«Мог ли я хоть что-то изменить? Мог ли я помочь себе? Мог ли я помочь тем, кого привел к смерти? Мог ли…»
   «Нет».
   «Нет, нет, нет, нет и нет, потому что не смог бы никто. Потому что, окажись за штурвалом сам Оскар дер Шет, это ничего не изменило бы. Потому что даже легендарный капитан беспомощен в Пустоте так же, как его пассажиры».
   И может лишь наблюдать за катастрофой.
   А потом, после того, как катастрофа произошла и цеппель уже не спасти, он парит в Пустоте, ждет скорой смерти и грустно думает:
   «Мог ли я хоть что-то изменить?»
   – Да! Да, я мог! Я должен был! ДА!!
   – Кто кричал?
   – Около скалы!
   – Я знаю как!!!
   Он рвет штурвал вправо, а левой рукой опускает рули высоты. Он требует от цеппеля невероятного, невозможного виража, но ведь они в Пустоте, в которой все законы физики окрашены в безумие. Цеппель здесь непослушен, на обычные команды не реагирует, так может, он совершит невозможное? Почему бы ему не совершить невозможное? Ведь мы в Пустоте! Ну, давай, чокнутая дрянь, покажи, что я тебя разгадал!
   «Я должен! Я смогу! Я обязан!!»
   Он рвет штурвал.
   И понимает, что все напрасно. Цеппель все равно не слушается, все равно летит вперед так, словно стремится погибнуть. Стремится убить всех, кто ему доверился.
   Цеппель – предатель.
   – Я все равно смогу…
   – Разожмите ему зубы! Он должен дышать!
   – Перенесите его!
   – Посмотрите на его ноги!
   Пауза. Дрожащий голос:
   – Добрые Праведники, что же здесь происходит?
   Громкий крик:
   – Мне страшно!
   Следом спокойное:
   – Уведите женщин!
   Он понимает услышанное – это крики катастрофы. Пассажиры в шоке, но отвлекаться на них не следует, ведь он еще может их спасти. Он должен их спасти, а потому остается в Пустоте и продолжает крутить штурвал.
   А они смотрят на его ноги, которые стали частью камня. Вся нижняя часть одетого в офицерскую форму человека находится в камне, в скале. Не придавлена, а растет из нее. Ног у мужчины нет, они ушли в камень.
   И спасения нет, потому что цеппель – предатель.
   – Я не смог… – Офицер открывает глаза и смотрит на пассажиров. – Я не смог предотвратить катастрофу.
   А они смотрят на него, на его ноги, которых нет, и молчат. Они не могут подобрать слова.
   – Простите, – шепчет офицер.
   И слышит ответ:
   – Ты сделал все, что должен, капитан. Никто не справился бы лучше тебя.
   – Простите…
   Он чувствует, что кто-то крепко жмет ему руку. Он понимает, что его пытаются приободрить. Он догадывается, что прощен, и от этого становится теплее.
   – Я старался…
   – Мы благодарны тебе.
   – Простите.
   Он закрывает глаза и умирает. Прекращает дышать. Прекращает жить. Остается в своей Пустоте и, возможно, вновь пытается заложить невероятный вираж. Он такой. Он будет бороться до конца, будет бороться даже после наступления конца. Будет, потому что не может иначе. Потому что хочет все исправить.
   Он умирает.
   А они стоят и молча на него смотрят.
   Они стоят, и им страшно.
   Им всем очень страшно.
* * *
   Амая приходила в Красный Дом не спеша. Даже сейчас, летом, когда звезда поднималась рано и почти сразу забиралась едва ли не к самому зениту.
   Красный Дом располагался на широкой террасе, прилепившейся к южной стороне Храмовой горы и, казалось, должен был окунаться в благодатное тепло сразу после восхода, но этого не происходило. Ночь, успевшая недолго побыть сумерками, уходила примерно в четыре утра, однако Амая продолжала таиться за высоченной и очень широкой Кособокой. Неровный контур соседней горы украшался ореолом теплых лучей, а погруженный в зябкую прохладу Красный Дом скучал без солнца еще около часа.
   Но старый Алокаридас все равно любил наблюдать за восходами. Немного грустными в своей неспешности, но неотвратимыми. Старый Алокаридас находил в них Вечность, а причастность к великому – пусть даже в качестве наблюдателя – позволяла ему с холодным достоинством принимать неизбежное.
   Принимать то, что его время таяло.
   И Алокаридас искренне радовался каждому отпущенному дню.
