С тех пор прошло много времени. Волосы у матери Афанасия поседели, а пробор стал намного просторнее. Она слонялась по липким полам и половикам своего дома, которые ночью льнули к подошвам, точно намазанные медом. Ей часто снилась собственная постель, полная расколотых орехов и накрытая, как стол, на три персоны. Сегодня, как и прежде, они сидели за столом втроем, только вместо мужа и сына с ней были ее сын и внук. Афанасий Свилар сейчас был старше, чем майор Коста Свилар в тот год, когда его заочно похоронили. Теперь он все чаще думал об отце. Его путешествие с сыном имело определенное направление и цель, хотя матери он об этом не сказал. Все это было связано с таинственным исчезновением майора Косты Свилара. Афанасий решил наконец, по прошествии стольких лет, разгадать судьбу своего отца, исчезнувшего во время Второй мировой войны. Поскольку врач прописал ему пребывание на море, он намеревался вместе с сыном пройти по тому же маршруту, что и воинская часть майора Свилара.
   Последняя была в 1941 году расквартирована на границе с Албанией, и в начале войны, в соответствии с планом «Р 41», майор молниеносно перешел границу и углубился в неприятельскую территорию. В то время как на всех югославских фронтах отступали, он, ухватив зубами черта за хвост, упорно атаковал. Ничто не обходится так дорого, как маленький успех на фоне крупного поражения.
   Вихрь этого успеха навсегда унес майора Косту Свилара неведомо куда. Согласно одному известию, полученному перед самым освобождением, в 1944 году, следы его затерялись после капитуляции югославской королевской армии где-то в Греции. И вот сын и внук майора Косты Свилара намеревались двинуться в этом направлении.
   «Рождаются все одинаково, а вот умирают по-разному», — подумал Афанасий Свилар, собирая в дорогу свои болячки. Сын же его Никола прихватил гитару майора, набитую довоенными купюрами.
   В тот вечер накануне отъезда из Матарушки они сидели за деревянным столом, еще прогретым недавно съеденной похлебкой, и, тщательно скрывая от матери Афанасия цель своей поездки, разговаривали о посторонних делах. Наблюдая за сыном, Свилар думал о том, что у него заканчивается детство, и пытался его понять. Ведь детство не похоже на другие периоды жизни. В нем есть что-то от таинственности и недоступности будущего. Как только мы с ним расстаемся, детство становится таким же далеким, непроницаемым и судьбоносным, как будущее. Оно застилает один край нашего пути так же, как будущее застилает другой…
   — Вступать ли мне в партию? — спросил его тогда сын.
   — Не знаю, — ответил в замешательстве Афанасий Свилар… — Может быть, тут вообще не стоит давать советы. На все случаи жизни советов не напасешься…
   — Как это? Был в партии тридцать лет, а теперь не знаешь? По правде говоря, мне твой ответ вообще ни к чему. Но я скажу, почему ты не можешь ответить. Именно сейчас, когда многие интеллигенты во всем мире становятся красными, ты устал от партии. Может, большинству КП выйти из нее и тогда ты снова вступишь? Извини, это уже элитарный подход.
   — А тебе не кажется, что партия одним — мать, а другим мачеха?
   — Ну если одни ведут себя в партии как в своем доме, а другие — как в гостинице… Тебе твой собственный чих дороже всего на свете. Люди наслаждаются жизнью, а ты хандришь. И ты не один такой. Таких много. Вот, в деревне есть мастера что надо, хлеб пекут первоклассный, а до города никак не доедут. Вам все кажется, что за вас кто-то что-то решит, что ваше время еще придет. А ведь от вашего будущего одни рожки да ножки остались. Уж очень вы верили в свою судьбу, а получили — фигу с маком. Вы все жалуетесь, что вам ходу не дают. Да если бы мне во время войны было четырнадцать лет, я бы взял ружье я никого не спрашивал. Как с ружьями, так и с женами. Надо себе выбирать жену, а не мамочку. А вы не на тех женились, кого любили, и детей не с ними рожали. Вы как те скупердяи, что мелочь пососут, прежде чем с ней расстаться. Не знаю, окончательно ли заросла твоя дорога к счастью… Помнишь Витачу Милут, с которой ты расстался по дряблости характера?… Тоже мне добродетель — верность супруге, которую не любишь! Хоть бы раз оглянулся вокруг да спросил бы себя, кому на ногу наступил. Живешь вот в своей скорлупе и ничего не ведаешь — ни кому дорогу перешел, ни кого задел нечаянно. Ваше поколение бездарно проело свой хлеб. Единственное, что оно дало, — это живопись. Только художники себя и проявили. Дада Джурич, Величкович [1], Любо Попович, уехавшие во Францию, группа «Медиала» и Шейка [2], который тоже хотел уехать, да ему паспорт не дали… Они запечатлели новое время, они имеют право сказать, что их творчество росло вместе с ними.
