Ему захотелось вернуться домой, посмотреть на спящего сына. Александр менялся на глазах, становился взрослее, увереннее в себе. Очень быстро перестроился на английский лад. Пил молоко, ел кексы, научился правильно переходить улицу, сам ездил на метро и на автобусе. Учился он во французском лицее, но уже превратился в маленького британца. За несколько месяцев. Филипп настоял, чтобы дома говорили по-французски, иначе Александр вообще забудет родной язык. Нашел ему няню-француженку. Анни была родом из Бреста. Крепкая пятидесятилетняя бретонка. Александр с ней вроде бы отлично ладил. Сын ходил с ним в музеи, задавал вопросы, если чего-то не понимал, спрашивал, откуда люди знают заранее, что будет красиво, а что нет? Ведь когда, скажем, Пикассо начал писать все сикось-накось, большинство считало, что это уродство. А теперь считается, что это прекрасно… Почему? Иногда его вопросы бывали более философскими: мы любим, чтобы жить, или живем, чтобы любить? Или орнитологическими: а пингвины болеют СПИДом?
   Для него была лишь одна запретная тема — мать. Когда они навещали ее в больнице, Александр всегда сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в пространство. Филипп один раз попробовал оставить их наедине, решив, что своим присутствием мешает им поговорить.
   В машине, когда они ехали домой, Александр предупредил его: «Ты больше никогда не оставляй меня одного с мамой, пап. Я ее боюсь. Правда, боюсь. Она вроде и здесь, а как бы и не здесь. Глаза у нее совсем пустые. — И добавил тоном бывалого врача, пристегивая ремень: — Она сильно похудела, ты не находишь?»
   У него было сколько угодно времени, чтобы заниматься сыном, и он не лишал себя этого удовольствия. Номинально он оставался во главе своей парижской адвокатской конторы, но довольствовался ролью наблюдателя. Получал солидные дивиденды, но снял с себя все обязательства, которые еще год назад вынуждали его каждый день проводить массу времени в офисе. Если его просили, включался в работу над особо сложными делами. Иногда находил клиентов, иногда начинал дело, а потом передавал коллегам. Возможно, когда-нибудь к нему вернется желание бороться и работать.
   Пока у него вообще не возникало особых желаний. Жизнь была как непроходящее похмелье. Разрыв с Ирис произошел и сразу, и постепенно. Он мало-помалу отдалялся от нее, привыкал к мысли, что вместе им не жить, а когда случилась та история с Габором Минаром в Нью-Йорке, оторвал ее от себя одним махом, как пластырь. Больно, зато какое облегчение… Он видел, как жена бросилась в объятия другого прямо на его глазах, словно его и на свете не было. Его это ранило, но он почувствовал себя свободным. На смену любви, которую он питал к Ирис все долгие годы их брака, пришло другое чувство — смесь жалости и презрения. Я любил образ, очень красивую картинку, но я и сам был всего лишь иллюстрацией. Иллюстрацией успеха. Сильный, самоуверенный, надменный мужчина. Мужчина, достигший вершин и гордый своим успехом. Висящий в пустоте.
   А под пластырем оказался другой человек, лишенный всего напускного, внешнего, светского. Незнакомец, которого он пытался понять и который порой сбивал его с толку. Он спрашивал себя, какую роль сыграла Жозефина в появлении этого человека. Какую-то точно сыграла. По-своему, скромно и ненавязчиво. Она словно обволакивает тебя облаком доброты, и хочется дышать полной грудью. Ему вспомнилось, как он в первый раз сорвал у нее поцелуй в своем кабинете в Париже. Взял ее за запястье, притянул к себе и…
   Он предпочел уехать в Лондон. Оставить свои парижские привычки, пересидеть в чужом городе, прояснить ситуацию. Здесь у него были друзья, вернее, приятели, здесь он ходил в клуб. И родители жили недалеко. А до Парижа — всего три часа езды. Он часто туда наведывался. Водил Александра повидаться с Ирис. Ни разу не звонил Жозефине. Еще не время. Странный у меня сейчас период. Словно чего-то жду. Застыл на перепутье. Я больше ничего не знаю. Мне надо всему учиться заново.
