- А слушая тебя, можно подумать, что ты варвар, которому неведомы наши обычаи. Ведь мог же ты найти другое место.
- Я должен участвовать в пятиборье, а не коз ловить. Ты хочешь, чтобы я бегал и скакал по стерне?
- Ерготель нашел великолепный луг под Гарпиной.
- Под Гарпиной! Шесть стадиев туда, шесть обратно. Может, тебе и пришлось бы по душе, если бы я вернулся оттуда без ног!
- Заведи себе мула!
И он оставил Иккоса у Герайона. Сотиону не хватало терпения на подобные беседы, после них всегда возникало взаимное презрение и даже ненависть. Никакого взаимопонимания между ними быть не могло. Они принадлежали к двум разным мирам. С высот могущественного мира Сотиона Иккос казался всего лишь назойливой причудой, которую обходят стороной. Когда Сотион шагал по открытой площади Альтиса, он словно ощущал взгляды статуй, взгляды людей, чья жизнь служила идеалом: помогала выработать в себе стойкость и силу, послушание законам жизни, радостную уступчивость любым условиям, здоровье, свободу от чувства недоверия и скупости. Их улыбающиеся лица были обращены к востоку, их тела из дерева, мрамора и бронзы отражали утреннее солнце, тени их растворялись среди деревьев, что росли у них за спиной.
Нынешний день способен был поставить его в их ряду. Эта мысль заставила его остановиться. Единым взглядом охватил он всю аллею славы, от столба Эномая до Булевтерия, и подумал, что ему хватило бы здесь места. Изваяния не теснились одно к одному, между ними оставалось достаточно свободного пространства, не занятого даже мемориальными плитами. Однако, как во сне невозможно разглядеть свое лицо, так и Сотион не в состоянии был представить себя в виде статуи. Даже мысленно он видел только цоколь со своим именем, выше была пустота, которую он ничем не мог заполнить. В конце концов он устыдился своего тщеславия.
- Мой мрамор еще спит под землей!..
Иккос же, идя от Герайона, миновал пританей и вступил в лес, которым сплошь поросли склоны горы Крона. Под густыми ветвями огромных старых платанов висел плотный сумрак. Мальчик, несший гимнастические принадлежности, отстал от Иккоса на несколько шагов и тут же потерял его из виду: атлета заслонили деревья, - напуганный, тот принялся звать его. Они напоминали странников, заблудших в неведомом мире на краю света.
Говорят, человеку суждено однажды пройти по своей могиле, коснувшись ступнею места собственной смерти, и эта минута никогда не проходит незамеченной, давая о себе знать внезапным, необъяснимым страхом, который проявился бы совершенно отчетливо, если бы душа в этот момент была свободна от суетных мыслей и впечатлений, сделалась бы умиротворенной и открытой, как необъятное для глаза пространство. Точно так же наши жизненные пути пересекаются с путями грядущего, иногда мы оборачиваемся, как бы на звук шагов, которые слышим за собой. Возможно, время от начала бытия вплоть до конца мироздания простирается гладкой степью, где каждый следует своей колеей, а если на миг свернет с нее, тотчас вторгнется или в то, что мы называем прошлым, или в то, что еще должно наступить.
От пританея Иккос шел по земле будущего. Вся эта территория, дикая и заросшая, как пуща, должна была когда-то превратиться в гимнасий, с портиками, с большой спортивной ареной, такой, как стадион, с особыми площадками для кулачных бойцов и атлетов, со всем необходимым для того, чтобы люди, отобранные для состязаний, без устали продолжали тренировки. Все, чего Иккосу так недоставало, здесь должно было воплотиться и преумножиться. Ни одна частица сознания не дала ему знать об этом, только один-единственный раз, коснувшись ствола платана, он почувствовал, будто рука его скользнула по каменному столбу.
"Я утомился, - подумал он, - Утомился или вышел из равновесия. В самую ответственную минуту жизни мне недостает спокойствия и выдержки. Сегодня я уже совершил безрассудный поступок, а теперь готов поддаться обманчивым чувствам. Несколько дней я не имею представления о том, в каком состоянии мои мускулы".
Это неведение было для него самым тягостным. Тело его вдруг утратило ежедневную сосредоточенность, он пребывал в полной растерянности, как моряк, не способный обозначить курс своего корабля. Сила, ловкость, искусство Иккоса слагались из подсчетов, каждый день тренировки он завершал балансом, после которого всегда что-то оставалось на следующий день - для устранения или совершенствования. Теперь же он располагал только результатами последних дней, проведенных в Элиде, да сегодняшним прыжком, хотя прыжок был и неплох, но это всего лишь эпизод и поэтому серьезной гарантией служить не мог. Предоставленный почти целиком воле случая, Иккос утратил смелость.
Он брел, натыкаясь на выступавшие из земли корни, огибая кусты, преграждавшие путь, в душе он ощущал горечь. Время, в котором он жил, расползалось по швам где-то над ним, и невозможно было его заменить новым, скроенным по собственной мерке.
А в восточной части Альтиса Сотион вышагивал точно по колеям своего времени, не подозревая, как мало это пространство, весь во власти мыслей, эмоций, стремлений эпохи, в которой он чувствовал себя так прочно и которая была для него органична, как его тело соответствовало гармонии его души.
Сотион вдруг спохватился, что он наг, и поспешил к баракам. Но шум конных состязаний заставил его повернуть назад. Сотион не был бы тарентинцем, останься он глух к конскому топоту.
Он взбежал на могилу Гипподамии, откуда открывалась панорама ипподрома.
Гонки колесниц уже начались. Участвовало в них тридцать колесниц, десять дюжин лошадей шли в упряжках. Три круга сделали без каких-либо происшествий, и зрелище как будто обещало ограничиться этой игрой цветов, блеска, лязга. Но это был всего лишь пролог событий, никогда не завершавшихся без кровавого зарева. Предстояло еще двадцать поворотов, так как общая длина заезда составляла семьдесят два стадия. Лошади все больше распалялись. Возничие, наклонясь над бортом колесницы, доходившим им до бедер, отбросили кнуты. По судорожно напряженным лицам я окаменевшим мускулам угадывалось усилие, с каким они борются со своеволием животных.
Во время пятого круга оторвалась правая пристяжная Карнеада из Кирены. Возничий, не сумев задержать лошадей, доехал до места старта, где и остался.
- Перекусил узду, - заметил Сотион.
