— Сколько до монастыря? — спросил его Свилар.
— Сколько достойно умирают, но кому это дано? — ответствовал старец.
— Орех, брошенный в ручей у монастыря, окажется здесь за три минуты…
Кожа незнакомца была покрыта пятнами, точно бесцветные раны, а по одежде с прожженными дырами Свилар заключил, что незнакомец постоянно пребывает под открытым небом и потому покрыт птичьим пометом, оставлявшим седые пятна в волосах. В торбе незнакомца Свилар приметил куски коры и спросил:
— Собираешь ольховую кору?
— Собираю, — сказал старец, и стало заметно, что нос его, зажатый глазами, словно бы стерт с обеих сторон.
— Красишь ею?
— Крашу.
— Сукно? — спросил Свилар и заметил, что мешок его дымится.
Старик улыбнулся одной стороной лица и сказал, словно сплевывая в сторону:
— Кто курит, не должен никогда смотреть в свою трубку…
Свилар не понял его и повторил вопрос:
— Что красишь?
— Дерево крашу.
По косице, завязанной в узел, Свилар заключил, что старец мог быть монахом, однако грубошерстная ряса на незнакомце была надета странно, подкладкой вверх, а рубашка под ней — задом наперед, так что застегивать ее можно было только сзади, под одеждой, если вывернуть руки за спину.
Мелкие подвижные морщины пересекали лоб старца и подобно волнам пропадали в волосах. Морща лоб, человек гнал мысли от себя, подобно тому как кони, подергивая шкурой, отгоняют мух. Внезапно, словно отказали ноги, он опустился наземь, достал из мешка теплую лепешку и протянул Свилару вместе с солью из солонки, встроенной в черенок ножа.
— Так, говоришь, лепешка? — спросил потом.
— Лепешка, а что?
— Вот видишь, — удовлетворенно ответствовал старик, пожевывая в глубине плотной бороды, которая не пропускала воду — хоть стакан вылей. — А я вижу ночью сон, — продолжал он, — будто забыл, как месить тесто. В самом деле, не месил с войны. И говорю себе утром, как поднялся, дай посмотрю, не забыл ли и впрямь. Теперь, коли ты говоришь, что не забыл, стало быть, верно…
На полуслове человек перестал жевать и отошел, словно хотел отнести кому-то оставшийся кусок. При этом Свилару показалось, что, вот так сзади застегнутый, старик идет задом наперед.
«Когда мы стоим, — подумал он, — то стоим ли мы или лишь пропускаем собственные шаги, которые отмеряют и сокращают наш путь?»
Свилар стоял и вдруг услышал необычный звук, словно бы шум воды, только где-то высоко в воздухе. Он повернулся на звук и увидел высоко над собой, среди птиц, поселение за крепостными стенами, с домами, в окна которых проникает туман, с церквами, кресты которых со свистом терзает ветер, со входом через глубокие, вечно скрипящие ворота, С многочисленными башнями по углам, с обзором на три стороны и мостиками над безднами, горное поселение было наделено огромной волчьей силой; высосанные из подножия ее стен, выступали, словно пот, грязные пятна влаги, зеленый лишай; вверх ползли муравьи, хомяки и кроты, а вместе с ними, словно толкаемые тем же давлением ввысь, лепились к крепостным стенам стоящие друг над другом дома и церкви, так что купола нижних пронизывали полы и стены верхних, множество деревьев и садиков зависло высоко в воздухе. И та же сила, которая всасывала и тянула все предметы вверх, на вершину поселения, собирала, как магнит, и впитывала в себя все звуки и голоса с нижних этажей, из леса — из всего, что окружало крепостную стену, перемалывала и перемешивала эти звуки, создавая один удивительно протяжный голос, как будто на этом месте постоянно слышалось звучное имя поселения, покрывающее словно шапкой ее кровли. Проемы в виде креста (символы человека — окна — Христа), округлые или наподобие бойниц, были разбросаны, словно раздавленные мошки, по огромной, опоясывавшей поселение стене, заключавшей его в себе, как мешок — кости. Кое-где к стене снаружи лепились, словно гнезда, кельи, полы которых висели прямо в воздухе, чуть подпертые перекошенными балками. Над этими кельями, так же прижавшись к стене, стояли другие, но покрупнее, тоже подпертые косо поставленными балками, опирающимися на нижестоящие кельи и с такими же, как у тех, висящими в воздухе полами. В других местах высоко в небо вздымались мостки, одним краем опирающиеся на крепостную стену, с висящим вторым концом, а по краям этих мостков стояли, подобно стражам, маленькие дощатые нужники, выделенные таким способом из святой ткани монастыря. И все это сплошь было сдобрено перцем живой и подвижной оспы птичьих стай. Словно мушки хаотично и отвесно карабкаясь по поверхности