На верхнюю палубу вышел Тихон Матвеевич, что-то сердито пробормотал, постоял недоуменно, вернулся в свою каюту… Торжественные звуки Пятой симфонии Бетховена разнеслись по ледоколу, проникли в буфет, где Глафира Львовна и Таня готовили посуду к обеду.
   Опять со своим патефоном, — сказала, перетирая тарелки, Глафира Львовна. — Солидный человек, а занимается ерундой… От одиночества… — Она говорила, как всегда, недовольным тоном, но ее лицо казалось оживленней обычного. — Не слышала, Танюша, скоро на берег начнут увольнять?
   Нет, не слыхала, — сказала Таня рассеянно, смотря в иллюминатор.
   Ты, Танюша, вместо меня в кают-компании обед не раздашь? Меня старший помощник в первую очередь отпустить обещал. Хочу по магазинам пройтись. А завтра, когда в увольнение пойдешь, я тебя подсменю в салоне.
   Не знаю, успею ли, Глафира Львовна. Мне передвижку на доке сменить нужно. А потом на «Топазе» и на «Пингвине».
   Успеешь с передвижкой. Кому сейчас чтение твое нужно? Ребята к увольнению готовиться будут… Подсмени, Танюша!
   Я подумаю, Глафира Львовна, — сказала нерешительно Таня.

Глава пятнадцатая
ФРОЛОВ УДИВЛЯЕТСЯ

   Был тот самый ранний утренний час, когда особенно глубоко ощущаются свежесть и красота мира. Деревянный настил палубы был темным от недавно прошедшего дождя, но пропитанные солнцем облака лишь кое-где подернули прохладное небо, вода рейда казалась очень чистой, чуть плескалась у корабельных бортов и вдоль пристаней, сложенных из древних каменных плит.
   Жуков стоял у борта «Прончищева», смотрел задумчиво на залив. Сегодня почти не спал. В походе, после трудных вахт, засыпал, едва добравшись до койки, а теперь вот проснулся перед рассветом и не давали покоя смятенные мысли.
   Так хотелось поговорить с человеком, на суждение которого мог положиться. Был бы здесь друг Калядин…
   Он вздохнул, отвернулся от поручней. Потянуло взбежать на мостик, взглянуть — в порядке ли сигнальное хозяйство. Привык так делать еще на «Ревущем», никогда не лишним казалось заглянуть на свой боевой пост. Он взбежал по трапу — сталь ступенек зазвенела под каблуками.
   На мостике стоял полный невысокий офицер. Повернулся на шум шагов, взглянул на Жукова ясными небольшими глазами. Подкупающее добродушие было во взгляде Андросова. Что-то словно толкнуло Жукова в сердце. Вот возможность поговорить по душам…
   — Здравствуйте, товарищ капитан третьего ранга. Он в нерешительности остановился.
   Здравствуйте, товарищ Жуков! Что так рано проснулись?
   Не спится… — Жуков снова запнулся и вдруг решился, открыто взглянул на офицера. — Вся душа у меня изныла. Поговорить с вами разрешите?
   Я давно ждал этого разговора, Жуков, — тихо сказал Андросов.
   Что же это получилось такое? — Жуков шагнул ближе, невольно понизил голос. — С девушкой моей там в базе? Врагом оказалась. А ведь убила-то, оказывается, не она.
   Да, того диверсанта, шпиона убил в ее комнате, по-видимому, другой человек, — сказал негромко Андросов. — Но не в этом для вас суть дела.
   Жуков слушал потупившись. Вспомнил до мелочей последнюю встречу с Клавой у майора, и холодом обдало сердце. Андросов будто читал его мысли.
   — Следствие установило, что Шубина замешана в преступлении более страшном, чем убийство, — в измене родине, в шпионаже. И вы, комсомолец, советский моряк, тоже чуть не оказались запутанным в этом деле. Жуков стоял неподвижно, с осунувшимся, потемневшим лицом.