Итак, Тараксипп начал свою забаву. Люди, хорошо знавшие его привычки, предрекали страшные вещи. Оторвавшаяся пристяжная пристала к какой-то четверке, потом в одиночку скакала по ипподрому, то шарахаясь от несущихся квадриг, то вновь устремляясь за ними, пока у самого старта ее не поймали арканом.
Колесницы неслись с бешеной скоростью в густых облаках пыли. На перепаханной ездовой части под слоем песка обнажилась красная земля, конские копыта раздирали ее, засыпая комьями первые ряды зрителей. Ипподром сжался, превратившись в единый вихревой эллипс, лишенные воли души людей оказались в замкнутом круге движения. Мир, раскаленный зноем, был близок к точке кипения, небесный свод содрогался, как крышка кипящего котла.
Неожиданно вибрирующий свод лопнул.
Колесница из Аргоса задела за поворотный столб, треск колеса - и по ипподрому прокатился многотысячный крик. Аргосские кони метнулись в сторону и натолкнулись на лошадей из Мессены, которые оказались ближе других. Образовался затор, повозки, неподвластные людям, налетали друг на друга, словно звезды, сошедшие со своих орбит. Все смешалось в жуткий клубок, распутать который способна была лишь смерть.
Только возничему Ферона, шедшему в самом хвосте, удалось заблаговременно сдержать лошадей, и, осторожно приблизившись к повороту, он обогнул это подобное огнедышащей горе нагромождение колесниц, животных, людей. Он закрыл глаза, чтобы не видеть ужасного зрелища, но ржание лошадей и стоны людей раздирали душу.
Олимпийская прислуга устремилась на помощь. Ловили вырвавшихся из упряжи лошадей, выносили пострадавших, обессилевших, мертвенно бледных, оставлявших на песке пятна крови. Но вот квадрига Ферона появилась снова, и все разбежались, освобождая для нее проезд. И эта единственная уцелевшая колесница беспрепятственно кружила по ипподрому, лишенная соперников.
Возничий стоял распрямившись, высоко подобрав вожжи. Всякий раз, когда он приближался к роковому столбу, на ипподроме воцарялась тишина - а вдруг Тараксипп не упустит и эту жертву. И действительно, в тот момент, когда труба герольда возвестила, что до финиша остался один круг, лошади из Акраганта при виде мертвого, еще не убранного собрата поднялись на дыбы. Однако возничий подчинил их своей воле, заставил преодолеть страх, увеличив скорость. Теперь они неслись по свободной ездовой дорожке, словно спасаясь от незримой погони, пока им не принес избавление волнующий звук труб у пустой финишной черты...
Сотион спустился с кургана Гипподамии. Когда он проходил мимо палатки элленодиков, кто-то окликнул его. Айпит жестом подозвал юношу.
- Ты видел Иккоса?
- Да.
- Где?
- Возле Герайона.
- Он был на стадионе?
- Не знаю.
- А чьи же там следы?
- Я ничего не знаю про следы. Когда я встретил Иккоса, он шел от пританея.
Элленодик недоверчиво покачал головой.
- Клейдух видел атлета, который крутился по стадиону. Он утверждает, будто это один из тех, кто участвует в пентатле.
- Клянусь Зевсом, я не думаю, что клейдух настолько хорошо знает всех атлетов!
- Он говорит, что нарушитель был с гальтерами.
- Я не видел ничего! - решительно заявил Сотион.
- Можешь идти. Но если я что-нибудь выясню, тебе не сдобровать!
Атлеты уже знали обо всем. Они окружили Сотиона и начали его расспрашивать. Он почувствовал: ему от них не отделаться, если придется отвечать на вопросы.
- Иккос в полночь отправился на стадион, - зашептал он, - и выполнил всю программу пентатла. Так как товарища для борьбы у него не оказалось, он призвал Гермеса. Только никому ни слова об этом!
Шутка успокоила всех. Вещь, над которой можно посмеяться, в их легких душах утрачивала свою весомость, словно оказавшись на планете с иной силой тяготения.
- Пошли поедим чего-нибудь, - предложил Содам, - потом будет некогда.
- Палатка моего отца ближе других, - отозвался Евтелид.
Палатка была пуста, но на зов спартанца прибежал илот. Он принес сыр, хлеб, свежие груши.
- Вам не кажется, - вдруг заговорил Содам, - что время, которое мы провели в Элиде, уже страшно далеко?
Означало это примерно следующее: "Вот и наша последняя общая трапеза, доведется ли нам еще когда-нибудь встретиться после окончания игр?" И еще: "Скажите, разве время, проведенное в гимнасии, не оказалось самой прекрасной порой, не было ли в нем того, что составляет главную ценность в жизни, устремленности?"
Любой из них, разумеется (да и могло ли быть иначе?), ощущает на своей голове венок, который превращает его в совершенно другого человека, и этому человеку уже нет места среди былых друзей, он остается за порогом. Достижение цели, несмотря на безмерную славу, опустошает сердце, лишает его волнений. Возникнет ли когда-нибудь новая, столь же высокая цель? Настанут ли дни такой же упоительной надежды? Способен ли мир предложить что-нибудь взамен неиссякаемой радости товарищества и дружбы, которые обогащались каждодневной благородной борьбой?
И неожиданно завязалась оживленная беседа, в которой не ощущалось волнения за предстоящие игры, не было тревог перед решающей минутой, - все трое принялись вспоминать о гимнасии. Они уносили оттуда имена, связанные с незначительными, но незабвенными событиями, называли друзей, которые не дошли до Олимпии, как воины, павшие в схватке, предшествовавшей провозглашению перемирия.
Ипподром уже пережил свои самые значительные минуты. После конных четверок настал черед повозок, запряженных мулами. Их оказалось шесть - и все сицилийские. Среди областей старой Греции только в Фессалии имелись прекрасные беговые мулы, но Фессалия в этом году в играх не участвовала. Элейцы (извечные предрассудки запрещали им разводить этих животных) относились к подобному виду состязаний с неприязнью. Победила повозка Анаксилая 1 из Регия.
1 Тиран Регия, города на берегу Мессенского пролива в Южной Италии.
Заканчивалась кальпа - состязания кобылиц. На середине последнего круга наездники соскакивали наземь и, держа лошадь под уздцы, вместе с нею устремлялись к финишу. Это единственный вид конных состязаний без участия царских фамилий. В нем участвует главным образом мелкое дворянство, а лошади свои собственные и наезднику знакомые с той самой поры, когда каждая из них была жеребенком. Зрители, понимая, что здесь нет места демонстрации и тщеславию, а есть лишь увлеченность и искусство, сопровождали наездников непрекращающимися возгласами ободрения. Победил молодой афинянин Каллип, из окрестностей Марафона, на кобыле по кличке Мелисса. Его мастерство оказалось достойно Олимпийского стадиона.