   Он высвободил руку и поднялся. Нашарил на коврике у кровати свои часы. Половина восьмого. Пора домой.
   Как же ее зовут-то? Дебби, Дотти, Долли, Дейзи?
   Он натянул трусы, рубашку, собирался уже надеть брюки, как вдруг девица повернулась, моргнула, подняла руку, защищаясь от света.
   — Сколько времени?
   — Шесть.
   — Ночь же на дворе!
   От нее несло пивным перегаром; он отошел подальше.
   — Мне пора домой, у меня… ну… у меня ребенок, он дома ждет и…
   — И жена?
   — Ну… да.
   Она резко отвернулась и сжала руками подушку.
   — Дебби…
   — Дотти.
   — Дотти… не грусти.
   — Я и не грущу.
   — Грустишь, у тебя на спине написано, что грустишь.
   — Еще чего.
   — Мне правда нужно домой.
   — Ты всегда так с женщинами обращаешься, Эдди?
   — Филипп.
   — Снимаешь за пять кружек пива, трахаешь, а потом ни тебе здрасьте, ни мне спасибо?
   — Да, это не очень красиво, ты права. Но я вовсе не хотел тебя обидеть.
   — Мимо кассы.
   — Дебби, знаешь…
   — Я Дотти!
   — Ты же сама согласилась, я тебя не принуждал.
   — Ну и что? Все равно так не уходят — оттянулся и свалил тайком, как вор. Это невежливо по отношению к тому, кто остается.
   — Но я действительно должен уйти.
   — И как мне после такого на себя в зеркало смотреть? А? Облом на весь день! А если повезет, так еще и завтра грустить буду.
   Она по-прежнему лежала к нему спиной и кусала подушку.
   — Я могу что-нибудь сделать для тебя? Может, денег дать, или совет, или просто выслушать?
   — Да вали ты на хрен, козел! Я тебе не шлюха и не больная на голову. Я, между прочим, бухгалтер в «Харви энд Фридли».
   — ОК. Я по крайней мере попытался.
   — Что попытался? — завопила девица, чье имя он так и не запомнил. — Попытался быть добрым две с половиной минуты? Мимо кассы.
   — Послушай, эээ…
   — Дотти меня зовут.
   — Мы вместе ехали в такси и вместе спали ночь, никакой драмы здесь нет. Думаю, ты не в первый раз подцепила мужчину в пабе…
   — НО У МЕНЯ СЕГОДНЯ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ! И Я ОПЯТЬ БУДУ ОДНА, КАК ВСЕГДА!
   Он обнял ее. Она его оттолкнула. Он крепче прижал ее к себе. Она вырывалась что есть сил.
   — С днем рождения, — прошептал он.
   — Дотти. С днем рождения, Дотти.
   Он подумал, не спросить ли, сколько ей стукнуло, но испугался ответа. С минуту молча баюкал ее; она уже не сопротивлялась, прижалась к нему.
   — Прости меня, ладно? Честно, прости.
   Она с сомнением посмотрела на него. Вид у него был искренний. И грустный. Она пожала плечами и высвободилась. Он погладил ее по голове.
   — Пить хочу, — сказал он. — А ты? Мы вчера слегка перебрали.
   Она не ответила. Разглядывала красные сердечки на занавесках. Он скрылся на кухне. Вернулся с куском хлеба: намазал его вареньем и воткнул пять спичек. Зажег спички одну за другой и пропел «Happy birthday…».
   — Дотти, — прошептала она со слезами на глазах.
   — Happy birthday, happy birthday, sweet Dottie, happy birthday to you…[26]
   Она задула спички, он снял часы «Cartier», которые Ирис подарила ему на Рождество, и застегнул их на запястье восхищенной Дотти.