   Ни в чем я таком не замешан! И подумать об этом не мог… — сказал наконец, трудно смочив языком высохшие губы.
   Им не удалось вовлечь вас в это преступление — я знаю. Вы даже помогли следствию, насколько сумели. Но подумайте о другом. У вас была с ней не одна встреча, вы собирались взять ее в жены, она даже как будто полюбила вас…
   Точно что полюбила! — Жуков как-то по-мальчишечьи шмыгнул носом, был полон негодования, давно понял, что любовь к ней перешла в яростное презрение.
   Да, у нее могло быть к вам искренне влечение, такое же, как у вас к ней. Конечно, вы правы — это была не наша, не советская любовь, не глубокая, товарищеская связь двух до конца понявших друг друга людей. Но разве вы сами не могли бы раньше разгадать сущность этой любви? Вспомните — о чем вы говорили с Клавой, что вас главным образом привлекало в ней?
   Жуков молчал, теребя медную пряжку ремня.
   Известно, что парня в девушке привлекает… Красивая, бойкая. Одевалась аккуратно. Всегда умела кофточку подходящую выбрать, чулочки… Хорошо танцевать умела… — Замолчал, понял, почувствовал, что высказывает что-то совсем не то. С удивлением заметил, что невольно говорит о Клаве в прошедшем времени. И действительно — то, что было между ними, казалось теперь страшно далеким, навсегда рухнувшим в прошлое. — Ни о чем мы с ней особенно не говорили. На берег сходишь: первая мысль — потанцевать и прочее такое… Разговоры потом…
   «Разговоры потом»! Эх, Жуков, Жуков!
   Таким осуждающим и в то же время понимающим взглядом смотрел на него Андросов, что Леониду стало нестерпимо стыдно за свои слова.
   — Сейчас, в мирное время, на серьезный разговор что-то не тянет, товарищ капитан третьего ранга. Были бы военные дни…
   — Но для нас еще не кончились военные дни! — с силой сказал Андросов. — Старый мир, чующий свою гибель, не прекращает войну против нас. Это тайная война, многие не знают о ней, советский человек занят мыслями о мире, но тем страшнее она, тем опаснее. Война миров, Жуков, вы не задумывались, что это значит? И в этой войне первую линию обороны против фашизма занимают строители будущего человечества, советские молодые люди. А фашизм старается разбить наши ряды, выбирает самых неустойчивых… Скажите, есть у вас какой-нибудь большой закадычный друг?
   Как не быть! — Жуков вспомнил Калядина, его дышащее спокойной силой лицо.
   И этого друга вы полюбили, сошлись с ним сердцами тоже потому, что он бойкий, красиво одет?
   Леонид усмехнулся, молчал.
   Поймите меня правильно, Жуков. Девушка есть девушка. Чудесно, если она и красивая и потанцевать умеет. Но если смотреть только на это, не узнать, что у нее за душой, — вот и может получиться так, как у вас с Шубиной получилось… Значит, так-таки ни о чем серьезном с ней и не говорили?
   Все больше спорили — уходить мне с флота или нет. Она к демобилизации тянула, я, конечно, колебался, на корабле остаться хотел, военным моряком.
   А почему, кстати, вы хотели остаться военным моряком? Гражданские люди сейчас тоже большие дела творят, коммунизм строят под нашей защитой.
   Жуков молчал. Да, действительно, почему так нестерпимо жалко ему уходить с флота? «Хорошо тебе на корабле? Хорошо! Дело свое любишь! Морской талант!» — четко всплыли в памяти слова Калядина.
   — Не потому ли, что у вас есть призвание к военноморской службе! — Не спросил — утвердительно сказал Андросов. — Любовь к морю у вас есть, быстрота, сообразительность, зоркость. Я видел, как вы во время шторма работали. Но развиты ли в вас другие качества, особенно необходимые советскому моряку, — положительность, боевая принципиальность, разборчивость в выборе знакомств? Вот над чем вам следует задуматься, Жуков.
   Солнце стояло в зените.