Царствующие особы появились снова, когда труба возвестила скачки верховых лошадей. Многим они в этот день предоставляли возможность выиграть ставку после поражения колесниц. В их числе оказался и Гиерон.
Он потерял двух лошадей - они сломали ноги - и возничего - тот получил смертельные увечья. Однако Гиерон страдал не столько от своей неудачи, сколько от сознания того, что победителем оказался Ферон, которого он подозревал в колдовстве. Мысль, что Ферон уедет с венком, в то время как он вернется домой с пустыми руками, наполняла его сердце холодом.
- Иди, -повелел он Хромию, - и скажи Хрисиппу, что он получит мину 1 серебра, если победит.
1 Мера веса, равная 341 грамму.
- Получит две: вторую от меня!
Хрисипп вскочил на лошадь так весело, словно уже уносил эти две мины в своем заплечном мешке. Многие знали лошадь по Питийским играм, раздались крики: "Ференик!", которые Гиерон счел за доброе предзнаменование. Он не слышал, что точно так же приветствовали появление других, отовсюду неслись крики: "Кнакий!", "Феникс!", "Эол!", "Феб!"
Ференик рванулся вперед, но уже в следующую минуту Феникс опередил его. Это повторялось по нескольку раз на протяжении всей дистанции. У Гиерона было такое ощущение, словно он пребывает не на земле, а в бушующем море: волна то вздымает его вверх, то низвергает в бездну. Его слабые почки свела горячая спазма. То было смерти подобно - темнота захлестывала его всякий раз, как Ференик пропадал за красным силуэтом Феникса, и наступала новая жизнь, чуть только светозарный гнедой вылетал на свободное пространство.
О, как трудно быть тираном! Стоит кому-нибудь хоть на секунду отвести от ипподрома взор, и он увидит эту испуганную физиономию, этот лихорадочный румянец на щеках: ужасно, когда человек не может спрятать от посторонних глаз лицо, которое уже не в состоянии ничего скрыть.
Он еще раз проваливается в бездонную пропасть при виде красного лба, выдвинутого вперед, закрывает глаза, погружаясь в бескрайний мрак, а когда рев: "Ференик!" - возвращает его к жизни, Гиерон, владетель Сиракуз, уже стоит под суровым взором тысяч глаз - с посиневшими губами и с влажным от пота лбом.
Хрисипп соскочил с коня и повел его под уздцы. Останавливается перед Гиероном, тот трясущимися руками завязывает у него на голове белую ленточку победы. Затем оба направляются к палатке элленодиков. Наездник отстает на шаг, a Гиерон, держа Ференика за светлую гриву, ждет, покуда Капр сложит венок из оливковых веток.
Герольд, возглашающий победу сиракузского скакуна, надрывался напрасно. Его никто не слушал, толпы выплескивались с ипподрома, торопясь на стадион.
Солнце приближалось к полудню, до следующих состязаний оставался еще небольшой перерыв. В сравнении с прежними Олимпиадами перерыв значительно удлинился, так как старые элленодики, пируя по-царски, не спешили покончить с обедом. Но Капр заранее распорядился насчет скромной трапезы, которая уже ждала в пританее. И те, кто отправился в свои палатки, явно запаздывали: половина сокровищниц еще пустовала.
На ступенях одной из них сидел Фемистокл. Людские толпы, еще не отдохнувшие после криков на ипподроме, сейчас словно не замечали его присутствия: они берегли свои голоса для новых имен, вчерашних и сегодняшних победителей. Те появлялись увенчанные белыми ленточками: Главк, Агесидам, Феогнент, Калипп. Возничий Ферона, не снявший еще своей длинной одежды и покрытых пылью сандалий, громко излагал известия о раненых перед замершим в молчании холмом.
Все были заняты едой. У многих съестное было припасено в узелках, теперь эти узелки развязывались, и поминутно слышался смех при виде того месива, в какое зной и давка превратили сыр, хлеб и фрукты.
На месиво была похожа и беговая дорожка, по которой прошли тысячи ног. Кому пришло бы в голову искать на ней преступные следы Иккоса! О них забыли, засыпали песком, свежим желтоватым песком, таким чистым и мелким, будто его просеяли через мелкое сито. Стараниями олимпийской прислуги стадион предстал чистым, гладким, влекущим, как свиток пергамента, еще пустой и готовый принять всю красоту, весь высокий полет человеческого вдохновения.
Выход атлетов действительно являл собою начало поэмы. Десятка полтора чудесных строк, предвестие удивительных и тревожных событий, волнений и хитросплетений судьбы, поражений и побед, где в апострофе присутствует сам бог.
Пентатл рождает самых превосходных людей, а это же был цвет пентатла. Церемониал с треногой и венками затянулся, подходили запоздавшие вельможи, но никто не обращал на них внимания, склон холма в нерушимом молчании всматривался в атлетов.
Взгляд вбирал в себя высеченные особым искусством формы, на создание которых не способен был ни один художник на свете. Формы содержали в себе больше, нежели можно воспринять одним чувством, утоляя сразу осязание, вкус и обоняние, словно это были плоды с удивительно нежной кожей, с сочной мякотью, великолепным ароматом. Атлеты могли бы, простояв так до вечера, удалиться, и никто не вспомнил бы об играх, хватило бы их присутствия, подобно тому, как на некоторых празднествах процессия красивых мужчин завершает богослужение.
Тела эти можно было бы сравнивать со всем, что доставляет самое возвышенное удовольствие, даже со звездной ночью. Кроме явного физического великолепия, в них таился глубокий смысл, присущий совершенным творениям. Они, словно космос, удовлетворяли жажду гармонии. Но удовлетворяли ее несравненно более понятным и натуральным образом. Ведь то были земные плоды, эти удивительные существа, и совершенство, какое они собой являли, не выходило за пределы человеческих понятий, укладывалось в них, придавая людям смелость, воодушевляло их.
Взгляды, перебегающие с одного атлета на другого, возвращались к Сотиону, чтобы на нем остановиться.
Рост, форма головы и шеи, нежные губы, прямой нос, волосы, казавшиеся на солнце еще более светлыми, выразительные глаза - все было настолько безупречно эллинским, что в него всматривались, как в родной пейзаж.