   — Ну ты странный, чувак, точно…
   Главное — не попросить у нее номер телефона. Не говорить «я позвоню, увидимся». Ни к чему врать и трусить. Они больше не увидятся. Она права, что не хочет мучить себя надеждой, это слишком сильный яд. Филипп знал об этом не понаслышке, сам вечно на что-то надеялся.
   Он взял шарф, куртку. Она молча смотрела ему вслед.
   Он захлопнул за собой дверь и вышел на улицу. Сморгнул, взглянув на небо. Интересно, в Париже сейчас такое же серое небо? Она, наверное, еще спит. Получила ли она мой подарок, белую камелию? Посадила ли у себя на балконе?
   Нет, так ее никогда не забыть. Он по нескольку дней старался о ней не думать, но потом тоска разлуки снова начинала терзать его. Достаточно было любой мелочи. Серой тучи, белого цветка…
   Рядом остановился грузовик. Начинало моросить. Не дождь, скорее туман, не промокнешь. Филипп поднял воротник и решил пойти домой пешком.
   Блез Паскаль написал как-то: «Есть страсти, угнетающие и сковывающие душу, а есть такие, от которых она расправляется и рвется из груди». С тех пор как Марсель Гробз ушел к своей секретарше, Жозиане Ламбер, душа Анриетты Гробз задыхалась под гнетом одной-единственной страсти: жажды мести. Она могла думать лишь об одном: сторицей вернуть Марселю должок, унизить его стократ сильнее, чем он унизил ее. Мечтала, как однажды бросит ему в лицо: ты украл у меня положение в обществе, ты украл мое благополучие, ты разорил мое святилище — и вот тебе наказание, Марсель Гробз, я втопчу вас в грязь, тебя и твою потаскуху. Повыплачете все глаза, когда увидите, что ваш драгоценный сыночек растет среди отбросов, когда поймете, что вашим надеждам не суждено сбыться, — а я тем временем буду плясать на куче золота и обливать вас презрением.
   Ей необходимо было как-то уязвить Марселя, заклеймить его каленым железом, как угнанную скотину, которая прежде принадлежала ей. «Как он посмел?!» — задыхалась она. Как он посмел лишить ее всех прав и привилегий, пожизненной ренты, которую она обеспечила себе, выходя замуж за этого грязного борова, привлекательного исключительно своим кругленьким состоянием! Она-то думала, что железобетонный брачный контракт навсегда обеспечит ей безбедное существование. А он взял да провернул какой-то фокус с документами и украл у нее золото. Кучу золота, над которой она неусыпно тряслась, как квочка над цыплятами.
   Она не помнила его доброты и щедрости, не помнила, в какой ад превратила его жизнь, как попрекала его коркой хлеба и глотком воздуха. Она забыла, как унижала его, заставляя пользоваться за столом тремя разными вилками, носить тесные брюки и ломать язык витиеватыми фразами. Забыла, что отлучила его от супружеского ложа и сослала в клетушку, где едва помещались кровать и ночной столик. Она помнила лишь одно: этот несчастный до того обнаглел, что взбунтовался и улизнул со всеми деньгами.
   Месть, месть! — взывало все ее существо, стоило утром открыть глаза. Открыть глаза и убедиться, что в пустынной квартире нет больше огромных букетов от флориста из «Вейра»[27], что повар не спрашивает, что она желает на обед, прачка не стирает ей белье, а прислуга не приносит кофе в постель. Что нет шофера и некому возить ее по Парижу, что кончились ежедневные визиты к портнихе, массажисту, маникюрше, парикмахеру. Она разорена. Накануне, покупая на Вандомской площади новый браслет для часов «Cartier», она чуть не упала в обморок, увидев чек. За кремом она теперь ходила не в парфюмерный бутик, а в аптеку, одевалась в «Заре», отказалась от ежедневников «Гермес» и шампанского «Рюинар Блан де блан». Каждый день приносил новые жертвы.