   Около года назад, поняв, что силы уходят, жрец приучил себя просыпаться за несколько минут до рассвета. Одевался, не зажигая свет, выходил из спальни и медленно шел к черному ходу, напротив которого находилась ведущая на стены лестница. Алокаридас мог бы встречать рассвет у окна, однако решил, что будет подниматься на идущую вдоль защитной стены галерею до тех пор, пока сможет, и неукоснительно соблюдал данное себе обещание. Оно стало для жреца еще одним доказательством того, что он не ждет неизбежного, а живет полной жизнью, что у него есть силы оставаться в строю. Что он еще силен. Что он может…
   Может, несмотря на то, что теперь он преодолевал двадцать ступенек с двумя остановками, дыхание постоянно сбивалось, а перед глазами появлялась мутная пелена. Он мог. И он делал. И послушники, прекрасно видевшие мучение верховного жреца, кланялись ему ниже обыкновенного.
   Не из жалости, а в знак уважения.
   Поднявшись на галерею, Алокаридас вновь отдыхал, а затем неторопливо преодолевал тридцать шагов до площадки Кособокой башни, названной так в честь расположенной напротив горы. Останавливался, клал руки на отполированные бесчисленными прикосновениями перила и устремлял взгляд слезящихся глаз в предрассветное небо, шепча благодарность Отцу за то, что может смотреть. И может стоять. И может сам подняться на башню.
   Озябший и довольный Алокаридас возносил Отцу собственную молитву, не имеющую ничего общего с классическими текстами, и заканчивалась она в тот самый миг, когда над Кособокой поднималась Амая. Заканчивалась словами надежды, что завтра все повторится. Что ему вновь хватит сил подняться на башню, и еще один день упадет в копилку долгой и правильно прожитой жизни. И Амая, которая выбиралась в этот момент из-за Кособокой, соглашалась: «Повторится».
   И на душе Алокаридаса становилось тепло.
 
   В тот день все начиналось как обычно.
   Верховный жрец проснулся и несколько секунд лежал с открытыми глазами, радуясь тому простому факту, что проснулся. Поднялся, улыбнувшись при мысли, что справился, и почти минуту массировал изрядно онемевшую руку. Убедившись, что подвижность вернулась, Алокаридас надел кожаную маску, без которой не имел права показываться на людях, и аккуратно затянул ремешки на шее и под подбородком. Маска плотно облегала лысую голову жреца и была украшена красными бусами. Две короткие кисти из мелких камушков спускались с висков до шеи, а третья, длинная, почти с локоть, падала с затылка на спину. На лбу же был закреплен круглый белый камень, символизирующий То, Что Дало Начало.
   Закончив с маской, Алокаридас надел поверх белья теплый красный халат, расшитый искусным белым узором, кряхтя, натянул носки, сапоги и вышел из спальни.
   Десять шагов по коридору, дверь, и вот его окутывает утренняя свежесть. Яростная, как зверь, пробирающая до старых костей, дарующая дрожь, но… Но жрец вновь улыбнулся, радуясь тому, что чувствует холод. Месяц назад Алокаридас на неделю потерял эту способность и почти пал духом, решив, что смерть близка.
   – Я жив… Я еще жив…
   Пять шагов до лестницы, а затем двадцать ступенек, которые с каждым днем становились круче и круче. Левая нога подозрительно скрипнула, в левом боку закололо, однако жрец упрямо продолжал путь.
   – Я смогу. Я все равно смогу.
   И смог.
   Поднявшись на стену, передохнул, привычно бросив взгляд во двор Красного Дома и двери храма. Вздохнул, сделал два шага к башне и остановился.
   Медленно, очень-очень медленно Алокаридас вновь повернулся, пытаясь понять, что тут не так? Мощеный двор аккуратно подметен, даже со стены, даже старыми глазами видно, что на камнях нет ни единой соринки. На окнах ставни, послушники еще не проснулись, двери заперты…
   Двери!
   Жрец вздрогнул, и сердце его сковало холодом, ни имеющим никакого отношения к утренней свежести: дверь в храм была приоткрыта.
   Приоткрыта! И рядом нет стража!
   – Нет…
   Скрип в ноге, боль в боку, слезящиеся глаза, прерывистое дыхание – все вдруг исчезло, потеряло значение, забылось. Бегом, как молодой и полный сил послушник, преодолел Алокаридас тридцать шагов до башни, схватил било и принялся колотить им в металлический гонг.
   Пронзительный визг металла окутал Красный Дом знаком беды.