Пентатл обычно начинался с бега на короткую дистанцию. Бежали попарно. Одиннадцать спортсменов разделили на четыре пары и одну тройку. Сотион оказался в ней вместе с двумя аркадийцами. В беге он участвовал последним. До него победу одержали Содам, Исхомах, Евтелид, Иккос.
Первый шаг Сотиона оказался таким широким, будто, он прыгнул. Он занимал место в середине и сразу выдвинулся в авангард, став вершиной треугольника, две другие точки которого передвигались вслед за ним на равном расстоянии. В двадцати ступнях от финиша один из аркадийцев рванулся вперед - ценой усилия, искривившего ему рот. Но именно в этот миг Сотион закончил бег, последним движением развел руки, и аркадиец задержался у этого живого барьера.
Сотиона приветствовал крик настолько страстный, как будто он единственный вышел победителем и как будто пентатл уже завершился. Сотион испытал чувства, ранее ему незнакомые. Впервые в жизни он услышал голос мира. В его юности до этой поры царила тишина кельи. Хотя жил он в непрерывном движении, в несмолкающем, шуме, но это было движение, которое порождал он сам и шум бушевавшей в нем собственной крови. Мир, люди - о них он не знал ничего. Он задумывался об этом в редкие, неподходящие минуты, подобным образом могла бы думать стрела, проносясь над полями, домами и их обитателями.
И неожиданно этот неведомый мир звал его по имени! Звал отчетливо, скандируя его имя, которое никогда прежде не казалось ему настолько красивым и настолько лично ему принадлежащим. Десять, двадцать, тридцать тысяч человек повторяли это необычайно звучащее имя. И с какой страстью и силой! Он жил в каждом из этих голосов, был в каждом из этих людей, они множили его своим несчетным числом, и Сотион ощутил себя увеличенным до невообразимых размеров. Радость, вызывающая дрожь, подобно страху, распахнула его душу. Он с изумлением вглядывался в нее: она была светла и пламенна, будто ее озарило солнцем.
Раздались звуки флейты. Это уже не был, как в гимнасии, невольник, здесь выступал прославленный музыкант, Мидас, увенчанный лаврами. Играть для пентатла в Олимпии почиталось честью и славой: никто не мог и мечтать о большей аудитории. В Альтисе среди победителей Олимпиад стояло изваяние Питокрита, который своим искусством сопровождал состязания на протяжении нескольких лет.
Прежде, нежели приступить к исполнению обычной мелодии для игр, Мидас сыграл короткое сочинение, награжденное в Дельфах, - молитву к Аполлону. Негромкий звук аулоса струился внизу, не в состоянии пробиться сквозь шум людских голосов, но шум затих, а мелодия окрепла, распрямилась, как голубая струйка дыма от жертвенных фимиамов.
Прыжки начал Исхомах. Он достиг недурных результатов, однако выступал ниже своих возможностей. Все последующие атлеты удалялись от его черты подобно возвышающимся лестничным ступеням. На самой высокой из них - на два пальца больше Иккоса - удержался Содам, Сотион, прыгнув последним, показал тот же результат, накрыв своими ступнями еще свежий след своего друга.
Изящество его прыжка не ускользнуло от всеобщего внимания. Глаза зрителей, среди которых человек, не знакомый с гимнастикой, был редкостным исключением, заметили, отличили и запомнили каждое его движение. Даже прыгни Сотион двумя стопами ближе, восхищение не уменьшилось бы. Словно живой снаряд, описывающий бесподобную дугу, он представлял неизмеримую ценность. Тело тарентинца, слившееся с несколькими тактами музыки, казалось чувственным символом. И зрители восприняли этот смысл, а воспоминания о прыжке сохранились для них, как отрывок мелодии.
Это всегда была торжественная минута, когда атлетам предлагалось три диска из сокровищницы храма Геры.
Диски были одинаковой величины, одного веса и, конечно, не менее древние, чем тот, на котором выбиты слова о священном мире во время игр; они помнили бронзовый век или тот мрачный век железа, когда династия меди и олова, просуществовав десятки столетий, воспитав тысячи поколений, какие она вывела из эпохи каменного века, уступила место новому, рождавшемуся в крови и огне. Время, однако, не осело на этих дисках даже легким слоем патины. Хранимые в специальных кожаных мешках, завернутые в промасленное сукно, они являлись на короткий момент раз в четыре года, словно пробудившись от долгого сна, их холодный блеск напоминал кожу змеи, весной сменившей покров. Атлеты, беря эти диски в руки, видели в их гладкой поверхности собственные лица и не могли скрыть волнения при мысли, что на них, возможно, взирает призрак или дух, издревле зачарованный в этом кружке металла.
Первый бросок не удался никому, кроме Иккоса. Его стрела торчала в песке десятка на полтора ступней дальше остальных, которые, воткнутые в разных местах беговой дорожки, образовывали кривую, свидетельствующую о различии достигнутых результатов.
Бедный Исхомах понес самое бесславное поражение. Его бросок трижды был признан недействительным из-за того, что он переступил черту бальбиса. Теперь он стоял бледный, близкий к тому, чтобы расплакаться, поверженный, ничего не соображающий. Его отстранили от дальнейшего участия в пятиборье.
- Можешь пойти одеться! - крикнул Гисмон.
Исхомах невольно окинул взглядом собственное обнаженное тело, предмет своей гордости, которое с этого момента представилось ему совершенно ненужным для оставшегося отрезка жизни.
Все это происходило за гранью сознания Сотиона. Состязания поглотили его, сделали черствым. Из всего внешнего мира, того мира, который с минуту назад коснулся его своим могучим криком, осталась лишь одна крохотная песчинка, легкая стрела с красным оперением, обозначившая бросок Иккоса. Через минуту к ней присоединилась другая, почти на том же расстоянии. Иккос работал ровно и четко.
Сотион не мог устоять на месте, ожидая своей очереди. Нетерпение истощало его, как любовная жажда. Наконец он схватил диск потной ладонью и метнул, не посыпав его песком. Снаряд закружился в воздухе и продолжал вертеться волчком уже по стадиону, но место его первого соприкосновения с землей осталось печальной отметкой в числе самых неудачных бросков.
И тогда публика выразила Сотиону свое сочувствие. Каждый понял его, взлелеянные в гимнасиях, закаленные в инстинкте соперничества души видели: с ним что-то происходит. Он действовал как лунатик, и любой звук мог низвергнуть его в пропасть. Но никто не издал ни звука.