   Легкая рыбачья шхуна скользила вдоль борта ледокола. Парус был выгнут ветерком, синий выцветший крест зыбился на розовом полотнище норвежского флага. Сидя за рулем, плотный юноша в широком комбинезоне с жадным любопытством смотрел на советский ледокол.
   Рейд белел медленно скользящими крыльями прямых и латинских парусов. Верхушки голых высоких мачт покачивались на уровне крыш. Бергенские дома спускались к самой воде, палубы кораблей были как бы продолжением городских улиц.
   У дальнего причала высился, как снеговая гора, белый лайнер линии Гамбург — Нью-Йорк.
   Дальше закопченный транспорт под американским флагом вздымал над пирсом краны и пучки стрел. Окружившие рейд каменные холмы в яркой зелени деревьев были прорезаны ложбинами переулков, круто взбегавших вверх. Над кронами листвы поднимались башни готических церквей.
   С тех первых минут, когда советские корабли ошвартовались в порту, у переброшенных на пристань сходней не расходилась толпа людей. «Это, конечно, не одни и те же люди, — подумал дежурный офицер Игнатьев, — они проходят и уходят, сменяют друг друга». Мужчины, надвинув шляпы на глаза, задумчиво посасывают трубки, дети с любопытством подаются вперед, вырываясь из рук удерживающих их матерей.
   — Товарищ старший механик, посмотрите на парнишку у трапа, — сказал улыбаясь Игнатьев.
   Мальчик лет восьми, одетый в выцветший от стирки костюмчик, вкрадчивыми, робкими движениями старался взойти на корабль. Он подходил к сходне вплотную, делал несколько шажков вверх, не отрывая от дежурного матроса опасливых, страшно любопытных глаз. Стоящий рядом с ним пожилой человек, одетый в пиджачную пару, — верно, отец, подумал Игнатьев, — хватал мальчика за руку, что-то строго говорил. И снова робкие шаги ребенка. И вновь резкий жест отца.
   — Любопытствует парнишка! — нагнулся над фальшбортом кочегар Кривов. — Да вы, гражданин, или как вас там, мистер, ослобоните парнишку. Пусть взойдет. Мы его не съедим. Сами угостим чем богаты.
   Норвежец качнул головой, недоумевающе пожал плечами. Кочегар пошарил в кармане, что-то пробормотал, скрылся в двери надстройки.
   Когда он вернулся на палубу, в его пальцах была большая, пестреющая оберткой конфета. Отец с мальчиком все еще стояли в первом ряду.
   — Подходи-ка, хватай. Ленинградская. Из гостинцев, что сыну везу на Север.
   Кривов протянул к набережной длинную руку. Мальчик попятился, крепче ухватился за отцовский палец. В толпе сдержанно заулыбались. Норвежец приподнял шляпу, потянул сына — уйти подальше от греха.
   Эк они какие запуганные! — Кочегар распрямился, осмотрелся смущенно. — А мальцу сладкое не помешает, вишь какой худущий. Здесь у них до сих пор все по талонам. А ну, подожди… — Он сбежал по сходне, вложил конфету в сжавшиеся маленькие пальцы.
   — Мангетак! [2] — приподнял шляпу отец.
   — Ясное дело — так, — сказал кочегар удовлетворенно.
   …Старший механик вздохнул, тщательно вытер ветошью черные от машинного масла пальцы. Он стоял у входа в кочегарку. Большая голова механика была слегка склонена набок, словно и сейчас по многолетней привычке он прислушивался к работе машин.
   Тихон Матвеевич решал, казалось, какой-то сложный вопрос. Он сунул ветошь в карман спецовки, открыл дверь в коридор правого борта, двинулся к каюте замполита.
   Андросов полулежал на узеньком диванчике, читал книгу. На переборке, против отдраенного иллюминатора, солнечными бликами колыхались отражения водной ряби. Когда вошел старший механик, капитан третьего ранга спустил ноги на пол, положил книгу рядом с собой.
   Прошу садиться, Тихон Матвеевич. Старший механик присел на кресло у стола.
