Страница:
39
Так и художник: следует говорить не о "вкусе" его, т. е. не о чем-то "художественном", а о вкусе в смысле гастрономической эрудиции, об умении насытиться: Алексей Н. Толстой.
Н. Я. Мандельштам рассказывает в первой книге, как в доме в Лаврушинском они перемещались с этажа на этаж:
у Шкловского ночевали, а к Катаеву ходили на обмывку ордена. Получается, что Шкловский хороший, а Катаев негодяй. На самом деле -второй это эманация первого.
Шкловский и породил все эти тримальхионовы пиры.
Но трагедийность со временем уходила, а гедонизм (так сказать, "чистый") оставался.
Катаев пишет в "Святом колодце":
Мы жили в полное свое удовольствие, каждый в соответствии со своими склонностями. Я, например, злоупотребляя своим сверхпенсионным возрастом, старался ничего не делать, а жена с удовольствием готовила мне на электрической плитке легкие, поразительно вкусные завтраки из чудесно разделанных, свежих и разнообразных полуфабрикатов, упакованных в целлофан, -- как, например, фрикадельки из райских птиц и синтетические пончики. Мы также ели много полезной зелени -- вроде салата латука, артишоков, пили черный кофе. Нам уже не надо было придерживаться диеты, но мы избегали тяжелой пищи, которая здесь как-то не доставляла удовольствия. При одной мысли о свином студне или о суточных щах с желтым салом мы теряли сознание. Мы объедались очень крупной, сладкой и всегда свежей клубникой с сахаром и сливками, любили также перед заходом солнца выпить по чашке очень крепкого, почти черного чая с сахаром и каплей молока. От него в комнате распространялся замечательный индийский запах. Я же, кроме того, с удовольствием попивал холодное белое вино, пристрастие к которому теперь совершенно не вредило моему здоровью и нисколько не опьяняло, а просто доставляло удовольствие, за которое потом не нужно было расплачиваться. Мы также охотно ели мягкий сыр, намазывая его на хрустящую корочку хлебца, выпеченного не иначе, как ангелами. Я уже не говорю о том, что рано утром мы завтракали рогаликами со сливочным маслом и джемом в маленьких стеклянных баночках, который напоминал зеленую мазь или же помаду.
40
Здесь вроде бы присутствует ирония, поскольку речь идет о так называемом потустороннем существовании, но на самом деле эта потусторонность всего-навсего из разряда номенклатурных привилегий, в число которых входят путешествия не на тот свет, а за границу. И не об иронии нужно говорить, а о наглости удачника, знающего, что "райская жизнь" -- это не совершенный, а просто не всякому доступный мир. Как писала, кажется, та же Мандельштам о номенклатурном зяте: "Папа, больше всего приятно не то, что бифштекс вкусный, а что у других такого нет".
У Катаева это прорвалось упоминанием суточных щей.
Очень хорошо гулялось в тридцать седьмом году (см. мемуары мачехи Лосева). Посадка соседей по Лаврушинскому переулку придавала этому необходимое остранение. Синявский, осознав этот "прием" (из Шкловского, откуда же еще!), написал, что пушкинский герой особенное удовольствие от Лауры получил в присутствии трупа Дон Карлоса.
Это даже нельзя назвать гением и злодейством, потому что ситуация оценки не предполагает: тут какая-то совершенно нейтральная "физиология творчества". В Шкловском Писарев протягивает руку авангарду, и все получается, и женщины довольны.
4
По интересующему нас критерию -- способности реализовать собственные чувственные возможности -- писатели разделяются на два разряда: удачники и завистники. Хрестоматийный пример, как всегда, -- Толстой и Достоевский.
В письмах Достоевского жене масса вычеркнутых, замазанных строк, не поддающихся прочтению. Строго говоря, это неприличные письма. Завистник не значит слабосильный. О нестандартной чувственности Достоевского правильно писал Мережковский.
В советской литературе указанная оппозиция классически представлена Катаевым и Олешей. Один проезжал мимо другого в большом, похожем на комнату автомобиле. Это сцена из Достоевского: "Записки из подполья".
Ничего тут позорного нет, это все тот же старый романтизм, с его разделением "томления" и "обладания". Так что эту романтическую ситуацию можно даже назвать классической.
