Как световые лучи собираются в фокусе человеческого глаза, так в голове мыслителя сосредотачиваются и своеобразно преломляются лучи идей, которые надают на него с разных сторон, из различных умственных центров его времени. Особенность Грановского как историка выяснится, когда мы познакомимся с его отношением к пятишести руководящим школам первой половины нашего века.
История не так давно еще подверглась полному превращению. Из второстепенной разновидности изящной литературы она сделалась вдруг великою общественною наукой и косвенный толчок к этому был дан переворотом в конце XVIII века. Французская революция оказалась каким-то колоссальным и непроизвольным опытом, произведенным над европейскими порядками и учреждениями. Значительная часть их рушилась, но не менее значительная обнаружила совершенно непредвиденное сопротивление. Оказалось, что, кроме расчета и устроения, приходится принимать во внимание в политике привычки, инстинкты, наследственность, преемственность. Все это отсылало к изучению истории, и XIX век принялся за это изучение с энергией, о которой не помышляли века предшествовавшие. Прежде всего выдвинулось под этими влияниями учение о своеобразности исторических форм. XVIII век рассуждал о едином и отвлеченном человеке, XIX стал присматриваться к особенностям государств, народов, классов и лиц. Это сказалось на отношении к самой передачи фактов. Нибур70, а вслед за ним и Ранке71 исходили из наблюдения, что всякий рассказ о событиях своеобразен, т. е. налагает на событие известную окраску, которую надо определить и устранить, чтобы добраться до истины. Отсюда пошла историческая критика, перекрестный допрос свидетелей, который иногда, особенно в руках Нибура, приводил к совершенному крушению общепринятых взглядов на события.
Молодой русский, вступивший в Берлинский университет, прямо встретился там с критическим направлением в лице Ранке. Он принял участие в упражнениях по разбору источников, из которых вышло столько первоклассных немецких историков, слушал и лекции Ранке и понял высокое значение этого учителя, что далеко не всем удавалось. О лекциях по истории французской революции он писал: «Я ничего подобного не читал об этой эпохе; ни Тьер72, ни Минье73 не могут сравниться с Ранке. У него такой простой, не натянутый, практический взгляд на вещи, что после каждой лекции я дивлюсь, как это мне самому не пришло в голову. Так естественно. Ранке, бесспорно, самый гениальный из новых немецких историков»[100]. Но, поучаясь самой технике исторической работы, удивляясь трезвости взгляда Ранке, Грановский не в состоянии был следовать за ним безусловно и не сделался его учеником в настоящем смысле слова. Когда Ранке от предварительной критики переходил к комбинациям фактов, к указанию их внутреннего смысла, он не вполне удовлетворял нашего молодого ученого. «Его главное достоинство, – говорил Грановский студентам в 1843 году, – состоит в живописи характеров: лица воскресают у него. Другая характеристичная черта его состоит в критическом такте, в выборе и отделении истинного от ложного. В нем есть и замечательные недостатки: неестественный слог, и он увлекается страстью к характеристикам. Преследуя историческое лицо, он выпускает из вида общую идею»74.
Отношение Грановского к делу еще более выясняется, если от Ранке перейти к Нибуру, истинному родоначальнику критического направления. Биографический очерк, напечатанный в «Современнике» [18]50 года75, начинается так: «С именем каждого оставившего прочный след в литературе писателя мы привыкли соединять какое-нибудь представление, характеризующее особенности его таланта. Такого рода представления и выражающие их постоянные эпитеты не всегда бывают справедливы. Кто скажет, например, почему при имени Нибура неизбежно приходит в голову мысль о сухой, разрушительной критике, отвергающей поэтические предания древнего Рима? Пора бы, кажется, свести итог всех этих явлений и представить верный отчет о заслугах Нибура в науке, снять с него странное обвинение в скептицизме и показать, сколько было положительного в его выводах и сколько поэзии в его воззрении на историю»[101]. Выясняя положительную сторону работы Нибура, Грановский обращался по преимуществу не к утомительным исследованиям великой «Римской истории», а к живым очеркам нибуровских лекций. Там он находил симпатичные для себя черты. «Нибур был одарен необыкновенною способностью переноситься в прошедшее не только воображением, но личным участием. В этом заключается творческая, чисто поэтическая сторона его таланта. Когда он начинал говорить о каком-либо значительном лице греческой или римской истории, он тотчас извлекал из своей изумительной памяти всю современную обстановку, припоминая малейшие подробности и отношения, и становился сам в ряды горячих приверженцев или врагов описываемого лица. О нем можно без преувеличения сказать, что он пережил сердцем борьбы всех великих партий Греции и Рима»[102]. Таким образом, указана была необходимость пополнить односторонность критических работ, в самой деятельности творца критического метода подчеркнуто положительное творчество. Являлся, однако, вопрос, есть ли эта созидающая работа следствие только художественной силы писателя, его личного поэтического дарования, его обширного знакомства с жизнью и способности представлять себе прошедшее как настоящее или можно установить формулы, правила общего характера, которые выводили бы к истине и деятелей менее одаренных, обеспечивали бы научную доказательность построений?