   Закончили прием горючего?
   — Порядок. Разъединяем шланги… — Тихон Матвеевич хотел сказать еще что-то, но осекся, молчал.
   — С ремонтом задержка, — досадливо сказал Андросов, — никак не можем с норвежцами договориться. Ремонт, в сущности, небольшой, а одна фирма несуразную цену затребовала, другая согласилась было, да не прислала рабочих.
   Взгляд Тихона Матвеевича упал на переплет книжки, которую читал Андросов. Глаза под густыми бровями просветлели.
   — О Григе читаете, товарищ замполит? Не знал, что есть у вас и о нем литература. Люблю Эдварда Грига. Так сказать, великий певец северных фиордов. Помните вторую сюиту к «Пер Гюнту»? А шум горного ветра в сонате си бемоль?
   Начиная говорить о музыке, молчаливый Тихон Матвеевич становился словоохотливым и даже многословным. Его речь приобретала некоторую витиеватость языка музыкальных справочников.
   Это не Эдвард Григ, — откликнулся Андросов.
   А-а, — протянул механик, мрачнея.
   Это Нурдаль Григ, внук знаменитого композитора. Не слыхали этого имени? Один из талантливейших представителей молодой Норвегии, погибший в боях с фашизмом. Он был драматургом и романистом.
   Старший механик слушал рассеянно. Глядел в иллюминатор, за которым, поднимаясь над причалом, вилась вверх одна из городских улиц. Плоский лаковый автомобиль промчался по ней, исчез за деревьями наверху. Несколько пешеходов взбирались по крутой дороге.
   В каюте было жарко, и потому особенно манящей, прохладной казалась эта дорога. Тихон Матвеевич стал напевать себе под нос, выбивая толстым пальцем мелодию аккомпанемента.
   — Идиллический пейзаж, не правда ли? — сказал Андросов, захлопнув книгу. — Тихий средневековый город, окруженный горами, жилищами гномов, места, где перелагал на музыку шелест ручьев и шум ветра Эдвард Григ… Вот хоть эта песенка до минор.
   Он тоже тихо запел хрипловатым, но не лишенным приятности голосом.
   — Товарищ замполит! — внушительно, словно решившись на трудный разговор, сказал старший механик.
   Андросов перестал петь.
   — Товарищ замполит, я по поводу экскурсии… Народ готовится к увольнению. Вот и следовало бы осуществить поездку в дом-музей композитора.
   Тихон Матвеевич доверительно нагнулся к Андросову.
   Взглянуть на инструмент великого Грига, на тот рояль, из которого извлекал он музыку, так сказать, завещанную векам…
   По поводу экскурсии в дом Грига… — начал Андросов.
   Так точно, — сказал торопливо старший механик.
   Я уже говорил с капитаном первого ранга, он обещал обеспечить транспорт. Пойду доложу еще раз.
   Андросов с сожалением положил книгу на стол, вслед за старшим механиком вышел из каюты.
   Моряки готовились к увольнению на берег.
   Док стоял рядом с ледоколом, соединенный с ним дощатыми сходнями. На стапель-палубе выстраивались военные моряки в белых форменках и на славу отглаженных брюках, в бескозырках, белеющих чехлами. Из кубрика выглянул Щербаков, стал спускаться по трапу.
   — Живей, живей, товарищ матрос! — крикнул Мосин. — Только тебя и ждем для полного комплекта!
   Мосин говорил с обычной своей подначкой. Но эта подначка уже не смущала Щербакова. Щербаков уже сам чувствовал себя бывалым, кое-что испытавшим матросом…
   Осторожно неся полную кипятка кружку, водолаз Коркин вскарабкался на борт баржи, исчез в люке. Яркий наружный свет из раскрытого иллюминатора падал на лицо водолаза-инструктора Костикова, прилегшего на нижнюю койку.