41
В новейшей литературе произошла реинкарнация Юрия Олеши. Это Эдуард Лимонов. Он даже псевдоним выбрал, следуя указаниям "Зависти": фамилия Лимонов, как и Кавалеров, высокопарна и низкопробна.
В "Дневнике неудачника" масса реминисценций Олеши:
экономка миллионера в роли Анечки Прокопович, да и сам поэт, служащий сильному мира сего. Вспоминается не только "Зависть": есть, например, сцена с крысой, поражаемой ударом ноги. Это из мемуарной прозы Олеши.
Такие совпадения Шкловский объясняет сюжетной инерцией. Он сам однажды обнаружил поразительные сходства ситуаций в романах Конрада и Бахметьева. Но можно ведь говорить и о сходстве психологического типа.
Вообще же Лимонов более литературен, чем кажется.
Приведу здесь фрагмент из "Дневника неудачника", который вряд ли скоро будет напечатан в отечественной прессе сам по себе.
Как говорит в таких случаях Шкловский, извиняюсь за длинную цитату.
Воровать, воровать, воровать, украсть так много, так чтобы еле унести. Охапками, кучами, сумками, корзинами, на себе уволакивать, велосипедами, тележками, грузовиками увозить из магазина Блумингдэйл и тащить к себе в квартиру.
Духи мужские, корзину духов; пусть поплескивают -зеленые, кремы, шляпы, много разных шуб и костюмов и свитеров. Воруй, тащи, грабь -- веселись, наслаждение получай, что не дотащим -- в грязь и снег вышвырнем, что не возьмем -- бритвой порежем, чтоб никому не досталось, вот она -- бритва -- скользь в руку -- ага, коси, молоти, руби!
-- И по лампе вдарь! -Возьми зонт -- Жан! -- На торшер -- Филипп -- ебни по зеркалу! -- (Хрясть! Хрусть!)
-- А мы за это шею гнули, жизни лишались, живот надрывали, вот вам, вот! -- Эй, пори белье женское, режь его розовое да голубое, трусами пол устилай! -- Гляди, какие большие -- Лазарь! -- Ну и размер, та какую же жопу и рассчитаны!
-- И этот отдел переполосуем, танцуй-пляши на рубашках ночных да беленьких, ишь ты, порядочные буржуйки во фланельке этой по ночам ебутся, а эти халатики к любовникам днем надевают -- пизду при распахнувшихся полах показать, посветить ею.
42
-- Бей, Карлос! -- Помогай, Энрико! -- Беги сюда, Хуан! -- здесь голд этот самый -- золото!!! (Ррррр!)
-- Пошли пожрем в продовольственный! -- Шоколаду хошь? На -- шоколаду в карман. Мешок шоколаду возьмем домой. Два мешка шоколаду.
-- Вдарь по стеклу! (-Дзынь!)
-- Хуячь, руби!
-- А вот оторви этот прут, да ебни! (Хлысть! Хрусть!)
-- Ткни эту пизду стулом, чтоб буржуазное достояние не защищала!
-- Ой не убивайте, миленькие!
-- Бей ее, суку, не иначе как начальница, а то и владелица!
-- Мальчики! Мальчики! -- что же вы делаете! Умоляю вас -- не надо!
-- Еби ее, стерву накрашенную -- правильно, ребята! Давно мы в грязи да нищете томились, хуи исстрадались по чистому мясу -- дымятся!
-- А пианина -- Александр -- мы с возмущенным народом пустим по лестнице вниз. На дрова! (Гром х-п-з-тгррррр!)
-- И постели эти! (Та-да-да-да-да-дрррр!) Так я ходил в зимний ненастный день по Блумингдэйлу, грелся, и так как ничего по полному отсутствию денег не мог купить, и второй день кряду был голодный, то и услышал извне все это.
А теперь можно сказать, кто это Лимонову наговорил в чуткое ухо: Хлебников Велемир, "Ночь перед Советами", а больше всего "Ночной обыск".