стен, минуя этажи, окна смешивались с удивительными паразитами, приросшими снаружи к камню и штукатурке, где были заметны внутренние повреждения и нарушения в ткани огромного строения, которое, похоже, имело по окну для каждой птицы на Святой горе и по двери для любого ветра. Кое-где можно было увидеть, как из трубы, прикрепленной к фасаду крепостной стены, высоко била вода, там, где должно быть очагу с глубокими дымоходами, просторными как комнаты. Было заметно, как огромная тень, отбрасываемая строением, меняла у его подножия климат, создавая вечер утром, зиму — весной, где ночь приходила прежде звезд, подобно тому как лето раньше всего наступает для сала. Из этих прохладных мест, где террасы верхних этажей выступали на локоть и ступеньками, чтобы встретиться и влезть один в другой, было видно, что одни кельи повернуты к солнечной тени, а другие к лунной; можно было разглядеть, где стены возведены по-армянски, на солевой штукатурке, где — греческим способом, на молоке, где — по-сербски, на хлебе с вином; сквозь окна виднелись углы маленьких комнат, где не помещалась и кровать, комнаты «пятницы», где можно было лишь сидеть, и сидели в них только по пятницам. Были и другие, праздничные комнаты, для каждого праздника в году по одной, а над ними над обрывом возвышались двустворчатые врата, которые никуда не вели, но ими заканчивались и через них проветривались переходы, и только одна дверь — переход с комнаткой и с иконой Богородицы Вратарницы — открывала вход в монастырь.
Толстая стена была окружена маленькими, красиво перепутанными садиками, с аккуратными деревянными лежаками, с навесом и летними трапезными, с фруктовыми деревьями, со своим кусочком ручья, где журчание воды порождали камни, а то и с мостиком, и псом, черной лужей спящим на земле под лавкой.
Шагнув под высокую арку в двустворчатую дверь, где всегда стояла прохлада, поскольку солнце ниоткуда не достигало ее глубины, Свилар оказался в полумраке, заполненном иконами, окнами и дверками, где некоторые иконы крепились на петлях, как двери, а на других дверях иконы были нарисованы. Он открыл тяжелую дверь с замком наподобие маленькой пушки и оказался в огромном шкафу, полном граблей, вил для очистки источников, рыбацких сетей и землемерных инструментов. Пахнуло застарелым потом и забытым зноем. Он закрыл эти двери и торопливо открыл другие, такие же, рядом с первыми, и те привели его на этаж, где слышались голоса. На вымощенной булыжником крытой террасе у дверного косяка стоял на пороге стул, на стуле сидел монах с напяленным на голову горшком, да так, что и лица не было видно. Другой монах стоял возле него и большими ножницами для стрижки овец отрезал пряди рыжих волос, которые огнем лизали края горшка. По полу волосы валялись как сухая листва… Заметив гостя, монахи прервали свое занятие, и тот, что с ножницами, посмотрел на Свилара как-то странно, как будто хотел убедиться, насколько тот лыс под волосами. Он протянул ему, как бы выдавая последнюю визу, конец веревки, которой был подпоясан, и, словно на поводу, повел мрачными переходами показать комнату для ночлега. Потом они сидели и пили кофе с мастикой и розовым рахат-лукумом.
— Притомились? — спросил отец Лука, монах с ножницами. — Путь не утомляет лишь того, кто может своей стезе перстом указать, куда сворачивать. Только таких, кого слушают дороги, мало. Обычно мы должны слушать дороги…
Пока монах говорил, было заметно, как он ежеминутно преображается. Волосы, цвета дыма, за ушами напоминали плесень и менялись в зависимости от времени дня, — казалось, что монах с каждым полднем чуть-чуть заметно, но стареет. С каждым произнесенным словом что-то в нем изменялось: брови, глаза, колени, пальцы, цвет ногтей… Еще составляя фразу, он становился уже другим человеком. Будь фраза другой, был бы другим и он. Только если бы зевнул, остался таким же.
— Знаете ли, дорогой господин, — болтал отец Лука, — есть у меня храпящий пес. И никак не могу его отучить. Может, у вас есть какое лекарство? Неудобно, знаете ли, всегда меня будит. Здесь наша жизнь устроена так, что самая дорогая и редкая вещь — сон. Во всем Хилендаре за месяц со всех нас едва ли насобираешь десяток ночей сна. Ложимся чуть смеркнется, встаем — сразу после полуночи, на богослужение, потом до заутрени можно немножко подремать, а там уж и время послушанию. Потому и говорится: хорошо смотрите, кто для мира, кто — для монастыря! Кто не может копать да стыдится просить, пусть не приходит.
