— Умер, — ответил Накдимон. — И давно уже.
   Иоэль сказал:
   — Ладно, Люблин. Привози свой черный камень, а мы закажем, чтобы высекли на нем только имя и даты рождения и смерти. Этого достаточно. И я бы хотел обойтись без поминальной церемонии. По крайней мере, без канторов и кладбищенских нищих.
   — Позор-р! — прокаркала Лиза.
   — Может, останешься на ночь, Накди? — спросила Авигайль. — Оставайся, переночуешь. Взгляни-ка в окно: какая непогода надвигается… У нас тут недавно вышел небольшой спор. Дорогая Лиза решила, что Иврия втайне была человеком верующим, а мы все, словно инквизиция, преследовали ее. А ты, Накди, замечал у сестры хоть какие-нибудь признаки религиозности?
   Иоэль, не расслышавший вопроса, но почему-то решивший, что обращались к нему, ответил задумчиво:
   — Она любила тишину и покой. Вот что она по-настоящему любила.
   — Послушайте, что я нашла! — провозгласила Нета, которая вернулась в гостиную, переодетая в свои гаремные шальвары и клетчатую блузу, широкую, как плащ-палатка. В руках у нее был альбом «Поэзия в камне: эпитафии времен пионеров-первопроходцев». — Послушайте, какая прелесть:
 
   Здесь погребен и лежит под могильным камнем
   Юноша, чье сердце было безнадежно разбито,
   Господин Ирмиягу, сын Аарона Зеева,
   Почивший 1 Ияра 5661 года.
   Было ему двадцать семь лет,
   Но, как младенец, он еще не изведал вкуса греха.
   Недостижимость желаемого — вот что сгубило его душу.
   И тем подтверждается сказанное в Писании:
   «Негоже человеку быть одному».
 
   Не помня себя от гнева, Авигайль набросилась на внучку:
   — Это вовсе не смешно, Нета! Они омерзительны, твои шутки. Твой цинизм. Твое презрение ко всему. Будто жизнь — какой-то скетч, смерть — анекдот, а страдание всего лишь курьез. Присмотрись хорошенько, Иоэль, подумай и хоть раз в жизни признайся себе: разве не у тебя она переняла все это? Это безразличие, холодное презрение, пожимание плечами. Эту дьявольскую усмешку. Все досталось Нете прямехонько от тебя. Разве не видишь, что она твоя точная копия? Твой ледяной цинизм уже стал причиной одного несчастья. И может, не приведи господь, навлечь новую беду. Но лучше я помолчу, чтобы, как говорит пословица, не отворить уста сатане.
   — Чего ты от него хочешь? — удивилась Лиза, и в голосе ее зазвучали грусть и какая-то элегическая нежность. — Чего ты от него хочешь, Авигайль? Где твои глаза? Разве ты не видишь, как он страдает из-за всех нас?
   А Иоэль, верный привычке с опозданием отвечать на вопрос, сказал:
   — Вот смотри сам, Люблин. Так и живем мы здесь все вместе, чтобы изо дня в день поддерживать друг друга. Может, и ты присоединишься? Привезешь сыновей из Метулы?
   — Маалеш! — гость словно выстрелил этим арабским словом во врага. — Еще чего! — повторил он простуженным голосом то же самое на родном языке. Оттолкнул от себя столик, завернулся в свой дождевик и хлопнул Иоэля по плечу: — Наоборот, капитан. Лучше ты оставь тут девочек, пусть подзуживают друг дружку, — а сам давай к нам. Мы тебя с утра пораньше отправим в поле или на пасеку, слегка промоем мозги, пока у вас тут у всех крыша не поехала. А это почему не переворачивается? — спросил он, когда взгляд его упал на фигурку хищника из семейства кошачьих, напрягшегося в прыжке и готового оторваться от края полки.
   — А-а, — протянул Иоэль, — я и сам спрашиваю.