   Конечно, все эти дела с красками и кисточками меня не касаются. Но вас-то почему это не интересовало? Словно эти художники вам чужие… Что они сделали? Перенесли будущее из времени в пространство. Не поддались искушениям абстрактной живописи, стали писать, как древние живописцы, выщипывая волоски для кистей из собственной бороды, вернулись к земляным краскам, взглянули на человеческое лицо, как на икону, и в нем сумели разглядеть вас, которые их в упор не видели. Им удалось запечатлеть присутствие отсутствующих. У них собаки бегут по человеческим тропкам, отмеченным игрой света, а поросята распяты на анатомических столах, наподобие трупов у Рембрандта.
   Это был единственный случай в твоем поколении, когда люди чему-то или кому-то попытались противостоять, высказались в открытую, пошли против течения. Но общество осталось глухо к их прозрениям. Прочие же интеллигенты вашего поколения пошли в школьные учителя, и каждый нес свой крест в гордом одиночестве. Ты не пробовал себя спросить, почему твоя жизнь прошла впустую, как праздничный сон до обеда, точно ты воду в ступе толок? Почему город, в котором ты родился и вырос, считает тебя паршивой овцой? Почему ты в нем не построил ни одного здания, почему все они остались на бумаге, как мушиные следы? Твой отец, а мой дед Коста Свилар не был инженером-строителем, а просто воякой, он только и умел, что на скаку с коня помочиться. Но построил два дома — один в Белграде, другой здесь, а ты — нигде ни одного. Хоть бы один для себя выстроил, чтоб не умереть в чужом доме!
   «В такие дни самая смирная змея ужалит», — думал Афанасий Свилар, слушая, что ему выкладывает сын, этот мальчик, который все еще обожал виноград, прогретый солнцем, и спелые персики прямо с ветки на припеке, в которых чуть ли не повидло кипит. Афанасий оторопело смотрел то на сына, то на свои руки, лежавшие по обе стороны тарелки, и не узнавал их. Из рукавов выглядывали две ободранные гусиные головы, тщетно пытавшиеся заглотить вилку и нож…
   Он выпил стакан воды и пошел спать. Вода ему показалась пустой и дырявой. Поутру он нашел в комнате с террасой, где ночевал Никола Свилар, следующее послание:
   «Привези мне из Греции солдатскую гимнастерку. Они сейчас в моде. Если мне понадобится дед, я сам его найду. Счастливо. Никола».

 
* * *

 
   Предполагая, что майор Коста Свилар попал из Албании в Грецию по морю, Афанасий Свилар направился на побережье Адриатики. В Баре он погрузился вместе с машиной на объемистый черный пароход, который повез его на Корфу, наполняя его штанины холодным ветром, а ноздри — солью, пахнущей шафраном. Когда они двинулись от Итаки к Ионическим островам, он поставил на край палубы стакан вина, придерживая его пальцем. Красное вино в стакане вело себя в соответствии с волнением соленой морской воды и точно повторяло каждое движение пучины. В стакане была заключена копия морских волн.
   «Так же точно и со мной, — подумал он, — я тоже помимо своей воли передаю какие-то волны».