Отец Лука неприметно зевнул и остался безликим.
— Мы тут, знаете ли, кто как: бондари, виноградари, пекари, жнецы, пахари, садоводы, строители и прочее. Каждый отвечает за свое дело и каждый свою часть обители, как борозду, обихаживает. А наш Хилендарский приход — недавно самолетами замеряли — занимает половину всей Святой горы. Оливы из высаженных, а им по тысяче зим будет, не все обобраны, а столько, сколько успеваем, и то, если по правде сказать, справедливо
В то время как отец Лука говорил, Свилар с удивлением наблюдал за его носом — он перемещался по лицу, подобно шахматному коню.
— Мы знаем, зачем вы здесь, — неожиданно прервал монах речь после одного такого конского прыжка, — к сожалению, мы в монастыре не так давно, чтобы сообщить вам все о сорок первом годе, который вас интересует. Я бы вас направил к двум монахам, которым кое-что известно об офицерах, перебежавших из Албании в Грецию. Один из этих монахов живет с нами, зовут его Варлаам, и он сам вас отыщет. Другого же нельзя назвать хилендарцем, потому как он странствующий монах и лишь изредка заглядывает сюда, однако в обитель не заходит. К счастью, на этих днях он тут поблизости, и он-то вам лучше всех поможет, как и вы ему впрочем. Я вам скажу, как его узнать. Меж четырех стволов натянул он кров, а дом так и не построил! Ремень свой он каждый день на другую дырку застегивает и рясу то как должно застегнет, а то задом наперед наденет, чтобы ничто в привычку не входило. Он полагает, будто такое годится и для пороков, их тоже не следует отдавать привычке, а надобно оберегать от нее. Что бы там ни говорилось в вашем мире, иногда нужно и ребенка на мосту зачать, ради перемены надо и ночью позавтракать, хотя, говорят, это сокращает жизнь на день. Не гоже к постели да к имени привыкать, и потому монах, о котором идет речь, ни в одном монастыре не гостюет более трех недель и всегда спит в деревянном ковчеге; чуть привыкнет к одному месту — тут же меняет имя и ищет новую воду. Проповедует каждый второй день, когда постится, а в воскресенье — по-гречески. Монахи полагают, что он тем самым прячется от своих грехов, ибо, говорят, дьявол не может узнать того, кто перевернул пояс или застегнул на спине рубаху. Хотя кто знает?
Посреди разговора оба встрепенулись, словно заблудились. Свеча на столе оплыла, и Свилар увидел перед собой совершенно незнакомого человека — лишь нос шахматным конем скакнул по лицу отца Луки. Он тяжело поднялся — было неясно, кости ли его скрипят или лавка — и повел гостя на ужин. Летучие мыши и ночные птицы кубарем скатывались и бились в окна витринного лунного света в надежде, что смогут пролететь сквозь строение туда — на другую, светлую сторону ночи.
По пути хозяин объяснил Свилару, с кем тот будет ужинать. Кроме гусляра, а он уже третий раз приходит в обитель, приглашены к трапезе и на ночлег какие-то английские дипломаты, которые прибыли прямо из Греции. Ужин проходил в трапезной нижнего этажа, где полыхал огромный очаг, словно горела конюшня. Гусляр сидел за столом, и большие розовые лоскуты плясали на стене и умывали его, пока он знакомился и здоровался с англичанами и Свиларом, словно бы и его впервые видел. Один из старших гостей, английский консул из Салоник, между прочим католик, отлично говорил по-гречески, второй гость — его чиновник, молодой человек, протестант — носил красивые шелковистые усы, разделенные над губой словно пара птичьих крыльев, и понимал по-сербски лучше, чем хотел показать. Во время молитвы перед трапезой англичане не осеняли себя крестом; было заметно: метить себя по восточному обряду они не желали, хотя из уважения к этому месту, где, очевидно, оказались не впервые, не хотели креститься и на свой, западный, манер — ладонью. Поскольку и Свилар не крестился, консул, как только сели за стол, громко, во всеуслышание задал вопрос:
— Я обратил внимание, что и вы не креститесь. Вы тоже католик?
«Между носом и подбородком всего-то места, чтобы прошла ложка, а это путь для стольких неприятностей», — подумал Свилар и ответил:
— Нет, я атеист.
На мгновение над столом воцарилась тишина, облепив словно тесто, и стало заметно, как пламенеет огонь в бутылке с вином.