* * *
   Нет для цепаря более умиротворяющего звука, чем басовитый рокот работающего кузеля. Мерный, привычный шум, вызывающий легкое дрожание сделанных из ильского сплава переборок, он проникает в самую душу, наполняя ее спокойствием и уверенностью: все хорошо, цеппель идет по курсу и его системы в порядке. Никакой опасности, никаких чрезвычайных ситуаций, и сотни метров до земли так и останутся цифрами, не разверзнутся зияющей пропастью и не поглотят воздушный корабль.
   Мерный шум дарит умиротворение.
   Паротурбинный кузель – главная силовая установка цеппеля, а потому цепари прислушиваются к нему всегда. Инстинктивно. Именно к кузелю, а не к работе вынесенных в мотогондолы тяговых электродвигателей. Установленные на боках сигары, они притягивают взоры пассажиров и зевак, попадающих под гипнотическое обаяние бешено вращающихся винтов. Но мало кто из штатских вспоминает, что питает двигатели, а значит – разгоняет пропеллеры, – именно кузель. Среди штатских мало настоящих знатоков. Ведь что для них цеппель? Обыкновенный дирижабль, оснащенный сложным, умеющим создавать межзвездные переходы астрингом. Что для них небо? Головокружительная высота, по которой проложен путь. Что для них рокот кузеля? Противный шум. И мало кто из штатских задумывается над тем, как работает астринг и сколько приходится платить управляющему им астрологу. Мало кто знает, как тяжело «читать» небо, «седлать» попутные потоки и уклоняться от встречных. Мало кто понимает значение кузеля.
   Штатские не понимают вещей, из которых складывается цепарская жизнь.
   И лишь в одном цепари и штатские солидарны: на вопрос, что такое Пустота, и те и другие отвечают одинаково – опасность и страх. Если ты ямауда, то только опасность, но ямаудой нужно родиться…
   – Можно? – Капитан распахнул дверь сразу после того, как постучал, и тем наглядно продемонстрировал условность проявленной вежливости. Открыл и немедленно шагнул в каюту, дружелюбно глядя на вскочившего с койки пассажира. – Вальдемар, я за тобой.
   – Неужели?
   – Когда-нибудь это должно было случиться, чтоб меня манявки облепили! – хмыкнул Вандар. – Мы в точке!
   – А я уж думал, ты и этот переход продержишь меня в камере!
   – В каюте, Вальдемар, не спорь.
   – В камере.
   – Мы так договорились.
   – Знаю. – Обитатель каюты-камеры вздохнул. – Но путешествие оказалось до ужаса скучным.
   Вальдемару Осчику было около тридцати стандартных лет, и его лицо еще не украсили складки зрелости. Короткие светлые волосы, выпуклый лоб, открытый взгляд больших голубых глаз, в которых почти всегда сверкали веселые огоньки, приятная улыбка, ямочка на подбородке – внешность позволяла Осчику завоевывать расположение людей, и он умело ею пользовался. Фигура тоже не подкачала – не атлетическая, но и не раздавшаяся, соразмерная, а все движения молодого мужчины дышали энергией и напором.
   Одевался Осчик со вкусом, и на фоне капитана, облаченного в потертую тужурку, фуражку без эмблемы, несвежую рубашку, черные брюки и довольно пыльные ботинки, Вальдемар выглядел настоящим щеголем. Изящ ный дорожный костюм из тонкой шерстяной ткани, белоснежная сорочка и блестящие туфли – создавалось впечатление, что Осчик не в опасное путешествие отправился, а совершал турне по цивилизованному миру.
   – Остался один переход, – сообщил Вандар. – Если хочешь, можешь провести его на мостике.
   – Хочу, – не стал скрывать Осчик. – Тем более что твоя паранойя уже дала плоды: я понятия не имею, на какой планете мы находимся.
   – Не паранойя, а предусмотрительность, чтоб меня манявки облепили. – Капитан усмехнулся. – Теперь я уверен, что за нами не следят.
   – Кто? – с деланым простодушием осведомился Вальдемар.
   – Твои друзья.
   – Мы ведь договорились – никакой слежки.
   – И я уверен, что соглашение соблюдено.
