От соседок, которым всегда все досконально известно, Сухарев узнал, что Магда скоропалительно «выскочила» замуж за майора. Теперь она разговаривает только по-немецки. Собирается уехать в Берлин. Себя она тоже считает немкой
   — у ее бабушки, оказывается, текла в жилах арийская кровь.
   Сухарев ничего не ответил. Дождавшись утра в каком-то чулане, он подкараулил Магду и, когда она входила в парадное, всадил ей в спину кухонный нож.
   После этого, потеряв интерес решительно ко всему на свете, Сухарев переправился через Днепр. Полицаям, потребовавшим у него документы, заявил, что он матрос.
   И вот мы говорим о нем. Жора Мелешкин считает, что Сухарев поступил правильно. Только сдаваться полицаям ему не следовало. Помирать, так с музыкой.
   — Ну, помирать никому не охота, — говорит Сенечка.
   У Сероштана на этот счет свое мнение.
   — Помирать, известное дело, не охота,-говорит он. — Но это лучше, чем прозябать.
   — Ну да, — неожиданно для всех вмешивается Вася Дидич. — Вам, Парамон Софронович, хорошо говорить. Вы свое прожили. Вы свое взяли от жизни. А вот я…
   Дидичу на вид не больше семнадцати лет. Он еще никогда не любил, хотя и стыдится признаться в этом. Василек еще ничего не испытал в жизни.
   — Ошибаешься, сынок, — ласково говорит Сероштан. — Старому, думаешь, легко помирать? К старости только и понимаешь, как хороша жизнь. Я вот надеялся еще внука вынянчить. Да только, видно, мне его не дождаться.
   — Да, — вздыхает Сенечка, — жизнь хороша… Мне вот тоже хотелось пожить в свое удовольствие. А на свете столько стран, про которые я даже не слыхал. Скажем, побывать бы хоть денек в Париже. Хоть одним глазком взглянуть, как там живут люди.
   — В Париже, ясное дело, красиво живут. С шиком.
   — Как сказать, — говорит Семин. — В Париже я, правда, не был, а вот в Лондоне…
   — Да ну? Расскажите, Валентин Николаевич, — просит Сенечка. И Вася пристает: расскажите. И Жора.
   — Ладно, так и быть, — соглашается Семин. В Лондоне ему довелось побывать несколько лет тому назад во время коронации короля. Туда прибыли военные корабли из всех стран мира, в том числе и наш линкор «Марат». Семин был тогда курсантом училища имени Фрунзе.
   Он рассказывает о Портсмуте, о Лондоне, о посещении могилы Карла Маркса. Мы слушаем внимательно, удивляемся и не можем удержаться от смеха, когда Семин рассказывает, что англичане, которых уверяли что у русских фанерный корабль, пытались исподтишка отколупнуть хоть кусочек толщенной брони. А когда Семин представляет в лицах разговор английского адмирала с командиров «Марата», мы уже начинаем ржать до коликов. Дело в том, что для экипажей на берегу были выстроены бараки-вытрезвиловки. Но русский барак еще не был готов, и адмирал счел своим долгом принести извинения. «Что вы, нашим морякам барак не по-требуется», — ответил на это командир «Марата». «Вы так думаете? — спросил англичанин. — О, русских моряков мы знаем. Они у нас уже гостили до мировой войны. И тогда ваши парни так разошлись, что сбросили рояль с третьего этажа».
   — Знай наших, — вставляет Жора Мелешкин. Потом Семин рассказывает о Стамбуле. Где он только не побывал! Вот, повезло же человеку. Ребята ахают и охают. Сенечка Тарасюк лупит на Семина свои круглые глаза.
   — Это тебе не Борисполь, в котором одна парикмахерская, — говорит он вздыхая. — А дальше Борисполя я из Киева никуда не уезжал.