— Занятно, — продолжал консул, разделяя свою бороду на три части, — мне, конечно, известно, что сюда приезжают многие ваши писатели и культурные деятели. Это что, религиозное паломничество? Согласитесь, было бы несколько странно для подданных социалистического государства, которые к тому же и коммунисты, могу предположить, что и вы тоже…
В это время гусляр опустил бумажное полотенце в тарелку с чорбой и снял жир с поверхности жидкости. Затем он аккуратно удалил полотенце и съел ободранную чорбу, не прислушиваясь к разговору.
— Нет, это не религиозное паломничество, хотя есть и такое, — ответил Афанасий Свилар. — Хилендар, как и большая часть Святой горы, когда-то был частью сербской государственной территории, а сегодня — это часть ее культурной территории, если так можно выразиться.
— Да, я знаком с историей, — заметил англичанин, — меня только удивляет, что до сих пор я не встретил ни единого из ваших посетителей, который бы знал греческий язык. Несколько необычно для культурного паломничества в духе ортодоксальности, которое никогда не включает Византию, не правда ли?
— Это довольно трудно объяснить тому, кто сам не относится к этой ортодоксальности, — сказал Свилар, — я согласен, что для начала необходимо знать греческий. Однако существуют древние и веские причины, почему у нас не учат греческий в такой мере, как у вас на Западе. Здесь, откровенно говоря, не видно Трои, зато виден дождь, который идет над Троей. Мы здесь находимся рядом с тем, что долгое время считалось пупом земли. Сербский язык, наряду с греческим, латинским, коптским, армянским и некоторыми славянскими языками, стал одним из мировых языков очень рано, еще в девятом веке. Это вроде того, как дитя становится святым или редкая виноградная лоза дает плоды весной, а не летом. Отсюда чувство потребности в изучении иностранных языков у нас не настолько развито, как у вас, чей язык никогда не причислялся к священным языкам, и вы были вынуждены веками изучать какой-то другой, чужой вам язык — латинский как язык своего Священного писания. Здесь же, напротив, Византийская империя словно возвела перед нами, варварским народом, огромную плотину, не допуская к нам свой греческий язык и не давая нам этот язык как единый язык Церкви. Велико было искушение обрести до времени совершеннолетие, и потому мы столь рано оказались предоставлены самим себе. Нам на Востоке вы с Запада, может, потому и кажетесь всегда поколением молодых…
— Коль скоро мы названы молодыми, может, нам будет позволено задать один неделикатный вопрос, — неожиданно прервал беседу чиновник с разделенными усами, обратившись к праигумену: — Чем, святой отец, по сути, живет ваш монастырь?
— Тот, кто столько веков назад основал его и купил для него землю и воду, — звучал ответ, — постарался нас и обеспечить всем необходимым, и поныне остается так. Как видите, и сегодня мы ужинали благодаря его мукам и поту и не ляжем спать голодными…
— Добавим же немного дня в ночь, — повернул отец Лука разговор на шутку и долил воды в вино, однако свой стакан оставил пустым. — Всем, конечно, дозволено угощаться сколько желаете, — продолжил он словно бы в свое оправдание, — но мы здесь — наверное, вы обратили внимание — накладываем еду Дважды и доливаем вино дважды. Никогда один раз и никогда — трижды. И книгу, если от нее ждешь чуда, следует читать дважды. Один раз следует прочитать в молодости, пока вы моложавее героев, второй раз — когда вошли в возраст и герои книги стали моложе вас. Тогда вы увидите их с обеих сторон, да и они смогут учинить вам экзамен с той стороны времени, где оно стоит. Это значит, впрочем, что иной раз бывает вообще поздно читать какие-то книги, равно как иной раз бывает вообще поздно идти на покой…
Ужин закончился, хлеб на столе словно бы постарел, гости поднялись и выходили вдоль лавок, упираясь пальцами один в спину другого.
Однако после ужина никто не пошел отдыхать, как вроде бы предложил отец Лука. Напротив, прошел слух, что гусляр дает концерт. Гости поднялись на следующий этаж и собрались в широком проходе, по которому гулял такой ветер, что мог расплести косу, стоило высунуть голову в окно. В ожидании Свилар поведал отцу Луке, как недавно был спутником гусляра, и упомянул про песню о беге, услышанную от гусляра. О том турке, который, подобно отцу Луке, держал собак и имел сыновей, которых прочил монастырю, а монахи мудро порешили и вернули их отцу.
