— Нет, все-таки собаки — это что-то невероятное! — воскликнул Лука. — Смотрите!
   Пес выскочил из воды, отряхнулся и положил мячик у ног хозяина. Гавкнул, завилял хвостом: просил поиграть еще. А действительно, с чего начать? подумала Жозефина, следя глазами за мячиком, который снова полетел в воду, и псом, который ринулся за ним.
   — Так что вы говорили, Жозефина?
   — Я говорила, что со мной случились две вещи: одна страшная, другая странная.
   Она попыталась улыбнуться, чтобы как-то смягчить свой рассказ.
   — Я получила открытку от Антуана… ну… Вы знаете, моего мужа…
   — Но я думал, что он…
   Он замялся, и Жозефина договорила за него:
   — Умер?
   — Да. Вы мне говорили, что…
   — Я тоже так думала.
   — Действительно странно.
   Жозефина ждала какого-нибудь вопроса, предположения, удивленного вскрика, хоть какой-то реакции, чтобы обсудить эту новость, но он только нахмурился и спросил:
   — А другая вещь, страшная?
   «То есть как? — подумала Жозефина. — Я говорю ему, что мертвец пишет открытки, наклеивает на них марки, кидает в почтовый ящик, а он меня спрашивает, что еще случилось? То есть для него это нормально? Что мертвецы встают по ночам и пишут письма? Впрочем, не такие уж они и мертвые, коли бегают на почту; вот почему там вечно очереди!» Она сглотнула и выпалила единым духом:
   — А еще меня чуть не убили!
   — Чуть не убили, вас? Это невозможно!
   А почему, собственно? Или из меня получился бы плохой труп? Может, я не подхожу на эту роль?
   — В пятницу вечером, когда я возвращалась с нашего несостоявшегося свидания, меня пырнули ножом прямо в сердце. Вот сюда! — Она ударила себя кулаком в грудь, чтобы подчеркнуть трагизм фразы, и подумала, что выглядит смешно. Она не слишком убедительна в роли героини криминальной хроники. Он, наверное, думает, что она интересничает, хочет соперничать с его братом.
   — Что вы такое рассказываете, это же совершенно невероятно! Если бы вас пырнули ножом, вы бы погибли…
   — Меня спасла кроссовка. Кроссовка Антуана….
   Она спокойно объяснила ему, что произошло. Он слушал, рассеянно наблюдая за голубями.
   — Вы заявили в полицию?
   — Нет. Я не хотела, чтобы узнала Зоэ.
   Он непонимающе посмотрел на нее.
   — Однако, Жозефина! Если на вас напали, вам надо обратиться в полицию.
   — Как это «если»? На меня напали.
   — Но этот человек может напасть на кого-нибудь еще! И эта смерть будет на вашей совести.
   Мало того, что он не обнял ее, не успокоил, не сказал «не бойтесь, я с вами, я вас в обиду не дам», — он еще и обвиняет ее, думает о следующей жертве. Она беспомощно хлопала глазами: что же должно с ней произойти, чтобы он заволновался?
   — Вы мне не верите?
   — Верю… я вам верю. Я только советую вам пойти в полицию и подать заявление.
   — Вы, похоже, знаток в этих делах.
   — Я привык иметь дело с полицейскими, из-за брата. Почти во всех парижских участках побывал.
   Она в изумлении уставилась на него. Он вернулся к своим делам. Сделал небольшой крюк, чтобы выслушать ее, и плавно вырулил назад, к собственной беде. И это он, мой любимый, мой прекрасный принц? Человек, пишущий книгу о слезах, цитирующий Жюля Мишле: «…драгоценные слезы, они текли в светлых легендах, в чудесных стихах и, возносясь к небу, застывали кристаллами гигантских соборов, устремленных к Всевышнему». Черствое сердце, да. Мелкое и сухое, как коринка. Он обнял ее за плечи, притянул к себе и прошептал ласково и устало:
   — Жозефина, я не могу решать проблемы всех на свете. Не будем все усложнять, ладно? Мне хорошо с вами. Вы — мой единственный уголок веселья, нежности, смеха. Не надо его разорять. Пожалуйста…
   Жозефина безропотно кивнула.