   — Затем, снявшись с якоря, мы взяли курс на север, — продолжает Семин, который уже разошелся. — Идем двое суток, а на третьи…
   Он закрывает глаза, раскачивается. Говорит медленно, задумчиво, и мне начинает казаться, что надо мною стоит сияющее южное солнце, что я слышу серебряный плеск волны, вижу острокрылых чаек… Сказочный портовый город открывается моему взору. Белые дома, колоннады, памятники. Ласковая зелень кипарисов. А девушки, какие девушки! В легких платьях с газовыми шарфами, в туфельках на звонких каблуках… «Сойдешь на берег, поднимешься по широкой лестнице, — слышу я голос Семина как бы издалека, — и хочется, друзья мои, целовать камни на Приморском бульваре…»
   На каком бульваре? Неужели я ослышался? Да ведь это же Севастополь!
   Семин улыбается счастливой улыбкой.
   Не отвечает.
   Так разговор о смерти кончается мечтой о счастье. Эх, жизнь!
   С этого дня у нас многое меняется. Раньше, просыпаясь поутру от холода, мы либо молчали по целым дням, погружаясь в свои воспоминания, либо прислушивались к болтовне Сенечки Тарасюка.
   Перманент, оправившись от первого испуга, уже не унывал. У него удивительная способность приноравливаться к любой обстановке. Он развлекал нас анекдотами, которых знал великое множество, и рассказами о своих похождениях. Последние он начинал обычно так: «В один прекрасный день (или вечер) заходит к нам в парикмахерскую одна пикантная дама…»
   Но постепенно и Сенечка стал выдыхаться. Тщетно он тужился вспомнить еще какой-нибудь новый анекдот. «А этот знаете? — то и дело спрашивал Сенечка. — Про тещу, которая… Нет, этот я уже, кажется, рассказывал. И про сумасшедшего с чайником — тоже… Так вот, однажды в Одессе появляется на Дерибасовской похоронная процессия. Катафалк, лошади в белых попонах, все чин-чином, как полагается. А за гробом, между прочим, шагает молодой парень. „Жора, кого хоронишь, жену?“ — спрашивает кто-то басом с тротуара. „Нет, тещу“, — отвечает Жора и слышит в ответ: „Что ж, тоже не плохо“.
   — Мальчик, прибор! — морщится Ленька Балюк. Это означает, что анекдот имеет «бороду». Поэтому Ленька и требует прибор для бритья.
   — Ну, ладно, — ничуть не смущаясь, продолжает Сенечка. — Тогда из серии детских. Про страуса, например.
   — И этот слышали, — сплевывая, говорит Ленька. — Перманент, за такие старые анекдоты еще до революции давали по зубам.
   Сенечка умолкает. Воцаряется тишина. Каждый предоставлен самому себе. Грустит, думает. Жора Мелешкин, должно быть в сотый раз, доказывает Коцюбе и Дидичу, что Киевское «Динамо» было лучшей футбольной командой в стране. У турков выиграли девять — один, факт? Команду «Ред-Стар» разгромили на ее же поле, два. Начнем хотя бы с вратаря. Трусевич чего стоит! У него такая хватка, что берет абсолютно «мертвые» мячи. А полузащитник Кузьменко? Тот как саданет метров с тридцати пушечным ударом в самую «девятку», так только держись!.. Но потом умолкает и Жора.
   — Вот что, так не годится, — заявляет Семин. — Мы осточертеем друг другу. Давайте лучше что-нибудь рассказывать. По очереди. Например, содержание любимых книг.
   — Книг? — переспрашивает тотчас Жора Мелешкин и лицо у него мрачнеет. — А можетлучше про кино? «Путевку в жизнь» с Мустафой и «Мы из Кронштадта» я раз по двадцать смотрел…
   — Не выйдет, — перебивает Жору Харитонов. — Эти картины все видели. И «Возвращение Максима», и «Депутат Балтики», и другие. Я присоединяюсь к предложению Валентина Николаевича.
   — Согласны, чего там, — говорю я. — Ну, кто первый начнет? Только без раскачки…
   — Пожалуй, я попробую, — стыдливо заявляет Бляхер.
   Он смущается. Хочет хоть что-нибудь сделать для товарищей, которые рискуют из-за него головой.
   — Ты, Боря? Ну, начинай. Почин, говорят, дороже денег.