— Нельзя верить каждому слову буквально, — заметил отец Лука с улыбкой, и нос с фырканьем защемился между его глазами. — Песня — она и есть песня: как вода, никогда не стоит на месте и, подобно воде, идет от уст к устам. Не стоит думать, что она способна всегда утолить ту же жажду и погасить тот же огонь. Нам говорят, что мы видим звезды, которых давно нет, но не знают того, что и вода, которую мы пьем, давно выпита. Что я вам могу сказать о песнях? В действительности с сыновьями бега все было по-другому. Их приняли в монастырь, однако скоро обнаружилось, что молодые люди потеряли чувства в своих кельях. Им оказался непригоден здешний климат, их убивали плесень и пыль вокруг монастыря, — совсем как у вас, смею заметить. Полумертвых, носы и уши залиты воском, а глаза — медом, вернули их отцу с напоминанием, что Бог их не принимает. А в песне все куда красивее и иначе, у нее вырваны зубы, как у змеи, чтобы не укусила…
И отец Лука прервал речь, достал из кармана маленькую рукописную книжицу, понюхал ее, потом протянул Свилару, и тот чихнул.
— Вот видите, — воскликнул он. — Болезни подобны разным платьям, господин мой: человек надевает их, когда нужно, и снимает, когда можно, потому в жизни редко случается оказаться нагим. Как знать, от какой напасти и еще больших бед защищают человека болезни! Подумайте об этом! Между нами и великими таинствами, по сути, находится только наша хворь. Легче заболеть, чем познать истину. Ваша болезнь здесь очень активна.
Очевидно, она хочет вас от чего-то уберечь и защитить, как защитила и спасла от некоей трудной правды здесь же сыновей бега Карамустафы. Поэтому будьте внимательны к своим болезням и в снах, а уж тем более наяву. В них всегда есть нечто, что они вам сообщают…
В этот момент появился гусляр, сел на стоявший отдельно стул, в помещение внесли лампу, и пламя свечей на столе поблекло. Неожиданно он сделал петлю на струнах, протянул губами ее через чеку и зубами подтянул гусли. Затем из носка достал кусочек смолы, натер им смычок и запел. Песня его называлась
— Hoc и уши растут до самой смерти, а имя и борода и после того. Пришел я купить имя младенцу…
Родители сказали, что Йоана именем уже нарекли, однако священник ответил, что это ему не мешает. Он только в книгу, которую принес с собой, запишет, что дитя крещено и с родительского благословения будет вписано не как Йоан Сиропулос, грек, но под своим новым именем — Йован Сиропулов, болгарин. Отец ребенка, который никогда не видел дуката и всегда жил там, где десять хлебов пекли на день, где говорили на двух языках, а пили из одной чаши, пришел в удивление. Однако все-таки с предложением не согласился.
— В жизни, — сказал он, — все зависит от двух вещей: от крови и от смерти. — И не дал согласия.
Так Йоан стал греком — сначала ростом с козу, а там дорос и до посоха и до сводчатого потолка. Нужно было определять его в торговцы, если он хотел хлеба с маслом, а в воду — добавлять вина.
Однако по губам текло, да в рот не попадало, ибо старшие младших держали на побегушках и никогда не давали им в руки бритву и деньги одновременно. Йоан по бедности продавал свои волосы: стоя на базарной площади, демонстрировал, как ловко может завязывать их в узел, и, когда подходили заказчики, срезал до последней пряди. Улыбка его все больше усыхала, пока однажды утром не пропала вовсе, и тогда опять появился тот болгарский священник и сказал:
— Хочешь, чтобы ты носил свою дорогу или чтобы дорога носила тебя? Выбираешь первое — иди, но знай, доколе дойдешь, — до дыр в опанке. Выбираешь второе — получаешь, как говорится, бери, что дают, — и опять предложил дукаты.
И Йоан принял предложение. Перешел в болгары, чей язык и так знал, и записался как Йован Сиропу лов.
«Вовсе этот болгарский поп и не отступник, — думал он, — а нашего закона человек, и такие, как он, только греки, тоже, наверное, ходят и записывают болгар в свои греческие книги»:
Так Йоан Сиропулос с помощью болгарских священников припрятал свой родной язык, перенял болгарский, включился в некое другое время, где воды иначе текут, накопил добра, продавая соленое мясо, женился и обзавелся детьми, нося постоянно свое другое, болгарское имя и передавая его своему потомству. Теперь они были Сиропуловы.
— Сколько достойно умирают, но кому это дано? — ответствовал старец.
