Страница:
Матросы подошли к главному боцману. Ближе всех к Сергею Никитичу встал Щербаков.
Папаша мой не раз рассказывал, друзья, — продолжал мичман. — Дружба чайки с моряком с давних времен повелась, когда еще не знали теперешних карт и приборов. Уйдет, скажем, поморский карбас на рыбалку, куда-нибудь к Новой Земле, а туда испокон веков, когда Баренцево море еще Студеным называлось, ходили поморы. И настигнет, бывало, карбас в океане штормом или все кругом туманом затянет — неизвестно, где берег. Вот тут-то чайка и приходит на помощь: с какой стороны помашет крылом, с той, значит, и суша. Моряк чайку кормит, и она ему отвечает добром.
Ну а нам, товарищ мичман, в океане, пожалуй, никакие чайки не помогут, — сказал Мосин, поглаживая голые плечи.
Он присел на широкую тумбу кнехта, за спиной Щербакова. Подмигнул в сторону молодого матроса, при рассказе Агеева даже приоткрывшего от внимания рот.
— Выволокут док на буксирах в Атлантический океан, да тряхнет его штормом, порвет концы, и понесет нас неведомо куда. — Мосин сделал страшные глаза. — Своего-то хода и управления мы не имеем! Слышал я: когда тащили американцы док на Филиппины, что ли, их так закрутило — одна жевательная резинка осталась.
— С американцами это случиться могло, — сухо сказал Агеев.
Он загасил трубку. Положил руку на плечо тревожно насторожившегося Щербакова, строго взглянул на Мосина.
— Зачем парня дразнишь? Ты, я вижу, известный травило… Думаете, товарищ матрос, если прошли вы пять раз из Таллина в Кронштадт — так уж старый моряк, можете зубы заговаривать новичку? А вот сами на кнехт сели — допустили нарушение морской культуры.
Он не сводил с Мосина взгляда чуть прищуренных глаз, пока тот, что-то пробормотав, не поднялся нехотя с кнехта.
— Да, товарищи, — помолчав, продолжал боцман. — Поход наш будет не из легких. Только все здесь от нас самих зависит. Хорошо подготовим буксирное хозяйство — никаким свежуном его не порвет.
Он сунул трубку в карман.
Ромашкин, через пять минут кончать перекур! Поднажмите — окончить разноску якорь-цепей к спуску флага.
Есть, окончить разноску якорь-цепей к спуску флага! — весело крикнул Ромашкин.
Сергей Никитич зашагал к барже. Ромашкин потянулся. Подошел к Мосину, зло и отчужденно смотревшему вдаль.
Вы, Мосин, что хмурый такой? Погладил вас против шерстки главный боцман. Так разве не поделом?
Поделом! — Мосин негодующе сплюнул. — И пошутить, стало быть, нельзя?
Он повернулся к Ромашкину.
С кнехта меня согнал — как маленького, осрамил перед всеми!
И правильно согнал — главный боцман морской серости не терпит! — быстро, убежденно сказал порывистый Ромашкин. — Эх, парень, против какого человека ершишься!
А какой такой особенный человек?
Какой такой человек? — Ромашкин смотрел со снисходительным сожалением. — Трубку его видел?
Не слепой!
Заметил — мундштучок на ней какой-то чудной, словно мохнатый, со всех сторон зарубками покрыт?
Мосин молчал полуотвернувшись.
— Так, может быть, ты и о «Тумане» ничего не слыхал? — продолжал Ромашкин. — Служил товарищ мичман на североморском тральщике «Туман»: на том корабле, который бой с тремя фашистскими эсминцами принял, флага перед ними не спустил. И когда не стало «Тумана», поклялся наш главный боцман не пить и не курить, пока не истребит собственными руками шестьдесят фашистов — втрое больше, чем его боевых друзей на «Тумане» погибло.
Ромашкин говорил с увлечением, и все больше матросов боцманской команды скоплялось вокруг него.
Пошел Сергей Никитич в сопки, в морскую пехоту, знаменитым разведчиком стал. Умом, русской матросской хитростью врагов вгонял в могилу. И как прикончит фашиста — делает зарубку на трубке, которую ему геройский друг с «Тумана» подарил. Ровно шестьдесят зарубок на мундштуке этой трубки — и проверять не надо.
Да ну! — сказал пораженный Щербаков.
Вот тебе и ну! Да не в этом главная суть. А суть в том, что, как окончилась война, Агеев снова на корабли вернулся, рапорт на сверхсрочную подал и, видишь, служит, как медный котелок. А вы, Мосин, — «какой такой человек»! Такой он человек, что море больше жизни любит, хочет сделать из нас настоящих военных моряков.
Ромашкин затянулся в последний раз, бросил окурок в обрез.
— По годам еще молодой, а видите, как все его знают и уважают на флоте.
Он взглянул на часы.
— А ну — по местам стоять, к разноске якорь-цепей приготовиться!
Матросы разбегались по палубе, выстраивались в две шеренги возле якорных цепей…
Агеев стоял у борта, смотрел в сторону ледокола. «Кому она весть подает, тот про то и знает». А знает ли он сам, кому улыбнулась Татьяна Петровна?
Вчера, уволившись на берег, как бы невзначай встретил он на пирсе сходящую с баркаса Таню. Была изрядная зыбь, борт баркаса раскачивался у стенки, она не решалась перескочить с палубы на берег, и он очень своевременно очутился с ней рядом…
Татьяна Петровна шла в книжный коллектор, и мичману оказалось как раз по пути с ней. Говорили о книгах, о политике, о предстоящем походе… Может быть, посторонним слушателям представился бы не очень интересным этот обычный, обрывочный разговор, но для Агеева он был наполнен огромной прелестью, глубоким, замечательным смыслом.
Красота какая кругом! — сказала, проходя по высокой набережной, Таня. Они поднялись из порта в город, откуда видны далекий голубеющий рейд, белые надстройки кораблей, паруса на горизонте.
Я, Сергей Никитич, кажется, больше всего на свете море люблю!
С вашим сердцем и не полюбить моря! — Он шагал с ней совсем рядом, приноровив свой широкий шаг к ее легкой походке. Счастливое, светлое чувство внутренней близости с этой девушкой все больше охватывало его.
— Что вы знаете о моем сердце, Сергей Никитич! — Она вдруг остановилась, с задумчивой улыбкой протянула руку. — Совсем я заговорилась с вами. За книгами как бы не опоздать.
И, коснувшись ее руки, Агеев почувствовал — должен сейчас же высказать свои сокровенные мысли. Подался вперед, взглянул ей прямо в глаза.
— Давно хотел я вам сказать, Татьяна Петровна… Ее милое смуглое лицо внезапно стало напряженным, тревожным, но он уже не мог остановиться.