Ученик Хлебникова Шкловский помочился в броневики гетмана Скоропадского -- это из той же оперы, или, если хотите, поэмы. Булгаков пришпилил Шкловского в "Белой гвардии", и правильно сделал, хотя тот обиделся на всю жизнь и много лет спустя говорил Чудакову, что на веранде дома Герцена сидели крупные люди.
Но это не мешало им быть шпаной.
Крупной, как воры в законе.
Тут, к сожалению, прав недоброжелатель советской литературы Ходасевич, написавший совсем плохую статью о Маяковском.
Другой архаист, Бунин, пишет в "Окаянных днях":
43
Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: "За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки".
Сказать, что русская литература виновна в русской революции -- значит сказать самую малость. Это мировой процесс -- превращение артиста в героя скандальной хроники, скандальных историй, скандальной истории. Россия гордится буйством Есенина как чем-то немыслимым на Западе. Но на Западе этот процесс шел не менее бурно. Начало его зафиксировано, пожалуй, в "Подземельях Ватикана" Андре Жида, где Лафкадио -как кажется немотивированно, но мы-то знаем, что для остраненной остроты ощущений -убивает незнакомого соседа в купе поезда.
Тот же Андре Жид еще в конце прошлого века написал "Плоды земные" -- книгу, мало известную в России, но на Западе сделавшую революцию. "Послание" книги было в духе Шкловского: обновленное переживание чувственной полноты бытия.
В мемуарной литературе встречаются упорные утверждения, что Есенин если не расстреливал несчастных по темницам, то не раз присутствовал при этом. Это из той же области, что разговоры о его бисексуальности: мог попробовать педерастию из хулиганской лихости, как пробовал Лимонов, открыто пишущий об этом.
Лимонов, конечно, босяк, но босяк литературный, имеющий сильную традицию в России, можно сказать, благородную традицию босячества как всяческого революционизма. Это Горький и Маяковский вместе взятые -- но в процессе вырождения, нисхождения и саморазоблачения типа писателя и литературной темы.
Нисхождение темы здесь означает ее выпячивание: материал берется вне искусства, втаскивается на экран тремя, а не двумя измерениями. Лимонов писатель никакой, несуществующий. Но вместе с ним исчезает литература как художество, как "метод", он знак этого исчезновения. Поэтому он событие большое, хотя и отрицательное. Отрицательность здесь не оценка, а математическое понятие: меньше, чем ноль, но не ноль.
Чтобы утешить Лимонова, скажу, что такая же минус единица на Западе -- Пазолини, по крайней мере в его фильме "Сало, или Сто двадцать дней Содома": ощущаемость
44
материала в фильме -- внеэстетического характера, он действует на нервы.
С совершенно внеэстетической откровенностью Лимонов называет свою книгу "Дневник неудачника". И никакие литературные реминисценции не должны заслонить того, что речь у него идет о реальных пижамах и пиздах. Неудача Лимонова -- социальная: он не попал в свое время в советскую писательскую номенклатуру и об этом печалится на Западе, совсем не о тамошних голодных и рабах.
Тема советской литературы -- да и тема современного искусства вообще -- приходит здесь к самопознанию:
Нам надоели бумажные страсти, Дайте жить с живой женой!
Поэтому "Ладомира" Лимонову никак не написать. Для этого нужна вера в сверхчувственные ценности, нужен утопизм, еще не переставший быть поэзией:
И зоркие соблазны выгоды, Неравенство и горы денег -Могучий двигатель в лони годы -Заменит песней современник.
Нужна способность заменить поэмой не только соблазны выгоды, но и соблазны любви. Шкловский, написавший об этом в Zoo, сам эту способность всего лишь имитировал, и Zoo осталась единственной его художественной удачей.
Лимонов, как сказал бы Фейербах, -- "тайна" Шкловского, или его Немезида, как сказал Вл. Соловьев о Каткове в его отношении к славянофилам. У этого певца мастерства искусство было лишено метафизического измерения, указывая лишь на эмпирические соотнесения, помогая, всегонавсего, острее ощутить "жизнь" (на ученом языке, формализм есть вариант эмотивной теории искусства). Но для потребной -- или непотребной -- остроты, как оказалось, совсем не обязательно искусство: не нужно Zoo писать, достаточно живой Эльзы.