   Они пошли вдоль озера, встречали других бегунов, и купающихся собак, и детей на велосипедах, и отцов, бегущих сзади, согнувшись в три погибели и придерживая их за сиденье, и какого-то потного черного гиганта с мощным голым торсом. Она подумала, не спросить ли Луку: «О чем вы хотели со мной поговорить, когда мы не встретились в кафе? Кажется, о чем-то важном?» — но не стала.
   Рука Луки, медленно поглаживающая ее плечо, казалось, так и норовила соскользнуть.
   В тот день кусочек ее сердца оторвался от Луки.
 
   Вечером Жозефина сидела на балконе.
   Подыскивая новую квартиру, она первым делом интересовалась не ценой, не адресом или этажом, не близостью от метро, не количеством света или состоянием жилья; первым делом она задавала агенту вопрос: «А там есть балкон? Настоящий балкон, где можно сесть, вытянуть ноги и смотреть на звезды?»
   В новой квартире балкон был. Большой, красивый, с роскошными черными перилами; узоры пузатой кованой решетки походили на буквы, написанные на доске учительницей.
   Балкон был нужен Жозефине, чтобы говорить со звездами.
   Говорить со своим отцом, Люсьеном Плиссонье, умершим 13 июля[13], когда люди плясали на дощатых эстрадах и взрывали петарды, а в небе расцветал салют, до полусмерти пугая собак. Ей тогда было десять лет. Мать вышла замуж за Марселя Гробза; он был добрым и щедрым отчимом, но не знал, как ему приткнуться между сварливой женой и двумя девчушками. Так и не приткнулся. Любил их издалека, словно турист с обратным билетом в кармане.
   Это стало привычкой — выходить на балкон каждый раз, когда смутно и тревожно на душе. Она дожидалась ночи, закутывалась в плед, выходила на балкон и говорила со звездами.
   Все, что они с отцом не успели сказать друг другу, пока он был жив, они говорили теперь, через Млечный Путь. Конечно, признавала Жозефина, это не слишком рационально, конечно, меня можно назвать сумасшедшей, отправить в больницу, прилепить на голову присоски и шарахнуть током, но мне плевать. Я знаю, что папа здесь, он слушает меня и даже посылает мне знаки. Мы выбрали себе одну звездочку, совсем маленькую, на ручке ковша Большой Медведицы, и порой он зажигает ее поярче. Или гасит. Правда, не всегда так получается, это было бы слишком просто. Иногда он не отвечает. Но когда я действительно тону, он бросает спасательный круг. А иногда подмигивает лампочкой в ванной, фонарем на улице или фарой велосипеда. Он любит всякие светильники.
   Она всегда следовала одному и тому же ритуалу. Садилась в углу балкона, подогнув ноги, клала локти на колени, поднимала голову к небу. Находила Большую Медведицу, потом маленькую звездочку на ручке ковша и начинала говорить. Стоило ей произнести коротенькое слово «папа», как у нее начинало щипать глаза, а сказав: «Папа! Милый мой папочка», — она начинала плакать.
   И сегодня она снова уселась на балконе, вгляделась в небо, нашла Большую Медведицу, послала ей воздушный поцелуй, прошептала: папа, папа… у меня горе, большое горе, даже дышать трудно. Сперва нападение в парке, потом открытка от Антуана, а теперь еще странная реакция Луки, его холодность и вежливое безразличие. Что делать, когда тебя переполняют чувства? Если выразишь их неправильно, все полетит кувырком. Если даришь человеку цветы, не протягивай их вверх ногами, а то он увидит одни шипы и уколется. Вот и я так с чувствами: дарю их вверх ногами.
   Она пристально смотрела на звездочку. Ей показалось, что та зажглась, потом погасла и засияла снова, как бы говоря: «Давай, дорогая, рассказывай, слушаю тебя».