— Орех, брошенный в ручей у монастыря, окажется здесь за три минуты…
Кожа незнакомца была покрыта пятнами, точно бесцветные раны, а по одежде с прожженными дырами Свилар заключил, что незнакомец постоянно пребывает под открытым небом и потому покрыт птичьим пометом, оставлявшим седые пятна в волосах. В торбе незнакомца Свилар приметил куски коры и спросил:
— Собираешь ольховую кору?
— Собираю, — сказал старец, и стало заметно, что нос его, зажатый глазами, словно бы стерт с обеих сторон.
— Красишь ею?
— Крашу.
— Сукно? — спросил Свилар и заметил, что мешок его дымится.
Старик улыбнулся одной стороной лица и сказал, словно сплевывая в сторону:
— Кто курит, не должен никогда смотреть в свою трубку…
Свилар не понял его и повторил вопрос:
— Что красишь?
— Дерево крашу.
По косице, завязанной в узел, Свилар заключил, что старец мог быть монахом, однако грубошерстная ряса на незнакомце была надета странно, подкладкой вверх, а рубашка под ней — задом наперед, так что застегивать ее можно было только сзади, под одеждой, если вывернуть руки за спину.
Мелкие подвижные морщины пересекали лоб старца и подобно волнам пропадали в волосах. Морща лоб, человек гнал мысли от себя, подобно тому как кони, подергивая шкурой, отгоняют мух. Внезапно, словно отказали ноги, он опустился наземь, достал из мешка теплую лепешку и протянул Свилару вместе с солью из солонки, встроенной в черенок ножа.
— Так, говоришь, лепешка? — спросил потом.
— Лепешка, а что?
— Вот видишь, — удовлетворенно ответствовал старик, пожевывая в глубине плотной бороды, которая не пропускала воду — хоть стакан вылей. — А я вижу ночью сон, — продолжал он, — будто забыл, как месить тесто. В самом деле, не месил с войны. И говорю себе утром, как поднялся, дай посмотрю, не забыл ли и впрямь. Теперь, коли ты говоришь, что не забыл, стало быть, верно…
На полуслове человек перестал жевать и отошел, словно хотел отнести кому-то оставшийся кусок. При этом Свилару показалось, что, вот так сзади застегнутый, старик идет задом наперед.
«Когда мы стоим, — подумал он, — то стоим ли мы или лишь пропускаем собственные шаги, которые отмеряют и сокращают наш путь?»
Свилар стоял и вдруг услышал необычный звук, словно бы шум воды, только где-то высоко в воздухе. Он повернулся на звук и увидел высоко над собой, среди птиц, поселение за крепостными стенами, с домами, в окна которых проникает туман, с церквами, кресты которых со свистом терзает ветер, со входом через глубокие, вечно скрипящие ворота, С многочисленными башнями по углам, с обзором на три стороны и мостиками над безднами, горное поселение было наделено огромной волчьей силой; высосанные из подножия ее стен, выступали, словно пот, грязные пятна влаги, зеленый лишай; вверх ползли муравьи, хомяки и кроты, а вместе с ними, словно толкаемые тем же давлением ввысь, лепились к крепостным стенам стоящие друг над другом дома и церкви, так что купола нижних пронизывали полы и стены верхних, множество деревьев и садиков зависло высоко в воздухе. И та же сила, которая всасывала и тянула все предметы вверх, на вершину поселения, собирала, как магнит, и впитывала в себя все звуки и голоса с нижних этажей, из леса — из всего, что окружало крепостную стену, перемалывала и перемешивала эти звуки, создавая один удивительно протяжный голос, как будто на этом месте постоянно слышалось звучное имя поселения, покрывающее словно шапкой ее кровли. Проемы в виде креста (символы человека — окна — Христа), округлые или наподобие бойниц, были разбросаны, словно раздавленные мошки, по огромной, опоясывавшей поселение стене, заключавшей его в себе, как мешок — кости. Кое-где к стене снаружи лепились, словно гнезда, кельи, полы которых висели прямо в воздухе, чуть подпертые перекошенными балками. Над этими кельями, так же прижавшись к стене, стояли другие, но покрупнее, тоже подпертые косо поставленными балками, опирающимися на нижестоящие кельи и с такими же, как у тех, висящими в воздухе полами. В других местах высоко в небо вздымались мостки, одним краем опирающиеся на крепостную стену, с висящим вторым концом, а по краям этих мостков стояли, подобно стражам, маленькие дощатые нужники, выделенные таким способом из святой ткани монастыря. И все это сплошь было сдобрено перцем живой и подвижной оспы птичьих стай. Словно мушки хаотично и отвесно карабкаясь по поверхности стен, минуя этажи, окна смешивались с удивительными паразитами, приросшими снаружи к