   Марсель Гробз назначил ей содержание и оплачивал квартиру, но этого было мало ненасытной Анриетте, вкусившей истинного великолепия, когда достаточно лишь открыть чековую книжку, и все, что захочется, уже твое. Золотое перо с тихим шорохом выводит цифры на бумаге… Сумка последней модели от «Vuitton», вороха пушистых кашемировых шалей, нежные тени для ее слабеющих глаз, белые трюфели от «Эдиара», два билета в первом ряду на концерт в зале Плейель[28] — для нее и для ее сумки. Она не терпела тесноты. Деньги Марселя были волшебной палочкой, которой она пользовалась без зазрения совести и которую у нее вдруг отняли, как пустышку у ничего не подозревающего младенца.
   Теперь у нее не было денег, и она была никто. А у другой было все.
   Другая. Она снилась Анриетте каждую ночь, и та просыпалась в холодном поту. Гнев душил ее. Она выпивала большой стакан воды, чтобы залить бушующее в груди пламя, и при слабых отсветах зари вновь и вновь представляла себе в ярких красках свой реванш. Погоди, Жозиана Ламбер, я с тебя шкуру спущу, с тебя и с твоего ублюдка, шипела она, зарываясь в мягкие подушки. Слава богу, он хоть постельные принадлежности не забрал. Не хватало еще спать на подушках из супермаркета!
   Пора положить конец этому позору. Новый брак тут не подходит, она уже не в том возрасте, когда можно кого-то охмурить своими прелестями, все-таки шестьдесят восемь лет. Надо что-то предпринять, восстановить свои права. Отомстить мудро и обдуманно.
   Как? Она пока не знала.
   Чтобы дать выход своей злости, она кружила возле дома соперницы, следила за ней, когда та прогуливала в английской колясочке наследника, утопающего в кружевах и красивых одеяльцах. Чуть позади ехала машина, за рулем сидел Жиль, все тот же шофер, на случай, если вдруг узурпаторша устанет ходить пешком. Анриетта задыхалась от бешенства, но не отставала от кортежа, семеня длинными тощими ногами и чувствуя себя в полной безопасности под неизменной огромной шляпой, скрывавшей лицо.
   Она подумывала о серной кислоте. Облить мамашу и ребенка, обезобразить их, ослепить, оставить на их лицах непроходящие язвы. Эта мысль буквально преображала ее, она ликовала, ее сухая физиономия под слоем белой пудры расплывалась в широкой улыбке. Она разузнала, где можно достать кислоту, выяснила все последствия ее действия. Какое-то время эта идея грела ей душу, но потом она одумалась. Марсель Гробз сразу бы понял, чьих это рук дело, и гнев его был бы ужасен.
   Нет, месть должна быть безликой, тайной, неслышной.
   Тогда она решила произвести разведку на территории противника. Попыталась подкупить няню, служившую у Марселя, выяснить что-нибудь о друзьях, знакомых и родственниках ее хозяйки. Анриетта умела обращаться со слугами, разговаривать с ними на равных, подстраиваться под их взгляды, разделять мечты и раздувать воображаемые страхи; она льстила, изображала из себя подружку, свою в доску, лишь бы вызнать одну-единственную вещь: нет ли у этой самой Жозианы любовника?
   — Ой, нет, что вы… — покраснела няня. — Мадам, она не такая… Она добрая. И еще очень искренняя. Коли у нее что на сердце, она сразу скажет. Скрывать не станет.
   А может, сестра или какой-нибудь пропащий брат приходят клянчить деньги, стоит толстяку набить брюхо и отвернуться? Няня, пряча аккуратно сложенные купюры в карман куртки, отрицательно покачала головой: нет, едва ли, похоже, мадам Жозиана сильно его любит, и мсье ее тоже, они все время милуются, и если бы не Младший, так бы и кувыркались целыми днями — на кухне, в прихожей, в гостиной. Так что у них любовь, это точно. Они как две карамельки склеились.
   Анриетта гневно топнула ногой:
   — В их-то возрасте тискаться по углам?! Гадость какая!
   — Нет, мадам, это так мило! Вы бы их видели! Смотришь и радуешься, начинаешь надеяться и верить в любовь. Мне нравится у них работать.