Рядом с Нибуром и Ранке стояли другие корифеи исторической науки, которые подробнее формулировали поучение, данное XIX веку опытом французской революции. По мнению Савиньи и Эйхгорна76, история раскрывает не только своеобразность исторических форм, но и основное начало их развития. Начало это – бессознательный, органический рост. Мало сказать, что люди не похожи друг на друга, что нельзя говорить о человеке вообще. Люди стали не похожи, обособились в племена, народы и государства не под влиянием уговоров или сознательных решений, или преднамеренных расчетов, или открытий законодателей, а в силу медленного влияния условий, стихийного творчества народной массы, которая приспособляется к условиям, наконец, давления наследственности, которое с каждым новым поколением все растет и все более стесняет область сознательного изменения. Как слагается язык, так создаются право и учреждения: при появлении народа в истории вырабатывается известный склад, основа, народный характер, с которым волей или неволей согласуется последующее. Признавая бесконечную силу исторической преемственности, школа Савиньи естественно сделалась школой исторического консерватизма. Грановский сочувствовал протесту против отвлеченной рассудочности XVIII в. и глубоко усвоил учение об органическом росте народной личности, но он не расположен был останавливать этот рост слишком рано и не признавал, чтобы народ находился в течение всей своей деятельности под роковым и неизбежным влиянием привычек, приобретенных в его младенчестве. Полное уподобление государственных форм и права с языком казалось ему сильно преувеличенным. Вообще, признавая заслугу направления для выяснения идеи исторической преемственности, он считал необходимым отметить и противоположное влияние – постоянную и чем дальше, тем более сознательную работу каждого поколения над материальными условиями. Если растет бремя наследственности, то растет и сила сознательного воздействия; в борьбе того и другого и состоит история. Своим университетским слушателям Грановский выразил это, между прочим, так: «Глубоко знакомые с памятниками древности, с постепенным развитием права, они по чувству весьма извинительному пристрастились к этой старине, не допускали никакого уклонения от прошедшего. Главный упрек, который можно сделать этим корифеям исторической школы и их приверженцам, заключается в том, что они хорошо понимали прошедшее, но не понимали настоящего и будущего»[103]77
Естественный противовес одностороннему консерватизму школы Савиньи нашел наш ученый в трудах французских либеральных историков. Тьерри, Гизо, Мишле самостоятельно выработали историческую литературу, которая могла поспорить с немецкой по достоинству и влиянию на умы. «Никогда французская историография не стояла так высоко», – свидетельствовал Грановский. Отличительною чертой, проходившею во всех ее произведениях, были интерес к современности, надежды на будущее и желание повлиять на его течение, попытки объяснить современность как результат издавна подготовленных движений, в частности изучение исторической филиации либеральных начал, которые оказывались совсем не продуктом внезапной вспышки XVIII столетия, совсем не результатом умозрений одного или двух поколений. Гизо выяснял исторический рост представительной системы и противоположность в развитии Англии и Франции – противоположность, глубоко отразившуюся в их современном положении; Тьерри углубился в изучение средних классов и в особенности в историю городского строя, их воспитавшего; Мишле воссоздал с художественною силой культурную историю французских народных масс. Много раз отозвалось в позднейшей деятельности Грановского влияние французской школы. Успех французов он прямо приписывал оживляющему влиянию великих исторических событий, совершившихся на их глазах. На публичных лекциях 1845 года он сказал про «Lettres sur l’ histoire de France»78: «Там находится несколько писем об освобождении городов – это лучшее место у Тьерри и, может быть, лучшее во всей исторической науке».
В конце 30-х – начале 40-х годов Грановский замышлял и подготовлял обширную работу о городе в древней, средней и новой истории. План не осуществился, но и в том, что осуществилось, многое объясняется духовным общением с французскими учеными. Докторская диссертация об аббате Сугерии79 составлена и проведена в духе Тьерри и именно его «Писем о французской истории». Заметно и влияние Гизо, которое также отразилось на средневековых курсах русского профессора и на публичном его курсе 1845-46 года. Последний представляет, однако, в то же время поучительный контраст с курсами Гизо; он гораздо менее схематичен, чем «История цивилизации во Франции» или «История представительных учреждений»80, больше обращает внимание на явления духовной жизни, которая у Гизо, как известно, стушевывалась перед жизнью политическою. Построение не так ясно и стройно, но зато целостнее, разнообразнее. Грановский не любил «резать по живому», как он сам выражался, и потому избегал рубрик и резкого дробления на периоды и стороны предмета. Его сочувствие к французам не мешало ему, таким образом, относиться к ним самостоятельно.