   Бляхер откашливается. Память у него, скажу я вам, дай господь каждому. Он помнит не только имена героев, не только события и отдельные, фразы, но и целые страницы. В этом легко убедиться, когда он, выждав, пока мы усядемся, начинает:
   «— Том!.. Нет ответа. — Том!.. Нет ответа. — И куда это мог деваться этот несносный мальчишка, хотела бы я знать. Том, ay, где ты?..
   Тетя Полли спускает очки на нос и оглядывает комнату поверх очков. А через минуту поднимает очки на лоб и оглядывает комнату уже из-под очков. Она никогда еще не глядела сквозь очки на такую мелочь, как мальчишка. Ведь это были ее парадные очки, ее гордость. С таким же успехом она могла бы смотреть сквозь пару печных заслонок…»
   Так появляется среди нас босоногий хитрец Том Сойер. Затем происходит драка Тома с незнакомым чистюлей, которого Том дубасит кулаками по спине. Затем, в наказание за его поведение, тетя Полли заставляет Тома красить забор. Наконец, Том Сойер встречает прелестную незнакомку Бекки Тетчер и — ах, эти мужчины! — мгновенно забывает о своей прежней любви к Эми Лоуренс.
   Не знаю как другие, но я читал эту книгу еще в детстве. И все-таки я слушаю с наслаждением. А Жора Мелешкин, так тот сидит с открытым ртом, боится пропустить слово. Не трудно догадаться, что Жора никогда не слышал об удивительных приключениях Тома Сойера и Гекль-берри Финна; Жора вообще не читал книг. И когда дело доходит до покраски забора и Бляхер рассказывает о новой проделке Тома, ловко одурачившего смеявшихся над ним мальчишек, у Жоры Мелешкина расширяются глаза. В эту минуту даже Сероштан, который вначале не проявил интереса к рассказу, поворачивает голову к Бляхеру и крякнет с восхищением:
   — Ох чертяка!
   Бляхер обрывает рассказ на самом интересном месте, когда Том и Гек, попав в дом с привидениями, наблюдают за индейцем Джо. Останавливает Бляхера Семин.
   — На сегодня хватит, — говорит Семин. — Уже поздно. Спасибо тебе, Борис.
   — Остальное я расскажу завтра, — обещает Бляхер. — А то уже темно.
   Действительно, уже вечереет. Дни стали короче — теперь декабрь. Но Жора не может успокоиться. Чем там кончилось у Тома Сойера? Неужели индеец Джо поднимется по лестнице и порешит пацанов? Жора пристает к Борису, чтобы тот не мучил и сказал напоследок хоть одно-единственное слово.
   — Все будет в порядке, — обещает Бляхер. — Вот увидишь.
   — Ну, если так…— Жора успокаивается. — А здорово он закрутил, этот Марк Твен. Пацаны, как живые. Я сам таким был, право слово. Так он, говоришь, американец? Рулевым плавал? — Жора качает головой. — Ты смотри!
   С Бляхером никто из нас тягаться не может. Что и говорить, рассказчик он отменный. Знает, где замолчать на минуту, в каком месте понизить голос. Не даром Жора восхищается:
   — Артист!
   — Что верно, то верно, — соглашается боцман. Как и Жора, он теперь один из самых внимательных слушателей и поклонников бляхеровского таланта. Он и Жора могут слушать Бляхера до бесконечности. Но свое одобрение боцман высказывает несколько своеобразно:
   — Ну и врет же, паразит!
   Пересказав за два дня «Приключения Тома Сойера», Бляхер принимается за «Остров сокровищ». Потом наступает мой черед. Моя любимая книга — «Робинзон Крузо». Затем Семин читает на память «Хаджи Мурата». И снова нашим вниманием надолго овладевает Бляхер. Оказывается, он помнит и «Овод», и «93-й год».
   «Овод» нравится нам больше всего. Когда дело доходит до развязки, Сероштан начинает посапывать. Оно и понятно: он тоже отец.
   За Бляхера Сероштан стоит горой. Старосте, попробовавшему у него выпытать, кто же все-таки Бляхер по национальности, Сероштан дал понять, что если кавалерист не отстанет от нашего Бориса, то ему придется иметь дело не с кем-нибудь, а с ним, Сероштаном.