- Я должен участвовать в пятиборье, а не коз ловить. Ты хочешь, чтобы я бегал и скакал по стерне?
- Ерготель нашел великолепный луг под Гарпиной.
- Под Гарпиной! Шесть стадиев туда, шесть обратно. Может, тебе и пришлось бы по душе, если бы я вернулся оттуда без ног!
- Заведи себе мула!
И он оставил Иккоса у Герайона. Сотиону не хватало терпения на подобные беседы, после них всегда возникало взаимное презрение и даже ненависть. Никакого взаимопонимания между ними быть не могло. Они принадлежали к двум разным мирам. С высот могущественного мира Сотиона Иккос казался всего лишь назойливой причудой, которую обходят стороной. Когда Сотион шагал по открытой площади Альтиса, он словно ощущал взгляды статуй, взгляды людей, чья жизнь служила идеалом: помогала выработать в себе стойкость и силу, послушание законам жизни, радостную уступчивость любым условиям, здоровье, свободу от чувства недоверия и скупости. Их улыбающиеся лица были обращены к востоку, их тела из дерева, мрамора и бронзы отражали утреннее солнце, тени их растворялись среди деревьев, что росли у них за спиной.
Нынешний день способен был поставить его в их ряду. Эта мысль заставила его остановиться. Единым взглядом охватил он всю аллею славы, от столба Эномая до Булевтерия, и подумал, что ему хватило бы здесь места. Изваяния не теснились одно к одному, между ними оставалось достаточно свободного пространства, не занятого даже мемориальными плитами. Однако, как во сне невозможно разглядеть свое лицо, так и Сотион не в состоянии был представить себя в виде статуи. Даже мысленно он видел только цоколь со своим именем, выше была пустота, которую он ничем не мог заполнить. В конце концов он устыдился своего тщеславия.
- Мой мрамор еще спит под землей!..
Иккос же, идя от Герайона, миновал пританей и вступил в лес, которым сплошь поросли склоны горы Крона. Под густыми ветвями огромных старых платанов висел плотный сумрак. Мальчик, несший гимнастические принадлежности, отстал от Иккоса на несколько шагов и тут же потерял его из виду: атлета заслонили деревья, - напуганный, тот принялся звать его. Они напоминали странников, заблудших в неведомом мире на краю света.
Говорят, человеку суждено однажды пройти по своей могиле, коснувшись ступнею места собственной смерти, и эта минута никогда не проходит незамеченной, давая о себе знать внезапным, необъяснимым страхом, который проявился бы совершенно отчетливо, если бы душа в этот момент была свободна от суетных мыслей и впечатлений, сделалась бы умиротворенной и открытой, как необъятное для глаза пространство. Точно так же наши жизненные пути пересекаются с путями грядущего, иногда мы оборачиваемся, как бы на звук шагов, которые слышим за собой. Возможно, время от начала бытия вплоть до конца мироздания простирается гладкой степью, где каждый следует своей колеей, а если на миг свернет с нее, тотчас вторгнется или в то, что мы называем прошлым, или в то, что еще должно наступить.
От пританея Иккос шел по земле будущего. Вся эта территория, дикая и заросшая, как пуща, должна была когда-то превратиться в гимнасий, с портиками, с большой спортивной ареной, такой, как стадион, с особыми площадками для кулачных бойцов и атлетов, со всем необходимым для того, чтобы люди, отобранные для состязаний, без устали продолжали тренировки. Все, чего Иккосу так недоставало, здесь должно было воплотиться и преумножиться. Ни одна частица сознания не дала ему знать об этом, только один-единственный раз, коснувшись ствола платана, он почувствовал, будто рука его скользнула по каменному столбу.
"Я утомился, - подумал он, - Утомился или вышел из равновесия. В самую ответственную минуту жизни мне недостает спокойствия и выдержки. Сегодня я уже совершил безрассудный поступок, а теперь готов поддаться обманчивым чувствам. Несколько дней я не имею представления о том, в каком состоянии мои мускулы".
Это неведение было для него самым тягостным. Тело его вдруг утратило ежедневную сосредоточенность, он пребывал в полной растерянности, как моряк, не способный обозначить курс своего корабля. Сила, ловкость, искусство Иккоса слагались из подсчетов, каждый день тренировки он завершал балансом, после которого всегда что-то оставалось на следующий день - для устранения или совершенствования. Теперь же он располагал только результатами последних дней, проведенных в Элиде, да сегодняшним прыжком, хотя прыжок был и неплох, но это всего лишь эпизод и поэтому серьезной гарантией служить не мог. Предоставленный почти целиком воле случая, Иккос утратил смелость.
Он брел, натыкаясь на выступавшие из земли корни, огибая кусты, преграждавшие путь, в душе он ощущал горечь. Время, в котором он жил, расползалось по швам где-то над ним, и невозможно было его заменить новым, скроенным по собственной мерке.
А в восточной части Альтиса Сотион вышагивал точно по колеям своего времени, не подозревая, как мало это пространство, весь во власти мыслей, эмоций, стремлений эпохи, в которой он чувствовал себя так прочно и которая была для него органична, как его тело соответствовало гармонии его души.
Сотион вдруг спохватился, что он наг, и поспешил к баракам. Но шум конных состязаний заставил его повернуть назад. Сотион не был бы тарентинцем, останься он глух к конскому топоту.
Он взбежал на могилу Гипподамии, откуда открывалась панорама ипподрома.
Гонки колесниц уже начались. Участвовало в них тридцать колесниц, десять дюжин лошадей шли в упряжках. Три круга сделали без каких-либо происшествий, и зрелище как будто обещало ограничиться этой игрой цветов, блеска, лязга. Но это был всего лишь пролог событий, никогда не завершавшихся без кровавого зарева. Предстояло еще двадцать поворотов, так как общая длина заезда составляла семьдесят два стадия. Лошади все больше распалялись. Возничие, наклонясь над бортом колесницы, доходившим им до бедер, отбросили кнуты. По судорожно напряженным лицам я окаменевшим мускулам угадывалось усилие, с каким они борются со своеволием животных.
Во время пятого круга оторвалась правая пристяжная Карнеада из Кирены. Возничий, не сумев задержать лошадей, доехал до места старта, где и остался.
- Перекусил узду, - заметил Сотион.