   Свилар ощущал вялость. Нездоровье и чувство постоянного голода притащились за ним с материка на Ионическое море, и он становился все более нездоровым и прожорливым, чувствуя себя как человек, съевший на свадьбе в капусте со свининой не только свиной пятачок, но и оставшееся в нем кольцо, и почти не думая о цели своего путешествия. Его снова одолевала сенная лихорадка. Звезды казались колючими, и приходилось без конца моргать. Он, правда, расспрашивал по пути в портах Кефалиния и Закинтос о югославской воинской части, которая тридцать пять лет тому назад отступала в этом направлении, чтобы соединиться с английскими моряками, которые в апреле 1941 года еще стояли на Пелопоннесе. Но все это было впустую, и не только потому, что люди на улицах были молоды и не могли помнить такие вещи, но и потому, что у каждого глаза, встреченного им на пути, была своя глубина, как у водоема, и Свилару не удавалось найти общий язык с людьми, которые простоквашу едят ножом, а вилкой брови причесывают. Их слова, как птицы, устремлялись за своими путеводными звездами, но с того места, где обретался Свилар, не было видно ни их неба, ни их звезд. Высадившись на Пелопоннесе и войдя в струю горячего ветра, как в печку, он увидел на берегу два корабельных скелета, похожие на обглоданные рыбьи кости. Впрочем, в противоположность процессу поедания рыбы эти скелеты усилиями кораблестроителей постепенно обрастали деревянным мясом. В ребристой тени этих деревянных скелетов Свилар вошел в морскую воду, которая впитала пыль его странствий. Он смыл свои воспаленные глаза, жадно, как рыба, хватая ртом морскую пену и йодистые испарения, а потом улегся на берегу и заснул, заспав свое намерение продолжить расспросы в Фере и в Спарте. Сквозь сон он чувствовал, что толку будет мало, что от этого дождя урожая не будет. Однако морская вода защищала его от материка, а морские травы от береговых.
   Разбудил его скрип тормозов на шоссе. Он открыл глаза и увидел красный «мерседес». Машина остановилась, и в открытое окно вылетел какой-то темный предмет. Потом из нее выскочили двое мужчин, волоча за собой высокого смуглого человека. Крепко держа его за руки, они прижали его к придорожной маслине, а девушка, что вышла из машины вместе с ними, расстегнула несчастному ширинку и достала ее содержимое. Оказавшийся тут же водитель помочился на его мужское достоинство…
   Изумленный Свилар свистнул в три пальца. Компания уселась в машину и умчалась в мгновение ока, оставив свою жертву на дороге. Второпях они никак не могли захлопнуть дверцу, в которую попали длинные светлые волосы девушки, хотя они несколько раз пытались их собрать, не останавливая машину.
   — Они вам не причинили вреда? — спросил Свилар незнакомца по-немецки.
   — Где тонко, там и рвется, — отвечал тот на чистом сербском языке, — обоссут тебе крючок, так потом семь дней не сможешь иметь дело с бабами. Хотя там, куда я еду, мне и не нужно никаких баб.
   — А куда вы едете?
   Вместо ответа незнакомец указал ногой на север. На вид он был ровесником Свилара, — как говорится, десять горстей соли успел съесть. Красивый, но не той женственной красотой, которая иногда встречается у мужчин, а наоборот, той мужественной, которую порой и дочери от отца наследуют. На шее у него висела связка жгучих, как огонь, мелких красных перцев, и все, что было на нем — от усов до ногтей и пуговиц, — было ими так пропитано, что от малейшего его прикосновения у других людей вспенивались уголки глаз. Свилар это моментально почувствовал.
   Нагнувшись, чтобы поднять выкинутые из машины вещи нечаянного знакомца, он увидел в траве гусли. Он поднял инструмент, представлявший, в сущности, огромный половник, обтянутый черной кожей, рассмотрел хорошенько и протянул ему, почувствовав при этом, как дерет руку от перца. Тут он вспомнил, что на корабле видел в группе немецких туристов человека с гуслями, и предложил страдальцу его подвезти.
   — Ты знаешь отца Луку? — спросил тот, не успели они сесть в машину и тронуться.
   — Нет, не знаю, — отвечал удивленный Свилар. Но владелец гуслей не унимался.
   — Неважно, — заявил он. — Уж он-то тебя наверное знает.
   «Ну, у этого в календаре всегда пятница», — подумал Свилар и решил лучше следить за дорогой. В ту же минуту его спутник, усевшись на заднем сиденье по-турецки, загорланил песню, аккомпанируя себе на гуслях. Песня была монотонная, слова нанизывались десятисложником. Ясно было, с одной стороны, что у певца нет слуха, но, с другой стороны, слух ему и не был нужен. На его инструменте была только одна струна, и с ее помощью он выводил нечто вроде припева или речитатива, используя всего четыре из семи нот. Это явно была одна из тех песен, которых нет ни в одном из сборников, но которые передаются певцами из уст в уста, подобно оспе. И действительно, это было похоже на заразу, на болезнь языка, переходящего с предыдущей фразы на последующую, которая хоть и говорит совсем о другом, но корежится и подгоняется под свою предшественницу. Невозможно было запомнить песню в том виде, в каком ее услышал Свилар, но она осталась в его памяти приблизительно как

 
ЛЕГЕНДА О СЫНОВЬЯХ КАРАМУСТАФЫ.