   — Мы Бориса в обиду не дадим, — играя каменными желваками, поддерживает боцмана Ленька Балюк. — Заруби это себе на своем паршивом носу, кавалерист. Понял?
   — Хорошо, хорошо…— староста пятится. — Раз вы говорите, что он православный, дык я вам верю. Верю. Верю! — почти кричит он из закутка, в который его загнали.
   С этого момента он оставляет Бляхера, наконец, в покое. Тот может разгуливать по лагерю не таясь. После долгого перерыва Борис вместе с нами выходит на прогулку. Лицо у него желтое, пергаментное. По лбу и по щекам рассыпаны крупные веснушки. Он хрипло, прерывисто дышит белым паром.
   — Ну и мороз!
   — Ничего, — ободряет Семин, который сам ле-денеет-от холода. — Ты попрыгай, Борис. Надо разогнать кровь.
   — Попробую, — тихо улыбается Бляхер. Он, как и прежде, застенчив. Ему все кажется, что он нам в тягость. Он боится, как бы мы не пострадали из-за него. И глаза у него грустные, влажные, тоскующие.
   Отец Бляхера был сапожником, мечтал вывести своих детей в люди. Хотел, чтобы хоть один из его четырнадцати сыновей стал музыкантом. Но никто из них так и не полюбил скрипки, лежавшей в черном футляре на громоздком рассохшемся буфете. Как и его старшие братья, Борис окончил фабзавуч и работал на заводе «Большевик» литейщиком. Потом попал на флот. Так что в армии теперь шестеро Бляхеров. Если, конечно, братья еще живы.
   — Живы. Воюют, наверно, — говорит Ленька. — Ты, Борис, можешь гордиться.
   — Чем? — Бляхер смущенно сутулится. — Теперь все воюют.
   Он смотрит на небо. Оно закрыто низкими тучами, и какой-то тревожный, страшный, лиловый свет ровно разливается по снегу. Все ниже и ниже провисает небо, и кажется, будто смеркается посреди дня.
   Два раза в день — утром и вечером — нам выдают мутную, тепловатую бурду. Случается, что каждому перепадает и по ломтю черствого хлеба. Это особенный хлеб. Мы его называем «золотым». Пекут его из высевок пополам с кукурузой. По крайней мере так уверяет Степан Мелимука, который до того, как стал рулевым, несколько лет проработал судовым коком.
   Бурду нам варят из отрубей, в ней плавает картофельная шелуха. Повар наливает это варево в ржавые жестяные банки из-под консервов, в котелки, в глиняные миски и черепки. Эту посуду вместе с деревянными и алюминиевыми погнутыми ложками мы постоянно держим при себе.
   Такой еды, конечно, едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Если кому-нибудь посчастливится раздобыть морковку либо мерзлую луковицу, это для нас праздник. Но такое случается редко, и когда раздают лагерную похлебку, мы все набрасываемся на нее, по словам Леньки Балюка, «как шакалы». Едим стоя, на коленях, присев на корточки, согнувшись в три погибели и просто повалившись на солому. Лязгаем зубами, чавкаем, обсасываем голые кости. Надо же, в самом деле, задать работу зубам, которые шатаются и выпадают из красных, разбухших десен!
   Первым, уву всегда, набрасывается на пищу сам Ленька Балюк. Еды ему постоянно не хватает, он мучается, и мы «подбрасываем» ему время от времени то пайку хлеба, то еще чего нибудь. Чаще других отдает Леньке свою порцию Сухарев. Сам он почти ничего не ест.
   После обеда все как-то добреют. Лииа тускло озаряются слабым светом больных глаз. И появляется в этих глазах отсвет прошлого, далекого, потерянного безвозвратно, того, что кажется сегодня сказкой.
   — Помните, какую яичницу с салом нам выставила чернобровая солдатка в Мышеловке? — говорит Сенечка. — Никогда не ел ничего вкуснее. Яичница аж шипела и сама просилась в рот.
   — Положим, наш кок тоже готовил яичницу — закачаешься! — вспоминает Жора.
   — Черт!.. А биточки?
   — Да, чего-чего, а мяса хватало, — говорит Харитонов. — Сегодня свинина, завтра телятина. — И принимается напевать, перевирая слова:

 
Каким вином нас угощали!
