В роли первооткрывателя

   Автомобильное сообщение откроется недели через три. А пока нет переправ ни через Брахмапутру, ни через реку Нянчу. Да и трасса еще не везде проложена…
   С вытянувшимся лицом смотрю на карту, по которой меня знакомят с обстановкой на строительстве автодороги Лхаса – Шигатзе. По ней я намеревался ехать на юг Тибета. Всего триста тридцать километров! В Европе этот отрезок пути не посчитали бы за расстояние. Но я нахожусь среди нагромождения обледенелых хребтов, которое именуется Тибетом. Здесь не то что километру – человеческому шагу иная цена.
   Вглядываюсь в каждый изгиб сдвоенной линии, которой на карте обозначена дорога. Она упирается в голубую полосу. Это Брахмапутра. На другом берегу реки трасса продолжается пунктиром. Помню, в первые дни путешествия в Тибет, когда землетрясение на целую неделю закрыло дорогу через Эрланшань, я горячился, спорил, предлагал двигаться к перевалу хоть пешком… С тех пор позади осталась не одна тысяча километров горных дорог. Они достаточно охладили мой пыл, и на пунктир за Брахмапутрой я смотрю вполне трезво. Как же все-таки быть? Долго ждать нельзя. Уже октябрь, и мои сопровождающие беспокоятся об обратном пути в Пекин: скоро на перевалах начнутся снежные бураны. Неужели так и не удастся побывать на юге Тибета, в долине Брахмапутры, посмотреть его второй по величине город – Шигатзе, резиденцию панчен-ламы? После долгих споров решаем: доехать по готовому участку шоссе хотя бы до Брахмапутры, а там видно будет.
   Великая река Азии, которая в своем верховье носит имя Цангпо, течет по Тибету с запада на восток более тысячи километров. Река Кичу, на которой стоит Лхаса, впадает в нее слева. Выше по течению, у города Шигатзе, она принимает правый приток – реку Нянчу. Берега Брахмапутры и этих ее притоков – главные земледельческие районы Тибета. Здесь, вдоль речных долин, живет большая часть населения высокогорного края, расположены его крупные города.
   Сборы мои коротки. Два с лишним месяца походной жизни превратили меня в кочевника, отучили брать с собой лишнее и забывать нужное. Каждая из необходимых в дороге вещей обрела свое постоянное место.
   Сразу же за Лхасой поражает необычный вид дороги. С обеих сторон ее белеют аккуратно выложенные из камней полоски. Через каждые двести метров то справа, то слева показываются башенки из необожженного кирпича. Это – жертвенники, какие часто видишь на крышах тибетских домов. Над башенками поднимаются синие струйки дыма. Кто-то заботливо заполнил их хвоей для молитвенных воскурений. Стены окрестных монастырей сияют белизной. Их только что заново покрасили, подновили охрой карнизы. Ломаю голову над тем, в честь чего весь этот парад. Может быть, приближается какой-нибудь религиозный праздник? Но причина оказывается иной. Накануне по этой самой дороге проезжал далай-лама. Встречные монахи, наверно, принимают мой «ГАЗ-69» за его эскорт: очень уж усердно они кланяются!
   След земного бога скоро остается в стороне. Зато начинает казаться, что мы сами взбираемся куда-то на небеса, в обиталище богов. Разросшиеся горы надвигаются со всех сторон. Ни селений, ни монастырей больше нет. Ржавая трава альпийских лугов сменяется низкорослым кустарником. Корявые стволы его жмутся к земле, будто упираясь верхушками в невидимую черту, обозначающую границу органической жизни. Растительность имеет какой-то непривычный лиловатый оттенок. Таким же чернильным выглядит небо, напоминая о близости космических пространств. Глубокое безмолвие разлито вокруг. Даже прозрачные ледяные потоки струятся с гор бесшумно. Воздух застыл в холодном оцепенении. Невольно хочется разговаривать шепотом. Каждый звук отдается в ушах, как пушечный выстрел.