   Папа, моя жизнь превратилась в водоворот. И я тону.
   Помнишь, как я в детстве чуть не утонула, и ты смотрел на меня с берега и ничего не мог поделать, потому что море разбушевалось, а ты не умел плавать… Помнишь?
   Море было спокойным, когда мы поплыли: мама, Ирис и я. Мама плыла впереди мощным кролем, Ирис за ней, а я чуть позади, стараясь не отстать. Мне было лет семь. Вдруг налетел сильный ветер, волны усилились, нас понесло течением от берега, и ты стал маленькой точкой на пляже. Ты махал руками, ты сходил с ума. Мы все могли погибнуть. И тогда мать решила спасти Ирис. Может, она и не могла спасти нас обеих, но так или иначе выбрала Ирис. Подхватила ее под мышку и дотащила до пляжа, а меня бросила; я глотала литрами соленую воду, барахталась в волнах, швырявших меня, как камушек. Когда я поняла, что она меня бросила, я пыталась подплыть к ней, уцепиться за нее, а она обернулась и крикнула: «Отстань, пусти!» — и оттолкнула меня плечом. Не помню, как я выплыла, как оказалась на берегу, не знаю, мне казалось, что чья-то рука схватила меня за волосы и выволокла на сушу.
   Я знаю, что чуть не утонула тогда.
   И сейчас то же самое. Течение слишком сильное, меня уносит слишком далеко. Слишком далеко и слишком быстро. И я совсем одна. Мне грустно, папа. Грустно из-за гнева Ирис, нападения незнакомца, невероятного возвращения мужа, равнодушия Луки. Это слишком. Мне не хватает сил.
   Звездочка погасла.
   Ты хочешь сказать, что я напрасно жалуюсь, что все не так страшно? Это неправда. И ты это знаешь.
   И отец на небесах как будто признал явную опасность, как будто вспомнил о скрытом преступлении: звезда вдруг засияла ярче прежнего.
   А! Ты помнишь. Ты не забыл. Тогда я выжила, выживу ли сейчас?
   Такова жизнь.
   На жизнь все можно свалить. Вечно она не дает отдохнуть, знай подкидывает заботы.
   А мы не затем живем на земле, чтобы бить баклуши.
   Но я ведь вообще не знаю продыху. Верчусь, как белка в колесе. Все на моих плечах держится.
   Жизнь порой баловала меня? Ты прав.
   Жизнь меня еще побалует? Ты же прекрасно знаешь, мне плевать на деньги, на успех, мне нужна красивая любовь, человек, перед которым бы я преклонялась, которым бы дорожила… ты же знаешь. В одиночку я ни на что не способна.
   Он появится, он здесь, неподалеку.
   Когда? Когда, скажи, папа?
   Но звездочка замолчала.
   Жозефина уткнулась лицом в колени. Слушала ветер, слушала ночь. Ее окутала, укрыла благодатная монастырская тишина. Она представила себе длинный коридор, неровные плиты пола, круглые белокаменные колонны, зажатый меж стен внутренний дворик с зеленым пятном сада, сводчатую галерею, уходящую вдаль… Слышала далекий колокольный звон, мерные, чистые, прозрачные звуки, плывущие в воздухе. Перебирала в руке невидимые четки, читала неведомые ей молитвы. Читала не по требнику, сама придумывала заутрени и вечерни. Страх и сомнения ушли, она больше ни о чем не думала. Отдалась на волю ветра, услышала песню в шелесте веток и тихонько подпевала в такт.
   И вдруг в голову пришла мысль: возможно, Лука считает, что все это неважно, потому что я сама считаю, что это неважно.
   Возможно, Лука мало обращает на меня внимание, потому что я сама не обращаю на себя внимания.
   Он относится ко мне так, как я отношусь к самой себе.
   Он не почувствовал опасности в моих словах, не услышал страха в моем голосе, не ощутил удара ножом, потому что я сама его не ощутила.