   Накдимон Люблин взвесил хищника на ладони. Перевернул подставкой вверх, ковырнул ногтем, покрутил так и этак, приблизил незрячие глаза зверя к своему носу, чуть ли не обнюхал их, сохраняя на лице своем мину замкнутого, подозрительного, туповатого крестьянина. Так что Иоэль не удержался и подумал про себя: «Словно слон в посудной лавке. Только бы не сломал ничего».
   Наконец гость произнес, снова прибегнув к любимому арабскому:
   — Хантариш! Чушь! Послушай, капитан, здесь какое-то надувательство… Но тут же, противореча собственным словам, на редкость бережно и почтительно поставил статуэтку на место и кончиком пальца медленно, с нежностью провел по изогнутой напряженной спине зверя. Затем простился: — Девочки, пока! Не докучайте друг дружке. — И засовывая баночку со змеиным ядом во внутренний карман дождевика, добавил: —Проводи-ка меня, капитан.
   Иоэль вышел проводить его до дверцы большого и широкого «шевроле». И расставаясь, этот мужлан произнес тоном, которого Иоэль никак не мог ожидать от него:
   — Да и у тебя, капитан, что-то сикось-накось. Не пойми неправильно. Мое дело сторона. Перевожу тебе деньги из Метулы, и ладно. Нет проблем. В завещании написано, что выплаты должны прекратиться, если ты снова женишься, но по мне, женись хоть завтра, — деньги все равно будешь получать. Нет проблем. Я о другом хочу сказать. Один арабчик из Кфар-Аджера, мой хороший приятель, сумасшедший, ворюга, да к тому же, говорят, еще трахается со своими дочками, так вот он, когда мать-старуха собралась умирать, отправился в Хайфу и купил ей там холодильник, американскую стиральную машину, видео и все такое прочее, что хотела она иметь всю жизнь, и поставил это добро к ней в комнату. Только бы умерла довольной. Это называется милосердие, капитан. Ты человек очень умный, даже хитроумный. И порядочный. Ничего не скажешь. Прямой, как доска, да и свой в доску. Но вот выходит, что не хватает тебе, как говаривал мой отец, трех важных вещей, на которых держится мир. Первое: нет у тебя страсти. Второе: нет в тебе веселья. И третье: нет милосердия. Коль ты меня спросишь, то все три вещи — один комплект. Если, скажем, недостает второго номера, значит, отсутствуют и первый, и третий. И наоборот. Твое дело дрянь. А теперь лучше тебе вернуться. Глянь, какой дождь на нас надвигается. Прощай! Как повидаюсь с тобой, так глаза у меня на мокром месте.

XXXIV

   Неожиданно пришли солнечные дни. Конец недели был омыт сияющей зимней голубизной. Среди голых садов, на лужайках, слегка поблекших от заморозков, вдруг стал разливаться медово-теплый свет. Прикасаясь и не прикасаясь к кучам мертвых листьев, он зажигал в них то там, то тут отблески цвета расплавленной меди. На черепичных крышах в переулке слепяще вспыхивали отражатели солнечных бойлеров. Застывшие на стоянках машины, водосточные трубы, лужицы воды, осколки стекла у края тротуара, почтовые ящики и оконные стекла — все было охвачено стремительно разгоравшимся пламенем. Пляшущий солнечный зайчик метался по кустам и по траве, скакал от стены к забору, высветил почтовый ящик и, как молния, перемахнув через дорогу, загорелся огненным шаром на воротах дома напротив. Тут у Иоэля мелькнуло подозрение, что расшалившийся солнечный блик каким-то образом связан с ним — замирает и перестает метаться, стоит самому Иоэлю застыть в неподвижности. И в конце концов он сообразил, что «зайчика пускает» стеклышко его наручных часов.