Итак, Тараксипп начал свою забаву. Люди, хорошо знавшие его привычки, предрекали страшные вещи. Оторвавшаяся пристяжная пристала к какой-то четверке, потом в одиночку скакала по ипподрому, то шарахаясь от несущихся квадриг, то вновь устремляясь за ними, пока у самого старта ее не поймали арканом.
Колесницы неслись с бешеной скоростью в густых облаках пыли. На перепаханной ездовой части под слоем песка обнажилась красная земля, конские копыта раздирали ее, засыпая комьями первые ряды зрителей. Ипподром сжался, превратившись в единый вихревой эллипс, лишенные воли души людей оказались в замкнутом круге движения. Мир, раскаленный зноем, был близок к точке кипения, небесный свод содрогался, как крышка кипящего котла.
Неожиданно вибрирующий свод лопнул.
Колесница из Аргоса задела за поворотный столб, треск колеса - и по ипподрому прокатился многотысячный крик. Аргосские кони метнулись в сторону и натолкнулись на лошадей из Мессены, которые оказались ближе других. Образовался затор, повозки, неподвластные людям, налетали друг на друга, словно звезды, сошедшие со своих орбит. Все смешалось в жуткий клубок, распутать который способна была лишь смерть.
Только возничему Ферона, шедшему в самом хвосте, удалось заблаговременно сдержать лошадей, и, осторожно приблизившись к повороту, он обогнул это подобное огнедышащей горе нагромождение колесниц, животных, людей. Он закрыл глаза, чтобы не видеть ужасного зрелища, но ржание лошадей и стоны людей раздирали душу.
Олимпийская прислуга устремилась на помощь. Ловили вырвавшихся из упряжи лошадей, выносили пострадавших, обессилевших, мертвенно бледных, оставлявших на песке пятна крови. Но вот квадрига Ферона появилась снова, и все разбежались, освобождая для нее проезд. И эта единственная уцелевшая колесница беспрепятственно кружила по ипподрому, лишенная соперников.
Возничий стоял распрямившись, высоко подобрав вожжи. Всякий раз, когда он приближался к роковому столбу, на ипподроме воцарялась тишина - а вдруг Тараксипп не упустит и эту жертву. И действительно, в тот момент, когда труба герольда возвестила, что до финиша остался один круг, лошади из Акраганта при виде мертвого, еще не убранного собрата поднялись на дыбы. Однако возничий подчинил их своей воле, заставил преодолеть страх, увеличив скорость. Теперь они неслись по свободной ездовой дорожке, словно спасаясь от незримой погони, пока им не принес избавление волнующий звук труб у пустой финишной черты...
Сотион спустился с кургана Гипподамии. Когда он проходил мимо палатки элленодиков, кто-то окликнул его. Айпит жестом подозвал юношу.
- Ты видел Иккоса?
- Да.
- Где?
- Возле Герайона.
- Он был на стадионе?
- Не знаю.
- А чьи же там следы?
- Я ничего не знаю про следы. Когда я встретил Иккоса, он шел от пританея.
Элленодик недоверчиво покачал головой.
- Клейдух видел атлета, который крутился по стадиону. Он утверждает, будто это один из тех, кто участвует в пентатле.
- Клянусь Зевсом, я не думаю, что клейдух настолько хорошо знает всех атлетов!
- Он говорит, что нарушитель был с гальтерами.
- Я не видел ничего! - решительно заявил Сотион.
- Можешь идти. Но если я что-нибудь выясню, тебе не сдобровать!
Атлеты уже знали обо всем. Они окружили Сотиона и начали его расспрашивать. Он почувствовал: ему от них не отделаться, если придется отвечать на вопросы.
- Иккос в полночь отправился на стадион, - зашептал он, - и выполнил всю программу пентатла. Так как товарища для борьбы у него не оказалось, он призвал Гермеса. Только никому ни слова об этом!
Шутка успокоила всех. Вещь, над которой можно посмеяться, в их легких душах утрачивала свою весомость, словно оказавшись на планете с иной силой тяготения.
- Пошли поедим чего-нибудь, - предложил Содам, - потом будет некогда.
- Палатка моего отца ближе других, - отозвался Евтелид.
Палатка была пуста, но на зов спартанца прибежал илот. Он принес сыр, хлеб, свежие груши.
- Вам не кажется, - вдруг заговорил Содам, - что время, которое мы провели в Элиде, уже страшно далеко?
Означало это примерно следующее: "Вот и наша последняя общая трапеза, доведется ли нам еще когда-нибудь встретиться после окончания игр?" И еще: "Скажите, разве время, проведенное в гимнасии, не оказалось самой прекрасной порой, не было ли в нем того, что составляет главную ценность в жизни, устремленности?"
Любой из них, разумеется (да и могло ли быть иначе?), ощущает на своей голове венок, который превращает его в совершенно другого человека, и этому человеку уже нет места среди былых друзей, он остается за порогом. Достижение цели, несмотря на безмерную славу, опустошает сердце, лишает его волнений. Возникнет ли когда-нибудь новая, столь же высокая цель? Настанут ли дни такой же упоительной надежды? Способен ли мир предложить что-нибудь взамен неиссякаемой радости товарищества и дружбы, которые обогащались каждодневной благородной борьбой?
И неожиданно завязалась оживленная беседа, в которой не ощущалось волнения за предстоящие игры, не было тревог перед решающей минутой, - все трое принялись вспоминать о гимнасии. Они уносили оттуда имена, связанные с незначительными, но незабвенными событиями, называли друзей, которые не дошли до Олимпии, как воины, павшие в схватке, предшествовавшей провозглашению перемирия.
Ипподром уже пережил свои самые значительные минуты. После конных четверок настал черед повозок, запряженных мулами. Их оказалось шесть - и все сицилийские. Среди областей старой Греции только в Фессалии имелись прекрасные беговые мулы, но Фессалия в этом году в играх не участвовала. Элейцы (извечные предрассудки запрещали им разводить этих животных) относились к подобному виду состязаний с неприязнью. Победила повозка Анаксилая 1 из Регия.
1 Тиран Регия, города на берегу Мессенского пролива в Южной Италии.
Заканчивалась кальпа - состязания кобылиц. На середине последнего круга наездники соскакивали наземь и, держа лошадь под уздцы, вместе с нею устремлялись к финишу. Это единственный вид конных состязаний без участия царских фамилий. В нем участвует главным образом мелкое дворянство, а лошади свои собственные и наезднику знакомые с той самой поры, когда каждая из них была жеребенком. Зрители, понимая, что здесь нет места демонстрации и тщеславию, а есть лишь увлеченность и искусство, сопровождали наездников непрекращающимися возгласами ободрения. Победил молодой афинянин Каллип, из окрестностей Марафона, на кобыле по кличке Мелисса. Его мастерство оказалось достойно Олимпийского стадиона.