   Жак Вандар проигрывал Вальдемару не только в одежде. Капитан был гораздо старше пассажира – не так давно ему стукнуло пятьдесят, – и его круглое, как у большинства дунбегийцев, лицо носило отметины перенесенных цепарем невзгод. Четыре мелких шрама на щеках и лбу – следы осколков, небольшой рубец на шее – память о вемкайской язве, желтое пятно на левой скуле, оставленное кретонской проказой – Вандар вдоволь попутешествовал по Герметикону и много чего пережил. Но даже без этих знаков лицо капитана было неприятным. Низкий лоб тяжело нависал над маленькими, глубоко посаженными, да еще и скрытыми густыми бровями глазками. Толстый нос, напоминающий покрытую сетью голубых прожилок картофелину, располагался меж обвисших щек. Прямо под ним была прочеркнута полоска тонких губ, а круглый подбородок плавно сливался со вторым и третьим. Вандар был толст, казался рыхлым, однако в действительности все еще обладал впечатляющей силой и запросто вязал в узлы железные прутья.
   – Когда мы войдем в точку перехода?
   – Мы уже в ней, – ответил Жак, первым ступая на капитанский мостик. – Луи?
   – Все в порядке, кэп, – отозвался рулевой.
   Командный пункт «Черного Доктора» был не просто большим – огромным, поскольку построившие цеппель галаниты считали, что мостик должен быть обязательно объединен с кабинетом астролога и радиорубкой. В итоге на стоящем в левом углу столе вперемешку валялись астрологические атласы, карты и даже навигационные приборы – сейчас ими занимался Петер Хеллер, исполнявший на «Черном Докторе» роль старшего помощника, а справа громоздился шкаф рации, у которого скучал длинный парень в комбинезоне техника.
   – Как видишь, Вальдемар, до прыжка осталось всего ничего. – Вандар потер ладони и с улыбкой посмотрел на Осчика: – Нервничаешь?
   – Как и все, – хмуро ответил Вальдемар. – У тебя есть выпить?
   – На мостике не держу. – Капитан взялся за переговорную трубу: – Астролог!
   – Все готово.
   – Так начинай, чтоб меня манявки облепили! Чего ждешь?!
   И включил сирену.
 
   Переход – это Пустота. А Пустота – это страх.
   Эту аксиому любой цепарь вызубривает уже в первом же путешествии. А если достаточно умен, то еще раньше, потому что встречать Пустоту надо подготовленным. В этом случае ее удар не оглушит и не заставит завязать с полетами.
   Во время перехода трясутся все: и прожженные цепари, и пассажиры, и даже ямауда, хотя эти, последние, испытывают не столько страх, сколько чувство тревоги, порожденное подстерегающими в Пустоте опасностями. Что толку во врожденных способностях, если в корабль вцепится «рогатый клещ» или его накроет «злобная путина»? Штатские ненавидят переходы, входят в Пустоту напряженными, заранее готовясь к дикой ее атаке, а потому их накрывает и чаще, и сильнее, чем опытных цепарей, для которых ужас великого Ничто – естественная часть жизни. Цепарь тоже боится, его тоже долбит ощущение пустой безбрежности и накрывает Знаками, но цепарь не забывает о правилах и чувствует себя членом команды. Цепарь – существо коллективное, и локоть друга позволяет ему переживать переходы куда спокойнее, чем случайному гостю Пустоты.
   – Спасибо, что позвал, – хрипло произнес Вальдемар после того, как цеппель втянуло в воронку.
   – Всегда пожалуйста, – отозвался Вандар.
   – Проводить переход в одиночестве – удовольствие невеликое.
   Запертая дверь каюты гарантирует, что Знак не заставит тебя прыгнуть за борт, но как бороться с огромным весом Ничто? Как бороться с инстинктивным страхом гигантского и опасного пространства? Как не сойти с ума под тяжестью того, чего нет? Напиваться опасно – пьяную голову накрывает сильнее, чем трезвую, вот и приходилось Осчику собирать волю в кулак, руками вцепляться в кроватные стойки, а зубами – в подушку, и в таком неприглядном виде переживать переходы, отсчитывая про себя убегающие в никуда секунды.
   – С вами, ребята, куда спокойнее, чем одному, вы уж мне поверьте. А еще я не завидую астрологу. Вот уж кому несладко…
   От сидящего у астринга астролога сейчас зависит все. Все на свете и ни каплей меньше. Именно он, набросив швартовочный «хвостик» на планету или Сферу Шкуровича, тянет цеппель через тонюсенький тоннель, невообразимой длины. И если команда просто наслаждается «прелестями» Пустоты, то астролог в них захлебывается, поскольку обязан оберегать корабль от дополнительных сюрпризов и зорко следить за тем, чтобы цеппель пришел туда, куда запланировано.