Какую закусь подавали!
Уж я пила, пила, пила…

 
   У Леньки Балюка от этой песни в животе возникает такая музыка, что он вскакивает. Не прошло и часа после обеда, а Ленька уже снова голоднее волка.
   — Хоть бы ты помолчал, Курский соловей, — просит Ленька. — Очуметь можно.
   — Так и быть. По просьбе почтеннейшей публики концерт отменяется,отвечает Харитонов и умолкает.
   Но теперь уже сам Ленька не в силах сдержать нахлынувшие на него воспоминания.
   — Боже, какой я был пижон, — говорит он, нарушая молчание. — Каждый день проходил мимо закусочных, мимо кондитерских. Так нет того чтобы зайти — вечно куда-то спешишь. Вот досада! Сколько отбивных я мог съесть и не съел. А пирожных! С заварным кремом, «наполеонов», корзиночек… И мороженого!
   А по мне, так нет лучшей рыбы, чем колбаса, — говорит, не вытерпев, Сероштан. — Бывало мне жинка як нажарит… Домашнюю, свиную… Вот бы сейчас покуштувать.
   — С французской булочг подхватывает Сенечка. Чтобы хрустела на зубах. А колбасу на сковородку…
   — И то правда. С луком.
   — Еще чего захотел!
   — А я так даже против обыкновенного шницеля не возражаю, — говорит Жора. — На Константиновской была нарпитовская столовка, так там завсегда подавали на второе шницеля.
   — А потом компотик…
   — Или кисель. На третье.
   Ленька прислушивается к голосам, болезненно морщится и говорит:
   — Да замолчите, черти. Живот сводит. Вы когда-нибудь кончите варить воду или нет?
   — А ты не слушай.
   — Да ты ведь сам начал, Лень, а теперь кричишь.
   — Ну, начал. Был такой грех. А теперь прошу…
   — Добре…
   «Повара» умолкают. Но ненадолго. Понизив голоса, перейдя на шуршаший шепот, они снова принимаются за свое. Причмокивают даже от удовольствия.
   Ленька затыкает уши. Зарывается с головой в солому. А мне еще долго слышно, как Сенечка и Жора, перебивая друг друга, пекут, варят и жарят…
   «Вот и еще один день прошел, — думаю я. — А сколько их осталось у нас, таких дней?»


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Надеяться и верить


   По лагерю разнеслась весть о том, что немцев расколотили под Москвой. Говорят, им здорово досталось. Наши будто бы окружили несколько немецких дивизий — с танками, с артиллерией, словом, со всеми потрохами, и не оставили камня на камне.
   К нам в клуню это известие приносит вездесущий Сенечка. У него всюду друзья-приятели, есть знакомства даже по ту сторону проволоки, и он всегда обо всем узнает раньше других.
   — Немцы бегут, — докладывает Сенечка шепотом, едва сдерживая радость.Ну, теперь они покатятся колбаской…
   — Нагляделись на Москву в полевые бинокли, — говорит Семин. — Хватит.
   Мы сидим голова к голове. Лица разглаживаются, светлеют. Победа! Мы впервые пробуем на зуб это слово, интересно, какой у него вкус? Смотрим друг на друга, подмигиваем, подталкиваем плечом. Победа? Ленька Балюк ложится ничком. Неужели победа? Жора расслабленно опускает длинные руки. Победа, братки, победа! У Васи Дидича лицо точно из теста — вот-вот расплывется. Победа, черт побери! Сероштан поднимается, расправляет могучие плечи, и кажется, что, перенеся ногу через лежащего Леньку, он зашагает куда глаза глядят, не обращая внимания на стены, на рвы, на реки, и будет шагать до тех пор, пока не дойдет до этой самой Победы и не возмется за нее своими волосатыми ручищами. Он должен пощупать, какая она, эта Победа, из какого материала она сделана, крепок ли он.
   В этот день нам запрещают ежедневную прогулку. Немцы не появляются на территории лагеря. И это самый верный признак того, что им действительно не сладко пришлось под Москвой. И мы ухмыляемся, насмешливо поглядываем на кавалериста, которому уже не долго казаковать. А Харитонов, пройдясь мимо него этаким фертом, даже произносит, передразнивая:
   — Ер-р-рунда!..