Вопреки всякому формализму, из искусства выперла эта тема, "материал". А "стиль" исчез в неизвестном направлении. Впрочем, известно в каком: растворился в постмодернизме, "вивризме", хэппенингах.
45
"Художник" ныне подтверждает наихудшие опасения Тынянова в "Промежутке": это голая тема, взятая на голой эмоции. (Об этом и Шкловский писал в "Современниках и синхронистах".) Это -- "непосредственное самовыражение" какого-нибудь рок-певца.
На Западе этот маскульт и стал исходом искусства -как в СССР им стал "культ личности". Отсутствие в России демократических традиций привело к модели художника как диктатора, тогда как на Западе появился художник как голос толпы. Рок-концерт -- это не сольное выступление, а некое коллективное действо.
Художник-диктатор в СССР -- Сталин. Эта идея долго носилась в воздухе, а сейчас ее зафиксировал Борис Гройс в книге, по-немецки названной "Сталин как полное собрание сочинений".
В диктаторстве как жестко оформляющей жизнь идее жизненный выход нашла "конструктивистская" сторона культурфилософии Шкловского. Ее "гедонистическая" сторона ушла в теперешний маскульт. Первоначальная синтетичность, даже синкретичность, теории разложилась, распалась на эти два элемента. Первый элемент уже в России изжит.
Перестройка и послеперестроечная литературная жизнь в России не будет реставрацией "Нового мира" с Твардовским, но без коммунистов. "Культа личности" снова не будет, но будет маскульт с Лимоновым как очень вероятным претендентом на роль культовой фигуры.
Лимонов -- telos русской литературы. С другой стороны, к литературе он имеет не большее отношение, чем рок-стар Мадонна -- к христианской религии. Если объединить два эти утверждения, то получится, что литература кончилась, что такой конец и был ее целью. Она реализовала метафоры, сказалась вещно. Назвать это -- то есть демократию -- торжествующим хамом тоже будет метафорой и нынешнему стилю не отвечает.
Остается только построить демократию в России, то есть накормить Лимонова, чтоб он перестал писать даже то, что пишет.
Ноябрь 1990
Так и художник: следует говорить не о "вкусе" его, т. е. не о чем-то "художественном", а о вкусе в смысле гастрономической эрудиции, об умении насытиться: Алексей Н. Толстой.
Н. Я. Мандельштам рассказывает в первой книге, как в доме в Лаврушинском они перемещались с этажа на этаж:
у Шкловского ночевали, а к Катаеву ходили на обмывку ордена. Получается, что Шкловский хороший, а Катаев негодяй. На самом деле -второй это эманация первого.
Шкловский и породил все эти тримальхионовы пиры.
Но трагедийность со временем уходила, а гедонизм (так сказать, "чистый") оставался.
Катаев пишет в "Святом колодце":
Мы жили в полное свое удовольствие, каждый в соответствии со своими склонностями. Я, например, злоупотребляя своим сверхпенсионным возрастом, старался ничего не делать, а жена с удовольствием готовила мне на электрической плитке легкие, поразительно вкусные завтраки из чудесно разделанных, свежих и разнообразных полуфабрикатов, упакованных в целлофан, -- как, например, фрикадельки из райских птиц и синтетические пончики. Мы также ели много полезной зелени -- вроде салата латука, артишоков, пили черный кофе. Нам уже не надо было придерживаться диеты, но мы избегали тяжелой пищи, которая здесь как-то не доставляла удовольствия. При одной мысли о свином студне или о суточных щах с желтым салом мы теряли сознание. Мы объедались очень крупной, сладкой и всегда свежей клубникой с сахаром и сливками, любили также перед заходом солнца выпить по чашке очень крепкого, почти черного чая с сахаром и каплей молока. От него в комнате распространялся замечательный индийский запах. Я же, кроме того, с удовольствием попивал холодное белое вино, пристрастие к которому теперь совершенно не вредило моему здоровью и нисколько не опьяняло, а просто доставляло удовольствие, за которое потом не нужно было расплачиваться. Мы также охотно ели мягкий сыр, намазывая его на хрустящую корочку хлебца, выпеченного не иначе, как ангелами. Я уже не говорю о том, что рано утром мы завтракали рогаликами со сливочным маслом и джемом в маленьких стеклянных баночках, который напоминал зеленую мазь или же помаду.