   – Я так и вижу, как парень горбится над астрингом и за уши тянет нас от одной звезды к другой, – продолжил Осчик. – Удивительное, но очень опасное занятие. В детстве я мечтал стать астрологом. Я находил их работу романтичной, а потом узнал, как часто они пускают себе пулю в лоб, как жрут после переходов бедовку и бегают по ведьмам…
   – Вальдемар, заткнись, – попросил Вандар.
   – И я понял, что профессия астролога мне не нравится. И тогда я решил прославиться другим способом, благо я смог получить блестящее образование, которое вам, уродам, и не снилось. Но как прославиться? На Галане есть только один критерий славы – счет в банке. Гребаные адигены гордятся какой-то там честью, у нас же в почете прагматизм. Если о тебе знают все – делай на этом деньги. А если не умеешь делать деньги – кому ты нужен?
   – Вальдемар!
   – И тогда я решил стать богатым. Не просто богатым, а очень богатым человеком. Деньги – это власть, а если у тебя есть власть, славу можно купить. Заплатить газетчикам, чтобы они выдумали несуществующие подвиги, или нанять толкового, но нищего алхимика, а после прикарманить его открытие, войти в учебники…
   – Он «говорилку» поймал, – отрывисто бросил Хеллер.
   – Вижу.
   Капитан посмотрел на часы: четыре минуты перехода. Предел – четырнадцать, среднее время – девять. Пяти минут более чем достаточно для глупостей, а «говорилка» лишь с виду безобидная, человек ведь не просто так треплется, он заводится. Пиявкой разбухает от ненависти к себе и бросается в Пустоту, мечтая покончить с проблемами самым простым способом.
   – Гребаный мир! – взревел Вальдемар. – Я мечтал стать астрологом! Мечтал водить цеппели и совершать подвиги! А вместо этого якшаюсь с подонками ради вонючего золота! Я мечтал прославиться! Мечтал об открытиях! А превратился в бухгалтера! Как же я все ненавижу!
   Пустота давит на голову, но вялым становится все тело. Каждое движение – как во сне. Поднять руку – задача, сделать шаг – процесс. Но те, кого накрыло Знаком, таких проблем не испытывают, они быстры и подвижны, они позабыли о великом Ничто, растворились в нем, а потому остановить их крайне сложно.
   – Ненавижу!
   Вальдемар бросился к окну.
   – Ублюдок!
   Вандар промахнулся, слишком поздно рванулся наперерез, не поймал шустрого галанита и врезался в кресло. Рулевой даже не обернулся, не стал тратить силы на пассажира – своя шкура дороже, и ситуацию пришлось спасать Хеллеру. Старпом добрался до Осчика в тот самый миг, когда Вальдемар заносил для удара ногу. Стекла в гондоле мощные, на серьезные нагрузки рассчитаны, однако силы у накрытых прибавляется в разы, и Осчик вполне мог выбить боковое окно. Или не мог? Но рисковать Хеллер не собирался.
   – Ненавижу!
   Старпом перехватил летящую к стеклу ногу и повалил галанита на пол.
   – Не выпускай! – приказал Вандар.
   – Сам знаю, – прохрипел Хеллер.
   – Всех убью! – надрывался Осчик, ужом вертясь под навалившимся Петером.
   Семь с половиной минут… Поднявшийся капитан взглянул на часы, а в следующий миг вновь оказался на полу – когда запущенная астрингом сила вышвыривает цеппель из перехода, Пустота отвешивает ему прощальный пинок.
   «Черный Доктор» издал зловещий скрип: металл о металл, но удержался, не «нырнул», не стал добавлять экипажу проблем, а потому неприятный звук показался цепарям очень даже задушевным.
   – Вовремя. – Вандар, кряхтя, привстал, почесал ягодицу и посмотрел на поднимающегося старпома. – Этот отрубился?
   – Ага.
   Знак – это нокаут, и Осчику потребуется не менее двух часов, чтобы прийти в себя.
   – Распорядись, чтобы его отнесли в каюту.
   – Слушаюсь.
   Капитан брезгливо покосился на бесчувственного Вальдемара, выругался, вновь потер ушибленную ягодицу и подошел к рулевому:
   – Докладывай.
   – Высота четыреста метров. Ветер встречный, умеренный. Мы движемся на северо-запад со скоростью десять лиг в час.
   – Мы долетели! – Вандар широко улыбнулся набегающим на лобовое стекло облакам. – Мы на Ахадире, чтоб меня манявки облепили! На Ахадире!