   Коркин налил кипяток в тазик, стал бриться, смотрясь в круглое зеркальце на переборке. Солнечный луч скользил по квадратному лицу, по широкому, покрытому мыльной пеной подбородку, которым Коркин двигал влево и вправо, натягивая глянцевую кожу щек.
   Пушков проворно орудовал утюгом, гладил брюки сквозь мокрый лоскут на сложенном вчетверо одеяле. Электрический утюг был нагрет на славу. Лоскут то и дело высыхал, то и дело Пушков мочил его в стоящем рядом тазике и, слегка отжав, расправлял на горячем влажном сукне.
   — Может быть, и ваши заодно погладить, товарищ старшина? — сказал Пушков, покосившись на Костикова.
   — Успеете — погладьте, — откликнулся, не поворачивая головы, старшина. — Сейчас большой надобности в этом не вижу.
   На бережок разве снова не пойдете?
   Не знаю еще, — откликнулся Костиков. Его мысли были заняты другим. Совсем недавно прилег он на койку с записной книжкой в руках, а до этого долго бродил по стапель-палубе, заходил на ледокол, что-то чертил и писал на клочках бумаги, о чем-то совещался со старшим помощником капитана «Прончищева».
   Надоело, что ли, в чужом городе, товарищ старшина? — спросил Коркин.
   Не то чтобы надоело, а вчера нагулялся вволю. Поднялись на этот их фуникулер, на рейд посмотрели сверху, по кружечке пива выпили. — Костиков вскинул руку, взглянул на циферблат часов. — Пиво здесь не того, наше ленинградское лучше.
   Нет, я люблю незнакомыми городами бродить. Набираешься, так сказать, впечатлений. — Коркин вытер и сложил широкое лезвие бритвы, перекинул полотенце через плечо, исчез в люке.
   Старшина лежал молча. Пушков осторожно снял с одеяла, повесил на шкертик у койки свои, еще исходившие струйками пара, брюки. Ловко бросил на одеяло и расправил брюки старшины.
   Вернувшись из умывальника, Коркин протер лицо одеколоном. Раскрыв свой рундук, достал две картонные коробочки, стал прикалывать к форменке большую серебряную медаль «За отвагу» и бронзовые поменьше — «За оборону Ленинграда», «За победу над фашистской Германией».
   — Пойдем побродим по Бергену, — сказал Коркин. — Девушки у них здесь, говорят, обходительные. В магазинах или в пивных так и улыбаются тебе из-за прилавка.
   — Им за улыбки хозяин деньги платит, — откликнулся Костиков. — Видал, сколько здесь покупателей? Кот наплакал. У народа с деньгами туго, а продавцы торговый план должны выполнять, над ними хозяин, как коршун, навис. Вот они и улыбаются не тому, кому бы хотели.
   — Так думаете — улыбаются мне, а думают о другом?
   — Точно!
   — Недооцениваете взрывчатой силы любви… Коркин самодовольно улыбнулся, расправил на форменке звякнувшие друг о друга медали, стал надевать перед зеркалом бескозырку. По охватившей тулью ленточке бежала золотая надпись «Беспощадный».
   — Товарищ старшина! — окликнул Пушков Костикова.
   Он наконец решился, хотя был уверен давно, что не получит отказа в просьбе. Старшина Костиков по широкой своей натуре обычно не отказывал товарищам ни в чем. Правда, на тот раз просьба была несколько необычной.
   Выпаливай! — подбодрил его Костиков.
   Бескозырку бы мне дали свою. На бережок. Только на сегодня.
   Костиков взглянул, будто не понимая. — Какую бескозырку?
   — А вот что в рундуке у вас лежит… гвардейскую. С надписью «Гремящий».
   Костиков молчал.
   — Вы же не носите ее все равно, у вас фуражка старшинская, — просительно говорил Пушков. — Погуляю и обратно вам в полной сохранности верну.
   Пушков пришел на корабли в конце войны, еще не заслужил орденов и медалей, не мог щегольнуть ими на берегу. А тут — бескозырка с черно-оранжевой лентой цвета солнца и пламени, с золотым именем прославленного корабля!