Помимо отдельных несогласий, он не находил у них одного капитального условия, которое уже вступило в историческую науку и вполне оценено было Грановским по своему значению. Исторические работы критической, консервативной, либеральной школ далеко продвинули изучение отдельных исторических явлений, эпох, народов. Они подготовляли и крупные обобщения: учение об исторической своеобразности, об органической преемственности, о народном духе или характере, об эволюции сословно-представительных учреждений далеко выходили за пределы разрозненных и случайных наблюдений. Но как ни широки были эти обобщения, они не давали достаточных оснований для систематического учения о жизни человечества. А между тем за таким учением обращалось к истории образованное общество и попытки такого общего построения были сделаны в Германии. Гегель дал философскую формулу которая должна была объяснить все мироздание, природу и историю. Он провел через все формы жизни закон диалектического развития, по которому всякое определение или утверждение вызывает сначала противоположное утверждение или определение, а затем обе крайности примиряются на третьем, объединяющемся и высшем определении, которое, в свою очередь, становится исходным пунктом подобного же процесса. Основания такого движения идеи Гегель находил в логике, в человеческом мышлении, но законы этого мышления считал основными и для всей внешней природы, которая есть тоже проявление духа, мысли божественной. В истории, с этой точки зрения, не было беспорядка и случайности. В ней проглядывала необходимая последовательность идей, носителями которых являлись народы и поколения. Идеи эти возникают, отталкиваются, побеждают друг друга, примиряются в высших определениях не сообразно с случайною встречей и силой их носителей, а по своему внутреннему значению, по требованиям диалектической последовательности развития. Эта смелая и стройная теория оказала громадное влияние на жизнь XIX века, и можно сказать, что нигде это влияние не было так сильно, как в России. Русские мыслители более всех других требовали у науки полных и общих решений. Они нетерпеливо относились к технике отдельных наук, не хотели затеряться в частностях и с восторгом восприняли общие формы Гегеля. Вместе с другими увлекался и Грановский. Его, как и многих других, направлял к Гегелю Николай Станкевич. Грановский жаловался другу на свои сомнения относительно громадного запутанного материала, который ему приходилось преодолевать. Станкевич отвечал: «Оковы спали с души, когда я увидел, что вне одной всеобъемлющей идеи нет знания. Другое дело – прагматический интерес к науке, тогда она – средство, и это занятие имеет свою прелесть; но для этого надо иметь страсть, преодолевающую все труды, а к этакой страсти способны люди односторонние. Ты не из этого рода людей: это можно узнать, взглянувши на тебя. Больше простора душе, мой милый Грановский! Теперь ты занимаешься историей, люби же ее, как поэзию– прежде, нежели ты свяжешь ее с идеей, – как картину разнообразной и причудливой жизни человечества, как задачу, которой решение не в ней, а в тебе, и которое вызовется строгим мышлением, приведенным в науку. Поэзия и философия – вот душа сущего»[104]. В Германии от всех специальных занятий Грановский постоянно возвращался к Гегелю. Здоровый и больной, он не покидал этого путеводителя. «Сочинил себе какое-то преглупое правило, что не покоряться должно природе, а идти ей наперекор, и с этим правилом не хочет ни на минуту оставить своего Гегеля и историю», – писал о своем товарище Я. М. Неверов81, сильно встревоженный его болезненным состоянием[105]. Испытав на себе благодетельное влияние этой философии, молодой ученый рекомендовал ее и другим. Он писал своему товарищу Григорьеву82: «Меня мучили те же вопросы, над которыми ты ломаешь голову. Ты говоришь, что ты во всем сомневаешься, но ты убежден в невозможности знать что-нибудь. Имеем ли мы право доверять отрицательным результатам наших сомнений? Нет. Мы можем, мы должны сомневаться – это одно из прекрасных прав человека, но эти сомнения должны вести к чему-нибудь; мы не должны останавливаться на первых отрицательных ответах, а идти далее, действовать всею диалектикой, какою нас Бог одарил, идти до конца, если не абсолютного, то возможного для нас. Хаос в нас, в наших идеях, в наших понятиях, а мы приписываем его миру. Точно как человеку в зеленых очках все кажется зеленым, хотя этот цвет у него на носу только. „Wer die Welt vernimftig ansieht den siet sie auch vernimftig an“83, – говорит Гегель. И это едва ли не величайшая истина, сказанная им. Положим даже, что при всех твоих усилиях ты теперь не пойдешь далее отрицательных ответов, которые были результатом твоих первых исследований. Что же это доказывает? Только то, что твоя диалектика еще не укрепилась, что ты не умеешь еще перейти из одного определения в другое, противоположное. Займись, голубчик, философией… Это вовсе не пустая, мечтательная наука. Она положительнее других и дает им смысл. Учись по-немецки и начинай читать Гегеля. Он успокоит твою душу. Есть вопросы, на которые человек не может дать удовлетворительного ответа. Их не решает и Гегель, но все, что теперь доступно знанию человека, и самое знание у него чудесно объяснено…»84
Но опять-таки и преклонение перед Гегелем разве в первое время было безусловным. Оно воспитало в Грановском стремление к объединению исторических знаний. Он остался верен взгляду, что каждый народ и эпоха являются носителями известных идей, что политическое соперничество народов и смена деятелей на исторической сцене должны быть рассматриваемы не как результаты случайных обстоятельств, а в их отношении к идейному прогрессу культуры. Но он был слишком причастен работе историков-специалистов, чтобы остаться вполне во власти философа, распорядившегося историческим материалом по своему произволению. Русскому легко было, конечно, протестовать против распределения мировых периодов и задач в философии истории – распределения, при котором германскому племени оставалась великая и печальная честь сказать последнее слово культуры. Убежденному либералу прусская монархия не представлялась венцом политических форм, и первая половина XIX в. казалась временем еще весьма далеким от осуществления лучших надежд человечества. Главное – и по натуре, и по подготовке Грановский не мог принести жизненность конкретных фактов в жертву отвлеченному, философскому плану. Он видел прошедшее слишком ясно, чтобы не заметить, что он гораздо богаче содержанием, чем допускала диалектическая схема Гегеля. Он не в состоянии был так пригибать и урезывать историческую жизнь какого-нибудь народа, чтобы она вошла без остатка в отведенное ей по плану место. Ему свойственно было не раздавать народам и поколениям приличные им в общем строе идеи, а прислушиваться к голосу каждого, изучением и сочувствием доходить до исконных стремлений и заветных мыслей. Потребность и надежда на объединение истории остались, но достигнуть его становилось намного труднее историку, внимательному ко всякому праву, чем деспотическому философу. Надо было, по меньшей мере, определить, насколько процесс мышления, диалектический процесс, осложняется в действительности материальными условиями, при которых мыслят люди. Ведь ход мыслей, конечно, зависит не от одного логического сцепления их, а значительно определяется обстановкой: голодный думает не совсем то, что сытый, праздный – не совсем то, что рабочий, мореплаватель – не совсем так, как земледелец, лапландец – не совсем так, как негр. При оценке материальных факторов нельзя было не столкнуться с значением и методами наук естественных.