   Впереди вот уж второй день неотступным видением маячит исполинский снежный пик. Мы едем и едем. Горные цепи меняют очертания. Остаются позади седловины, ущелья. А пик неизменен. Он словно плывет от нас, как призрак, закутанный в таинственное белое покрывало. Это один из самых высоких в Тибете пиков: семь тысяч восемьдесят восемь метров над уровнем моря. Даже здесь, где почти не бывает сумерек, вершина его еще долго пылает кровавыми отблесками ушедшего дня. Так высоко к солнцу поднята она природой.
   Машины ползут на гору Сюйгэла. Пятна снега постепенно сливаются в сплошной белый покров. На фоне отполированных ветрами, обледенелых склонов темнеют только отвесные кручи, где снег не может удержаться. Наконец-то добираемся до перевала. Рекорд высоты за все мое путешествие – пять с половиной тысяч метров над уровнем моря. Будь на этом месте вершина Казбека, она оказалась бы под нами. Трудно дышать. Но я все же задерживаюсь на несколько минут, чтобы полюбоваться хаосом хребтов, над которыми высится горный пик – все такой же далекий, грандиозный, незыблемый.
   Вздумалось опустить брезентовый верх «газика». Солнце пригревает так усердно, а горы вокруг так неповторимы в своей могучей, подавляющей красоте, что хочется ехать в открытой машине. Водитель смотрит на это новшество весьма скептически. Он натягивает поверх кепки соломенную крестьянскую шляпу, надевает полушубок. Мне же приходится дорого заплатить за свое легкомыслие. Высокогорный воздух обладает свойством прекрасно пропускать солнечные лучи и совершенно при этом не нагреваться. Солнце даже через свитер жжет грудь и плечи, а спину в это время пробирает холодок, будто она опирается о ледяную глыбу. Вздумай я и дальше ехать так, наверняка простудился бы.
   Впрочем, до этого дело не доходит. Солнце тридцатой параллели в сочетании с ветром за каких-нибудь два часа буквально обугливает меня. К вечеру моя физиономия пылает красками заката. Даже щетина на подбородке приобретает девический, нежно-золотистый оттенок. Но если от солнечных лучей можно закрыться, то как уберечься от сухости здешнего воздуха? Мои губы превратились в спекшуюся, кровоточащую рану. Слишком поздно я внял совету постоянно смазывать их жиром. Трескается, шелушится кожа на лице и руках, ломаются ногти. О сухости воздуха напоминают и другие сюрпризы. Открыв мыльницу, обнаружил в ней белую пыль. Мыло настолько пересохло, что от ударов о стенки искрошилось в порошок. То и дело рвется пленка в фотоаппарате. Ругаю ни в чем не повинную технику, пока не догадываюсь, что она тут ни при чем. Даже промасленная вощанка, в которой я храню запасные кассеты, стала хрупкой и ломается от прикосновения.
   К концу второго дня пути от Лхасы остановились на ночлег в восьми километрах от Брахмапутры. Это перевалочная база стройки: несколько палаток, склад горючего. Не терпится узнать про переправу. Паром еще не сдан в эксплуатацию. Но завтра «в порядке опыта» на правый берег будет переброшена колонна грузовиков с металлоконструкциями для моста, который должен быть наведен через Нянчу у города Шигатзе. Строители переправы согласились заодно перевезти и нас.
   Назавтра около полудня мы отчаливаем. Там, где паром подобно маятнику размеренно движется от берега к берегу, Брахмапутра не широка. Но великая азиатская река дает почувствовать свою мощь. Глянцевитая движущаяся масса воды вскипает от прикосновения к каждому канату, к каждому выступу парома. Медленно приближаемся к правому берегу. Там черно от людей. Сотни местных жителей вышли встречать первые машины. Вперед выходит правитель цзуна в парадном одеянии и вручает мне хата. Девушки с поклонами подносят глиняные кувшины с цяном – мутным, кисловатым напитком, напоминающим кумыс.