   В те времена, когда в греческих школах еще преподавались различные способы лжи, Святая гора Афон находилась под началом злодея и разбойника Карамустафы-бега. Карамустафа говаривал, что в неделе один день — Божий, а все остальные принадлежат ему. Был у него конь. Народ шептался, что по воскресеньям конь молится перед церковью. Карамустафа всегда держал в печи зажженный огонь, который он называл «София». Этим огнем он сжигал всех и вся, что ему было не по нраву. Время от времени Карамустафа посылал на Святую гору посыльного и угрожал сжечь Хилендар. А это был один из самых больших монастырей на Афоне, к которому легче всего было подойти с материка. Перед каждым набегом белых борзых собак, что держал Карамустафа, купали с бельевой синькой. Бег умел разрубить человека ножнами, как саблей. Душил не руками, а своей длинной жирной косой. Давно было известно, что Карамустафа водит знакомство с нечистой силой. В Африке ему встретилась обезьяна, из тех, которых можно видеть только один раз в жизни. Эти обезьяны время от времени наведываются на тот свет. Бег протянул обезьяне руку и дал себя укусить. С тех пор Карамустафа каждое утро призывал ходжу и требовал толковать пометку, оставленную обезьяньими зубами.
   — Время жизни нам отпущено в долг, — говорил Карамустафа. Ночами он слушал, как его борзые хохочут во сне, а сам плакал, кусая саблю, оттого, что у него не было потомства. Однажды, когда монахи из Хилендара привезли ему дань, он спросил, правда ли, что у них в монастыре еще со времен сербских королей растет виноградная лоза, чьи ягоды, огромные как воловьи глаза, помогают бесплодным женщинам. Получив утвердительный ответ, Карамустафа отправил с ними одну из своих борзых и велел кормить ее виноградом, потому что у него и собаки перестали плодиться…
   Монахи взяли с собой суку, однако держали ее на корабле, ибо на Святой горе могут пребывать лишь те, у кого растет борода. Спустя девяносто дней они вернулись, и сука принесла семерых щенят.
   После этого предзнаменования Карамустафа вонзил свою саблю в пень, оделся в покаянное платье, вымазал зубы черной краской и отправился на границу Святой горы. Вслед за ним везли на лошади под маленьким шатром его главную жену с пустой колыбелькой в руках. Монахи их встретили и поместили на границе хилендарского прихода, на северной оконечности Святой горы. Каждое утро жене бега приносили виноград с той лозы, что растет недалеко от могилы Стефана Немани, у самой стены хилендарского храма Введения, на которую гроздья отбрасывают синие тени.
   — Если родится сын, — обещал монахам Карамустафа, — он вам с моря огонь в устах принесет и свечу в монастыре зажжет, а потом весь свой век будет вам служить.
   Надежды сбылись. Жена Карамустафы разрешилась не одним, а двумя мальчиками. Не давши слово, держись, а давши — крепись! Выходило так, что придется обоих сыновей отдать монахам… Много воды утекло с тех пор. У бега один за другим рождались дети. Он вернулся к прежней жизни и снова шагу не делал не взмахнувши саблей.
   Первенцы его росли и подавали большие надежды. Их отчаянная смелость вошла в легенду. Но за безрассудством скрывалась тяжкая хворь. Один из братьев еще в детстве заметил, что слышит свист хлыста, а удара не чувствует. С другим случилось вот что. Когда ему было лет пятнадцать, на улице в Салониках какая-то девушка украдкой загляделась на него в свое зеркальце. Она прошла так близко, что ее длинные черные волосы полоснули юношу по щеке. Он заметил кровь на волосах незнакомки, но больно ему не было. И братья поняли, что лишены благодатного чувства боли. Они стали страшиться одного — погибнуть в бою, не чувствуя ран.