Первый том Бокля85 вышел в 1857 г. Грановский не дожил до него. Но «История цивилизации в Англии» подготовлялась задолго до ее выхода из типографии, подготовлялась, как все крупные явления умственной жизни, попытками целого ряда мыслителей. К этой подготовительной работе Грановский отнесся чутко и сочувственно.
Уже в Берлине, несмотря на Гегеля, Грановский стал пристально заниматься тою почвой, на которой развивается история. Преподавание Риттера86 показало ему землю, как храмину, созданную Провидением для рода человеческого. Приходилось убедиться, что устройство земной поверхности, распределение вод, условия климата, плодородие почвы и тому подобные факты, совсем не диалектические, оказывают самое решительное влияние на судьбу людей. Положим, чем значительнее человеческая культура, тем лучше она справляется с природой, но как долго воспитываются племена под преобладающим давлением этих естественных условий! Очевидно, от этого долгого воспитания должен сохраниться глубокий след в характере и взглядах народа. Да и до сих пор не ясно ли, что громадные массы людей связаны и определены в своей жизни именно естественными условиями? Внимание к естественно-историческому фактору, раз возбужденное Риттером, не ослабело, а, напротив, возрастало. В лице Фролова87, организовавшего в России географический журнал «Магазин землеведения», Грановский имел близкого товарища, который поддерживал в нем интерес к географическим занятиям. В 1847 году Ефремов88 открыл географический курс в Московском университете и мотивировал свое начинание в выражениях, которые являлись как бы отголоском Риттера и Грановского. От географии был один шаг до этнографии: племя наряду со страной являлось естественно-историческим элементом, определяющим человеческое развитие. Необходимо было заняться изучением так называемых диких племен, т. е. как раз того громадного большинства человеческого рода, которое жило или живет под преобладающим влиянием естественных условий и не поднялось до диалектической разработки идей в истории цивилизации. Грановский живо интересовался «малыми сими». Он читал о множестве путешествий, и его лекция об Океании и ее жителях может свидетельствовать об его этнографических познаниях89. Во введении к своему учебнику он определял историю как науку о земной жизни человечества. При таком широком определении она включает общую этнографию. При этом оставалось во всей силе значение культуры, приобретаемой историческими народами, но подчеркивалось, что нет препятствий для культурного возвышения и диких племен. Гуманное чувство Грановского не допускало радикального разделения человечества на привилегированные и низшие расы. Он, безусловно, вооружался против теорий, которые находили немало приверженцев в то время как среди гордых своим образованием европейцев, так и на рабовладельческой почве Америки. «Человечество, имеющее слиться в лоне христианства в одну духовную семью, уже составляет семью естественную, соединенную общим праотцом Адамом. Допустим такое родство, существующее между обитателями земного шара, мы должны необходимо принять и истекающую из этого родства равную способность всех пород к образованности и совершенствованию»[106]. Обширные этнографические сведения Грановского давали ему возможность подойти к вопросу о племени с научной точки зрения. Он с восторгом приветствовал начатки антропологии, перевел и снабдил примечаниями письмо Эдуардса90 к Амедею Тьерри91 о физических признаках пород и их устойчивости92. Вопрос о племени был жгучим вопросом в то время, когда особенно интересовались определением племенных характеров и часто определяли их пристрастно и произвольно. В связи с этими занятиями у Грановского являлся план написать монографию о галлах и на примере этого племени показать значение племенных признаков. Дело не состоялось, но в курсах нашего ученого немало следов работы над этими вопросами. В публичном курсе 1845 года> наприм [ер], видное место занимает определение племенного состава французской и английской национальностей, особенно первой. Разнообразию племенных элементов приписывается большое влияние в истории.
И так, через посредство географии, этнографии, антропологии, Грановский приходил в соприкосновение с естествознанием и получил возможность значительно умерить философское увлечение гегельянства. Следуя за знаменитым биологом Бером93, он в актовой речи 1852 года признал, что «ход всемирной истории определяется внешними физическими условиями, влияние отдельных личностей в сравнении с ними ничтожно»[107]. Но, освобождаясь от односторонней и произвольной схемы Гегеля, Грановский по всему складу своего образования не способен был предоставить себя и в исключительное руководство естественникам. В общении с Герценом он признавал великие результаты естествознания, но протестовал против материализма, как философского, так и научного, настаивая на том, что явления мира духовного и нравственного, при всей своей зависимости от физических условий, не разлагаются без остатка на последствия этих условий, а вносят, кроме того, в мировую жизнь своеобразные элементы, которые требуют и своеобразного изучения. «У истории две стороны: в одной является нам свободное творчество духа человеческого, в другой – независимые от него, данные природою условия его деятельности. Новый метод должен возникнуть из внимательного изучения фактов мира духовного и природы в их взаимодействии. Только таким образом можно достигнуть прочных, основных начал, т. е. ясного знания законов, определяющих движение исторических событий. Может быть, мы найдем тогда в этом движении правильность, которая теперь ускользает от нашего внимания»94.