   Через несколько десятков километров обгоняем грузовики с металлоконструкциями и теперь первыми прокладываем автомобильный след по южному берегу Брахмапутры. Крестьяне, работающие на полях, бросают мотыги и бегут навстречу. У каждого селения дорогу нам преграждает плотная стена людей. Шоферы тормозят. Толпа мгновенно смыкается вокруг.
   Самые уважаемые в деревне старики выходят с тибетским «хлебом-солью»: блюдом жареной ячменной муки, украшенной фигурками из масла. К ветровому стеклу «газика» привешивается еще один белый шарф. А как только мы трогаемся, из толпы сыплется град зерен – народное пожелание счастья и благополучия.
   До Шигатзе остается еще почти половина пути, когда дорога вдруг кончается. Рельеф на следующем участке сравнительно несложный, и трассу тут решили прокладывать в последнюю очередь. Теперь приходится ехать по бездорожью. Местами кажется, что вокруг самая настоящая пустыня. Ураганные ветры вылизали песчаные дюны, привели их в движение, превратили в барханы. Машины ныряют по застывшим волнам песчаного моря, лавируя среди острых скал, которые торчат из песка, как зубы из десен. Нас швыряет на сиденьях так, что кажется – вот-вот душа расстанется с телом.
   Сворачиваем южнее. Короткие тибетские сумерки догоняют нас, когда впереди начинают поблескивать воды Нянчу. Там, за рекой, Шигатзе. Но город, лежащий у подножия горы, скрыт быстро густеющей тьмой. Грузимся в лодки из ячьих шкур. Другого переправочного средства нет. Ведь будущий мост движется где-то далеко позади. Хорошо, что хоть нашлись перевозчики! Прямоугольное кожаное суденышко, натянутое на каркас из тонких деревянных планок, весит так мало, что один человек носит его на плечах. Фигуру бродячего лодочника часто можно видеть на тибетских дорогах.
   Вид у меня весьма экзотический: лицо намазано белым кремом, черные, потрескавшиеся губы. Стараюсь не потерять равновесия: стоять нужно на планках, широко расставив ноги, иначе кожаное днище лодки может прорваться. Рядом – черная, как нефть, вода. Я не только слышу – чувствую, как пульсируют ее упругие струи. Лодка несется куда-то во тьму, где еле различима черта противоположного берега.
   Я вспомнил эту ночную переправу, когда через две недели возвращался в Лхасу из поездки по Южному Тибету. Над Нянчу красовался мост. Смонтировали те самые фермы, которые на моих глазах были переправлены через Брахмапутру. Там, где мы ныряли по барханам, лежала прямая, как стрела, трасса. Навстречу попались несколько машин. Движение уже открылось. Но приятно было сознавать, что роль первооткрывателя этого шоссе навсегда принадлежит мне.

Шигатзе – резиденция панчен-ламы

   Город Шигатзе, расположенный на высоте 3900 метров над уровнем моря, издавна соперничает с Лхасой как политический и религиозный центр. Но если влияние Лхасы доминирует в Переднем Тибете (или области У), то Шигатзе претендует на подобную роль в Заднем Тибете (или области Цзан).
   Второй по величине тибетский город почему-то показался мне меньше, чем я ожидал. Возможно, причина тому – старинная крепость. Она совершенно подавляет своим величием домики восемнадцатитысячного города, которые нестройной толпой жмутся к ее стенам, словно ища защиты от невидимого врага. Возле крепости раскинулся большой, шумный базар. Пришедшие из-за Гималаев торговцы развьючивают яков, раскладывают по земле свои товары. Тут же трудятся мастеровые, чтобы не тратить времени в ожидании покупателей. Торгуют коврами, сбруей, серебряными украшениями и всякой пестрой мелочью, без которой не обходится ни один базар Востока.