   Я знаю, что это случилось со мной, но ничего не чувствую. Меня пыряют ножом, а я не бегу в полицию, не прошу защиты, отмщения или помощи. Меня пыряют ножом, а я молчу.
   Меня это не трогает.
   Я излагаю факт, все слова на месте, я произношу их внятно и вслух, но в них нет чувства, они бесцветны. Мои слова немы.
   Он их не слышит. И не может услышать. Это слова женщины, которая давно умерла.
   Я мертвая женщина, я обесцвечиваю слова. Обесцвечиваю свою жизнь.
   С того самого дня, когда мать решила спасти только Ирис.
   В тот день она вычеркнула меня из своей жизни, вычеркнула меня из жизни вообще. Она словно сказала мне: ты не стоишь того, чтобы жить, а значит, и не живешь.
   А я, семилетняя девочка, дрожавшая в холодной воде, я была совсем сбита с толку. Меня как громом поразил этот жест: ее локоть поднялся и отшвырнул меня в волны.
   В тот день я умерла. Стала покойницей в маске живого человека. Все делаю машинально. Я не реальный человек, я виртуальный персонаж.
   Когда я оказалась на берегу и папа унес меня на руках, обозвав мать преступницей, я сказала себе: она не могла поступить иначе, она не могла спасти нас обеих и выбрала Ирис. Я не протестовала. Считала это нормальным.
   Меня ничто не трогает. Я ничего не требую. И ничего не беру в душу.
   Получила диплом филолога — ну и ладно…
   Попала в Национальный центр научных исследований — сто двадцать три кандидата на три места — ну и ладно…
   Вышла замуж, стала тихой старательной женой, окруженной рассеянной любовью мужа.
   Он мне изменяет? Это нормально, ему тяжело. Милена его успокаивает и поддерживает.
   У меня нет никаких прав, мне ничто не принадлежит, потому что меня нет.
   Но я продолжаю вести себя так, словно я живая. Раз, два, левой, правой. Пишу статьи, читаю лекции, печатаюсь, готовлю диссертацию, скоро стану ведущим научным сотрудником и достигну пика своей карьеры. Ну и ладно.
   Мне от этого ни жарко ни холодно.
   Я стала матерью. Произвела на свет одну дочь, потом вторую.
   Тут я ожила. Я вновь обрела в себе ребенка. Ту дрожащую девочку на пляже. Я обняла ее, взяла на руки; я укачиваю ее, целую ей пальчики, рассказываю на ночь сказки, грею ей мед, отдаю ей все время, всю любовь, все сбережения. Я люблю ее. Я на все готова ради девочки, которая умерла в семь лет и которую я оживляю заботами, горчичниками, поцелуями.
   Сестра попросила меня написать книгу, чтобы выдать ее за свою. Я согласилась.
   Книга имела колоссальный успех. Ну и ладно…
   Я страдала от этой несправедливости, но не протестовала.
   Когда моя дочь Гортензия сказала на телевидении правду, вытащила меня на свет, я исчезла: не хотела, чтобы меня видели, не хотела, чтобы меня знали. Нечего тут видеть, нечего тут знать — я мертва.
   Меня ничто не трогает, потому что в тот день в бурном море в Ландах я перестала существовать.
   С того дня все, что со мной случалось, проходило мимо меня.
   Я мертва. Я лишь изображаю жизнь.
   Она подняла голову к звездам. Ей показалось, что Млечный Путь сияет ярче, подмигивает тысячей переливчатых огоньков.
   Она решила пойти и купить белые камелии. Она очень любила белые камелии.
   — Ширли?
   — Жозефина!
   В устах Ширли ее имя звучало как соло на трубе. Ширли делала ударение на первом слоге, а дальше взлетала к верхним нотам, выписывая голосом причудливые арабески: Жооозефиииина! И отвечать надо было в тон, иначе Жозефине грозил форменный допрос: «Что такое? Неприятности? У тебя плохое настроение? Ты что-то от меня скрываешь…»
   — Шииииирли! Как я по тебе скучаю! Возвращайся в Париж, я тебя умоляю. У меня теперь большая квартира, можешь жить у меня со всей своей свитой.