История не так давно еще подверглась полному превращению. Из второстепенной разновидности изящной литературы она сделалась вдруг великою общественною наукой и косвенный толчок к этому был дан переворотом в конце XVIII века. Французская революция оказалась каким-то колоссальным и непроизвольным опытом, произведенным над европейскими порядками и учреждениями. Значительная часть их рушилась, но не менее значительная обнаружила совершенно непредвиденное сопротивление. Оказалось, что, кроме расчета и устроения, приходится принимать во внимание в политике привычки, инстинкты, наследственность, преемственность. Все это отсылало к изучению истории, и XIX век принялся за это изучение с энергией, о которой не помышляли века предшествовавшие. Прежде всего выдвинулось под этими влияниями учение о своеобразности исторических форм. XVIII век рассуждал о едином и отвлеченном человеке, XIX стал присматриваться к особенностям государств, народов, классов и лиц. Это сказалось на отношении к самой передачи фактов. Нибур70, а вслед за ним и Ранке71 исходили из наблюдения, что всякий рассказ о событиях своеобразен, т. е. налагает на событие известную окраску, которую надо определить и устранить, чтобы добраться до истины. Отсюда пошла историческая критика, перекрестный допрос свидетелей, который иногда, особенно в руках Нибура, приводил к совершенному крушению общепринятых взглядов на события.
Молодой русский, вступивший в Берлинский университет, прямо встретился там с критическим направлением в лице Ранке. Он принял участие в упражнениях по разбору источников, из которых вышло столько первоклассных немецких историков, слушал и лекции Ранке и понял высокое значение этого учителя, что далеко не всем удавалось. О лекциях по истории французской революции он писал: «Я ничего подобного не читал об этой эпохе; ни Тьер72, ни Минье73 не могут сравниться с Ранке. У него такой простой, не натянутый, практический взгляд на вещи, что после каждой лекции я дивлюсь, как это мне самому не пришло в голову. Так естественно. Ранке, бесспорно, самый гениальный из новых немецких историков»[100]. Но, поучаясь самой технике исторической работы, удивляясь трезвости взгляда Ранке, Грановский не в состоянии был следовать за ним безусловно и не сделался его учеником в настоящем смысле слова. Когда Ранке от предварительной критики переходил к комбинациям фактов, к указанию их внутреннего смысла, он не вполне удовлетворял нашего молодого ученого. «Его главное достоинство, – говорил Грановский студентам в 1843 году, – состоит в живописи характеров: лица воскресают у него. Другая характеристичная черта его состоит в критическом такте, в выборе и отделении истинного от ложного. В нем есть и замечательные недостатки: неестественный слог, и он увлекается страстью к характеристикам. Преследуя историческое лицо, он выпускает из вида общую идею»74.
Отношение Грановского к делу еще более выясняется, если от Ранке перейти к Нибуру, истинному родоначальнику критического направления. Биографический очерк, напечатанный в «Современнике» [18]50 года75, начинается так: «С именем каждого оставившего прочный след в литературе писателя мы привыкли соединять какое-нибудь представление, характеризующее особенности его таланта. Такого рода представления и выражающие их постоянные эпитеты не всегда бывают справедливы. Кто скажет, например, почему при имени Нибура неизбежно приходит в голову мысль о сухой, разрушительной критике, отвергающей поэтические предания древнего Рима? Пора бы, кажется, свести итог всех этих явлений и представить верный отчет о заслугах Нибура в науке, снять с него странное обвинение в скептицизме и показать, сколько было положительного в его выводах и сколько поэзии в его воззрении на историю»[101]. Выясняя положительную сторону работы Нибура, Грановский обращался по преимуществу не к утомительным исследованиям великой «Римской истории», а к живым очеркам нибуровских лекций. Там он находил симпатичные для себя черты. «Нибур был одарен необыкновенною способностью переноситься в прошедшее не только воображением, но личным участием. В этом заключается творческая, чисто поэтическая сторона его таланта. Когда он начинал говорить о каком-либо значительном лице греческой или римской истории, он тотчас извлекал из своей изумительной памяти всю современную обстановку, припоминая малейшие подробности и отношения, и становился сам в ряды горячих приверженцев или врагов описываемого лица. О нем можно без преувеличения сказать, что он пережил сердцем борьбы всех великих партий Греции и Рима»[102]. Таким образом, указана была необходимость пополнить односторонность критических работ, в самой деятельности творца критического метода подчеркнуто положительное творчество. Являлся, однако, вопрос, есть ли эта созидающая работа следствие только художественной силы писателя, его личного поэтического дарования, его обширного знакомства с жизнью и способности представлять себе прошедшее как настоящее или можно установить формулы, правила общего характера, которые выводили бы к истине и деятелей менее одаренных, обеспечивали бы научную доказательность построений?