40
Здесь вроде бы присутствует ирония, поскольку речь идет о так называемом потустороннем существовании, но на самом деле эта потусторонность всего-навсего из разряда номенклатурных привилегий, в число которых входят путешествия не на тот свет, а за границу. И не об иронии нужно говорить, а о наглости удачника, знающего, что "райская жизнь" -- это не совершенный, а просто не всякому доступный мир. Как писала, кажется, та же Мандельштам о номенклатурном зяте: "Папа, больше всего приятно не то, что бифштекс вкусный, а что у других такого нет".
У Катаева это прорвалось упоминанием суточных щей.
Очень хорошо гулялось в тридцать седьмом году (см. мемуары мачехи Лосева). Посадка соседей по Лаврушинскому переулку придавала этому необходимое остранение. Синявский, осознав этот "прием" (из Шкловского, откуда же еще!), написал, что пушкинский герой особенное удовольствие от Лауры получил в присутствии трупа Дон Карлоса.
Это даже нельзя назвать гением и злодейством, потому что ситуация оценки не предполагает: тут какая-то совершенно нейтральная "физиология творчества". В Шкловском Писарев протягивает руку авангарду, и все получается, и женщины довольны.
4
По интересующему нас критерию -- способности реализовать собственные чувственные возможности -- писатели разделяются на два разряда: удачники и завистники. Хрестоматийный пример, как всегда, -- Толстой и Достоевский.
В письмах Достоевского жене масса вычеркнутых, замазанных строк, не поддающихся прочтению. Строго говоря, это неприличные письма. Завистник не значит слабосильный. О нестандартной чувственности Достоевского правильно писал Мережковский.
В советской литературе указанная оппозиция классически представлена Катаевым и Олешей. Один проезжал мимо другого в большом, похожем на комнату автомобиле. Это сцена из Достоевского: "Записки из подполья".
Ничего тут позорного нет, это все тот же старый романтизм, с его разделением "томления" и "обладания". Так что эту романтическую ситуацию можно даже назвать классической.
41
В новейшей литературе произошла реинкарнация Юрия Олеши. Это Эдуард Лимонов. Он даже псевдоним выбрал, следуя указаниям "Зависти": фамилия Лимонов, как и Кавалеров, высокопарна и низкопробна.
В "Дневнике неудачника" масса реминисценций Олеши:
экономка миллионера в роли Анечки Прокопович, да и сам поэт, служащий сильному мира сего. Вспоминается не только "Зависть": есть, например, сцена с крысой, поражаемой ударом ноги. Это из мемуарной прозы Олеши.
Такие совпадения Шкловский объясняет сюжетной инерцией. Он сам однажды обнаружил поразительные сходства ситуаций в романах Конрада и Бахметьева. Но можно ведь говорить и о сходстве психологического типа.
Вообще же Лимонов более литературен, чем кажется.
Приведу здесь фрагмент из "Дневника неудачника", который вряд ли скоро будет напечатан в отечественной прессе сам по себе.
Как говорит в таких случаях Шкловский, извиняюсь за длинную цитату.
Воровать, воровать, воровать, украсть так много, так чтобы еле унести. Охапками, кучами, сумками, корзинами, на себе уволакивать, велосипедами, тележками, грузовиками увозить из магазина Блумингдэйл и тащить к себе в квартиру.
Духи мужские, корзину духов; пусть поплескивают -зеленые, кремы, шляпы, много разных шуб и костюмов и свитеров. Воруй, тащи, грабь -- веселись, наслаждение получай, что не дотащим -- в грязь и снег вышвырнем, что не возьмем -- бритвой порежем, чтоб никому не досталось, вот она -- бритва -- скользь в руку -- ага, коси, молоти, руби!
-- И по лампе вдарь! -Возьми зонт -- Жан! -- На торшер -- Филипп -- ебни по зеркалу! -- (Хрясть! Хрусть!)
-- А мы за это шею гнули, жизни лишались, живот надрывали, вот вам, вот! -- Эй, пори белье женское, режь его розовое да голубое, трусами пол устилай! -- Гляди, какие большие -- Лазарь! -- Ну и размер, та какую же жопу и рассчитаны!