   Этого, друг, не проси, не могу, — твердо сказал Костиков.
   Жадничаете, товарищ старшина, — пробормотал Пушков. Не мог сдержать разочарования и обиды.
   Не жадничаю, вздора не городи, — старшина сел на койке. — Только есть вещи, пойми ты, которые с рук в руки передавать нельзя! Знаешь ли ты, что такое советский гвардеец? Он со своим коллективом родному флоту бессмертную славу помог добыть…
   Костиков взволнованно замолчал.
   — А вы — «одолжите». Словно какой-то бабий наряд. Денег тебе нужно — пожалуйста, бери, а это… Вы, товарищ, почитайте о боевых традициях нашего флота, тогда в другой раз будете соображать, с какими просьбами можно обращаться, а с какими нельзя, — четко и раздельно добавил старшина, и Пушков понял, что получает скрытый выговор за вольность. — Стало быть, прения по данному вопросу исключены, — закончил весело Коркин. — Ты, Пушков, закругляйся, сейчас на увольнение строиться будем.
   Пушков молча одевался. Старшина лежал, закинув за голову руки: свет из люка падал на его немолодое мужественное, белеющее длинным шрамом повыше виска лицо. «А ведь он прав, — с раскаянием подумал Пушков. — Гвардейское звание — его заслужить нужно».
   Фролов вышел на палубу «Прончищева». Серый выходной костюм, ботинки как зеркало, чуть сдвинутая на глаза мягкая фетровая шляпа. С юта, из-за надстройки, раздавались голоса, но он, медленно закуривая, стоя у ведущего наверх трапа, не спешил сходить на берег. Сейчас подойдет друг Жуков — еле уговорил его пройтись вместе в город. Совсем загрустил парень в последние дни…
   Фролов ждал, покуривал, вдыхал теплый морской ветерок. Скользил зорким взглядом по людям, толпящимся на пирсе. «Стоят, удивляются на советские корабли. Так и должно быть, порядок!»
   А публика, видно, разная. Есть здесь и трудовой народ — ишь какие худые, в заношенной робе, смотрят на нас, как на счастливцев из сказочного мира. Есть, похоже, и другие: одеты по-рабочему, но в движеньях странная развязность, на лицах, затемненных полями шляп, слишком широкие, будто нарисованные улыбки.
   Вот один подошел к высокому борту «Прончищева», у самого среза набережной, стоит, задрав голову, с сигарой в зубах. Молодое, почти симпатичное, но какое-то бесцветное, незапоминающееся лицо. Вот будто судорога прошла по этому лицу, сощурился, подмигнул глаз изпод шляпы.
   Фролов осмотрелся. Подмигивает, ей-богу! Кому мо-жет подмигивать этот парень, уставившийся прямо на ледокол? Кругом на палубе — пустота, на баке тоже как будто никого нет… Фролов взбежал по трапу на бак.
   Здесь, около поручней, стоял старший механик. Тревожное, растерянное выражение было на его красном, одутловатом лице.
   — Видали, Тихон Матвеевич? — спросил Фролов.
   — Что видел? — Тихон Матвеевич вздрогнул от неожиданности, сунул в карман большой платок, которым вытирал покрытое потом лицо.
   — Этого бродягу на пирсе, который гримасы строил! Будто семафорил кому-то, сюда вот, где вы стоите… — Фролов взглянул вниз, на пристань, но у скулы «Прончищева» уже никого не было.
   — Чепуху несете, вздор! Какой там бродяга! — раздраженно сказал Тихон Матвеевич. Старший механик был явно удручен, почти испуган чем-то. Рассерженно топая, он стал спускаться по трапу.
   — Чудно! — следуя за ним, протянул Фролов,
   Увольняемые группами сбегали на берег. Фролов снова шагал у сходней, хмурился — уж очень долго заставляет себя ждать Жуков. И вдруг подтянулся, заулыбался, притронулся к шляпе: Таня Ракитина вышла на палубу всегдашней своей деловой легкой походкой в нарядном и вместе с тем скромном, светлом выходном платье.