Рядом с Нибуром и Ранке стояли другие корифеи исторической науки, которые подробнее формулировали поучение, данное XIX веку опытом французской революции. По мнению Савиньи и Эйхгорна76, история раскрывает не только своеобразность исторических форм, но и основное начало их развития. Начало это – бессознательный, органический рост. Мало сказать, что люди не похожи друг на друга, что нельзя говорить о человеке вообще. Люди стали не похожи, обособились в племена, народы и государства не под влиянием уговоров или сознательных решений, или преднамеренных расчетов, или открытий законодателей, а в силу медленного влияния условий, стихийного творчества народной массы, которая приспособляется к условиям, наконец, давления наследственности, которое с каждым новым поколением все растет и все более стесняет область сознательного изменения. Как слагается язык, так создаются право и учреждения: при появлении народа в истории вырабатывается известный склад, основа, народный характер, с которым волей или неволей согласуется последующее. Признавая бесконечную силу исторической преемственности, школа Савиньи естественно сделалась школой исторического консерватизма. Грановский сочувствовал протесту против отвлеченной рассудочности XVIII в. и глубоко усвоил учение об органическом росте народной личности, но он не расположен был останавливать этот рост слишком рано и не признавал, чтобы народ находился в течение всей своей деятельности под роковым и неизбежным влиянием привычек, приобретенных в его младенчестве. Полное уподобление государственных форм и права с языком казалось ему сильно преувеличенным. Вообще, признавая заслугу направления для выяснения идеи исторической преемственности, он считал необходимым отметить и противоположное влияние – постоянную и чем дальше, тем более сознательную работу каждого поколения над материальными условиями. Если растет бремя наследственности, то растет и сила сознательного воздействия; в борьбе того и другого и состоит история. Своим университетским слушателям Грановский выразил это, между прочим, так: «Глубоко знакомые с памятниками древности, с постепенным развитием права, они по чувству весьма извинительному пристрастились к этой старине, не допускали никакого уклонения от прошедшего. Главный упрек, который можно сделать этим корифеям исторической школы и их приверженцам, заключается в том, что они хорошо понимали прошедшее, но не понимали настоящего и будущего»[103]77
Естественный противовес одностороннему консерватизму школы Савиньи нашел наш ученый в трудах французских либеральных историков. Тьерри, Гизо, Мишле самостоятельно выработали историческую литературу, которая могла поспорить с немецкой по достоинству и влиянию на умы. «Никогда французская историография не стояла так высоко», – свидетельствовал Грановский. Отличительною чертой, проходившею во всех ее произведениях, были интерес к современности, надежды на будущее и желание повлиять на его течение, попытки объяснить современность как результат издавна подготовленных движений, в частности изучение исторической филиации либеральных начал, которые оказывались совсем не продуктом внезапной вспышки XVIII столетия, совсем не результатом умозрений одного или двух поколений. Гизо выяснял исторический рост представительной системы и противоположность в развитии Англии и Франции – противоположность, глубоко отразившуюся в их современном положении; Тьерри углубился в изучение средних классов и в особенности в историю городского строя, их воспитавшего; Мишле воссоздал с художественною силой культурную историю французских народных масс. Много раз отозвалось в позднейшей деятельности Грановского влияние французской школы. Успех французов он прямо приписывал оживляющему влиянию великих исторических событий, совершившихся на их глазах. На публичных лекциях 1845 года он сказал про «Lettres sur l’ histoire de France»78: «Там находится несколько писем об освобождении городов – это лучшее место у Тьерри и, может быть, лучшее во всей исторической науке».
В конце 30-х – начале 40-х годов Грановский замышлял и подготовлял обширную работу о городе в древней, средней и новой истории. План не осуществился, но и в том, что осуществилось, многое объясняется духовным общением с французскими учеными. Докторская диссертация об аббате Сугерии79 составлена и проведена в духе Тьерри и именно его «Писем о французской истории». Заметно и влияние Гизо, которое также отразилось на средневековых курсах русского профессора и на публичном его курсе 1845-46 года. Последний представляет, однако, в то же время поучительный контраст с курсами Гизо; он гораздо менее схематичен, чем «История цивилизации во Франции» или «История представительных учреждений»80, больше обращает внимание на явления духовной жизни, которая у Гизо, как известно, стушевывалась перед жизнью политическою. Построение не так ясно и стройно, но зато целостнее, разнообразнее. Грановский не любил «резать по живому», как он сам выражался, и потому избегал рубрик и резкого дробления на периоды и стороны предмета. Его сочувствие к французам не мешало ему, таким образом, относиться к ним самостоятельно.