   Анриетта удалилась, затыкая нос от отвращения.
   Она попробовала было умаслить консьержку в их доме, выудить у нее какие-нибудь полезные сведения, но передумала. Она не видела себя в роли похитительницы младенца и не была готова оплатить наемного убийцу для его мамаши.
   Они с Марселем еще не развелись, она чинила всевозможные препоны, пытаясь оттянуть роковую дату, когда Марсель станет свободным и сможет сочетаться законным браком со своей наложницей. Это был ее единственный козырь: она пока была замужем и не спешила разводиться. Закон на ее стороне.
   Надо ковать железо, пока горячо, но действовать осторожно. Марсель тоже не лыком шит. Умеет быть безжалостным, если захочет. Она видела его в деле. Со своей ангельской улыбкой он обводил вокруг пальца самых страшных конкурентов и играючи расправлялся с ними.
   Я что-нибудь придумаю, я придумаю, каждый день твердила она себе, семеня за коляской с ненавистным младенцем. Она исходила своими тощими ногами все окрестные проспекты — и авеню Терн, и Ниель, и Ваграм, и Фош. Эти прогулки выматывали ее. Соперница была моложе и бодрей, коляска резво катилась вперед. Анриетта возвращалась домой со сбитыми в кровь ногами и, расправляя затекшие пальцы в теплой ванночке с солью, думала, думала… Ну уж нет, я и не из таких переделок выбиралась, этот старый потаскун меня не раздавит.
   Иногда на заре, когда слабый свет едва начинал пробиваться сквозь шторы, она позволяла себе редкую, а потому особенно ценную роскошь — слезы. Она проливала скупые холодные слезы над своей жизнью, которая могла бы быть такой яркой и сладкой, если бы фортуна не отвернулась от нее. Да, отвернулась, повторяла она, яростно всхлипывая. Мне попросту не повезло, ведь жизнь — лотерея, а я упустила свой шанс. О доченьках уж и не говорю, усмехалась она, растянувшись на постели. Одна, неблагодарная серость, не желает больше меня видеть, другая, избалованная кривляка, прошляпила свое счастье: лавры мадам де Севинье ей, видите ли, покою не давали. Что за дурацкая затея?! Кой черт ее дернул лезть в литературу? Ведь у нее было все. Богатый муж, прекрасная квартира, дом в Довиле, денег куры не клевали. И можете мне поверить, добавляла она, словно обращаясь к невидимой подруге, сидящей в ногах кровати, она сорила ими направо и налево. Нет, надо было ей погнаться за бесплодной мечтой, корчить из себя писательницу! Теперь вот тихо вянет в клинике. Не хочу ее видеть: она меня расстраивает. И потом, клиника так далеко, а общественный транспорт — брр! И как это люди могут каждый день давиться в этих вагонах с человеческим скотом? Нет уж, спасибо!
   Однажды няня, у которой Анриетта выспрашивала, кто бывает в гостях у Марселя и его шлюхи — про себя она всегда называла Жозиану только так, — рассказала, что хозяева хотят пригласить на ужин Жозефину. Был такой разговор. Жозефина в тылу врага! Она могла бы стать моим Троянским конем. Надо срочно с ней помириться. Она такая простофиля, примет все за чистую монету.
   Вскоре один случай укрепил ее в этом решении. Она стояла у перехода, дожидаясь зеленого сигнала светофора, чтобы продолжить слежку, как вдруг рядом остановилась машина Марселя.
   — Что, старая, — гаркнул шофер Жиль, — гуляем, воздухом дышим? Вспомнила, как приятно пешком ходить?
   Она отвернулась, стала разглядывать верхушки деревьев, уставилась на спелые каштаны, выглядывавшие из лопнувшей скорлупы. Она любила засахаренные каштаны. Покупала их у Фошона[29]. Она и забыла, что они растут на деревьях.
   Он бибикнул, чтобы привлечь ее внимание, и продолжал:
   — Не вздумайте хозяину подгадить, кончайте выслеживать его красотку с малышом. Думаете, я не заметил, как вы везде за ними таскаетесь?