   Хоть мы сами и не участвовали в разгроме немцев, но у нас такое чувство, словно в этой победе есть какая-то, пусть малая, крохотная, но толика и наших усилий. Мы сегодня впервые не замечаем, что бурда по обыкновению отдает жестью и ржавчиной.
   — Перманент, ты что будешь делать, когда вернешься? — неожиданно спрашивает Харитонов.
   — Я? Странный вопрос! — Сенечка смеется. — Заявлюсь в парикмахерскую, разложу на столике инструмент…
   Сенечка заливается счастливым смехом и мечтательно закрывает глаза.
   — А ты, Ленька?
   — Не говори «гоп»… Дай раньше выбраться…— отвечает Ленька Балюк.
   — Скорее бы!
   — Там видно будет…— произносит Жора. На минуту он задумывается. В самом деле, что он будет делать, если вернется домой? Наденет набекрень капитанку и выйдет на Крешатик? Ну, а дальше что? Кажется, впервые Жора чувствует, что в его прежней веселой жизни была брешь, была какая-то пустота. Пожалуй, лучше всего ему остаться на сверхсрочную…
   Только Сухарев молчит. Он, наверное, думает о Магде. Если Магда, которую он так любил, могла его предать, то кому же тогда верить? Я подсаживаюсь к Сухареву, чувствую его дыхание. Мне хочется ему сказать: «Да ты плюнь,. браток. Стоит ли так убиваться из-за какой-то шлюхи? Прав Сероштан: на свете не мало подлости. Но это не значит, что надо потерять веру в человека. Может быть, это самое важное, самое главное в жизни: надеяться и верить. Верить в человека! Вот в чем соль».
   На этот раз мы просыпаемся среди ночи не от того, что ветер выдул из нас остатки живого тепла. Нас будит какой-то высокий рокот.
   Мы прислушиваемся. Лица напряженно белеют в темноте. Хриплый, вибрирующий, протяжный звук тянется по небу. Затем слышны разрывы.
   Где-то близко, совсем близко от нас бомбят самолеты. Тупые частые удары сотрясают землю.
   — Наши, — говорит Семин, и у него блестят глаза. — Слышите? Это в районе Киева.
   Я никогда не думал, что звуки бомбежки могут отозваться в моей душе музыкой. Это, должно быть, оттого, что раньше с самолетами и с бомбежкой у меня всегда связывалось представление о смерти. А сейчас самолеты несут на своих крыльях жизнь. Пусть они бомбят, пусть кромсают. Чем дольше будет длиться этот налет, тем лучше.
   Откуда они прилетели, из-за Уральского хребта? Бомбардировщики дальнего действия? Нет, врешь, немец. Наша армия не разбита. Ленинград не пал. Наши дерутся. Может быть, под Ростовом. Может быть, на Перекопе. Они не только держатся на оборонительных рубежах, но, чувствуешь, немец, сами стали наносить удары.
   — Скоро немцы запляшут, — говорит Харитонов и, заложив два пальца под язык, дерзко свистит.
   — Соловей-разбойник заливается. Хоть бы ночью не мешал спать.
   — Кто это огрызается?
   Ворчит, как всегда, кочегар Коцюба. Пожалуй, он единственный из всех безучастен к тому, что сейчас происходит. Какие-то самолеты? Бомбят немцев? А ему, Коцюбе, какое дело до этого?
   — Ладно, ты там помалкивай, — отвечает вместо Харитонова Ленька Балюк, которого разбирает злость. — Не понимаю, как можно думать только о своей шкуре.
   Отношение Леньки Балюка к Коцюбе в свое время довольно точно определил Сенечка. «Ноль внимания, фунт презрения», — сказал Сенечка. И это соответствует истине. Ленька не умеет скрывать своих чувств. Ему противно, что Коцюба трусит. Есть же такие люди! Живут, как кроты, и даже умереть не могут по-человечески.
   Вот и Коцюба тоже… Этот не станет выручать товарища. Он нарочно сторонится нас. Дескать, какой он матрос? Не по своей охоте он пошел на войну — забрали. Одним словом, паны дерутся, а у него, у Коцюбы, чуб трещит.