Знакомы мы всего без году неделя, а как будто знаю вас много лет… Такой девушки в жизни я не встречал…
Не нужно, не говорите, — вырвалось у Тани. Мягко, но решительно она высвободила руку, пальцы мичмана скользнули по желтеющему на загорелой коже тоненькому, похожему на обручальное, кольцу.
Она подняла голову, улыбнулась какой-то неполной, взволнованной улыбкой.
— Для меня радость быть вашим другом, поверьте… Мы ведь всегда останемся с вами друзьями? — торопливо добавила Таня, наверное заметив, как потемнел, насупился ее спутник.
— Есть, остаться друзьями! — отрывисто сказал он тогда, приложив пальцы к фуражке.
Вот и весь разговор. И они не встречались с тех пор. «Для меня радость быть вашим другом, поверьте»… И на пальце — тоненькое золотое кольцо. Что же, оно необязательно должно быть обручальным. Не часто носят теперь обручальные кольца…
— Сдавай вахту, — поднявшись на мостик «Прончищева», сказал Жукову Фролов.
— Ну, как у тебя там? Не подавала она позывных? Но Жуков промолчал, может быть, не расслышал, склонясь над сигнальными книгами, перекидывая через голову ремешок передаваемого Фролову бинокля…
Совсем ведь недавно, переходя с «Ревущего» на док, расстался с Клавой как с родной — потому что твердо обещал демобилизоваться, уйти с кораблей. А потом смертельно затосковал, понял — обещал несбыточное, не может расстаться с морем. Вновь бросился к ней — сказать все как есть — и никогда не забудет, какой яростной злобой налились любимые глаза. «Если так — кончено у нас все с тобой!» — сказала как отрезала — отчужденно и грубо.
Даже сам себе боялся дать отчет Жуков, как плохи, как безнадежно плохи стали вдруг его отношения с Клавой. А в глубине сознания теплилась мысль — если все же настоит на своем, поставит ее перед фактом — может быть, наладится жизнь. Ведь, в конце концов, его одного любит эта непонятная Клава! И если честно предложить ей теперь же оформиться в загсе…
Глава четвертая
Глава пятая
Папаша мой не раз рассказывал, друзья, — продолжал мичман. — Дружба чайки с моряком с давних времен повелась, когда еще не знали теперешних карт и приборов. Уйдет, скажем, поморский карбас на рыбалку, куда-нибудь к Новой Земле, а туда испокон веков, когда Баренцево море еще Студеным называлось, ходили поморы. И настигнет, бывало, карбас в океане штормом или все кругом туманом затянет — неизвестно, где берег. Вот тут-то чайка и приходит на помощь: с какой стороны помашет крылом, с той, значит, и суша. Моряк чайку кормит, и она ему отвечает добром.
Ну а нам, товарищ мичман, в океане, пожалуй, никакие чайки не помогут, — сказал Мосин, поглаживая голые плечи.
Он присел на широкую тумбу кнехта, за спиной Щербакова. Подмигнул в сторону молодого матроса, при рассказе Агеева даже приоткрывшего от внимания рот.
— Выволокут док на буксирах в Атлантический океан, да тряхнет его штормом, порвет концы, и понесет нас неведомо куда. — Мосин сделал страшные глаза. — Своего-то хода и управления мы не имеем! Слышал я: когда тащили американцы док на Филиппины, что ли, их так закрутило — одна жевательная резинка осталась.
— С американцами это случиться могло, — сухо сказал Агеев.
Он загасил трубку. Положил руку на плечо тревожно насторожившегося Щербакова, строго взглянул на Мосина.
— Зачем парня дразнишь? Ты, я вижу, известный травило… Думаете, товарищ матрос, если прошли вы пять раз из Таллина в Кронштадт — так уж старый моряк, можете зубы заговаривать новичку? А вот сами на кнехт сели — допустили нарушение морской культуры.
Он не сводил с Мосина взгляда чуть прищуренных глаз, пока тот, что-то пробормотав, не поднялся нехотя с кнехта.
— Да, товарищи, — помолчав, продолжал боцман. — Поход наш будет не из легких. Только все здесь от нас самих зависит. Хорошо подготовим буксирное хозяйство — никаким свежуном его не порвет.
Он сунул трубку в карман.
Ромашкин, через пять минут кончать перекур! Поднажмите — окончить разноску якорь-цепей к спуску флага.
Есть, окончить разноску якорь-цепей к спуску флага! — весело крикнул Ромашкин.
Сергей Никитич зашагал к барже. Ромашкин потянулся. Подошел к Мосину, зло и отчужденно смотревшему вдаль.
Вы, Мосин, что хмурый такой? Погладил вас против шерстки главный боцман. Так разве не поделом?
Поделом! — Мосин негодующе сплюнул. — И пошутить, стало быть, нельзя?
Он повернулся к Ромашкину.
С кнехта меня согнал — как маленького, осрамил перед всеми!
И правильно согнал — главный боцман морской серости не терпит! — быстро, убежденно сказал порывистый Ромашкин. — Эх, парень, против какого человека ершишься!
А какой такой особенный человек?
Какой такой человек? — Ромашкин смотрел со снисходительным сожалением. — Трубку его видел?
Не слепой!
Заметил — мундштучок на ней какой-то чудной, словно мохнатый, со всех сторон зарубками покрыт?
Мосин молчал полуотвернувшись.
— Так, может быть, ты и о «Тумане» ничего не слыхал? — продолжал Ромашкин. — Служил товарищ мичман на североморском тральщике «Туман»: на том корабле, который бой с тремя фашистскими эсминцами принял, флага перед ними не спустил. И когда не стало «Тумана», поклялся наш главный боцман не пить и не курить, пока не истребит собственными руками шестьдесят фашистов — втрое больше, чем его боевых друзей на «Тумане» погибло.
Ромашкин говорил с увлечением, и все больше матросов боцманской команды скоплялось вокруг него.
Пошел Сергей Никитич в сопки, в морскую пехоту, знаменитым разведчиком стал. Умом, русской матросской хитростью врагов вгонял в могилу. И как прикончит фашиста — делает зарубку на трубке, которую ему геройский друг с «Тумана» подарил. Ровно шестьдесят зарубок на мундштуке этой трубки — и проверять не надо.
Да ну! — сказал пораженный Щербаков.
Вот тебе и ну! Да не в этом главная суть. А суть в том, что, как окончилась война, Агеев снова на корабли вернулся, рапорт на сверхсрочную подал и, видишь, служит, как медный котелок. А вы, Мосин, — «какой такой человек»! Такой он человек, что море больше жизни любит, хочет сделать из нас настоящих военных моряков.
Ромашкин затянулся в последний раз, бросил окурок в обрез.