Царствующие особы появились снова, когда труба возвестила скачки верховых лошадей. Многим они в этот день предоставляли возможность выиграть ставку после поражения колесниц. В их числе оказался и Гиерон.
Он потерял двух лошадей - они сломали ноги - и возничего - тот получил смертельные увечья. Однако Гиерон страдал не столько от своей неудачи, сколько от сознания того, что победителем оказался Ферон, которого он подозревал в колдовстве. Мысль, что Ферон уедет с венком, в то время как он вернется домой с пустыми руками, наполняла его сердце холодом.
- Иди, -повелел он Хромию, - и скажи Хрисиппу, что он получит мину 1 серебра, если победит.
1 Мера веса, равная 341 грамму.
- Получит две: вторую от меня!
Хрисипп вскочил на лошадь так весело, словно уже уносил эти две мины в своем заплечном мешке. Многие знали лошадь по Питийским играм, раздались крики: "Ференик!", которые Гиерон счел за доброе предзнаменование. Он не слышал, что точно так же приветствовали появление других, отовсюду неслись крики: "Кнакий!", "Феникс!", "Эол!", "Феб!"
Ференик рванулся вперед, но уже в следующую минуту Феникс опередил его. Это повторялось по нескольку раз на протяжении всей дистанции. У Гиерона было такое ощущение, словно он пребывает не на земле, а в бушующем море: волна то вздымает его вверх, то низвергает в бездну. Его слабые почки свела горячая спазма. То было смерти подобно - темнота захлестывала его всякий раз, как Ференик пропадал за красным силуэтом Феникса, и наступала новая жизнь, чуть только светозарный гнедой вылетал на свободное пространство.
О, как трудно быть тираном! Стоит кому-нибудь хоть на секунду отвести от ипподрома взор, и он увидит эту испуганную физиономию, этот лихорадочный румянец на щеках: ужасно, когда человек не может спрятать от посторонних глаз лицо, которое уже не в состоянии ничего скрыть.
Он еще раз проваливается в бездонную пропасть при виде красного лба, выдвинутого вперед, закрывает глаза, погружаясь в бескрайний мрак, а когда рев: "Ференик!" - возвращает его к жизни, Гиерон, владетель Сиракуз, уже стоит под суровым взором тысяч глаз - с посиневшими губами и с влажным от пота лбом.
Хрисипп соскочил с коня и повел его под уздцы. Останавливается перед Гиероном, тот трясущимися руками завязывает у него на голове белую ленточку победы. Затем оба направляются к палатке элленодиков. Наездник отстает на шаг, a Гиерон, держа Ференика за светлую гриву, ждет, покуда Капр сложит венок из оливковых веток.
Герольд, возглашающий победу сиракузского скакуна, надрывался напрасно. Его никто не слушал, толпы выплескивались с ипподрома, торопясь на стадион.
Солнце приближалось к полудню, до следующих состязаний оставался еще небольшой перерыв. В сравнении с прежними Олимпиадами перерыв значительно удлинился, так как старые элленодики, пируя по-царски, не спешили покончить с обедом. Но Капр заранее распорядился насчет скромной трапезы, которая уже ждала в пританее. И те, кто отправился в свои палатки, явно запаздывали: половина сокровищниц еще пустовала.
На ступенях одной из них сидел Фемистокл. Людские толпы, еще не отдохнувшие после криков на ипподроме, сейчас словно не замечали его присутствия: они берегли свои голоса для новых имен, вчерашних и сегодняшних победителей. Те появлялись увенчанные белыми ленточками: Главк, Агесидам, Феогнент, Калипп. Возничий Ферона, не снявший еще своей длинной одежды и покрытых пылью сандалий, громко излагал известия о раненых перед замершим в молчании холмом.
Все были заняты едой. У многих съестное было припасено в узелках, теперь эти узелки развязывались, и поминутно слышался смех при виде того месива, в какое зной и давка превратили сыр, хлеб и фрукты.
На месиво была похожа и беговая дорожка, по которой прошли тысячи ног. Кому пришло бы в голову искать на ней преступные следы Иккоса! О них забыли, засыпали песком, свежим желтоватым песком, таким чистым и мелким, будто его просеяли через мелкое сито. Стараниями олимпийской прислуги стадион предстал чистым, гладким, влекущим, как свиток пергамента, еще пустой и готовый принять всю красоту, весь высокий полет человеческого вдохновения.
Выход атлетов действительно являл собою начало поэмы. Десятка полтора чудесных строк, предвестие удивительных и тревожных событий, волнений и хитросплетений судьбы, поражений и побед, где в апострофе присутствует сам бог.
Пентатл рождает самых превосходных людей, а это же был цвет пентатла. Церемониал с треногой и венками затянулся, подходили запоздавшие вельможи, но никто не обращал на них внимания, склон холма в нерушимом молчании всматривался в атлетов.
Взгляд вбирал в себя высеченные особым искусством формы, на создание которых не способен был ни один художник на свете. Формы содержали в себе больше, нежели можно воспринять одним чувством, утоляя сразу осязание, вкус и обоняние, словно это были плоды с удивительно нежной кожей, с сочной мякотью, великолепным ароматом. Атлеты могли бы, простояв так до вечера, удалиться, и никто не вспомнил бы об играх, хватило бы их присутствия, подобно тому, как на некоторых празднествах процессия красивых мужчин завершает богослужение.
Тела эти можно было бы сравнивать со всем, что доставляет самое возвышенное удовольствие, даже со звездной ночью. Кроме явного физического великолепия, в них таился глубокий смысл, присущий совершенным творениям. Они, словно космос, удовлетворяли жажду гармонии. Но удовлетворяли ее несравненно более понятным и натуральным образом. Ведь то были земные плоды, эти удивительные существа, и совершенство, какое они собой являли, не выходило за пределы человеческих понятий, укладывалось в них, придавая людям смелость, воодушевляло их.
Взгляды, перебегающие с одного атлета на другого, возвращались к Сотиону, чтобы на нем остановиться.
Рост, форма головы и шеи, нежные губы, прямой нос, волосы, казавшиеся на солнце еще более светлыми, выразительные глаза - все было настолько безупречно эллинским, что в него всматривались, как в родной пейзаж.