   Воздух постепенно наполнялся жужжанием насекомых. Ветер с моря приносил вкус соли и голоса детей, играющих на окраине поселка. Соседи выходили чистить от сорняков заболоченные лужайки, копать лунки под луковицы зимних цветов. Кое-кто из женщин развесил проветриваться постельные принадлежности. Какой-то парнишка мыл — разумеется, за плату — родительскую машину. Взглянув наверх, Иоэль заметил на самом конце голой ветки птицу, которая уцелела в заморозки и теперь, ошалев от неожиданного сияния, выводила в экстазе, снова и снова, без изменений и перерыва, нехитрую песенку из трех нот, которая растворялась в потоке света, густом и вязком, как текущий мед. Иоэль покрутил часы на запястье, стараясь, чтобы солнечный зайчик, добрался наверх и коснулся птахи, но усилия его были тщетны. А вдали, на востоке, над кронами цитрусовых, легкая дымка окутала горы, которые растворяясь в ней, стали голубыми и невесомыми — тенью гор, легкими пастельными пятнами на широком полотне сияния.
   Поскольку Авигайль и Лиза уехали на зимний фестиваль, который проводится на горе Кармель, пришла пора устроить генеральную стирку. Энергичный, деловитый, Иоэль переходил из комнаты в комнату, собирая наволочки, пододеяльники, простыни, покрывала. Снял одно за другим со всех крючков полотенца, в том числе кухонные, опорожнил корзину для белья в ванной. Вновь прошелся по комнатам, обследуя одежные шкафы и спинки стульев, сгребая в охапку блузки и белье, ночные рубашки и комбинезоны, юбки и халаты, бюстгальтеры и носки. Покончив с этим, он сбросил с себя всю одежду, сделав еще выше гору грязного белья, и остался голым в ванной комнате. На разборку кипы ушло около двадцати минут. Оставаясь обнаженным, он тщательно сортировал вещи, время от времени разглядывая через свои «очки патера-интеллектуала» указания на ярлычках: какой вид стирки рекомендован. И старательно раскладывал белье по кучкам: для кипячения, для стирки в теплой воде, в холодной, для ручной стирки, — отмечая про себя, чтО можно отжать в центрифуге, а чтО — нельзя; какие вещи отправятся в сушильную машину, а какие следует развесить на круглой сушилке-вертушке, установленной им на заднем дворе с помощью Кранца и его сына Дуби. Только покончив со всеми подготовительными операциями, он нашел нужным одеться, а затем вернулся и врубил машину. Пощелкал переключателем, устанавливая программу — стирка с нагревом вещей из грубого полотна; белье из деликатных тканей, требующих бережного отношения, оставил напоследок. Так пролетела половина утренних часов, а Иоэль, погруженный в работу, почти не заметил этого. Он твердо решил покончить со стиркой до того, как Нета вернется со спектакля в Доме актеров. Иоэль представлял этого парня, Ирмиягу, из альбома эпитафий, который наложил на себя руки, потому что страстное желание оказалась неисполнимым — или что там имелось в виду? И видел его прикованным к инвалидной коляске. Если этот малый не изведал греха, то лишь потому, что, не имея ни рук, ни ног, особенно не нагрешишь, ни не наделаешь дурных поступков. Что же касается комиссии под председательством верховного судьи Аграната, которая, возможно, была несправедлива к генерал-полковнику Давиду Элазару, то Иоэль напомнил себе слова, из года в год повторяемые Учителем: может, абсолютная истина и существует, а может, нет — это проблема философов, но любой идиот, каждый мерзавец в точности знает, что такое ложь.