   — На данный момент влюбленного пажа у меня нет. Я надела пояс целомудрия. Мое сладострастие — в воздержании!
   — Ну и приезжай…
   — Кстати, не исключено, что я в ближайшие дни нагряну, заеду проведать спесивых лягушатников.
   — Что значит заеду? Приезжай основательно, на целую Столетнюю войну!
   Ширли расхохоталась. О, как Ширли умела смеяться! Ее смех заполнял всю комнату, раскрашивал ее яркими красками, повисал картинами на стенах и занавесками на окнах.
   — Когда приедешь? — спросила Жозефина.
   — На Рождество… С Гортензией и Гэри.
   — Но ты хоть побудешь немного? Без тебя жизнь не в радость.
   — Смотри-ка, прямо признание в любви.
   — Признания в любви и в дружбе мало чем отличаются.
   — Ну-у… Как обустроилась в новой квартире?
   — У меня такое чувство, как будто я у себя в гостях. Присаживаюсь на краешек дивана, стучусь перед тем, как войти в гостиную, и сижу на кухне, там мне лучше всего.
   — Чего ж еще от тебя ждать!
   — Я выбрала эту квартиру ради Гортензии — а она уехала в Лондон…
   Она тяжело вздохнула, что значило: с Гортензией всегда так. Свои подношения приходится оставлять перед закрытой дверью.
   — А Зоэ такая же, как я. Мы с ней здесь чужие. Как будто переехали в другую страну. Люди тут холодные, чванные, равнодушные. В костюмах-тройках и с трехэтажными фамилиями. Одна консьержка похожа на живого человека. Ее зовут Ифигения, и она каждый месяц красит волосы в разный цвет, то они огненно-рыжие, то серебристо-голубые, вечно ее узнать нельзя, зато когда приносит почту, улыбка у нее настоящая.
   — Ифигения! Она плохо кончит, с таким-то именем! Кто-нибудь принесет ее в жертву, или отец, или муж…[14]
   — Она живет в привратницкой с двумя детьми, мальчику пять, а девочке семь. Каждое утро в половине седьмого выносит мусор.
   — Дай угадаю: ты с ней подружишься. Знаю я тебя.
   Не исключено, подумала Жозефина. Она поет, когда моет лестницы, танцует со шлангом пылесоса, надувает гигантские пузыри из жвачки, и они лопаются, залепляя ей лицо. Когда Жозефина однажды постучалась в дверь привратницкой, Ифигения открыла ей в костюме ковбоя.
   — Я пыталась тебе дозвониться в субботу и в воскресенье, никто не подходил.
   — Я уезжала за город, в Сассекс, к друзьям. В любом случае рано или поздно я тебе сама звоню. А как вообще жизнь?
   Жозефина пробормотала, что могло быть и лучше… а потом выложила все в подробностях. Ширли то и дело вскрикивала в изумлении и ужасе: «Оh!.. Shit!..[15] Жооозефииина!», выспрашивала каждую мелочь, потом подумала и решила разобраться во всем по порядку.
   — Начнем с таинственного убийцы. Лука прав, надо пойти в участок. Он ведь и правда может еще на кого-то напасть! Представь, что он убьет какую-нибудь женщину у тебя под окнами…
   Жозефина согласилась.
   — Постарайся все хорошенько вспомнить, когда будешь подавать заявление. Иногда какая-нибудь мелочь может навести на след.
   — У него были чистые подметки.
   — Подметки ботинок? Ты их видела?
   — Да. Чистые, гладкие подошвы, как будто ботинки только что вынули из коробки. Красивые ботинки, кстати, похожи на «Weston» или «Church».
   — Нда, — произнесла Ширли, — это уж точно не бродяга какой, раз расхаживает в «черче». Но для следствия это плохо.
   — Почему?
   — От новых чистых подметок никакого толку. Не поймешь ни рост, ни вес преступника, ни где он до этого ходил. А вот по доброй стоптанной подошве можно узнать массу полезных вещей. Ты примерно представляешь, сколько ему может быть лет?