   Крепость, или по-тибетски цзун, Шигатзе – один из замечательных памятников тибетской архитектуры. Только Потала может сравниться с ним по грандиозности художественного замысла. Строгая, сдержанная простота, которая отличает цзун Шигатзе, позволяет судить об изначальных особенностях тибетского национального зодчества. Кажется, что серые башни крепости высечены из той самой скалы, над которой они возвышаются. В их контурах еще отчетливее, чем в Потале, видна характерная черта тибетской архитектуры: сходящиеся кверху линии, как бы воспроизводящие очертания горных склонов.
   Другая достопримечательность Шигатзе – резиденция панчен-ламы, монастырь Ташилумпо (что означает «многославный»). Его основал в 1447 году один из создателей секты «желтых шапок» и ближайших учеников Цзонхавы, ставший впоследствии далай-ламой первым.
   Подобно трем великим монастырям близ Лхасы, Ташилумпо должен был иметь предписанное число монахов – 4444. (Напомню, что подобными символическими цифрами для лхасских монастырей считались: Ганден – 3333, Сера – 5555, Дрепан – 7777.) Еще со Средних веков во владение Ташилумпо было пожаловано 68 земледельческих угодий и 62 пастбища. Там трудились 33 тысячи крепостных семей. Благодаря им монастырь ежегодно получал 3000 тонн ячменного зерна и 124 тонны топленого масла, не считая денежных приношений.
   Главный молельный зал Ташилумпо не уступает по своему величию европейским готическим соборам. Его расписные потолки опираются на сорок восемь массивных деревянных столбов, среди которых стоит золотой трон панчен-ламы. В зале может одновременно молиться половина предписанного для монастыря числа монахов. А в дни массового паломничества местом проповедей и богословских споров становится просторный двор, вымощенный гималайским камнем и украшенный с четырех сторон тысячью буддийских изваяний. В Ташилумпо находятся погребальные ступы с останками далай-ламы первого и нескольких панчен-лам. Самая большая усыпальница была возведена в 1666 году для панчен-ламы четвертого, при котором монастырь обрел свой нынешний облик. Эта одиннадцатиметровая ступа в форме гигантской бутылки сделана из золота – настолько чистого, что прогибается от нажатия пальцем. Но несравненно больше, чем 85 килограммов этого металла, стоят украшающие ступу драгоценные камни. Даже в необработанном виде, без граней и шлифовки, эти изумруды и рубины величиной с куриное яйцо светятся в полумраке, как огни светофоров, словно аккумулируя тусклый свет лампад. Немногим уступает по своему великолепию и более поздняя усыпальница панчен-ламы восьмого.
   Ташилумпо славится также самой большой в Тибете буддийской статуей. Бог грядущего – Майтрея, восседающий в цветке лотоса, действительно одно из скульптурных чудес света. Статуя высотой более 26 метров окружена семиярусной галереей, позволяющей хорошо ее рассмотреть. Лишь поднятый для благословения правый указательный палец Майтреи имеет метровую длину. А священный белый волос между его бровей сделан из 33 алмазов и 1440 жемчужин. На всю же фигурку пошло 279 килограммов золота, почти столько же серебра и 116 тонн бронзы. Над созданием статуи четыре года трудились сто десять лучших мастеров. Золотые кровли Ташилумпо видны в Шигатзе отовсюду. Северо-западнее монастыря есть отвесная стометровая круча, специально вырубленная на склоне горы, чтобы в праздники вывешивать там гигантские тангка – традиционные для ламаистов картины религиозного содержания.
   В отличие от Переднего Тибета в Шигатзе портреты панчен-ламы не менее популярны, чем далай-ламы. Не только в монастырях, но и в жилищах мирян. В религиозном смысле оба высших иерарха равны. Далай-лама (буквально: «великий, как океан») почитается верующими как перевоплощение бодисатвы Ченрези (двенадцатирукого Авалокитешвары). Панчен-лама (буквально: «великий наставник») являет собой бодисатву Эбами (Амитаба). Равенство их сана подтверждается, в частности, тем, что каждое новое перерождение одного должно утверждаться другим. Кто в данном случае старше по возрасту, тот нарекается учителем, а кто младше – учеником.