   А чем он займется теперь, когда все белье, кроме того, что еще сушится на заднем дворе, уже аккуратными стопочками сложено на полках в шкафах? Выгладит то, что требует глаженья? А потом? В сарае для инструментов он уже навел порядок в прошлую субботу. Две недели тому назад, переходя от окна к окну, предпринял все меры, чтобы одолеть ржавчину, поразившую оконные решетки. От электродрели — это он знал наверняка! — следует наконец избавиться, как от дурной привычки. Кухня сияет безупречной чистотой, и ни одной ложки в сушилке для посуды: все лежат по ящичкам. Может, стоит ссыпать в один пакет початые кулечки сахара? Или подскочить в теплицу Бардуго, что на въезде в Рамат-Лотан, и купить немного луковиц зимних цветов? «Ты заболеешь, — сказал он самому себе словами матери. — Ты заболеешь, если не начнешь делать что-нибудь». Эту возможность он мысленно взвесил, рассмотрел со всех сторон и не нашел никакой ошибки. Он вспомнил намеки матери на солидную сумму, припасенную ею и способную открыть дверь в мир бизнеса. И золотые горы, что бывший сослуживец, если только он согласится стать партнером в частном сыскном агентстве. И увещевания Патрона. И разговоры Ральфа Вермонта о каком-то инвестиционном канале, о колоссальном канадском консорциуме, и его обещание за восемнадцать месяцев удвоить вклад Иоэля. И Арик Кранц не отступал, подбивая на авантюру — ночное дежурство в больнице, дважды в неделю, в качестве облаченного в белый халат санитара-волонтера (так на американский манер называл Арик тех, кто работал безвозмездно). Сам Кранц, подвизаясь на этом поприще, уже совершенно потерял голову от чар медсестры-волонтерки по имени Грета и поклялся, что не успокоится, пока «не расколет ее справа и слева, сверху и снизу, а также и по диагонали». Для Иоэля он приметил и застолбил двух других медсестер, Кристину и Ирис — выбирай любую. Или обеих.
   Нагруженный снаряжением для разбивки временного лагеря: очки для чтения и солнцезащитные, бутылка содовой и бренди, стакан, книга о начальнике генштаба и крем для загара, кепка с козырьком и радиотранзистор, — вышел Иоэль в сад, поваляться в гамаке и позагорать, пока не вернется Нета и не сядут они за поздний обед. А в самом деле, почему бы не принять приглашение шурина? Отправиться одному в Метулу. Пожить там пару дней. А может, недельку-две. А почему не пару месяцев? Голый до пояса, будет он с утра до вечера работать в поле, на пасеке, во фруктовом саду. Там, среди деревьев, он в первый раз познал Иврию, которая вышла то ли закрыть, то ли открыть краны поливальной установки, а он, солдат, заблудившийся во время учений по ориентированию (Иоэль был тогда на командирских курсах), возле этих самых кранов наполнял водою свою флягу. И когда она приблизилась на расстояние пяти-шести шагов, он, заметив ее, окаменел от страха и почти перестал дышать. Она бы не обнаружила его присутствия, если бы ноги ее не уперлись в его нагнувшееся тело, и он не сомневался, что сейчас она закричит, но она не закричала, а прошептала ему: «Не убивай меня». Оба были ошеломлены, не сказали и десятка слов, прежде чем тела их внезапно прижались друг к другу, ищущие, неуклюжие, скованные одеждой. Они катались по земле, тяжело дыша, тычась друг в друга, словно два слепых щенка, причиняя друг другу боль, и для каждого из них все кончилось, едва успев начаться, и в тот же миг они разбежались в разные стороны. Там же, среди фруктовых деревьев, он был близок с ней и во второй раз, спустя два месяца, когда, словно завороженный, вернулся в Метулу и караулил ее две ночи возле тех самых кранов, а на третью ночь, столкнувшись вновь, они набросились друг на друга, словно умирающие от жажды, потом он попросил ее руки, а она сказала, что он не в своем уме. С тех пор они встречались по ночам. И только спустя какое-то время увиделись при свете дня и стали уверять друг друга, что ничуть не разочарованы.