   Слава богу, вокруг не было ни души и никто не удивился странному разговору. Она смерила Жиля испепеляющим взглядом, и он, пользуясь этим, нанес последний удар:
   — Валите-ка отсюда, да поживей, а то все хозяину расскажу. И плакал ваш чек за месяц!
   С того дня Анриетте пришлось прекратить слежку. Но она без устали искала способ навредить — незаметно, анонимно. Отомстить на расстоянии, как будто она и ни при чем.
   Она не позволит горю доконать ее: она сама убьет свое горе.
 
   Выходя из дома, Жозефина проверила, на месте ли медальон, и только потом захлопнула дверь. Она помнила, какие меры предписывала соблюдать Хильдегарда Бингенская: чтобы уберечься от опасности, надо всегда носить в мешочке на шее мощи святого заступника или волосы, ногти, лоскут кожи умершего родственника. Она положила прядь волос Антуана в медальон и повесила на шею: раз Антуан с помощью той посылки спас ее от ножа убийцы, значит, он может защитить ее, если убийца появится снова. И пусть ее считают чокнутой, подумаешь!
   В конце концов, вера в спасительную силу реликвий просуществовала во Франции достаточно долго, чтобы совсем с ней не считаться. Почему я не имею права верить в сверхъестественное? Только потому, что живу в наш якобы рациональный, научный век? В Средние века чудеса, святые, потусторонние силы были частью повседневной жизни. Дар исцеления приписывали даже собаке. В XIII веке в приходе Шатильон-сюр-Шаларон мученик-пес по имени Гинфорт был убит хозяином; одна крестьянка тайком похоронила его и каждый раз, оказавшись на той полянке, стала класть цветы на его могилу[30]. Однажды она взяла с собой полуторагодовалого сына, у которого был сильный жар и сыпь на лице, посадила малыша на могилу, а сама, как обычно, стала собирать полевые цветы. Когда вернулась, лицо мальчика было гладким и чистым, будто вымытым, он лепетал и хлопал в ладоши, радуясь избавлению от мучительной болезни. Крестьянка рассказала об этом происшествии, и все сочли его чудом. Деревенские женщины стали носить больных детей на могилу собаки. Возвращаясь, они распевали песнопения во славу пса-чудотворца. Вскоре на могилу Гинфорта стали привозить детей со всей Франции. Народ причислил его к лику святых. Святой Гинфорт, полай за нас. Ему молились, ему воздвигли алтарь, ему приносили дары. История наделала столько шуму, что в 1250 году монах-доминиканец Этьен де Бурбон запретил эти суеверия, но паломничества на могилу пса продолжались до ХХ века.
   Сегодня она поработает в библиотеке, а потом, к половине седьмого, отправится к Зоэ в школу на родительское собрание. Ты не забудешь, мам? Не засидишься у себя в башне с лилией в руке? Жозефина улыбнулась и обещала не опаздывать.
   В общем, она сидела в метро, лицом по ходу поезда, уткнувшись носом в стекло. Думала о том, как спланировать работу, какие книги оставить до завтра, на какие заполнить требования, о том, как она выпьет в баре кофе с бутербродом… Ей надо было написать статью о том, как одевались девушки в Средние века. В каждой местности был свой костюм, и по одежде всегда можно было понять, откуда женщина родом. Девушка-простолюдинка носила чепец, платье и пояс с привязанными к нему мешочками — в Средние века не было карманов. Поверх платья надевали сюрко — что-то вроде плаща, нередко подбитого беличьим мехом, причем нежным мехом с брюшка. Сейчас бы им «зеленые» руки-ноги пообрывали за шубку из беличьих брюшек!