-- И этот отдел переполосуем, танцуй-пляши на рубашках ночных да беленьких, ишь ты, порядочные буржуйки во фланельке этой по ночам ебутся, а эти халатики к любовникам днем надевают -- пизду при распахнувшихся полах показать, посветить ею.
42
-- Бей, Карлос! -- Помогай, Энрико! -- Беги сюда, Хуан! -- здесь голд этот самый -- золото!!! (Ррррр!)
-- Пошли пожрем в продовольственный! -- Шоколаду хошь? На -- шоколаду в карман. Мешок шоколаду возьмем домой. Два мешка шоколаду.
-- Вдарь по стеклу! (-Дзынь!)
-- Хуячь, руби!
-- А вот оторви этот прут, да ебни! (Хлысть! Хрусть!)
-- Ткни эту пизду стулом, чтоб буржуазное достояние не защищала!
-- Ой не убивайте, миленькие!
-- Бей ее, суку, не иначе как начальница, а то и владелица!
-- Мальчики! Мальчики! -- что же вы делаете! Умоляю вас -- не надо!
-- Еби ее, стерву накрашенную -- правильно, ребята! Давно мы в грязи да нищете томились, хуи исстрадались по чистому мясу -- дымятся!
-- А пианина -- Александр -- мы с возмущенным народом пустим по лестнице вниз. На дрова! (Гром х-п-з-тгррррр!)
-- И постели эти! (Та-да-да-да-да-дрррр!) Так я ходил в зимний ненастный день по Блумингдэйлу, грелся, и так как ничего по полному отсутствию денег не мог купить, и второй день кряду был голодный, то и услышал извне все это.
А теперь можно сказать, кто это Лимонову наговорил в чуткое ухо: Хлебников Велемир, "Ночь перед Советами", а больше всего "Ночной обыск".
Ученик Хлебникова Шкловский помочился в броневики гетмана Скоропадского -- это из той же оперы, или, если хотите, поэмы. Булгаков пришпилил Шкловского в "Белой гвардии", и правильно сделал, хотя тот обиделся на всю жизнь и много лет спустя говорил Чудакову, что на веранде дома Герцена сидели крупные люди.
Но это не мешало им быть шпаной.
Крупной, как воры в законе.
Тут, к сожалению, прав недоброжелатель советской литературы Ходасевич, написавший совсем плохую статью о Маяковском.
Другой архаист, Бунин, пишет в "Окаянных днях":
43
Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: "За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки".
Сказать, что русская литература виновна в русской революции -- значит сказать самую малость. Это мировой процесс -- превращение артиста в героя скандальной хроники, скандальных историй, скандальной истории. Россия гордится буйством Есенина как чем-то немыслимым на Западе. Но на Западе этот процесс шел не менее бурно. Начало его зафиксировано, пожалуй, в "Подземельях Ватикана" Андре Жида, где Лафкадио -как кажется немотивированно, но мы-то знаем, что для остраненной остроты ощущений -убивает незнакомого соседа в купе поезда.
Тот же Андре Жид еще в конце прошлого века написал "Плоды земные" -- книгу, мало известную в России, но на Западе сделавшую революцию. "Послание" книги было в духе Шкловского: обновленное переживание чувственной полноты бытия.
В мемуарной литературе встречаются упорные утверждения, что Есенин если не расстреливал несчастных по темницам, то не раз присутствовал при этом. Это из той же области, что разговоры о его бисексуальности: мог попробовать педерастию из хулиганской лихости, как пробовал Лимонов, открыто пишущий об этом.
Лимонов, конечно, босяк, но босяк литературный, имеющий сильную традицию в России, можно сказать, благородную традицию босячества как всяческого революционизма. Это Горький и Маяковский вместе взятые -- но в процессе вырождения, нисхождения и саморазоблачения типа писателя и литературной темы.
Нисхождение темы здесь означает ее выпячивание: материал берется вне искусства, втаскивается на экран тремя, а не двумя измерениями. Лимонов писатель никакой, несуществующий. Но вместе с ним исчезает литература как художество, как "метод", он знак этого исчезновения. Поэтому он событие большое, хотя и отрицательное. Отрицательность здесь не оценка, а математическое понятие: меньше, чем ноль, но не ноль.