   С течением времени он, возможно, научится у Накдимона кое-каким вещам. Например, попытается овладеть искусством доить ядовитых змей. Раз и навсегда выяснит, какова же действительная цена наследства, оставленного стариком. Докопается — хоть и с большим опозданием, — что же на самом деле произошло в ту далекую зиму, когда Иврия убежала от него в Метулу и после утверждала, будто «проблема» Неты исчезла, потому что ему было запрещено навещать их. А между этими расследованиями он будет закалять и нежить свое тело под солнцем, на полевых работах, среди птиц и ветра, как в дни юности, во время стажировки в кибуце; было это еще до женитьбы на Иврии, еще до того, как он поступил на службу в военную прокуратуру, откуда его послали на специальные курсы.
   Однако размышления о размерах собственности в Метуле и днях, когда он работал в поле, улетучились, не вызвав в нем никакого воодушевления. Жизнь в Рамат-Лотане не требовала больших расходов. Денег, которые передавал Накдимон каждые полгода, в купе с пенсиями бабушек и его собственной, а также разницы между арендной платой за две иерусалимские квартиры, и дом, хватало, чтобы обеспечить ему покой и свободу проводить время среди птиц и трав. Тем не менее он не стал ближе к тому, чтобы изобрести электричество или написать стихи, равные пушкинским. Ведь и там, в Метуле, он может пристраститься к электродрели или еще чему-нибудь в том же роде. Он чуть не расхохотался, вспомнив вдруг, как на кладбище Накдимон Люблин смешно перевирал арамейские слова из поминальной молитвы. Разумным и почти трогательным показался ему коллектив, а точнее, коммуна, созданная в Бостоне бывшими женами Ральфа и бывшими мужьями Анны-Мари вместе с их детьми, поскольку в душе он был согласен с последней строкой эпитафии, которую Нета отыскала в том альбоме: «Негоже человеку быть одному». Потому что в конечном счете речь идет не о позоре, не о мансарде, не о лунатизме, и не о каком-то там византийском рисунке, изображающем Распятие, — рисунке, противоречащем здравому смыслу. Речь, можно сказать, идет о том, что в какой-то степени служит предметом спора между лидерами двух крупнейших израильских партий Ицхаком Шамиром и Шимоном Пересом, где пониманию того, сколь опасна любая уступка, способная ведь она может повлечь за собой целую цепь последующих послаблений, противопоставляется мысль о необходимости быть реалистом и идти на компромиссы… Ага, кот! Вполне матерый котище, по всему видать, из того выводка, что кормился летом в сарае с инструментами. Теперь уже он пялит глаза на птицу ветвях.
   Иоэль принялся за пятничный выпуск газеты, но, едва заглянул в него, задремал. Между тремя и четырьмя часами вернулась Нета — и прямиком на кухню. Пожевала что-то прямо у холодильника, приняла душ и сказала Иоэлю, который еще не совсем стряхнул остатки сна:
   — Я снова возвращаюсь в город. Спасибо, что постирал мое постельное белье и поменял полотенце, но, право, мог бы этого не делать. За что мы платим домработнице?
   Иоэль что-то пробормотал сквозь дрему, услышал удаляющиеся шаги, встал и перевесил свой белый гамак поближе к центру лужайки, так как солнце немного переместилось. И снова лег и уснул.
   Кранц с женой приблизились к нему на цыпочках, присели за белый садовый стол и стали дожидаться пробуждения Иоэля, с интересом заглядывая в его газету и книгу. Годы службы и поездок приучили Иоэля просыпаться по-кошачьи стремительно: этакий внутренний рывок прямо из сна в чуткое бодрствование, без дремотной раскачки и сумеречного переходного состояния. Едва открыв глаза, он сразу спустил с гамака босые ноги, сел и с первого же взгляда понял, что Кранц и его жена снова в ссоре, надеются в его лице обрести миротворца и что именно Арик опять нарушил прежнее соглашение, достигнутое при посредничестве Иоэля.
   Оделия Кранц сказала:
   — Признайтесь, что еще не обедали сегодня. Если вы позволите, я на секунду загляну в вашу кухню и принесу все необходимое, чтобы накрыть стол: мы привезли вам куриную печенку с жареным луком и еще кое-какую вкуснятинку.