— По годам еще молодой, а видите, как все его знают и уважают на флоте.
Он взглянул на часы.
— А ну — по местам стоять, к разноске якорь-цепей приготовиться!
Матросы разбегались по палубе, выстраивались в две шеренги возле якорных цепей…
Агеев стоял у борта, смотрел в сторону ледокола. «Кому она весть подает, тот про то и знает». А знает ли он сам, кому улыбнулась Татьяна Петровна?
Вчера, уволившись на берег, как бы невзначай встретил он на пирсе сходящую с баркаса Таню. Была изрядная зыбь, борт баркаса раскачивался у стенки, она не решалась перескочить с палубы на берег, и он очень своевременно очутился с ней рядом…
Татьяна Петровна шла в книжный коллектор, и мичману оказалось как раз по пути с ней. Говорили о книгах, о политике, о предстоящем походе… Может быть, посторонним слушателям представился бы не очень интересным этот обычный, обрывочный разговор, но для Агеева он был наполнен огромной прелестью, глубоким, замечательным смыслом.
Красота какая кругом! — сказала, проходя по высокой набережной, Таня. Они поднялись из порта в город, откуда видны далекий голубеющий рейд, белые надстройки кораблей, паруса на горизонте.
Я, Сергей Никитич, кажется, больше всего на свете море люблю!
С вашим сердцем и не полюбить моря! — Он шагал с ней совсем рядом, приноровив свой широкий шаг к ее легкой походке. Счастливое, светлое чувство внутренней близости с этой девушкой все больше охватывало его.
— Что вы знаете о моем сердце, Сергей Никитич! — Она вдруг остановилась, с задумчивой улыбкой протянула руку. — Совсем я заговорилась с вами. За книгами как бы не опоздать.
И, коснувшись ее руки, Агеев почувствовал — должен сейчас же высказать свои сокровенные мысли. Подался вперед, взглянул ей прямо в глаза.
— Давно хотел я вам сказать, Татьяна Петровна… Ее милое смуглое лицо внезапно стало напряженным, тревожным, но он уже не мог остановиться.
Знакомы мы всего без году неделя, а как будто знаю вас много лет… Такой девушки в жизни я не встречал…
Не нужно, не говорите, — вырвалось у Тани. Мягко, но решительно она высвободила руку, пальцы мичмана скользнули по желтеющему на загорелой коже тоненькому, похожему на обручальное, кольцу.
Она подняла голову, улыбнулась какой-то неполной, взволнованной улыбкой.
— Для меня радость быть вашим другом, поверьте… Мы ведь всегда останемся с вами друзьями? — торопливо добавила Таня, наверное заметив, как потемнел, насупился ее спутник.
— Есть, остаться друзьями! — отрывисто сказал он тогда, приложив пальцы к фуражке.
Вот и весь разговор. И они не встречались с тех пор. «Для меня радость быть вашим другом, поверьте»… И на пальце — тоненькое золотое кольцо. Что же, оно необязательно должно быть обручальным. Не часто носят теперь обручальные кольца…
— Сдавай вахту, — поднявшись на мостик «Прончищева», сказал Жукову Фролов.
— Ну, как у тебя там? Не подавала она позывных? Но Жуков промолчал, может быть, не расслышал, склонясь над сигнальными книгами, перекидывая через голову ремешок передаваемого Фролову бинокля…
Совсем ведь недавно, переходя с «Ревущего» на док, расстался с Клавой как с родной — потому что твердо обещал демобилизоваться, уйти с кораблей. А потом смертельно затосковал, понял — обещал несбыточное, не может расстаться с морем. Вновь бросился к ней — сказать все как есть — и никогда не забудет, какой яростной злобой налились любимые глаза. «Если так — кончено у нас все с тобой!» — сказала как отрезала — отчужденно и грубо.
Даже сам себе боялся дать отчет Жуков, как плохи, как безнадежно плохи стали вдруг его отношения с Клавой. А в глубине сознания теплилась мысль — если все же настоит на своем, поставит ее перед фактом — может быть, наладится жизнь. Ведь, в конце концов, его одного любит эта непонятная Клава! И если честно предложить ей теперь же оформиться в загсе…
Глава четвертая
ДОМ В ПЕРЕУЛКЕ
Ресторан «Балтика» в этот сравнительно ранний вечерний час был еще далеко не заполнен.
Еще пустовала высокая позолоченная вышка для оркестра, возле которой закружатся позже, вяло покачиваясь, огибая шумные столики, танцующие пары. Сейчас, вместо оркестра, гремела в углу вишнево-красная, поцарапанная радиола. За столиками, покрытыми не первой свежести скатертями, выпивали и закусывали десятка два постоянных посетителей ресторана.
Из полураскрытых окон и распахнутых на террасу створчатых застекленных дверей проникал в зал свежий морской воздух, рассеивая не слишком еще плотный табачный дым и жирно-сладкие запахи кухни.
И несколько молоденьких официанток в цветных кокетливых платьях, с маленькими фартучками, с большими металлическими подносами, прислоненными к стульям, как щиты, отдыхали в ожидании предстоящей вскоре напряженной работы. Они присели у столика возле кассы, перед входом на кухню, вполголоса переговаривались, не спешили откликаться на голоса нетерпеливых клиентов.
Клава Шубина вышла из зала на балкон, смотрела на протянувшуюся вдаль цепочку еще не зажженных, молочно-белых уличных фонарей, похожих на маленькие мертвые луны. В черном зеркальном глянце дверного стекла видела смутное отражение своего лица — издали такого хорошенького и молодого, с трогательно приоткрытыми, тонко очерченными губами.
И Клаве вдруг захотелось никогда не уходить с этого балкона, всегда стоять вот так, глядя в сумеречную даль, отражаясь в зеркальной черни, откуда смотрит на нее какая-то другая — гордая, красивая, ни от кого не зависящая, ничего не боящаяся Клава. Или уехать бы, наконец, куда-то далеко-далеко, забыть весь этот ужас последних месяцев, избавиться от страшного напряжения, из-за которого все время что-то мелко-мелко дрожит в глубине, у самого сердца…
— Девушка! — донесся голос из зала.
Она вздрогнула, встрепенулась. Зовут с ее столика, уже, видно, не в первый раз. Слишком задумалась под эти хрипловатые, вкрадчивые звуки льющегося из радиолы фокстрота.
Она пошла своей обычной походкой — стремительно и плавно, покачивая подносом. Оглядывала столики, смотрела открыто, весело, с немного вызывающей, что-то обещающей, неоднократно проверенной перед зеркалом улыбкой,
Нет, ей показалось… Это позвал не тот… Тот ушел, не должен вернуться сегодня… Да и никогда не окликает он ее сам, всегда ждет, когда она подойдет без зова…
Молодой паренек, недавно заказавший сто грамм и пиво, смотрел посоловевшими, просительными глазами. Волосы ниже ушей, крошечным узелком затянутый пестрый галстук… Она хорошо знала этих молокососов, приходящих в ресторан с видом победителей и раскисающих после второго стакана пива с прицепом…
— Я вас слушаю, — сказала, останавливаясь перед столиком, Клава.