   — Нет. Но он сильный и крепкий, это точно. А, вот еще! Он ругался в нос. Гнусавил. Очень хорошо помню. Вот так примерно…
   И она загнусавила, повторяя слова того мужчины.
   — А еще от него хорошо пахло. Я хочу сказать, он не вонял потом или грязными носками.
   — Значит, он напал хладнокровно, не волновался. Подготовил свое преступление, обдумал его. И разыграл как по нотам. Видимо, хотел за что-то отомстить, поквитаться. Я часто с этим сталкивалась, когда работала в разведке. Так говоришь, потоотделения не было?
   Словечко прозвучало неожиданно, но не удивило Жозефину. В этом «потоотделении» сказалось прошлое Ширли, ее тесное знакомство с миром насилия. Когда-то давно, чтобы скрыть тайну своего рождения, она работала в секретных службах Ее Величества королевы Англии. Окончила курсы телохранителей, научилась драться, защищаться, читать на лицах людей любые их помыслы и намерения. Общалась с настоящими головорезами, раскрывала заговоры, привыкла угадывать тайные мысли преступников. Жозефина восхищалась ее хладнокровием. Любой из нас может совершить преступление, странно не то, что это случается, а то, что это не случается чаще, обычно отвечала Ширли на расспросы Жозефины.
   — Значит, это не мог быть Антуан, — подытожила Жозефина.
   — Ты подумала на него?
   — Потом… Когда получила открытку. Я долго не могла уснуть и все думала: а вдруг это он… Нехорошо, конечно…
   — Если мне не изменяет память, Антуан всегда сильно потел, да?
   — Да. Он обливался потом перед малейшим испытанием, был мокрый, хоть выжми.
   — Значит, это не он. Разве что он изменился… Но ты так или иначе подумала на него…
   — Мне так стыдно…
   — Я тебя понимаю, действительно странно, что он опять возник. То ли он написал открытку и попросил отправить после своей смерти, то ли он и вправду жив и бродит где-то поблизости. Зная твоего мужа и его страсть к дешевым эффектам, можно подумать что угодно. Он вечно что-нибудь сочинял. Уж так ему хотелось выглядеть большим и важным! Может, он решил растянуть свою смерть, как те актеришки, что часами умирают на сцене, никак не кончат свой монолог, хотят всех затмить.
   — Ширли, ты злая.
   — Для таких людей смерть — это оскорбление: стоит отдать Богу душу, как тебя забывают, суют в яму, ты никто и ничто.
   Ширли понесло, Жозефина уже не могла ее остановить.
   — Антуан отправил эту открытку, чтобы урвать лишний кусок жизни на этом свете: пускай, мол, они и после смерти обо мне говорят, не забывают.
   — Я была в шоке, это точно… Но это жестоко по отношению к Зоэ. Она же свято верит, что он жив.
   — Да ему плевать! Он же эгоист. Я никогда не была высокого мнения о твоем муженьке.
   — Перестань! Он же умер!
   — Надеюсь. Не хватало еще, чтобы он торчал у вас под дверью!
   Жозефина услышала в трубке свист чайника. Потом Ширли, наверное, выключила газ, потому что свист перешел в сиплый вздох. Tea time[16]. Жозефина представила, как Ширли на кухне, прижав трубку плечом к уху, льет кипяток на душистые листья. У нее была целая коллекция чаев в цветных железных банках; когда она снимала с банки крышку, по всему дому распространялся пьянящий аромат. Зеленый чай, красный чай, черный чай, белый чай, чай «Князь Игорь», чай «Царь Александр», чай «Марко Поло». Заваривать три с половиной минуты, потом вынуть листья из чайника. Ширли тщательно соблюдала все правила.
   — А что до равнодушия Луки, тут вообще говорить не о чем, — продолжала Ширли, не отвлекаясь от темы. — Он такой был с самого начала, и ты сама его держишь на почтительном расстоянии. Ты водрузила его на пьедестал, умащаешь елеем и простираешься у его ног. Да ты всегда так вела себя с мужчинами, извиняешься за то, что смеешь дышать, благодаришь, что тебя удостоили взгляда.