   В первой же битве, когда Карамустафа взял с собой сыновей, они учинили страшную резню. Коней под каждым из братьев меняли трижды. По окончании боя орда выкрикивала им здравицы. Братья же уединились в шатре и стали осматривать друг друга. Ведь они могли обнаружить свои раны только на глаз или на ощупь. Эти страшные глухие мгновения — от боя до осмотра увечий — настолько их ожесточили, что они остервенели пуще своего отца.
   Но случилось то, чего никто не мог и предположить. Семнадцать лет спустя Карамустафа выполнил свое обещание. Как только его первенцы достигли совершеннолетия, он прибыл вместе с ними к воротам монастыря, чтобы постричь их в монахи.
   — Что заставило бега так поступить? — гадали под шатрами в турецких лагерях. Монахи же в кельях шептались о другом — о том, что будет, если они впустят в монастырь сыновей турецкого военачальника: «Откроешь двери, впустишь их — а следы-то за ними рысьи!»
   — Ну, с этим справиться можно, — подал голос один из старших монастырских чинов, — как тут поступить, дело известное. Одному сыну доверьте ключи и деньги, а другому — крест и книгу. Первого поставьте домоправителем. Пусть ведет торговые дела, пусть распоряжается монастырским добром, монастырской казной, скотом, водами и землями. Но крест ему в руки не давайте, не воздавайте ему ни чести, ни хвалы, за столом сажайте на последнее место, имя его упоминайте пореже, язык распускать не позволяйте, пусть он у вас всегда на виду: чуть что, и заменить можно… Другому сыну, напротив, за трапезой определите почетное место, крест и книгу пусть из рук не выпускает. Прославляйте его денно и нощно как знатока Священного писания. Указуйте на него перстом как на самого чистого в помыслах, как на пример другим… Но ни ключа, ни казны ему не доверяйте, не давайте никакой власти. Все, что имеет, пусть хранится у вас. Пусть они с братом глядят друг на друга, как стоячая вода — что текла бы, имей она русло — смотрит на сухое русло, которое стало бы речкой, имей оно воду. И пока они друг на друга косо поглядывают, можно спать спокойно. Если же они объединятся, да ключ с крестом повенчают, да поведут себя как единокровные братья — останется нам только погрузиться на корабль, прихватив своих ослов, чтобы в море хоть солониной полакомиться. Здесь нам больше житья не будет… — так толковал монастырский старец.
   В назначенный день сыновья Карамустафы появились у врат монастыря. На шее у каждого была уздечка, а в устах — огонь с моря. Монахов одолели сомнения. Юноши торжественно вошли в монастырь в сопровождении слуг. Слуги несли за ними серебряный поднос, на котором покоились косы двух братьев, сплетенные воедино. И тут настоятель изменил свое решение. Он обратился к Карамустафе с мудрыми словами, воздавшими Богу — Богово, а бегу — бегово:
   — Не мы. дали тебе сыновей, — сказал монах, — и потому мы не можем их у тебя взять. Пусть их возьмет тот, кто тебе их дал, — Всевышний…
   Юноши, откусив кончики зажженных свечей, вернули огонь на море. Так они и не постриглись в монахи…
   Рассказывают, что оба они погибли на реке Прут, будучи до последнего дыхания смертельными врагами. Один из них стал хазнадаром — казначеем турецкого войска, а другой — дервишем, лучшим толкователем Корана.