— Выпьем, девушка, за общественное питание! Ему, конечно, кажется, что сказал что-то . очень остроумное, что это путь завязать знакомство! Может быть, пропивает свою первую зарплату, может быть, выпросил у матери деньги на что-нибудь нужное, а сам прибежал сюда… Вот приподнялся, держа в хлипких пальцах полную до краев стопку.
Наши официантки с клиентами не пьют! — Она ответила вежливо, сдерживая отвращение и злость, даже нашла в себе силу сохранить на губах кокетливую улыбку. Да, парень здорово раскис… Грациозным движением вынула из карманчика фартука маленький блокнотик. — Может быть, рассчитаемся, гражданин?
Успеем рассчитаться… — Он тяжело плюхнулся на стул, плеснула водка, оставляя на скатерти серое большое пятно. — Эх, девушка, душевной теплоты в вас не вижу…
Но она уже забыла про него. Шла по залу, заботливо осматривая свои столики, все ли в порядке.
— Клава, к телефону, — дружески окликнула ее полная курчавая официантка Настя, спешившая мимо с подносом.
Жуков стоял в будке уличного автомата. Нетерпеливо ждал, прижав трубку к уху, сжимая под мышкой аккуратный бумажный сверток.
— Клавочка? Леонид говорит! Здравствуй!
— А, это ты… — голос Клавы звучал сухо, почти враждебно, и Жуков сильней стиснул рубчатый держатель трубки влажной от волнения рукой. — Сказала я тебе — кончено у, нас все.
— Я, Клава, еще раз поговорить пришел. Важная есть новость.
Ему показалось, что она задышала быстрее.
— Какая там еще новость?
— По телефону не скажу. Повидаться нужно. Она молчала.
— Повидаться нужно сейчас, — настойчиво повторил Леонид.
Ее голос звучал теперь немного ласковей, мягче.
— Завтра приходи… В это время… Сегодня не могу.
— Завтра я, Клавочка, не получу увольнения. Снова молчание. Поет в трубке музыка, звучат невнятные голоса, потрескивает качающийся шнур.
— Сказано — не могу. Занята я до поздней ночи… Но он чувствовал — она поколебалась, ей хочется скорей узнать, что это за важная новость.
Отпросись. Все равно — пока не придешь, ждать буду у твоего дома.
К ресторану подойди, выбегу к тебе…
Ждать буду у твоего дома! — настойчиво повторил Жуков.
Она знала, что Леонид настоит на своем. Взглянула на стрелки часиков у запястья. Что ж, время еще есть… И очень важно узнать — что это за новость такая…
— Ладно, сейчас приду, — отрывисто бросила Шубина в трубку…
Жуков только еще приготовился было ждать, прохаживаясь у сводчатых, старинной кладки ворот в глубине узкого переулка, когда из-за поворота показалась Клава, деловито, словно не замечая его, направилась к дому.
Леонид бросился к ней. Не поздоровалась, не подала руки.
Ну, говори — в чем дело?
А разве к тебе не зайдем?
Некогда мне.
— Хоть на минутку! На улице говорить не буду. Молча она вынула из сумочки ключ. Свернула в ворота, остановилась под аркой, отперла низкую, покрытую облупившейся краской дверь, рядом с тщательно, как всегда, занавешенным окном.
Она пропустила Жукова вперед, в пахнущий духами и сыростью полумрак. Щелкнула выключателем, машинально оправила покрывало на кровати, не садясь, не снимая шляпки, вопросительно смотрела на Леонида.
Он подошел к столу, бодро извлек из пакета бутылку портвейна, банку мясных консервов, поджаристый, свежий батон. Складным ножом, вынутым из кармана брюк, начал открывать консервы — вкусно запахло мясом, сдобренным лавровым листом. Не в первый раз приходил он так, с угощением, к Клаве… Правда, говорит, что торопится, но обстановка покажет…
— Напрасно стараешься, — презрительно, вызывающе сказала она.
Леонид оставил банку полувскрытой, стремительно шагнул к ней.
— Да не сердись ты… Отпраздновать хочу с тобой вместе…
Привлек ее к себе — слабо сопротивлявшуюся, смотревшую ждущими, увлажненными глазами. Прижался горячим ртом к уклончивым мягким губам.
Я, Клавочка, нынче большое дело сделал.
Решил, значит? Уедем отсюда? — Она смотрела недоверчиво, с тоскливой надеждой.
На флоте остаюсь. Рапорт подал сегодня… Ты послушай, все тебе объясню… Хочешь — пойдем хоть сегодня в загс — закрепить это дело.
Она вырвалась, отступила. Всматривалась, словно еще не поняв.
Шутишь, Леня?
Нет, Клавочка, не шучу. — Сказал это спокойно, твердо, хотел снова обнять, но она отступила еще дальше.
Я душой с морем сросся, с флотом сроднился навсегда. Пойми — не могу я с кораблями расстаться. Но и без тебя мне тоже не жизнь.
Уходи! — вскрикнула Клава.
И вдруг надломилась, припала к нему сама, боль и тоска захлестнули голос.
— Ленечка, в последний раз Христом-богом молю, уедем отсюда! Ты свое отслужил, вышел твой срок.
Я работать буду, хорошей, верной буду тебе женой… Только уедем! Пожалей ты меня. Больше сил нет здесь жить. Наденешь гражданское, Леня, возьмешь билеты на поезд — поженимся в тот же день…
— Я с кораблей уйти не могу. Последнее мое слово, — глухо, с непреклонной твердостью сказал Жуков.
Она грубо вырвалась, хотела ударить с размаху, он едва успел защитить лицо.
Убирайся! Видеть тебя не хочу! Мальчишка, нищий матрос!
Ты пойми, Клава…
Ненавижу! — Она оперлась руками о стол, ее голос звучал теперь ядовитой насмешкой. — Я другого найду, не такого, как ты, настоящего мужа.
Обида, ревность охватили его.
Может быть, у тебя еще кто есть и теперь? — Не узнавал своего голоса, не заметил, как очутился в кулаке схваченный со стола нож. — Тогда смотри, Клавка!
Не твоя это печаль! Убирайся! — Надвигалась — обезумевшая, постаревшая, злая. Бросил нож на стол, шагнул к двери.
И уйду! И никогда не вернусь к тебе больше!