   — По-моему, я не люблю, чтобы меня любили, но…
   — …но что? Давай, Жози, выкладывай…
   — Такое чувство, будто я все время сижу разинув рот и жажду любви.
   — Надо тебя вылечить!
   — Вот именно. Я сама решила себя вылечить.
   И Жозефина рассказала, что она сумела понять, глядя на звезды и разговаривая с Большой Медведицей.
   — А ты по-прежнему говоришь со звездами!
   — Да.
   — Заметь, отличная терапия, и притом бесплатно.
   — Я уверена, что он оттуда, сверху, слышит меня и отвечает.
   — Ну, раз уверена… Лично мне и без всяких звезд ясно, что твоя мать — преступница, а ты — бедолага, об которую с самого рождения вытирали ноги.
   — Знаешь, я только что это поняла. В сорок три года… Я схожу в полицию. Ты права. Так здорово с тобой поговорить, Ширли. Сразу в голове проясняется…
   — Со стороны всегда виднее. А что новая книга, движется?
   — Да не особо. Топчусь на месте. Ищу сюжет для романа и не нахожу. Днем придумываю тысячу историй, а ночью они все испаряются. Идея «Такой смиренной королевы» возникла в разговоре с тобой, помнишь? Мы сидели у меня на кухне в Курбевуа. Приезжай, помоги, а?
   — Поверь в себя.
   — Вера в себя — не самое сильное мое место.
   — А куда тебе торопиться-то?
   — Не люблю целыми днями сидеть сложа руки.
   — Сходи в кино, погуляй, понаблюдай за людьми на террасах кафе. Отпусти на волю свое воображение, и в один прекрасный день сама не заметишь, как сочинишь историю.
   — Ага, про человека, который по ночам в парке нападает на одиноких женщин с ножом, и об умершем муже, который шлет открытки!
   — Ну и чем тебе не сюжет?
   — Нет уж! Я хочу это все забыть. Хочу вернуться к своей хабилитации.
   — К своей… что?
   — К хабилитации… ну, то есть повысить докторскую степень, получить разрешение на научное руководство.
   — И в чем состоит эта… штука?
   — Надо представить всю сумму публикаций: диссертацию, все научные статьи, выступления, лекции. Тяжесть, между прочим, неподъемная: у меня уже почти семнадцать килограмм! И комиссия их рассмотрит.
   — И зачем это надо?
   — Чтобы занять профессорскую должность в университете, получить кафедру…
   — И зарабатывать кучу денег!
   — Нет! Университетские преподаватели не гонятся за деньгами. Они их презирают. Просто это вершина карьеры. Становишься важной шишкой, тебя уважают, приезжают к тебе со всего мира проконсультироваться. В общем, все то, что мне надо для самоутверждения.
   — Ну ты даешь!
   — Погоди, до этого далеко! Мне еще года два-три корпеть, прежде чем являться на комиссию.
   А комиссия — это уже другая песня. Надо защищать свои труды перед брюзгливыми мужиками, по большей части мачистами. Они разбирают твое досье по косточкам и при первой же ошибке указывают тебе на дверь. Являться рекомендуется в жеваной юбке и в сандалиях без каблука, а главное — не брить ноги и подмышки, пусть оттуда кусты торчат.
   Ширли, словно подслушав ее мысли, воскликнула:
   — Жози, ты мазохистка!
   — Знаю, над этим я тоже решила работать, надо научиться защищаться! Я приняла кучу верных решений, пока говорила со звездами!
   — Млечный Путь наставил тебя на путь истинный! И какое же место на этом празднике серого вещества отводится любви?
   Жозефина покраснела.
   — Когда я кончила возиться с рукописями и уложила Зоэ…
   — Так я и думала: с булавочную головку!
   — Ну, не всем же улетать на седьмое небо с человеком в черном!