камню и штукатурке, где были заметны внутренние повреждения и нарушения в ткани огромного строения, которое, похоже, имело по окну для каждой птицы на Святой горе и по двери для любого ветра. Кое-где можно было увидеть, как из трубы, прикрепленной к фасаду крепостной стены, высоко била вода, там, где должно быть очагу с глубокими дымоходами, просторными как комнаты. Было заметно, как огромная тень, отбрасываемая строением, меняла у его подножия климат, создавая вечер утром, зиму — весной, где ночь приходила прежде звезд, подобно тому как лето раньше всего наступает для сала. Из этих прохладных мест, где террасы верхних этажей выступали на локоть и ступеньками, чтобы встретиться и влезть один в другой, было видно, что одни кельи повернуты к солнечной тени, а другие к лунной; можно было разглядеть, где стены возведены по-армянски, на солевой штукатурке, где — греческим способом, на молоке, где — по-сербски, на хлебе с вином; сквозь окна виднелись углы маленьких комнат, где не помещалась и кровать, комнаты «пятницы», где можно было лишь сидеть, и сидели в них только по пятницам. Были и другие, праздничные комнаты, для каждого праздника в году по одной, а над ними над обрывом возвышались двустворчатые врата, которые никуда не вели, но ими заканчивались и через них проветривались переходы, и только одна дверь — переход с комнаткой и с иконой Богородицы Вратарницы — открывала вход в монастырь.
Толстая стена была окружена маленькими, красиво перепутанными садиками, с аккуратными деревянными лежаками, с навесом и летними трапезными, с фруктовыми деревьями, со своим кусочком ручья, где журчание воды порождали камни, а то и с мостиком, и псом, черной лужей спящим на земле под лавкой.
Шагнув под высокую арку в двустворчатую дверь, где всегда стояла прохлада, поскольку солнце ниоткуда не достигало ее глубины, Свилар оказался в полумраке, заполненном иконами, окнами и дверками, где некоторые иконы крепились на петлях, как двери, а на других дверях иконы были нарисованы. Он открыл тяжелую дверь с замком наподобие маленькой пушки и оказался в огромном шкафу, полном граблей, вил для очистки источников, рыбацких сетей и землемерных инструментов. Пахнуло застарелым потом и забытым зноем. Он закрыл эти двери и торопливо открыл другие, такие же, рядом с первыми, и те привели его на этаж, где слышались голоса. На вымощенной булыжником крытой террасе у дверного косяка стоял на пороге стул, на стуле сидел монах с напяленным на голову горшком, да так, что и лица не было видно. Другой монах стоял возле него и большими ножницами для стрижки овец отрезал пряди рыжих волос, которые огнем лизали края горшка. По полу волосы валялись как сухая листва… Заметив гостя, монахи прервали свое занятие, и тот, что с ножницами, посмотрел на Свилара как-то странно, как будто хотел убедиться, насколько тот лыс под волосами. Он протянул ему, как бы выдавая последнюю визу, конец веревки, которой был подпоясан, и, словно на поводу, повел мрачными переходами показать комнату для ночлега. Потом они сидели и пили кофе с мастикой и розовым рахат-лукумом.
— Притомились? — спросил отец Лука, монах с ножницами. — Путь не утомляет лишь того, кто может своей стезе перстом указать, куда сворачивать. Только таких, кого слушают дороги, мало. Обычно мы должны слушать дороги…
Пока монах говорил, было заметно, как он ежеминутно преображается. Волосы, цвета дыма, за ушами напоминали плесень и менялись в зависимости от времени дня, — казалось, что монах с каждым полднем чуть-чуть заметно, но стареет. С каждым произнесенным словом что-то в нем изменялось: брови, глаза, колени, пальцы, цвет ногтей… Еще составляя фразу, он становился уже другим человеком. Будь фраза другой, был бы другим и он. Только если бы зевнул, остался таким же.
— Знаете ли, дорогой господин, — болтал отец Лука, — есть у меня храпящий пес. И никак не могу его отучить. Может, у вас есть какое лекарство? Неудобно, знаете ли, всегда меня будит. Здесь наша жизнь устроена так, что самая дорогая и редкая вещь — сон. Во всем Хилендаре за месяц со всех нас едва ли насобираешь десяток ночей сна. Ложимся чуть смеркнется, встаем — сразу после полуночи, на богослужение, потом до заутрени можно немножко подремать, а там уж и время послушанию. Потому и говорится: хорошо смотрите, кто для мира, кто — для монастыря! Кто не может копать да стыдится просить, пусть не приходит.
Отец Лука неприметно зевнул и остался безликим.