Рывком распахнул наружную дверь, с силой захлопнул. Не видел, как, оставшись одна, Клава пошатнулась, припала лицом к скатерти, залилась сердце надрывающим плачем… А потом подняла голову, взглянула на часы и бросилась к зеркалу на стене, привычными движениями стала припудривать мокрое от слез лицо…
Темнело, зажигались редкие фонари на улицах и на бульварах. Загорались там и здесь окна квартир, светились жидким золотом над брусчаткой улиц.
В ресторане «Балтика» громче играла музыка, резче и нестройней звучали голоса, слышался звон посуды через раскрытые окна…
Издали доносился неумолчный гул порта, гудки паровозов, сирены заполнивших рейд кораблей.
И растерянный, огорченный, блуждающий по улицам Жуков вдруг остановился, постоял неподвижно, зашагал решительно, быстро… Нет, нельзя было оставлять в таком состоянии Клаву… Что-то жалкое, беззащитное было в ее прощальном, угрожающем крике… Еще сделает что-нибудь над собой… Но откуда это упорство, это настойчивое стремление заставить его поломать свою жизнь? Наверное, не так, как следует, объяснил он ей все, нужно было говорить мягче, убедительнее, не брать сразу на полную скорость.
Вернуться, посмотреть, как она себя чувствует… А может быть, ушла уже в ресторан, ведь говорила, что очень занята сегодня… Тогда — порядок… А может быть, спешила не в ресторан, кого-нибудь ждала к себе в гости… От одной этой мысли ему стало душно, еще больше ускорил размашистый шаг.
Еще успеет вовремя вернуться на док… Срок увольнительной истекает, но он не задержится у Клавы. Только посмотрит — все ли нормально, и тотчас побежит в порт…
Вернулся к такому знакомому, неприветливо смотрящему на него дому, вошел в ворота, дернул дверь. Заперто… Значит, ушла Клава… Но вдруг увидел: под плотной тканью занавески внизу окна — косая световая щелка. Значит, Клава дома… Никогда не уходит, не погасив в комнате свет.
Клава, открой! — постучав в дверь, крикнул просительно Жуков. Молчание. И как будто какой-то слабый звук изнутри. Он отчетливо чувствовал теперь: в комнате кто-то есть.
Клавочка! Я у тебя ножик забыл! Открой!
Он подождал. Подошел к окну. Пригнулся туда, откуда, из незавешенного уголка, пробивался слабый электрический свет.
Он всматривался всего лишь несколько мгновений. И никогда не мог вспомнить точно, что произошло дальше. Отдал себе отчет в том, что делает, только позже, когда бежал стремглав по неровной мостовой переулка — побледневший, потный от волнения, отчетливо слыша стук собственного, гулко колотящегося сердца.
Еще пустовала высокая позолоченная вышка для оркестра, возле которой закружатся позже, вяло покачиваясь, огибая шумные столики, танцующие пары. Сейчас, вместо оркестра, гремела в углу вишнево-красная, поцарапанная радиола. За столиками, покрытыми не первой свежести скатертями, выпивали и закусывали десятка два постоянных посетителей ресторана.
Из полураскрытых окон и распахнутых на террасу створчатых застекленных дверей проникал в зал свежий морской воздух, рассеивая не слишком еще плотный табачный дым и жирно-сладкие запахи кухни.
И несколько молоденьких официанток в цветных кокетливых платьях, с маленькими фартучками, с большими металлическими подносами, прислоненными к стульям, как щиты, отдыхали в ожидании предстоящей вскоре напряженной работы. Они присели у столика возле кассы, перед входом на кухню, вполголоса переговаривались, не спешили откликаться на голоса нетерпеливых клиентов.
Клава Шубина вышла из зала на балкон, смотрела на протянувшуюся вдаль цепочку еще не зажженных, молочно-белых уличных фонарей, похожих на маленькие мертвые луны. В черном зеркальном глянце дверного стекла видела смутное отражение своего лица — издали такого хорошенького и молодого, с трогательно приоткрытыми, тонко очерченными губами.
И Клаве вдруг захотелось никогда не уходить с этого балкона, всегда стоять вот так, глядя в сумеречную даль, отражаясь в зеркальной черни, откуда смотрит на нее какая-то другая — гордая, красивая, ни от кого не зависящая, ничего не боящаяся Клава. Или уехать бы, наконец, куда-то далеко-далеко, забыть весь этот ужас последних месяцев, избавиться от страшного напряжения, из-за которого все время что-то мелко-мелко дрожит в глубине, у самого сердца…
— Девушка! — донесся голос из зала.
Она вздрогнула, встрепенулась. Зовут с ее столика, уже, видно, не в первый раз. Слишком задумалась под эти хрипловатые, вкрадчивые звуки льющегося из радиолы фокстрота.
Она пошла своей обычной походкой — стремительно и плавно, покачивая подносом. Оглядывала столики, смотрела открыто, весело, с немного вызывающей, что-то обещающей, неоднократно проверенной перед зеркалом улыбкой,
Нет, ей показалось… Это позвал не тот… Тот ушел, не должен вернуться сегодня… Да и никогда не окликает он ее сам, всегда ждет, когда она подойдет без зова…
Молодой паренек, недавно заказавший сто грамм и пиво, смотрел посоловевшими, просительными глазами. Волосы ниже ушей, крошечным узелком затянутый пестрый галстук… Она хорошо знала этих молокососов, приходящих в ресторан с видом победителей и раскисающих после второго стакана пива с прицепом…
— Я вас слушаю, — сказала, останавливаясь перед столиком, Клава.
— Выпьем, девушка, за общественное питание! Ему, конечно, кажется, что сказал что-то . очень остроумное, что это путь завязать знакомство! Может быть, пропивает свою первую зарплату, может быть, выпросил у матери деньги на что-нибудь нужное, а сам прибежал сюда… Вот приподнялся, держа в хлипких пальцах полную до краев стопку.
Наши официантки с клиентами не пьют! — Она ответила вежливо, сдерживая отвращение и злость, даже нашла в себе силу сохранить на губах кокетливую улыбку. Да, парень здорово раскис… Грациозным движением вынула из карманчика фартука маленький блокнотик. — Может быть, рассчитаемся, гражданин?
Успеем рассчитаться… — Он тяжело плюхнулся на стул, плеснула водка, оставляя на скатерти серое большое пятно. — Эх, девушка, душевной теплоты в вас не вижу…
Но она уже забыла про него. Шла по залу, заботливо осматривая свои столики, все ли в порядке.
— Клава, к телефону, — дружески окликнула ее полная курчавая официантка Настя, спешившая мимо с подносом.
Жуков стоял в будке уличного автомата. Нетерпеливо ждал, прижав трубку к уху, сжимая под мышкой аккуратный бумажный сверток.