   — Видишь, — обратился Кранц к Иоэлю, — первым делом она тебя подкупает. Чтобы ты был на ее стороне.
   — Вот в таком направлении, — заметила Оделия, — и работает всегда его голова. Тут уж ничего не поделаешь.
   Иоэль надел солнцезащитные очки, потому что закатное солнце слепило его воспаленные глаза. И расправляясь с жареной куриной печенкой и сваренным на пару рисом, поинтересовался здоровьем двух сыновей Кранцев, почти погодками, как он помнил.
   — Оба против меня, — сообщил Кранц. — Оба придерживаются левых взглядов, а дома оба на стороне матери. И это несмотря на то что только за последние два месяца я потратил на компьютер для Дуби тысячу триста долларов, а на мотороллер для Гили выбросил тысячу сто. И в качестве благодарности они лупят меня по голове.
   Иоэль осторожно прокладывал путь к зоне конфликта. Вытянул из Арика постоянные жалобы: запустила дом, запустила себя, а то, что сегодня потрудилась приготовить куриную печенку, так: это в твою честь — не для меня. Тратит бешеные деньги, а в постели скупится на ласку. И эти колкости: для нее первое дело утром, как только встанет, задвинуть мне что-нибудь эдакое, а последняя забота ночью — поиздеваться над моим брюшком да над кое-чем еще. Тысячу раз говорил: «Оделия, давай расстанемся, хотя бы на какое-то время». Но она всегда начинает угрожать, мол, мне следует поостеречься; то дом собирается сжечь, то с собой покончить, то газетчикам дать интервью. Не то чтобы я боялся. Наоборот. Пусть лучше сама поостережется…
   Оделия в свою очередь сказала — и глаза ее были сухими, — что добавить тут нечего. И так ясно, какая Арик скотина. Но есть одно требование, и здесь она не уступит: пусть, по крайней мере, осеменяет своих коров в другом месте. Не в собственном доме, на ковре в гостиной. И не под самым носом у детей. Неужели это такое уж невыполнимое требование? Пожалуйста, пусть господин Равид, то есть Иоэль, рассудит сам — разве она настаивает на чем-то неразумном?
   Иоэль выслушивал каждого. Лицо его выражало предельную душевную собранность и глубочайшую серьезность, как будто откуда-то издалека доносилось многоголосое пение и среди всех голосов поручено было ему, Иоэлю, обнаружить один фальшивящий. Он не вмешивался и ничего не комментировал. Даже когда Кранц заявил: «Ладно, раз так, соберу манатки, чемодан, исчезну и никогда не вернусь. Пусть все остается тебе. Мне все равно». И даже тогда, когда Оделия сказала: «Верно, у меня есть бутылка с кислотой, но у него в машине припрятан пистолет».
   Наконец, когда зашло солнце и мгновенно похолодало, но птица, уцелевшая в зимнюю стужу, а может, другая сладкоголосая певунья по-прежнему рассыпала нежно-печальные рулады, Иоэль произнес:
   — Ладно. Я все понял. А теперь пойдемте в дом, потому что становится прохладно.
   Супруги Кранц помогли ему отнести на кухню посуду, прихватив также стулья, очки, газеты, книгу, крем для загара, кепку с козырьком, транзистор. На кухне он, как был — босиком и голый по пояс после солнечных ванн, — не присаживаясь, изрек вердикт:
   — Послушай, Арик, если уж ты выдал тысячу долларов Дуби и тысячу — Гили, предлагаю тебе выдать две тысячи Оделии. Это первое, что ты сделаешь завтра утром, сразу после открытия банка. А если денег нет, возьми ссуду. Или войди в минус. Или я тебе дам взаймы.
   — Но для чего?
   — Чтобы я уехала на три недели в Европу с туристической группой, — пояснила Оделия. — И три недели ты меня не увидишь.
