удавалось посидеть перед огнем. Топлива едва хватало на приготовление пищи. Весь день каждый был занят своим делом, дела эти переходили по наследству из поколения в поколение. Мужчины выгоняли на пастбища скот, пряли ячью шерсть, чтобы потом плести из нее веревки и ткань полотнища для палаток. Зимой мяли шкуры, шили на всю семью одежду и обувь. Женщины доили коров, кормили ягнят и телят, сбивали масло, делали сухой творог – чуру.
Даже в зажиточных семьях ели дважды в день: первый раз после дневного удоя, второй – на закате. Цзамбу расходовали с оглядкой: ее приходилось покупать. А питались в основном чурой, реже – вяленым мясом. Никто в долине Дам не употреблял в пищу зелени. Поэтому особенно важным для семьи скотовода был чай. Как купить нужное количество зерна и кирпичного чая – вопрос, над которым Цинпэй каждый год ломал себе голову. Почти все, что давал в хозяйстве собственный и монастырский скот, уходило на подати и на питание. Для продажи оставались крохи. Поэтому, как и в других стойбищах, в семье Цинпэя кто-нибудь ежегодно отправлялся в дальнее и рискованное путешествие за солью. Если спуститься в долину Брахмапутры во время уборки цинко, вьюк соли можно обменять на вьюк зерна.
Старейшины решали, кого из рода послать, ламы назначали день выезда. У кого не было вьючных яков, нанимались за часть соли в погонщики к тем, кто побогаче. Три-четыре месяца уходило на путь к далекому озеру Себо и обратно. Нелегкая поездка! Но иначе не прожить. Как же чай? Его за соль не купишь. И это всегда было самой неразрешимой проблемой. Хорошо, если удавалось заработать немного извозом. За провоз пары вьюков через долину Дам купцы давали один кирпич чая. Но эти сделки обычно заключал сам монастырь или старейшины родов.
Однажды Цинпэй возвращался из поездки за зерном. Вдруг какой-то странный звук нарушил покой долины. Не успел Цинпэй опомниться, как что-то огромное, черное, храпящее показалось из-за гребня холма. Это существо мчалось на него с такой быстротой, что даже ног нельзя было различить. Яки кинулись врассыпную. Да и сам скотовод испугался не меньше их. Лишь когда тишина снова сомкнулась над долиной, он пришел в себя и сообразил, что это была автомашина.
Вскоре удалось рассмотреть ее вблизи. Она стояла у ручья, а водитель поил ее водой. Осмелев, Цинпэй даже потрогал рукой то, что поразило его больше всего: колеса. Тибет с его горными тропами испокон веков не знал даже примитивной повозки. Ноги животного или человека казались здесь людям единственно возможным средством передвижения. Грузовик, который осматривали тибетцы, вез кули кирпичного чая. Когда потом Цинпэй рассказывал в своем стойбище, что одна машина везет больше чая, чем восемьдесят яков, ему никто не хотел верить. А потом поверить пришлось. Иначе как объяснить, что цены на чай стали падать от ярмарки к ярмарке?
Прежним руслом течет суровая жизнь кочевий. Но какой-то просвет обозначился в привычном потоке дней, хотя Цинпэй и не совсем сознает – в чем. Он узнал, что есть люди, которые ездят по кочевьям, чтобы лечить скот. Один из них смотрел у него телят. И этот человек, которому сам старейшина рода почтительно подносил хата, не только не взял денег, но говорил с Цинпэем так, словно сам был бедным пастухом. Приехав на чирим, Цинпэй в один из вечеров пошел посмотреть на движущиеся картины. Вместе с десятками скотоводов он сидел, напряженно устремив глаза на экран. Сначала перед ним мелькали диковинные жилища, странно одетые люди. Голос на тибетском языке рассказывал что-то. Но Цинпэй был слишком взволнован необычностью увиденного, и слова, как и картины, проходили сквозь сознание, не задерживаясь в нем…
Но вот будто искра пробежала по толпе, застывшей перед экраном. Цинпэй увидел знакомые ему высокогорные пастбища. Прошло стадо овец. Но что за овцы! Большие, а шерсть длинная, чуть ли не как у яка. И тут впервые прислушался Цинпэй к голосу невидимого рассказчика. Диктор говорил о новых породах скота, о том, как ухаживать за молодняком, для чего нужны прививки. И все это проходило перед глазами в виде живых картин.
Цинпэй вспомнил о высокогорном озере Мапам Юмцо. Со всех концов Тибета ходят туда люди и долго сидят на берегу, вглядываясь в водную гладь. Говорят, если человек искупил свои грехи, на зеркале озера он может увидеть, что предвещает ему судьба. И вот теперь Цинпэю казалось, что на куске полотна, привезенного из-за гор, он, словно в озере Мапам Юмцо, видит картины своего будущего.