   Ленька Балюк уже не раз ему говорил, чтобы взял себя в руки и стал человеком. А Коцюба отмалчивается. Ему хочется только одного: чтобы его, Коцюбу, не трогали. Пускай их там воюют. А его это не касается, его хата с краю. Он никак не может понять, что заварилась такая каша, в которую — хочешь не хочешь — а рано или поздно, но каждому придется встрять.
   — Ничего, придет коза к возу, — обещает боцман.
   — Только тогда поздно будет, — говорит Ленька и отворачивается от Коцюбы.
   Пусть Коцюба ворчит. Наплевать. Мы словно бы не замечаем его. Начинаются пересуды, догадки. Самолетов никак не меньше десяти. А может, и все двадцать. Интересно, что они бомбят? Надо думать, что железнодорожный узел, склады и казармы. В таком случае не мешало бы им сбросить парочку-другую фугасок и на гостиницу «Палас», в которой обосновались немецкие офицеры.
   Жора Мелешкин подсаживает Сенечку, и тот, ухватившись за стропила, разгребает солому, которой покрыта наша клуня. Долго смотрит на звездное небо. Потом, спрыгнув, божится, что самолеты, возвращаясь с бомбежки, сделали над нами круг. Один из них будто бы даже помахал крыльями.
   — Ну, это тебе показалось, — говорит Харитонов.
   — Чтобы мне провалиться на этом месте…— Сенечка колотит кулаком в грудь. — Чтобы у меня глаза повылазили…
   — Верим, — останавливает его Семин. Он, конечно, понимает, что Сенечка врет. Но Семин знает и то, что это хорошая ложь, — Сенечка старается не для себя, для товарищей.
   Самолеты уходят, но мы уже до утра не смыкаем глаз. Нам теперь не до сна. К нам возвратилась надежда.
   Правда, заплатить за нее приходится дорогой ценой. На следующий день нас всех выстраивают. Но это не обычная утренняя поверка. Каждому десятому предлагают выйти из строя.
   На свою беду десятым оказывается Коцюба.
   Он стоит между мной и Ленькой. Я чувствую как у него подкаживаются ноги. Вот-вот он упадет. Ему, конечно, не вынести и пяти ударов. А то, что будут бить, это бесспорно. На этот счет ни у кого нет сомнений.
   Вот тебе и «моя хата с краю»!
   Но тут вместо Коцюбы рядом со мною оказывается Ленька. Он одного роста с Коцюбой. Я даже не заметил, как он поменялся с ним местами. Все произошло так неожиданно! И зачем Ленька это сделал? Охота было ему выручать этого дурака Коцюбу! Впрочем, он, пожалуй прав. Нельзя допустить, чтобы Коцюба расхныкался и опозорил всех нас.
   — Молчи, — шепчет Ленька и выходит вперед.
   Через час его приносят. Он весь в крови. Один глаз у него затек синим. К нему, как подбитый пес, подползает Коцюба. Он пытается что-то сказать, издавая булькающие водянистые звуки. но Ленька отворачивается к стене.
   Ленька потерял много крови. Его знобит. Временами его лицо становится совсем белым, а временами зеленеет. Мы с Харитоновым не отходим от него.
   Месяцы плена не притупили наших мыслей и чувств. Мы не стали равнодушными ни к прошлому, ни к настоящему, ни к будущему. Ччо ж, человека можно лишить свободы. У него можно отнять здоровье, любовь, право на счастье. И только одного у него не выкрасть — надежды. А когда есть хоть капля надежды, человек еще не покорен.
   Вот Жора Мелешкин. С некоторых пор он стал задумчив. Видимо, Жора размышляет о жизни. Раньше ему не часто приходилось задумываться. Он жил легко, беззаботно. И теперь, когда он морщит лоб, его лицо становится злым, сосредоточенным. Вот Борис Бляхер. Ему тошно не меньше, чем другим, и все-таки он находит в себе силы рассказывать о капитане Немо. Ну, а про Сенечку Тарасюка и говорить нечего. Перманент — в «своем репертуаре».