Помимо отдельных несогласий, он не находил у них одного капитального условия, которое уже вступило в историческую науку и вполне оценено было Грановским по своему значению. Исторические работы критической, консервативной, либеральной школ далеко продвинули изучение отдельных исторических явлений, эпох, народов. Они подготовляли и крупные обобщения: учение об исторической своеобразности, об органической преемственности, о народном духе или характере, об эволюции сословно-представительных учреждений далеко выходили за пределы разрозненных и случайных наблюдений. Но как ни широки были эти обобщения, они не давали достаточных оснований для систематического учения о жизни человечества. А между тем за таким учением обращалось к истории образованное общество и попытки такого общего построения были сделаны в Германии. Гегель дал философскую формулу которая должна была объяснить все мироздание, природу и историю. Он провел через все формы жизни закон диалектического развития, по которому всякое определение или утверждение вызывает сначала противоположное утверждение или определение, а затем обе крайности примиряются на третьем, объединяющемся и высшем определении, которое, в свою очередь, становится исходным пунктом подобного же процесса. Основания такого движения идеи Гегель находил в логике, в человеческом мышлении, но законы этого мышления считал основными и для всей внешней природы, которая есть тоже проявление духа, мысли божественной. В истории, с этой точки зрения, не было беспорядка и случайности. В ней проглядывала необходимая последовательность идей, носителями которых являлись народы и поколения. Идеи эти возникают, отталкиваются, побеждают друг друга, примиряются в высших определениях не сообразно с случайною встречей и силой их носителей, а по своему внутреннему значению, по требованиям диалектической последовательности развития. Эта смелая и стройная теория оказала громадное влияние на жизнь XIX века, и можно сказать, что нигде это влияние не было так сильно, как в России. Русские мыслители более всех других требовали у науки полных и общих решений. Они нетерпеливо относились к технике отдельных наук, не хотели затеряться в частностях и с восторгом восприняли общие формы Гегеля. Вместе с другими увлекался и Грановский. Его, как и многих других, направлял к Гегелю Николай Станкевич. Грановский жаловался другу на свои сомнения относительно громадного запутанного материала, который ему приходилось преодолевать. Станкевич отвечал: «Оковы спали с души, когда я увидел, что вне одной всеобъемлющей идеи нет знания. Другое дело – прагматический интерес к науке, тогда она – средство, и это занятие имеет свою прелесть; но для этого надо иметь страсть, преодолевающую все труды, а к этакой страсти способны люди односторонние. Ты не из этого рода людей: это можно узнать, взглянувши на тебя. Больше простора душе, мой милый Грановский! Теперь ты занимаешься историей, люби же ее, как поэзию– прежде, нежели ты свяжешь ее с идеей, – как картину разнообразной и причудливой жизни человечества, как задачу, которой решение не в ней, а в тебе, и которое вызовется строгим мышлением, приведенным в науку. Поэзия и философия – вот душа сущего»[104]. В Германии от всех специальных занятий Грановский постоянно возвращался к Гегелю. Здоровый и больной, он не покидал этого путеводителя. «Сочинил себе какое-то преглупое правило, что не покоряться должно природе, а идти ей наперекор, и с этим правилом не хочет ни на минуту оставить своего Гегеля и историю», – писал о своем товарище Я. М. Неверов81, сильно встревоженный его болезненным состоянием[105]. Испытав на себе благодетельное влияние этой философии, молодой ученый рекомендовал ее и другим. Он писал своему товарищу Григорьеву82: «Меня мучили те же вопросы, над которыми ты ломаешь голову. Ты говоришь, что ты во всем сомневаешься, но ты убежден в невозможности знать что-нибудь. Имеем ли мы право доверять отрицательным результатам наших сомнений? Нет. Мы можем, мы должны сомневаться – это одно из прекрасных прав человека, но эти сомнения должны вести к чему-нибудь; мы не должны останавливаться на первых отрицательных ответах, а идти далее, действовать всею диалектикой, какою нас Бог одарил, идти до конца, если не абсолютного, то возможного для нас. Хаос в нас, в наших идеях, в наших понятиях, а мы приписываем его миру. Точно как человеку в зеленых очках все кажется зеленым, хотя этот цвет у него на носу только. „Wer die Welt vernimftig ansieht den siet sie auch vernimftig an“83, – говорит Гегель. И это едва ли не величайшая истина, сказанная им. Положим даже, что при всех твоих усилиях ты теперь не пойдешь далее отрицательных ответов, которые были результатом твоих первых исследований. Что же это доказывает? Только то, что твоя диалектика еще не укрепилась, что ты не умеешь еще перейти из одного определения в другое, противоположное. Займись, голубчик, философией… Это вовсе не пустая, мечтательная наука. Она положительнее других и дает им смысл. Учись по-немецки и начинай читать Гегеля. Он успокоит твою душу. Есть вопросы, на которые человек не может дать удовлетворительного ответа. Их не решает и Гегель, но все, что теперь доступно знанию человека, и самое знание у него чудесно объяснено…»84
Но опять-таки и преклонение перед Гегелем разве в первое время было безусловным. Оно воспитало в Грановском стремление к объединению исторических знаний. Он остался верен взгляду, что каждый народ и эпоха являются носителями известных идей, что политическое соперничество народов и смена деятелей на исторической сцене должны быть рассматриваемы не как результаты случайных обстоятельств, а в их отношении к идейному прогрессу культуры. Но он был слишком причастен работе историков-специалистов, чтобы остаться вполне во власти философа, распорядившегося историческим материалом по своему произволению. Русскому легко было, конечно, протестовать против распределения мировых периодов и задач в философии истории – распределения, при котором германскому племени оставалась великая и печальная честь сказать последнее слово культуры. Убежденному либералу прусская монархия не представлялась венцом политических форм, и первая половина XIX в. казалась временем еще весьма далеким от осуществления лучших надежд человечества. Главное – и по натуре, и по подготовке Грановский не мог принести жизненность конкретных фактов в жертву отвлеченному, философскому плану. Он видел прошедшее слишком ясно, чтобы не заметить, что он гораздо богаче содержанием, чем допускала диалектическая схема Гегеля. Он не в состоянии был так пригибать и урезывать историческую жизнь какого-нибудь народа, чтобы она вошла без остатка в отведенное ей по плану место. Ему свойственно было не раздавать народам и поколениям приличные им в общем строе идеи, а прислушиваться к голосу каждого, изучением и сочувствием доходить до исконных стремлений и заветных мыслей. Потребность и надежда на объединение истории остались, но достигнуть его становилось намного труднее историку, внимательному ко всякому праву, чем деспотическому философу. Надо было, по меньшей мере, определить, насколько процесс мышления, диалектический процесс, осложняется в действительности материальными условиями, при которых мыслят люди. Ведь ход мыслей, конечно, зависит не от одного логического сцепления их, а значительно определяется обстановкой: голодный думает не совсем то, что сытый, праздный – не совсем то, что рабочий, мореплаватель – не совсем так, как земледелец, лапландец – не совсем так, как негр. При оценке материальных факторов нельзя было не столкнуться с значением и методами наук естественных.