   Она повернула голову и бросила взгляд на соседа: тот был погружен в изучение конспектов по электротехнике. Что-то такое про трехфазный ток. Она попыталась разобраться в хитросплетении красных стрелочек, голубых кружков, дробей и квадратных корней… Заголовок, подчеркнутый красной ручкой, гласил: «Что такое идеальный трансформатор?» Жозефина улыбнулась. Она прочла: «Что такое идеальный мужчина?» Ее роман с Лукой постепенно сходил на нет. Она больше у него не ночевала: он забрал к себе брата. Витторио становился все беспокойнее. Лука опасался за его психику. «Боюсь оставлять его одного, а запирать не хочется. У него настоящая идея фикс — это вы. Приходится доказывать, что только он один для меня что-то значит». К тому же издатель решил выпустить его книгу о слезах раньше, чем предполагалось, и Лука срочно читал корректуру. Он звонил, говорил, на какой фильм или какую выставку они могли бы пойти вместе, но свидания не назначал. Он избегает меня, подумала Жозефина. Ей не давал покоя один вопрос: что же он хотел ей сказать в тот злополучный вечер, когда не явился на свидание? «Мне надо с вами поговорить, это очень важно…» Может, он имел в виду своего буйного братца? Может, Витторио грозил добраться до нее? А может, он напал на самого Луку?
   После того как она рассказала про нападение в парке, в их отношениях появилась какая-то неловкость. Иногда она даже думала, что лучше было промолчать. Не досаждать ему своими проблемами. А потом спохватывалась и злилась на себя: хватит, Жози, сколько можно считать себя ничтожеством? Ты потрясающий человек! Надо приучить себя к этой мысли. Я потрясающий человек, я имею право на существование. Я себя не на помойке нашла.
   Лука был для нее такой же загадкой, как трехфазный ток в конспекте соседа. Мне нужна схема со стрелочками, чтобы его понять, добраться до его сердца.
   Напротив двое студентов изучали объявления о сдаче квартир, громко возмущаясь дороговизной.
   Довольно симпатичные. Жозефине захотелось позвать их к себе — у нее была комната для прислуги на седьмом этаже, — но она вовремя удержалась. Один раз она уже поддалась порыву щедрости и посадила себе на шею мадам Бартийе с сыном Максом: их потом невозможно было выдворить из ее собственной квартиры. Что-то давно ничего не слышно про этих Бартийе.
   Перед станцией «Пасси» метро выходило на поверхность. Это был ее любимый перегон: поезд выныривал из туннеля, из чрева земли, и устремлялся к небу. Она повернулась к окну в ожидании света. И перед ее глазами вдруг, разом, появились залитые солнцем платформы. Она моргнула. Этот переход всегда заставал ее врасплох.
   Рядом остановился поезд, идущий в обратную сторону. Она стала рассматривать людей, сидящих в вагоне. Наблюдала за ними, придумывала каждому жизнь, любовь, сожаления. Пыталась угадать, кто женат, а кто нет, уловить по губам обрывки разговоров. Ее взгляд остановился на полной даме с насупленными бровями, облаченной в клетчатое пальто. Да, крупная клетка — не лучшая идея для толстухи, а уж брови у нее!.. Пускай это будет сварливая старая дева. Жених от нее сбежал, а она все поджидает его со скалкой, хочет научить уму-разуму. А вот другая женщина — худенькая, глаза подведены ярко-зеленым. Скорее всего, разгадывает кроссворд: склонилась над газетой, покусывая карандаш. Обручального кольца нет, на ногтях алый лак. Жозефина решила, что она программист, незамужняя и бездетная, и никогда не моет посуду. По субботам вечерами ходит в клуб, танцует до трех часов ночи и возвращается домой одна. Рядом, ссутулившись, сидел мужчина в красной водолазке и потертой, мешковатой серой куртке. Жозефина видела его со спины, но тут он вдруг подвинулся, пропуская какую-то женщину на свободное место, и повернулся лицом. Она застыла, как громом пораженная. Антуан! Это Антуан. Он смотрел куда-то в пространство, мимо нее, но это точно был он. Она стала колотить в стекло, крикнула: «Антуан! Антуан!», вскочила, стукнула еще раз, изо всех сил, мужчина обернулся, удивленно посмотрел на нее и слегка помахал рукой. Как будто ему неловко и он просит ее успокоиться.