— Клавочка? Леонид говорит! Здравствуй!
— А, это ты… — голос Клавы звучал сухо, почти враждебно, и Жуков сильней стиснул рубчатый держатель трубки влажной от волнения рукой. — Сказала я тебе — кончено у, нас все.
— Я, Клава, еще раз поговорить пришел. Важная есть новость.
Ему показалось, что она задышала быстрее.
— Какая там еще новость?
— По телефону не скажу. Повидаться нужно. Она молчала.
— Повидаться нужно сейчас, — настойчиво повторил Леонид.
Ее голос звучал теперь немного ласковей, мягче.
— Завтра приходи… В это время… Сегодня не могу.
— Завтра я, Клавочка, не получу увольнения. Снова молчание. Поет в трубке музыка, звучат невнятные голоса, потрескивает качающийся шнур.
— Сказано — не могу. Занята я до поздней ночи… Но он чувствовал — она поколебалась, ей хочется скорей узнать, что это за важная новость.
Отпросись. Все равно — пока не придешь, ждать буду у твоего дома.
К ресторану подойди, выбегу к тебе…
Ждать буду у твоего дома! — настойчиво повторил Жуков.
Она знала, что Леонид настоит на своем. Взглянула на стрелки часиков у запястья. Что ж, время еще есть… И очень важно узнать — что это за новость такая…
— Ладно, сейчас приду, — отрывисто бросила Шубина в трубку…
Жуков только еще приготовился было ждать, прохаживаясь у сводчатых, старинной кладки ворот в глубине узкого переулка, когда из-за поворота показалась Клава, деловито, словно не замечая его, направилась к дому.
Леонид бросился к ней. Не поздоровалась, не подала руки.
Ну, говори — в чем дело?
А разве к тебе не зайдем?
Некогда мне.
— Хоть на минутку! На улице говорить не буду. Молча она вынула из сумочки ключ. Свернула в ворота, остановилась под аркой, отперла низкую, покрытую облупившейся краской дверь, рядом с тщательно, как всегда, занавешенным окном.
Она пропустила Жукова вперед, в пахнущий духами и сыростью полумрак. Щелкнула выключателем, машинально оправила покрывало на кровати, не садясь, не снимая шляпки, вопросительно смотрела на Леонида.
Он подошел к столу, бодро извлек из пакета бутылку портвейна, банку мясных консервов, поджаристый, свежий батон. Складным ножом, вынутым из кармана брюк, начал открывать консервы — вкусно запахло мясом, сдобренным лавровым листом. Не в первый раз приходил он так, с угощением, к Клаве… Правда, говорит, что торопится, но обстановка покажет…
— Напрасно стараешься, — презрительно, вызывающе сказала она.
Леонид оставил банку полувскрытой, стремительно шагнул к ней.
— Да не сердись ты… Отпраздновать хочу с тобой вместе…
Привлек ее к себе — слабо сопротивлявшуюся, смотревшую ждущими, увлажненными глазами. Прижался горячим ртом к уклончивым мягким губам.
Я, Клавочка, нынче большое дело сделал.
Решил, значит? Уедем отсюда? — Она смотрела недоверчиво, с тоскливой надеждой.
На флоте остаюсь. Рапорт подал сегодня… Ты послушай, все тебе объясню… Хочешь — пойдем хоть сегодня в загс — закрепить это дело.
Она вырвалась, отступила. Всматривалась, словно еще не поняв.
Шутишь, Леня?
Нет, Клавочка, не шучу. — Сказал это спокойно, твердо, хотел снова обнять, но она отступила еще дальше.
Я душой с морем сросся, с флотом сроднился навсегда. Пойми — не могу я с кораблями расстаться. Но и без тебя мне тоже не жизнь.
Уходи! — вскрикнула Клава.
И вдруг надломилась, припала к нему сама, боль и тоска захлестнули голос.
— Ленечка, в последний раз Христом-богом молю, уедем отсюда! Ты свое отслужил, вышел твой срок.
Я работать буду, хорошей, верной буду тебе женой… Только уедем! Пожалей ты меня. Больше сил нет здесь жить. Наденешь гражданское, Леня, возьмешь билеты на поезд — поженимся в тот же день…
— Я с кораблей уйти не могу. Последнее мое слово, — глухо, с непреклонной твердостью сказал Жуков.
Она грубо вырвалась, хотела ударить с размаху, он едва успел защитить лицо.
Убирайся! Видеть тебя не хочу! Мальчишка, нищий матрос!
Ты пойми, Клава…
Ненавижу! — Она оперлась руками о стол, ее голос звучал теперь ядовитой насмешкой. — Я другого найду, не такого, как ты, настоящего мужа.
Обида, ревность охватили его.
Может быть, у тебя еще кто есть и теперь? — Не узнавал своего голоса, не заметил, как очутился в кулаке схваченный со стола нож. — Тогда смотри, Клавка!
Не твоя это печаль! Убирайся! — Надвигалась — обезумевшая, постаревшая, злая. Бросил нож на стол, шагнул к двери.
И уйду! И никогда не вернусь к тебе больше!
Рывком распахнул наружную дверь, с силой захлопнул. Не видел, как, оставшись одна, Клава пошатнулась, припала лицом к скатерти, залилась сердце надрывающим плачем… А потом подняла голову, взглянула на часы и бросилась к зеркалу на стене, привычными движениями стала припудривать мокрое от слез лицо…
Темнело, зажигались редкие фонари на улицах и на бульварах. Загорались там и здесь окна квартир, светились жидким золотом над брусчаткой улиц.
В ресторане «Балтика» громче играла музыка, резче и нестройней звучали голоса, слышался звон посуды через раскрытые окна…
Издали доносился неумолчный гул порта, гудки паровозов, сирены заполнивших рейд кораблей.
И растерянный, огорченный, блуждающий по улицам Жуков вдруг остановился, постоял неподвижно, зашагал решительно, быстро… Нет, нельзя было оставлять в таком состоянии Клаву… Что-то жалкое, беззащитное было в ее прощальном, угрожающем крике… Еще сделает что-нибудь над собой… Но откуда это упорство, это настойчивое стремление заставить его поломать свою жизнь? Наверное, не так, как следует, объяснил он ей все, нужно было говорить мягче, убедительнее, не брать сразу на полную скорость.
Вернуться, посмотреть, как она себя чувствует… А может быть, ушла уже в ресторан, ведь говорила, что очень занята сегодня… Тогда — порядок… А может быть, спешила не в ресторан, кого-нибудь ждала к себе в гости… От одной этой мысли ему стало душно, еще больше ускорил размашистый шаг.