 
* * *

 
   Ввечеру Свилар сидел со своим спутником в маленькой гостинице в Фере. Над столом покачивался светильник, прикрепленный к потолку собачьей цепью, дрожащий свет отражался в стаканах, снаружи волновалось Ионическое море, и ужин нарочно накрыли подальше от окна, в которое волна так и норовила швырнуть галькой и повыбить стекла. Попивая узо, гусляр рассказывал Свилару свою жизнь, брызгая слюной аж до самых своих прекрасных глаз. Что касается глаз, то он уверял, что они очень похожи на глаза его жены, которая, вообще-то, была старше его, но старела медленнее и теперь жила где-то в Германии, напоминая его таким, каким он был десять лет тому назад. Сам он был из деревни. В одиннадцать лет босоногим парнишкой ушел в партизаны и долго оставался с ними. Он уже почти встретил Победу с красной звездой на шапке, но тут произошло нечто, коренным образом изменившее его жизнь. Что случилось, гусляр не сказал, признался только, что наведывался домой вспахать свое поле и что об этом узнали. Опасаясь последствий то ли этого, то ли чего-то другого, о чем он не хотел говорить, он не вернулся в свой отряд, а перебежал к четникам. Теперь ему пришлось проиграть с кокардой на лбу ту войну, которую он чуть не выиграл со звездой. Они отступали вместе с немцами до самой границы. И тогда новые товарищи ему сказали: «Во Франции тебе делать нечего. И вообще для всех стран-союзников ты слишком молод. Там теперь на несколько десятков лет у власти останутся те, кто воевал и победил, — ровесники твоего отца. Чей отец выиграл войну, тому в ближайшее время ничего не светит. Во Франции ты всего добьешься с опозданием лет на десять. Поезжай-ка лучше в Германию, там молодому легче пробиться. Тамошнее старшее поколение войну проиграло, вот твои ровесники и пригодятся. Не везде дождю идти, кое-где и мелкий дождик покапает…»
   Говорят, душа у человека растет дольше, чем тело. Как борода. И как борода лицо снизу поддерживает, так и душа тело держит. Юноша оказался в Германии и начал зарабатывать на жизнь живописью, причем весьма своеобразно. Собственно, рисовать он не умел, точно так же как и свистеть. Но жене его пришла в голову одна штучка. Сначала это его ошеломило, а потом подсказало технику живописи, о которой в Германии до тех пор не слыхивали. Молодые супруги были влюблены друг в друга, особенно она по нему с ума сходила. Однажды зимой, по пути домой из какого-то ресторана, любовь настигла их прямо в парке на снегу, который в этот день валил, точно подрядился. Тут-то ей и взбрело на ум расписаться, воля по снегу его «бананом» как авторучкой. Подпись некоторое время дымилась, как горячий чай, а потом оказалась вполне прочитываемой. Так и повелось: сначала жена рисовала этим способом разные узоры, а потом стала макать его «конец» в краски. Они писали таким вот образом картины на холсте, которые подписывали двумя именами. Картины расходились из-под полы по цене, превышавшей все ожидания.
   Время от времени он позволял себе передышку и отправлялся в Грецию. В Югославию ехать боялся. Ездил все больше по монастырям, совершенствуясь в ремесле гусляра, которым владел еще его отец.
   Только отец пел о сражениях, а он — об ангелах, о Деве Марии, сошедшей в ад, о Параскеве Пятнице и о прекрасном Иосифе. На этот раз он поехал вместе с компанией немцев, которые покупали его картины. Но ведь известно: с кем водишь дружбу, того не бери в дорогу. Он им надоел, и они его вышвырнули из машины.
   — Такое со мной впервые, — завершил свой рассказ гусляр, имея в виду приключение с немцами, укатившими в «мерседесе», — а за первое бритье и цирюльник денег не берет.
   Такова была история гусляра. Ясно было, что у него не все дома и серьезных дел с ним лучше не иметь. Сидя за столом, он уплетал невероятно острую еду, приправляя ее перцем из своего ожерелья. Неожиданно он спросил Свилара:
   — А ты куда едешь? Этот вопрос совершенно изменил судьбу Афанасия.
   — Почему ты ищешь отца на Пелопоннесе? — удивился гусляр, услышав его рассказ. — Ведь в Северной Греции есть полуостров с монастырскими поселениями, которым за тысячу лет. На Святой горе, или по-гречески на Атосе, то есть на Афоне, полно сербских монахов и монастырей, я их видел собственными глазами. Если бы я, как твой отец, шел в сорок первом из Албании в Грецию, я бы, конечно, укрылся на Афоне у наших монахов. Может, он так и поступил? Вот где его надо искать.
   «Оторви комару крылья, так и кишки вместе с ними выдерешь», — подумал Свилар, имея в виду свой ранее составленный план. Он, правда, засомневался, не в том ли дело, что гусляру в этом направлении как раз по дороге.
   Вечером он улегся в комнате, снятой им в Фере, и долго думал, прислушиваясь к тиканью будильника на фарфоровом блюде, в какую сторону ему податься. Когда же будильник его разбудил, выяснилось, что гусляр, как тифозная вошь, переносит мудрость, распространенную в народе подобно заразе, ибо болезнь и есть истина. Как только они тронулись в путь, стало понятно, что деваться больше некуда. Решил ли он вернуться домой, не окончив дела, или послушаться совета гусляра, но ехать надо было на север, к Салоникам.
   Наколотый на свое время, как бабочка на булавку, он так и поступил.


3