   Однако, после того как далай-ламы стали как бы наместниками китайских императоров в Тибете, на их авторитете и влиянии не могли не сказаться размеры обретенной ими светской власти. Не случайно буддисты в соседних азиатских странах считают своим духовным главой именно далай-ламу, хотя теоретически ранг панчен-ламы ничуть не ниже.
   Еще во времена Цинской династии правители Китая пытались играть на противоречиях между двумя высшими иерархами ламаизма. В 1728 году они задержали в Пекине далай-ламу седьмого и предложили панчен-ламе пятому править Тибетом, но тот отказался. Позднее китайские власти пытались оказать нажим на далай-ламу тринадцатого с помощью панчен-ламы восьмого. Из-за этого панчен-лама в 1923 году был вынужден бежать из Тибета и умер в провинции Цинхай. Из родившихся там младенцев был избран его преемник, который смог вернуться в Шигатзе лишь с войсками Народно-освободительной армии в 1951 году.
   Я встретился с панчен-ламой девятым не в монастыре Ташилумпо, а в старинном дворце Дэцян Поцан, где он живет летом. У ворот меня ожидала целая ассамблея сановников в старинных официальных одеждах. Они сидели рядами на ступенчатой галерее сообразно своему рангу.
   Путь от входа до приемной было бы невозможно повторить без провожатого. Узкие коридоры, неожиданные повороты. То спуски, то подъемы по крутым стертым ступеням. Дворец, несомненно, строился с расчетом на то, чтобы было удобно обороняться от неожиданного набега врага. Комната, в которой меня принял панчен-лама, отличалась от других помещений дворца прежде всего обилием света. Широкое окно открывало прекрасный вид на долину реки Нянчу и окрестные горы. Солнечные лучи горели на желтом атласе стен, на золоченой резьбе, которая покрывала подпиравшие потолок деревянные столбы. Слева от окна стоял столик с армейским полевым телефоном. Всю остальную стену скрывали застекленные ниши, заставленные бронзовыми статуями святых.
   Пока я вручал хата и усаживался, панчен-лама оглядывал меня с нескрываемым интересом. По его юношескому лицу было видно, что и он разделяет то чувство любопытства, с которым я шел сюда.
   После того как рассеялась неловкость первых минут визита, беседа потекла довольно непринужденно. Панчен-лама с большим удовлетворением отметил восстановление внутреннего единства в Тибете.
   – Враждебные силы, – говорил он, – старались раздувать раздоры между мной и далай-ламой, чтобы разделить тибетский народ и властвовать над ним. Мирное освобождение Тибета положило этому конец. Внутренняя разобщенность исчезла…
   Речь панчен-ламы переводил почтительно стоявший за его спиной председатель Коллегии совета – исполнительного органа, который играл в Шигатзе такую же роль, как Совет колонов в Лхасе, у далай-ламы. Другой сановник сидел на полу, ведя запись беседы.
   – Центральные власти, – продолжал панчен-лама, – строго соблюдают Соглашение о мирном освобождении Тибета. Они уважают религиозные чувства, нравы и обычаи тибетцев, открывают школы, больницы, магазины. Кустари, торговцы, земледельцы, скотоводы получают ссуды. Все это очень важно для Тибета…
   За время поездки по югу Тибета я убедился, что панчен-лама и его администрация поддерживают культурные и хозяйственные начинания центра. Более того, Коллегия совета сама сделала первые шаги в интересах благосостояния народа. Было, например, решено аннулировать проценты по долгам, существовавшим до 1951 года, а по новым долгам – снизить их на одну треть. Однако особенно плодотворным было сотрудничество местной тибетской администрации и центральных властей после опустошительного наводнения, обрушившегося на район Шигатзе – Гьянтзе.