   — А, Танечка, тысячу лет вас не видел! Нет, постойте, не убегайте, — весело улыбался Фролов. — В город вместе не прогуляемся? Одной вам здесь лучше не ходить, уже бродят вокруг корабля всякие нахалы, подмигивают, девушку нашу хотят обольстить…
   Кто подмигивает? — вскинула глаза Таня.
   — А вот только что один под баком стоял, с сигарой в зубах. Уставился на пустое место. Не без того, что ваше приближенье почуял.
   — Болтун вы, Дима! — сказала Таня сердито. Сверкнула глазами — не выносила этого самоуверенного, всегда подшучивающего над ней моряка. — Вечно вы со своей ерундой!
   — Нет, шалишь, мы за нашими девушками иностранцам ухаживать не позволим! — С удовольствием смотрел Фролов в ее сердитое, еще больше похорошевшее от этого лицо. — Пусть-ка вам подмигнет — я ему шею намну… Так пройдемся по Бергену? И платьице на вас выходное. Ясно вижу — согласны!
   — Я на берег не пойду! — Таня глядела мимо него, ее черно-карие, оттененные длинными ресницами глаза вдруг просветлели. Фролов оглянулся.
   По сходням «Прончищева» взбегал с пирса Агеев: чинный, нарядный, в белом кителе со сплошным золотом мичманских погонов на прямых, могучих плечах. На груди мичмана мерцала широкая радуга орденов и медалей.
   А что, разве и главный боцман ваших чар не избежал, Татьяна Петровна?
   Все-то у вас пустяки на уме, — отпарировала Таня. — Вот поучитесь вежливости у Сергея Никитича. Как нужно не надоедать людям, которым до вас дела нет.
   Да, Сергей Никитич к девушкам вполне равнодушен. У него против вас противоминная защита номер один, — смеялся Фролов. — Некоторым с этим, конечно, трудно примириться…
   Отвернувшись, Таня смотрела на Агеева.
   В дом-музей композитора Грига разве не поедете с нами, Татьяна Петровна? — спросил мичман, остановившись, торжественно отдав честь. — Вот уже машина подходит.
   Нет, Сергей Никитич, не могу, — с искренним сожалением сказала Таня. — Никак не могу, Сергей Никитич, — повторила она грустно, но твердо. — Голова смертельно болит. Я и в город из-за этого не пойду.
   — В город не идти — правильное решение, — сказал Агеев, мрачнея. — А вот съездить за город, так сказать, на лоно природы — полный резон. Я сейчас доктору нашему просигналю, он вам от головы порошок даст. Точно — побледнели вы что-то…
   — Спасибо, Сергей Никитич, не нужно. Лучше пойду прилягу. А потом чай командирам нужно готовить.
   Агеев не настаивал — никогда не навязывал комулибо свои личные желания и вкусы.
   Внизу, недалеко от сходней, уже стояла машина. Молодой человек в штатском костюме, сотрудник нашего посольства, рассаживал едущих в экскурсию моряков.
   Но Агееву расхотелось ехать. Когда узнал об экскурсии — решил присоединиться: после того как уговорился с Таней, придя обменять книги, что поедет она. А теперь не та получилась компания, в которой рассчитывал провести время… В нерешительности мичман стоял рядом с Фроловым…
   — Чудное все-таки дело! — Фролов взглянул на боевого друга, приподнял недоуменно плечи. — Кому же все-таки он моргал?
   — Кто моргал? — вышел из задумчивости мичман.
   Маячил тут какой-то на пирсе, подмигивал на бак. В шляпе, с сигарой.
   А на баке кто был? — Агеев выпрямился, пристально смотрел на Фролова.
   Тихон Матвеевич, старший механик, один только и был.
   И что — он видел, что мигают ему?
   Да, похоже, не ему мигали. Я, Сергей Никитич, сам не пойму… А только я да Тихон Матвеевич здесь стояли, никого больше не было…