Чтобы утешить Лимонова, скажу, что такая же минус единица на Западе -- Пазолини, по крайней мере в его фильме "Сало, или Сто двадцать дней Содома": ощущаемость
44
материала в фильме -- внеэстетического характера, он действует на нервы.
С совершенно внеэстетической откровенностью Лимонов называет свою книгу "Дневник неудачника". И никакие литературные реминисценции не должны заслонить того, что речь у него идет о реальных пижамах и пиздах. Неудача Лимонова -- социальная: он не попал в свое время в советскую писательскую номенклатуру и об этом печалится на Западе, совсем не о тамошних голодных и рабах.
Тема советской литературы -- да и тема современного искусства вообще -- приходит здесь к самопознанию:
Нам надоели бумажные страсти, Дайте жить с живой женой!
Поэтому "Ладомира" Лимонову никак не написать. Для этого нужна вера в сверхчувственные ценности, нужен утопизм, еще не переставший быть поэзией:
И зоркие соблазны выгоды, Неравенство и горы денег -Могучий двигатель в лони годы -Заменит песней современник.
Нужна способность заменить поэмой не только соблазны выгоды, но и соблазны любви. Шкловский, написавший об этом в Zoo, сам эту способность всего лишь имитировал, и Zoo осталась единственной его художественной удачей.
Лимонов, как сказал бы Фейербах, -- "тайна" Шкловского, или его Немезида, как сказал Вл. Соловьев о Каткове в его отношении к славянофилам. У этого певца мастерства искусство было лишено метафизического измерения, указывая лишь на эмпирические соотнесения, помогая, всегонавсего, острее ощутить "жизнь" (на ученом языке, формализм есть вариант эмотивной теории искусства). Но для потребной -- или непотребной -- остроты, как оказалось, совсем не обязательно искусство: не нужно Zoo писать, достаточно живой Эльзы.
Вопреки всякому формализму, из искусства выперла эта тема, "материал". А "стиль" исчез в неизвестном направлении. Впрочем, известно в каком: растворился в постмодернизме, "вивризме", хэппенингах.
45
"Художник" ныне подтверждает наихудшие опасения Тынянова в "Промежутке": это голая тема, взятая на голой эмоции. (Об этом и Шкловский писал в "Современниках и синхронистах".) Это -- "непосредственное самовыражение" какого-нибудь рок-певца.
На Западе этот маскульт и стал исходом искусства -как в СССР им стал "культ личности". Отсутствие в России демократических традиций привело к модели художника как диктатора, тогда как на Западе появился художник как голос толпы. Рок-концерт -- это не сольное выступление, а некое коллективное действо.
Художник-диктатор в СССР -- Сталин. Эта идея долго носилась в воздухе, а сейчас ее зафиксировал Борис Гройс в книге, по-немецки названной "Сталин как полное собрание сочинений".
В диктаторстве как жестко оформляющей жизнь идее жизненный выход нашла "конструктивистская" сторона культурфилософии Шкловского. Ее "гедонистическая" сторона ушла в теперешний маскульт. Первоначальная синтетичность, даже синкретичность, теории разложилась, распалась на эти два элемента. Первый элемент уже в России изжит.
Перестройка и послеперестроечная литературная жизнь в России не будет реставрацией "Нового мира" с Твардовским, но без коммунистов. "Культа личности" снова не будет, но будет маскульт с Лимоновым как очень вероятным претендентом на роль культовой фигуры.
Лимонов -- telos русской литературы. С другой стороны, к литературе он имеет не большее отношение, чем рок-стар Мадонна -- к христианской религии. Если объединить два эти утверждения, то получится, что литература кончилась, что такой конец и был ее целью. Она реализовала метафоры, сказалась вещно. Назвать это -- то есть демократию -- торжествующим хамом тоже будет метафорой и нынешнему стилю не отвечает.
Остается только построить демократию в России, то есть накормить Лимонова, чтоб он перестал писать даже то, что пишет.
Ноябрь 1990