Выплеснувшееся озеро

   Речные долины Южного Тибета. Золотые поля цинко. Поймы, зеленеющие сочной травой. Густые кроны тополей у селений. На всем этом отдыхает глаз после безжизненной природы взгорий. Здесь, у колыбели Брахмапутры, – край земледельцев. Сюда с севера приходят за зерном кочевники.
   Я еду от Шигатзе вверх по реке Нянчу. Горы расступились, и она течет спокойно, словно отдыхая на широком галечном ложе. Неужели эта степенная с виду река могла натворить прошлым летом столько бед? Ведь именно тут, в долине Нянчу, в 1954 году произошло небывалое в истории Тибета наводнение. Много селений встретилось на пути. Под каждой крышей – своя жизнь, свой маленький мир. Но нет ни одной семьи, которой не коснулся бы этот удар слепой, необузданной стихии.
   Почти все то, что рассказал мне о своей судьбе крестьянин Сонам Дорджи, можно было бы услышать от любого земледельца в этой долине. День бедствия застал Сонама в монастыре Ташилумпо. Отрабатывая ула за себя и за трех братьев, он уже больше двух месяцев развозил по монастырским кельям аргал, таскал на спине деревянные бадьи с водой и скоро должен был вернуться в родную деревню на время уборки.
   И вот – бегущие в панике люди, перекошенные от ужаса лица. Вода! Вал высотой в три человеческих роста катился по долине, обрушился на предместья Шигатзе, поглощая вырванные с корнем деревья, черные фигурки людей…
   Что же произошло? В то время никто, конечно, не знал о катастрофе, случившейся в верховьях Нянчу. Река эта вытекает из озера, которое лежит на горном склоне. Таких озер, образованных ледниками, в Тибете много. Сползая вниз, ледник наращивает впереди себя гряду моренных отложений. Она, как дамба, задерживает талые воды и становится берегом озера. В тот жаркий день июля от ледника откололась и свалилась в озеро острая глыба. Пробив рыхлую породу моренного берега, она образовала в нем широкую щель, куда устремилась вода. Озеро как бы выплеснулось из берегов. Семиметровый водяной вал, прокатившийся по долине Нянчу, унес сотни человеческих жизней, смыл до основания десятки деревень, оставил без крова более двадцати тысяч человек.
   Монахи в Ташилумпо молились. Всю ночь и весь день прибывала вода. Теперь уже тихо, без шума и пены, в каком-то зловещем спокойствии. Люди продолжали стекаться к крепости и монастырю. Только на высоких местах можно было чувствовать себя в безопасности. Но мог ли оставаться там Сонам Дорджи? Мог ли он еще хоть час терпеть мучительную неизвестность? До дома – один конный переход. Но теперь приходится петлять горами, то и дело огибать образовавшиеся заливы. Тропинок нет: острые, каменистые подъемы, неожиданно выгибающиеся дугой спуски. Сонам Дорджи бредет, шатаясь, не чувствуя ни голода, ни усталости, ни боли в распухших, израненных ступнях. Ночь застает его в расселине скал. Он валится на землю, не в силах даже развязать висящий на поясе мешочек с цзамбой. Смертельная усталость смежает веки, разливается по телу тяжелым оцепенением. Но воспаленный мозг крестьянина не может забыться сном. Доберется ли он завтра до своего жилища? Что ждет его там? Лихорадочные видения с необыкновенной отчетливостью встают перед глазами.
   …Сонаму Дорджи кажется, что он видит родной дом. Серые стены из необожженного кирпича, пришлепнутые к ним сохнущие лепешки аргала. Вот шагает через порог отец – еще крепкий, умудренный годами старик. В руках у него несколько только что сорванных колосков ячменя. Торжественно, будто творя молитву, отец растирает их жесткими ладонями, дует на полову. Выбрав одно из зерен, раскусывает его, снова складывает половинки. Если зерно выглядит как целое – ячмень дозрел, можно убирать… Веселую суету уборки Сонам любит с малолетства. Прямыми, как ножи, серпами женщины ловко срезают колосья, вяжут сноп за снопом. Мужчины навьючивают их на яков – колосьями вниз, чтобы не обломались. Яки тянутся к зерну и довольно фыркают. Эти дни – награда за целый год тяжелого труда. Поля, которые засевают жители деревни Чуньдуй, когда-то были дном Нянчу. Забросав свое ложе камнями, река оставила его людям, выбрав новое русло.