Глава 2
В Красном Доме льется кровь, а позабывшие обо всем счастливчики придумывают друг другу имена

   Смерть безвестного офицера выбила выживших из колеи. Даже не сама смерть, а ее страшные, не укладывающиеся в голове обстоятельства. Ее облик. Ее Знак. Ужасающий вид вросшего в камень человека и понимание того, что на его месте мог оказаться любой из них, обрушились кошмарным грузом. Каждый из выживших примерил участь несчастного на себя, и каждый похолодел от страха. И счел пережитую катастрофу пустяком, потому что там, в Пустоте, смерть казалась естественной, там ее ждали и не задумывались над тем, какой она будет и что с ними станет в ее объятиях.
 
 
   А когда увидели, на что способно великое Ничто, – задрожали.
   До обнаружения офицера выжившие занимались только тем, что было действительно важно: приходили в себя, помогали, успокаивали и поддерживали друг друга, бессознательно отгородившись от реальности глухим забором. Не думая о том, где оказались и что с ними произошло. До обнаружения офицера выживших вели инстинкты, а теперь они дали волю чувствам.
   Каждый по-своему.
   Высокая девушка с короткими, пребывающими в полном беспорядке белокурыми волосами, та самая, которую выбросило из Пустоты обнаженной, держалась тихо. Она старательно закуталась в кожаную цапу лысого мужчины, уселась на камень и низко опустила голову, стараясь не встречаться взглядами с остальными. Если и рыдала, то беззвучно. А вот синеволосая спорки закатила шумную истерику. Тоненькая, хрупкая, она выглядела самой юной из выживших, самой уязвимой, и, видимо, такой была. Синеволосая не сумела побороть свои страхи. Минут десять она всхлипывала, размазывая по щекам слезы, а потом завопила и принялась бить кулачками по ближайшему камню, умоляя о помощи. Кого умоляя? Неизвестно. Она просто хотела, чтобы ее спасли. Громкие крики летели над рекой, отражались от скал и яростно вгрызались в товарищей по несчастью. Которые отводили взгляды. На помощь синеволосой пришла лишь третья девушка – холодная красавица, одетая в элегантный брючный костюм. Она уселась рядом с юной спорки, обняла ее за плечи и стала что-то шептать. Скорее всего – банальный набор утешающих фраз, но он сумел погасить эмоциональную вспышку. Ведь когда плохо, такого понятия, как банальность, не существует. Важны лишь участие и поддержка.
   Рыжий мужчина отошел к берегу узкой, но необычайно быстрой речки и принялся швырять в воду камешки. И не прервал своего занятия, даже когда завопила синеволосая. Мужчина-спорки улегся под кустом, демонстративно повернувшись к товарищам спиной, и сделал вид, что уснул. Что же касается лысого, то он скрылся за большим камнем, решив прогуляться вверх по течению.
   Смерть офицера окончательно отрезвила выживших, напомнила, в какой ситуации они оказались, и одновременно разрушила первые ростки объединения. Смерть офицера заставила каждого из них спрятаться в собственной раковине, и это отчуждение длилось почти сорок минут.
   А потом вернулся лысый.
   Он вышел из-за камня, медленно протопал через поляну, храня на лице невозмутимое выражение, и остановился рядом с белокурой.
   – Все в порядке?
   Лучшим ответом на столь идиотский вопрос стал недоуменный взгляд. Изумленная девушка не смогла подобрать слов, и ей на помощь пришла обладательница брючного костюма.
   – Да, все замечательно, – саркастически бросила она. И с издевкой добавила: – Через двадцать минут подадут чай.
   Белокурая дернула плечом, синеволосая судорожно вздохнула, а лысый усмехнулся:
   – Агрессия – это хорошо.
   Это эмоция, живое восприятие происходящего, крайне необходимое сейчас, чтобы разогнать тоскливую безучастность. Лучше злость, чем тупая покорность судьбе.
   – Ты, кстати, приглашен, – нахально закончила обладательница брючного костюма. – Иди, мой руки.
   Лысый хотел рассмеяться, хотел продолжить диалог, к которому прислушивались все, без исключения, выжившие, но в этот момент подала голос белокурая.
   – Я в порядке, – тихо произнесла она. – Спасибо за цапу.
   – Пожалуйста.
   Кожаная цепарская куртка не доходила высокой девушке и до середины бедер, а потому ей приходилось периодически поправлять полу, прикрывая обнаженные ноги. Поправлять резким, очень нервным жестом, который не укрылся от внимания лысого. И этот жест показывал, что белокурая еще не успокоилась.