Пентатл обычно начинался с бега на короткую дистанцию. Бежали попарно. Одиннадцать спортсменов разделили на четыре пары и одну тройку. Сотион оказался в ней вместе с двумя аркадийцами. В беге он участвовал последним. До него победу одержали Содам, Исхомах, Евтелид, Иккос.
Первый шаг Сотиона оказался таким широким, будто, он прыгнул. Он занимал место в середине и сразу выдвинулся в авангард, став вершиной треугольника, две другие точки которого передвигались вслед за ним на равном расстоянии. В двадцати ступнях от финиша один из аркадийцев рванулся вперед - ценой усилия, искривившего ему рот. Но именно в этот миг Сотион закончил бег, последним движением развел руки, и аркадиец задержался у этого живого барьера.
Сотиона приветствовал крик настолько страстный, как будто он единственный вышел победителем и как будто пентатл уже завершился. Сотион испытал чувства, ранее ему незнакомые. Впервые в жизни он услышал голос мира. В его юности до этой поры царила тишина кельи. Хотя жил он в непрерывном движении, в несмолкающем, шуме, но это было движение, которое порождал он сам и шум бушевавшей в нем собственной крови. Мир, люди - о них он не знал ничего. Он задумывался об этом в редкие, неподходящие минуты, подобным образом могла бы думать стрела, проносясь над полями, домами и их обитателями.
И неожиданно этот неведомый мир звал его по имени! Звал отчетливо, скандируя его имя, которое никогда прежде не казалось ему настолько красивым и настолько лично ему принадлежащим. Десять, двадцать, тридцать тысяч человек повторяли это необычайно звучащее имя. И с какой страстью и силой! Он жил в каждом из этих голосов, был в каждом из этих людей, они множили его своим несчетным числом, и Сотион ощутил себя увеличенным до невообразимых размеров. Радость, вызывающая дрожь, подобно страху, распахнула его душу. Он с изумлением вглядывался в нее: она была светла и пламенна, будто ее озарило солнцем.
Раздались звуки флейты. Это уже не был, как в гимнасии, невольник, здесь выступал прославленный музыкант, Мидас, увенчанный лаврами. Играть для пентатла в Олимпии почиталось честью и славой: никто не мог и мечтать о большей аудитории. В Альтисе среди победителей Олимпиад стояло изваяние Питокрита, который своим искусством сопровождал состязания на протяжении нескольких лет.
Прежде, нежели приступить к исполнению обычной мелодии для игр, Мидас сыграл короткое сочинение, награжденное в Дельфах, - молитву к Аполлону. Негромкий звук аулоса струился внизу, не в состоянии пробиться сквозь шум людских голосов, но шум затих, а мелодия окрепла, распрямилась, как голубая струйка дыма от жертвенных фимиамов.
Прыжки начал Исхомах. Он достиг недурных результатов, однако выступал ниже своих возможностей. Все последующие атлеты удалялись от его черты подобно возвышающимся лестничным ступеням. На самой высокой из них - на два пальца больше Иккоса - удержался Содам, Сотион, прыгнув последним, показал тот же результат, накрыв своими ступнями еще свежий след своего друга.
Изящество его прыжка не ускользнуло от всеобщего внимания. Глаза зрителей, среди которых человек, не знакомый с гимнастикой, был редкостным исключением, заметили, отличили и запомнили каждое его движение. Даже прыгни Сотион двумя стопами ближе, восхищение не уменьшилось бы. Словно живой снаряд, описывающий бесподобную дугу, он представлял неизмеримую ценность. Тело тарентинца, слившееся с несколькими тактами музыки, казалось чувственным символом. И зрители восприняли этот смысл, а воспоминания о прыжке сохранились для них, как отрывок мелодии.
Это всегда была торжественная минута, когда атлетам предлагалось три диска из сокровищницы храма Геры.
Диски были одинаковой величины, одного веса и, конечно, не менее древние, чем тот, на котором выбиты слова о священном мире во время игр; они помнили бронзовый век или тот мрачный век железа, когда династия меди и олова, просуществовав десятки столетий, воспитав тысячи поколений, какие она вывела из эпохи каменного века, уступила место новому, рождавшемуся в крови и огне. Время, однако, не осело на этих дисках даже легким слоем патины. Хранимые в специальных кожаных мешках, завернутые в промасленное сукно, они являлись на короткий момент раз в четыре года, словно пробудившись от долгого сна, их холодный блеск напоминал кожу змеи, весной сменившей покров. Атлеты, беря эти диски в руки, видели в их гладкой поверхности собственные лица и не могли скрыть волнения при мысли, что на них, возможно, взирает призрак или дух, издревле зачарованный в этом кружке металла.
Первый бросок не удался никому, кроме Иккоса. Его стрела торчала в песке десятка на полтора ступней дальше остальных, которые, воткнутые в разных местах беговой дорожки, образовывали кривую, свидетельствующую о различии достигнутых результатов.
Бедный Исхомах понес самое бесславное поражение. Его бросок трижды был признан недействительным из-за того, что он переступил черту бальбиса. Теперь он стоял бледный, близкий к тому, чтобы расплакаться, поверженный, ничего не соображающий. Его отстранили от дальнейшего участия в пятиборье.
- Можешь пойти одеться! - крикнул Гисмон.
Исхомах невольно окинул взглядом собственное обнаженное тело, предмет своей гордости, которое с этого момента представилось ему совершенно ненужным для оставшегося отрезка жизни.
Все это происходило за гранью сознания Сотиона. Состязания поглотили его, сделали черствым. Из всего внешнего мира, того мира, который с минуту назад коснулся его своим могучим криком, осталась лишь одна крохотная песчинка, легкая стрела с красным оперением, обозначившая бросок Иккоса. Через минуту к ней присоединилась другая, почти на том же расстоянии. Иккос работал ровно и четко.
Сотион не мог устоять на месте, ожидая своей очереди. Нетерпение истощало его, как любовная жажда. Наконец он схватил диск потной ладонью и метнул, не посыпав его песком. Снаряд закружился в воздухе и продолжал вертеться волчком уже по стадиону, но место его первого соприкосновения с землей осталось печальной отметкой в числе самых неудачных бросков.
И тогда публика выразила Сотиону свое сочувствие. Каждый понял его, взлелеянные в гимнасиях, закаленные в инстинкте соперничества души видели: с ним что-то происходит. Он действовал как лунатик, и любой звук мог низвергнуть его в пропасть. Но никто не издал ни звука.