   Арик Кранц хихикнул, вздохнул, что-то пробормотал, кажется, даже покраснел слегка и наконец объявил:
   — Ладно. Я иду на это.
   Потом они пили кофе. Перед уходом, рассовывая по пластиковым пакетам посуду, в которой Иоэлю был доставлен поздний обед, супруги Кранц настойчиво приглашали в гости «со всем гаремом», на ужин в канун субботы, «особенно теперь, когда Оделия показала свои кулинарные таланты. И это еще что! Она может в десять раз больше, когда по-настоящему разойдется».
   — Хватит преувеличивать, Арье. Пойдем-ка лучше домой, — призвала Оделия, и они исчезли, исполненные благодарности и почти примирившиеся.
   Вечером, когда Нета вернулась из города и они на кухне пили чай из трав, Иоэль спросил дочь, есть ли логика в том, что говаривал ее дед-полицейский: у всех одни и те же тайны. Нета поинтересовалась, почему это вдруг он спрашивает. Тогда Иоэль вкратце поведал ей о миссии арбитра, которую Оделия с Ариком время от времени возлагают на него. Не отвечая на вопрос, Нета сказала тоном, в котором — Иоэлю послышались теплые нотки:
   — Признайся, что тебе доставляет удовольствие играть роль чуть ли не самого Господа Бога. Смотри, как ты весь обгорел на солнце. Давай я намажу тебя мазью, чтобы ты не начал облезать.
   Иоэль промолвил:
   — По мне… И после краткого размышления добавил: — Вообще-то не стоит. Я здесь оставил тебе немного жареной печенки с луком, которую они принесли мне. Есть еще рис и овощи. Поешь, Нета, а потом посмотрим вечернюю программу новостей.

XXXV

   В выпуске новостей передавали подробный репортаж о забастовке медперсонала в больницах. Старики и старухи, хронические больные лежали на пропитанных мочой простынях. Телекамера старательно фиксировала признаки запустения и грязь. Какая-то старушка непрерывно всхлипывала тонким и монотонным голосом — так скулит раненый щенок. Тощий старик со вздутым животом, который, казалось, готов был лопнуть от водянки, неподвижно лежал на кровати, уставившись в пространство пустыми глазами. А другой высохший, заросший щетиной, какой-то особенно неухоженный, не переставал то ли улыбаться, то ли подсмеиваться, был бодр и доволен собой, протягивал к телекамере игрушечного медвежонка со вспоротым животом, из которого выпирали внутренности — клочья грязной ваты.
   Иоэль сказал:
   — Не думаешь ли ты, Нета, что страна разваливается?
   — Кто бы говорил, — бросила она, наливая ему рюмку бренди. И снова принялась за бумажные салфетки, которые складывала безукоризненно правильными треугольниками и засовывала в специальную подставку из оливкового дерева.
   — Скажи, — спросил Иоэль, отхлебнув из рюмки пару глотков, — если бы это зависело от тебя, ты предпочла бы освободиться от службы в армии или отслужить свой срок?
   — Но ведь это именно от меня и зависит. Можно рассказать им мою историю, а можно ни слова не говорить. Медкомиссия ничего не заметит.
   — Что же ты намерена делать? Скажешь им или нет? И как отреагируешь, если я им все открою? Погоди секунду, Нета, прежде чем произнесешь свое «по мне…» Пришло время наконец выяснить, что же именно «по тебе». Два телефонных звонка — и я все устрою, так или иначе. Хотя не обещаю сделать то, чего хочешь ты.
   — А ты помнишь, что сказал, когда Патрон давил на тебя, подбивая на поездку во имя спасения родины?
   — Что-то сказал… Кажется, что утратил способность концентрироваться. Но при чем здесь это?
   — Скажи-ка мне, Иоэль, в чем твой интерес? Чего ты восьмерки выписываешь? Почему для тебя так важно, иду я в армию или нет?
   — Минутку, — прервал он тихо. — Извини. Только послушаем прогноз погоды.