Еще успеет вовремя вернуться на док… Срок увольнительной истекает, но он не задержится у Клавы. Только посмотрит — все ли нормально, и тотчас побежит в порт…
Вернулся к такому знакомому, неприветливо смотрящему на него дому, вошел в ворота, дернул дверь. Заперто… Значит, ушла Клава… Но вдруг увидел: под плотной тканью занавески внизу окна — косая световая щелка. Значит, Клава дома… Никогда не уходит, не погасив в комнате свет.
Клава, открой! — постучав в дверь, крикнул просительно Жуков. Молчание. И как будто какой-то слабый звук изнутри. Он отчетливо чувствовал теперь: в комнате кто-то есть.
Клавочка! Я у тебя ножик забыл! Открой!
Он подождал. Подошел к окну. Пригнулся туда, откуда, из незавешенного уголка, пробивался слабый электрический свет.
Он всматривался всего лишь несколько мгновений. И никогда не мог вспомнить точно, что произошло дальше. Отдал себе отчет в том, что делает, только позже, когда бежал стремглав по неровной мостовой переулка — побледневший, потный от волнения, отчетливо слыша стук собственного, гулко колотящегося сердца.
Глава пятая
СЕМАФОР С «ПРОНЧИЩЕВА»
— На флаг! — донесся с доковой башни протяжный голос дежурного офицера.
Агеев выпрямился и застыл, повернувшись к вьющемуся на башне флагу. Все бывшие на палубе вытянулись, приветствуя корабельное знамя. С мгновения, когда, за минуту до захода солнца, подается эта команда, — военные моряки стоят неподвижно, повернувшись спинами к бортам, лицами к флагу, свято соблюдая морскую традицию.
Последние солнечные лучи окрашивали в пурпур и золото зеленоватую гладь рейда. Чуть шевелилась в своем вечном движении вода, замкнутая каменными гранями пирсов, белыми волноломами, смотрящими в открытое море.
Сильнее подул ветер с залива, колебля светлое полотнище с алым гербом. На мостиках боевых кораблей, рядом с сигнальщиками, горнисты подняли к губам начищенную медь горнов.
— Флаг спустить!
Звуки горнов торжественно и звонко полились над рейдом. Сигнальщики взялись за фалы, полотнища флагов сворачивались, заскользили вниз. С палуб кораблей доносились прозрачные звуки отбиваемых склянок. И сразу все снова задвигалось, пошло, заспешило.
И младший штурман экспедиции лейтенант Игнатьев, возвращаясь в штурманскую рубку, торопливо вынул из кармана кителя остро отточенный карандаш и листок бумаги. По листку бежали стихотворные строки:
На Балтике июльский зной, Волна прибоя чуть качает, Белеют над голубизной Распластанные крылья чаек.
Игнатьев быстро приписал:
И волны, ударяясь в лаг, Поют опять про нашу славу, Про наш морской любимый флаг…
Лейтенант начал грызть карандаш. Рифма последней строки не давалась… «Славу — по праву — державу… Придумаю потом!» Он сунул листок в карман, вошел в рубку.
В штурманской рубке «Прончищева» было душно — несмотря на открытые иллюминаторы и распахнутую на мостик дверь. Курнаков расстегнул китель. Третий помощник капитана «Прончищева» Чижов бросил на диван свою синюю спецовку. Из-под вырезов розовой майки влажно блестели его потные плечи.
Кругом, тесно расположенные на рубочных переборках, навигационные приборы отливали сталью, медью, выпуклым и прямым стеклом.
Игнатьев встал у высокого прокладочного стола. Еще раз проверил разложенные по номерам на верхней полке длинные свитки путевых карт перехода.
Путевые карты? — спросил Курнаков.
В порядке!
Лейтенант чуть помедлил с ответом — не хватало карты района Большого Бельта. Но тотчас нашел ее, положил на нужное место.
Генеральные карты морей? — спросил Курнаков.
Здесь! — отозвался Игнатьев.
Данные о маяках и маячных огнях?
На месте, — сказал Чижов.
Сведения о количестве миль перехода, о солености воды в районах, которыми пойдем, выписаны для старшего механика?
Выписаны и переданы! — откликнулся Чижов.
— Хорошо, — сказал Курнаков, садясь на диван. Игнатьев с облегчением вздохнул. Молодой штурман впервые шел в заграничное плавание — волновался, не упустил ли чего-нибудь при подготовке штурманского хозяйства. Зато Чижов держался с подчеркнутым равнодушием, отчасти подражая капитану Потапову, отчасти потому, что не впервой было идти в дальнее плавание…
Так, товарищи, — сказал начальник штаба экспедиции Курнаков. — Как будто вся документация «на товсь». Теперь проверим приборы… Придется нам посидеть нынче подольше.
Да ведь еще завтрашний день… — откликнулся Чижов.
Приказ капитана первого ранга — все должно быть подготовлено сегодня.
Сколько наших людей уволено! — не сдавался Чижов. Все последние дни был занят штурманским хозяйством, хотел перед отплытием хоть разок сойти пораньше на берег. И вдруг опять нежданная задержка.
Отпущены те, товарищ третий помощник, — взглянул на него Курнаков, — в ком нет прямой надобности при последних подготовительных работах.
Курнаков встал с дивана, застегнул китель, взял с полки фуражку.
— Выйдем, товарищи, проветримся несколько минут — и за работу.
Смычки якорь-цепей были разложены широкими восьмерками вокруг кнехтов — вросших в палубу стальных закругленных тумб. Оставалось закончить разноску тросов. Снова боцман встал во главе шеренги моряков, указывал, как ловчее ухватиться, быстрее обносить вокруг кнехтов и закреплять стопорами гибкие металлические канаты…
Теперь окрасочные работы…
Сергей Никитич пересек палубу, подошел к стоящей на киль-блоках барже. Щербаков в распахнутой на груди спецовке красил, широко размахивая кистью, изъязвленный многими пробоинами и вмятинами борт.
Агеев остановился от него в двух шагах. Продолжая работать, Щербаков покосился на мичмана. Вот он — высокий, широкогрудый, с желтоватыми глазами под выступами тонких бровей. Такая жара, а главный боцман, как всегда, одет в тщательно застегнутый рабочий китель. Беловерхая фуражка слегка сдвинута на маленькое смуглое ухо.
— Ровней, ровней красить нужно, товарищ матрос, — сказал, помолчав, Агеев. — Так крыть, как вы кроете, матовые просветы останутся. Ну-ка, дайте!
Он взял у Щербакова кисть, осторожно и быстро погрузил в котелок, полный глянцевой черни. Ловко, с одинаковым нажимом, наложил на непокрашенный участок борта несколько слившихся одна с другой полос.
— Так кладите, чтобы второго слоя не потребовалось. Знаете, чем красите? Каменноугольным лаком — его нам прямым курсом с Кузбасса привозят, почитай через весь Союз. Народное имущество разбазаривать нельзя.