Первый том Бокля85 вышел в 1857 г. Грановский не дожил до него. Но «История цивилизации в Англии» подготовлялась задолго до ее выхода из типографии, подготовлялась, как все крупные явления умственной жизни, попытками целого ряда мыслителей. К этой подготовительной работе Грановский отнесся чутко и сочувственно.
Уже в Берлине, несмотря на Гегеля, Грановский стал пристально заниматься тою почвой, на которой развивается история. Преподавание Риттера86 показало ему землю, как храмину, созданную Провидением для рода человеческого. Приходилось убедиться, что устройство земной поверхности, распределение вод, условия климата, плодородие почвы и тому подобные факты, совсем не диалектические, оказывают самое решительное влияние на судьбу людей. Положим, чем значительнее человеческая культура, тем лучше она справляется с природой, но как долго воспитываются племена под преобладающим давлением этих естественных условий! Очевидно, от этого долгого воспитания должен сохраниться глубокий след в характере и взглядах народа. Да и до сих пор не ясно ли, что громадные массы людей связаны и определены в своей жизни именно естественными условиями? Внимание к естественно-историческому фактору, раз возбужденное Риттером, не ослабело, а, напротив, возрастало. В лице Фролова87, организовавшего в России географический журнал «Магазин землеведения», Грановский имел близкого товарища, который поддерживал в нем интерес к географическим занятиям. В 1847 году Ефремов88 открыл географический курс в Московском университете и мотивировал свое начинание в выражениях, которые являлись как бы отголоском Риттера и Грановского. От географии был один шаг до этнографии: племя наряду со страной являлось естественно-историческим элементом, определяющим человеческое развитие. Необходимо было заняться изучением так называемых диких племен, т. е. как раз того громадного большинства человеческого рода, которое жило или живет под преобладающим влиянием естественных условий и не поднялось до диалектической разработки идей в истории цивилизации. Грановский живо интересовался «малыми сими». Он читал о множестве путешествий, и его лекция об Океании и ее жителях может свидетельствовать об его этнографических познаниях89. Во введении к своему учебнику он определял историю как науку о земной жизни человечества. При таком широком определении она включает общую этнографию. При этом оставалось во всей силе значение культуры, приобретаемой историческими народами, но подчеркивалось, что нет препятствий для культурного возвышения и диких племен. Гуманное чувство Грановского не допускало радикального разделения человечества на привилегированные и низшие расы. Он, безусловно, вооружался против теорий, которые находили немало приверженцев в то время как среди гордых своим образованием европейцев, так и на рабовладельческой почве Америки. «Человечество, имеющее слиться в лоне христианства в одну духовную семью, уже составляет семью естественную, соединенную общим праотцом Адамом. Допустим такое родство, существующее между обитателями земного шара, мы должны необходимо принять и истекающую из этого родства равную способность всех пород к образованности и совершенствованию»[106]. Обширные этнографические сведения Грановского давали ему возможность подойти к вопросу о племени с научной точки зрения. Он с восторгом приветствовал начатки антропологии, перевел и снабдил примечаниями письмо Эдуардса90 к Амедею Тьерри91 о физических признаках пород и их устойчивости92. Вопрос о племени был жгучим вопросом в то время, когда особенно интересовались определением племенных характеров и часто определяли их пристрастно и произвольно. В связи с этими занятиями у Грановского являлся план написать монографию о галлах и на примере этого племени показать значение племенных признаков. Дело не состоялось, но в курсах нашего ученого немало следов работы над этими вопросами. В публичном курсе 1845 года> наприм [ер], видное место занимает определение племенного состава французской и английской национальностей, особенно первой. Разнообразию племенных элементов приписывается большое влияние в истории.
И так, через посредство географии, этнографии, антропологии, Грановский приходил в соприкосновение с естествознанием и получил возможность значительно умерить философское увлечение гегельянства. Следуя за знаменитым биологом Бером93, он в актовой речи 1852 года признал, что «ход всемирной истории определяется внешними физическими условиями, влияние отдельных личностей в сравнении с ними ничтожно»[107]. Но, освобождаясь от односторонней и произвольной схемы Гегеля, Грановский по всему складу своего образования не способен был предоставить себя и в исключительное руководство естественникам. В общении с Герценом он признавал великие результаты естествознания, но протестовал против материализма, как философского, так и научного, настаивая на том, что явления мира духовного и нравственного, при всей своей зависимости от физических условий, не разлагаются без остатка на последствия этих условий, а вносят, кроме того, в мировую жизнь своеобразные элементы, которые требуют и своеобразного изучения. «У истории две стороны: в одной является нам свободное творчество духа человеческого, в другой – независимые от него, данные природою условия его деятельности. Новый метод должен возникнуть из внимательного изучения фактов мира духовного и природы в их взаимодействии. Только таким образом можно достигнуть прочных, основных начал, т. е. ясного знания законов, определяющих движение исторических событий. Может быть, мы найдем тогда в этом движении правильность, которая теперь ускользает от нашего внимания»94.