   Каждый год земледельцы расчищают свои участки от камней, мастерят плотины, чтобы в дни таяния снегов направить воду на поля. Но стоит весне взяться дружнее, как река гневно закипает и разрушает эти нехитрые сооружения. И опять люди с упорством муравьев восстанавливают их – до следующего большого паводка. Природа могущественна, она словно смеется над человеком. Но человек не опускает рук, старается понять ее нрав. Многое можно разгадать, предвидеть по старинным приметам, зная, как движется жизнь по годовому кругу. Вести счет дням, соразмерять свои поступки с бегом времени людям помогает солнце. Летом оно ходит длинной дорогой, через середину неба, зимой пробирается краешком. Но в полдень оно всегда стоит над вершиной горы Верблюжий Горб. Полуденная тень этой горы, как календарь, говорит земледельцу о том, для каких работ наступила пора. Весной тень отступает вместе с холодами. Как только солнечным лучам откроется большой серый валун, одиноко лежащий на пустоши, все знают: время пахать.
   Нелегко вгрызаться в землю деревянной сохой. Хорошо еще, если есть в хозяйстве пара яков. Немало соседей ковыряют свои участки самодельной мотыгой – палкой с сучком, на который насажен рог. Поле пашут наискосок. Старики говорят, что только так можно согнать с земли в один угол злых духов, чтобы придавить их потом камнями. Некоторым духам, наверно, все же удается ускользнуть. Обратившись ветром, они потом выдувают из почвы семена, разбросанные рукой сеятеля, опутывают всходы серебряной паутиной инея, ломают колосья крупным, как голубиное яйцо, градом. Цинко встает редкий, низкорослый, и каждый колосок его на счету у крестьянина.
   Однако чем труднее достается урожай, тем радостнее кажется пора уборки. Две трети зерна надо везти в монастырь Ташилумпо в виде арендной платы и приношений. Но ничто так не радует сердце земледельца, как несмолкающие до поздней ночи звуки гонгов, которыми женщины отгоняют птиц от ячменя, рассыпанного на крышах для просушки…
   Ощущение острого, пронизывающего холода заставляет Сонама Дорджи очнуться. На склонах горят костры. Тысячи бездомных коротают ночь под открытым небом. Внизу, насколько хватает глаз, искрится в отблесках пламени черная гладь. Кажется, не вода – само человеческое горе разлилось там. Глядя на все это, Сонаму трудно поверить, что болезненное состояние полусна на целых три часа вырвало его из действительности. До рассвета еще далеко, но человек заставляет себя встать и, с трудом передвигая кровоточащие ноги, бредет, как лунатик, проваливаясь в ямы, скользя по кручам осыпей. Теперь он уже сам силится возродить в своем сознании мир грез. И взвинченный горем, усталостью мозг подчиняется ему. Воображение вновь рисует Сонаму Дорджи образы родного гнезда. Он видит себя дома, среди детей. Снизу доносится песня. Это поет Чжума, жена. Она сидит у очага, калит на огне глиняную миску с песком и поет. Песня эта длинная, старая. Ни одна женщина не станет без нее жарить зерно на цзамбу. Когда снять миску с огня, когда бросить в нее горсть ячменя, сколько времени перемешивать, когда высыпать песок с зерном на сито – все это подскажет песня. Куплеты ее – мудрый счет времени. Но Чжума поет не только за работой. Она вообще любит петь – весело, задорно. Вот уже двадцать пять лет Сонам Дорджи знает ее такой.