Он отдал кисть Щербакову.
— Краску растирать крепче нужно! Кисти, так сказать, не жалеть… Трудитесь, как всегда, на «отлично»!
Он перешел к Мосину, работавшему у другого борта баржи.
Матрос вяло счищал старую, облупившуюся краску, бугристые наслоения ракушек и морской соли, въевшиеся в днище.
А вы, Мосин, не жалейте скребка, его и поточить недолго, — сказал Агеев. — Иная ракушка так вцепится в киль… Плохо отчистите металл — краска не будет ложиться.
Агеев выпрямился и застыл, повернувшись к вьющемуся на башне флагу. Все бывшие на палубе вытянулись, приветствуя корабельное знамя. С мгновения, когда, за минуту до захода солнца, подается эта команда, — военные моряки стоят неподвижно, повернувшись спинами к бортам, лицами к флагу, свято соблюдая морскую традицию.
Последние солнечные лучи окрашивали в пурпур и золото зеленоватую гладь рейда. Чуть шевелилась в своем вечном движении вода, замкнутая каменными гранями пирсов, белыми волноломами, смотрящими в открытое море.
Сильнее подул ветер с залива, колебля светлое полотнище с алым гербом. На мостиках боевых кораблей, рядом с сигнальщиками, горнисты подняли к губам начищенную медь горнов.
— Флаг спустить!
Звуки горнов торжественно и звонко полились над рейдом. Сигнальщики взялись за фалы, полотнища флагов сворачивались, заскользили вниз. С палуб кораблей доносились прозрачные звуки отбиваемых склянок. И сразу все снова задвигалось, пошло, заспешило.
И младший штурман экспедиции лейтенант Игнатьев, возвращаясь в штурманскую рубку, торопливо вынул из кармана кителя остро отточенный карандаш и листок бумаги. По листку бежали стихотворные строки:
На Балтике июльский зной, Волна прибоя чуть качает, Белеют над голубизной Распластанные крылья чаек.
Игнатьев быстро приписал:
И волны, ударяясь в лаг, Поют опять про нашу славу, Про наш морской любимый флаг…
Лейтенант начал грызть карандаш. Рифма последней строки не давалась… «Славу — по праву — державу… Придумаю потом!» Он сунул листок в карман, вошел в рубку.
В штурманской рубке «Прончищева» было душно — несмотря на открытые иллюминаторы и распахнутую на мостик дверь. Курнаков расстегнул китель. Третий помощник капитана «Прончищева» Чижов бросил на диван свою синюю спецовку. Из-под вырезов розовой майки влажно блестели его потные плечи.
Кругом, тесно расположенные на рубочных переборках, навигационные приборы отливали сталью, медью, выпуклым и прямым стеклом.
Игнатьев встал у высокого прокладочного стола. Еще раз проверил разложенные по номерам на верхней полке длинные свитки путевых карт перехода.
Путевые карты? — спросил Курнаков.
В порядке!
Лейтенант чуть помедлил с ответом — не хватало карты района Большого Бельта. Но тотчас нашел ее, положил на нужное место.
Генеральные карты морей? — спросил Курнаков.
Здесь! — отозвался Игнатьев.
Данные о маяках и маячных огнях?
На месте, — сказал Чижов.
Сведения о количестве миль перехода, о солености воды в районах, которыми пойдем, выписаны для старшего механика?
Выписаны и переданы! — откликнулся Чижов.
— Хорошо, — сказал Курнаков, садясь на диван. Игнатьев с облегчением вздохнул. Молодой штурман впервые шел в заграничное плавание — волновался, не упустил ли чего-нибудь при подготовке штурманского хозяйства. Зато Чижов держался с подчеркнутым равнодушием, отчасти подражая капитану Потапову, отчасти потому, что не впервой было идти в дальнее плавание…
Так, товарищи, — сказал начальник штаба экспедиции Курнаков. — Как будто вся документация «на товсь». Теперь проверим приборы… Придется нам посидеть нынче подольше.
Да ведь еще завтрашний день… — откликнулся Чижов.
Приказ капитана первого ранга — все должно быть подготовлено сегодня.
Сколько наших людей уволено! — не сдавался Чижов. Все последние дни был занят штурманским хозяйством, хотел перед отплытием хоть разок сойти пораньше на берег. И вдруг опять нежданная задержка.
Отпущены те, товарищ третий помощник, — взглянул на него Курнаков, — в ком нет прямой надобности при последних подготовительных работах.
Курнаков встал с дивана, застегнул китель, взял с полки фуражку.
— Выйдем, товарищи, проветримся несколько минут — и за работу.
Смычки якорь-цепей были разложены широкими восьмерками вокруг кнехтов — вросших в палубу стальных закругленных тумб. Оставалось закончить разноску тросов. Снова боцман встал во главе шеренги моряков, указывал, как ловчее ухватиться, быстрее обносить вокруг кнехтов и закреплять стопорами гибкие металлические канаты…
Теперь окрасочные работы…
Сергей Никитич пересек палубу, подошел к стоящей на киль-блоках барже. Щербаков в распахнутой на груди спецовке красил, широко размахивая кистью, изъязвленный многими пробоинами и вмятинами борт.
Агеев остановился от него в двух шагах. Продолжая работать, Щербаков покосился на мичмана. Вот он — высокий, широкогрудый, с желтоватыми глазами под выступами тонких бровей. Такая жара, а главный боцман, как всегда, одет в тщательно застегнутый рабочий китель. Беловерхая фуражка слегка сдвинута на маленькое смуглое ухо.
— Ровней, ровней красить нужно, товарищ матрос, — сказал, помолчав, Агеев. — Так крыть, как вы кроете, матовые просветы останутся. Ну-ка, дайте!
Он взял у Щербакова кисть, осторожно и быстро погрузил в котелок, полный глянцевой черни. Ловко, с одинаковым нажимом, наложил на непокрашенный участок борта несколько слившихся одна с другой полос.
— Так кладите, чтобы второго слоя не потребовалось. Знаете, чем красите? Каменноугольным лаком — его нам прямым курсом с Кузбасса привозят, почитай через весь Союз. Народное имущество разбазаривать нельзя.
Он отдал кисть Щербакову.
— Краску растирать крепче нужно! Кисти, так сказать, не жалеть… Трудитесь, как всегда, на «отлично»!
Он перешел к Мосину, работавшему у другого борта баржи.
Матрос вяло счищал старую, облупившуюся краску, бугристые наслоения ракушек и морской соли, въевшиеся в днище.
А вы, Мосин, не жалейте скребка, его и поточить недолго, — сказал Агеев. — Иная ракушка так вцепится в киль… Плохо отчистите металл — краска не будет ложиться.