— Мы тут, знаете ли, кто как: бондари, виноградари, пекари, жнецы, пахари, садоводы, строители и прочее. Каждый отвечает за свое дело и каждый свою часть обители, как борозду, обихаживает. А наш Хилендарский приход — недавно самолетами замеряли — занимает половину всей Святой горы. Оливы из высаженных, а им по тысяче зим будет, не все обобраны, а столько, сколько успеваем, и то, если по правде сказать, справедливо
В то время как отец Лука говорил, Свилар с удивлением наблюдал за его носом — он перемещался по лицу, подобно шахматному коню.
— Мы знаем, зачем вы здесь, — неожиданно прервал монах речь после одного такого конского прыжка, — к сожалению, мы в монастыре не так давно, чтобы сообщить вам все о сорок первом годе, который вас интересует. Я бы вас направил к двум монахам, которым кое-что известно об офицерах, перебежавших из Албании в Грецию. Один из этих монахов живет с нами, зовут его Варлаам, и он сам вас отыщет. Другого же нельзя назвать хилендарцем, потому как он странствующий монах и лишь изредка заглядывает сюда, однако в обитель не заходит. К счастью, на этих днях он тут поблизости, и он-то вам лучше всех поможет, как и вы ему впрочем. Я вам скажу, как его узнать. Меж четырех стволов натянул он кров, а дом так и не построил! Ремень свой он каждый день на другую дырку застегивает и рясу то как должно застегнет, а то задом наперед наденет, чтобы ничто в привычку не входило. Он полагает, будто такое годится и для пороков, их тоже не следует отдавать привычке, а надобно оберегать от нее. Что бы там ни говорилось в вашем мире, иногда нужно и ребенка на мосту зачать, ради перемены надо и ночью позавтракать, хотя, говорят, это сокращает жизнь на день. Не гоже к постели да к имени привыкать, и потому монах, о котором идет речь, ни в одном монастыре не гостюет более трех недель и всегда спит в деревянном ковчеге; чуть привыкнет к одному месту — тут же меняет имя и ищет новую воду. Проповедует каждый второй день, когда постится, а в воскресенье — по-гречески. Монахи полагают, что он тем самым прячется от своих грехов, ибо, говорят, дьявол не может узнать того, кто перевернул пояс или застегнул на спине рубаху. Хотя кто знает?
Посреди разговора оба встрепенулись, словно заблудились. Свеча на столе оплыла, и Свилар увидел перед собой совершенно незнакомого человека — лишь нос шахматным конем скакнул по лицу отца Луки. Он тяжело поднялся — было неясно, кости ли его скрипят или лавка — и повел гостя на ужин. Летучие мыши и ночные птицы кубарем скатывались и бились в окна витринного лунного света в надежде, что смогут пролететь сквозь строение туда — на другую, светлую сторону ночи.
По пути хозяин объяснил Свилару, с кем тот будет ужинать. Кроме гусляра, а он уже третий раз приходит в обитель, приглашены к трапезе и на ночлег какие-то английские дипломаты, которые прибыли прямо из Греции. Ужин проходил в трапезной нижнего этажа, где полыхал огромный очаг, словно горела конюшня. Гусляр сидел за столом, и большие розовые лоскуты плясали на стене и умывали его, пока он знакомился и здоровался с англичанами и Свиларом, словно бы и его впервые видел. Один из старших гостей, английский консул из Салоник, между прочим католик, отлично говорил по-гречески, второй гость — его чиновник, молодой человек, протестант — носил красивые шелковистые усы, разделенные над губой словно пара птичьих крыльев, и понимал по-сербски лучше, чем хотел показать. Во время молитвы перед трапезой англичане не осеняли себя крестом; было заметно: метить себя по восточному обряду они не желали, хотя из уважения к этому месту, где, очевидно, оказались не впервые, не хотели креститься и на свой, западный, манер — ладонью. Поскольку и Свилар не крестился, консул, как только сели за стол, громко, во всеуслышание задал вопрос:
— Я обратил внимание, что и вы не креститесь. Вы тоже католик?
«Между носом и подбородком всего-то места, чтобы прошла ложка, а это путь для стольких неприятностей», — подумал Свилар и ответил:
— Нет, я атеист.
На мгновение над столом воцарилась тишина, облепив словно тесто, и стало заметно, как пламенеет огонь в бутылке с вином.
— Занятно, — продолжал консул, разделяя свою бороду на три части, — мне, конечно, известно, что сюда приезжают многие ваши писатели и культурные деятели. Это что, религиозное паломничество? Согласитесь, было бы несколько странно для подданных социалистического государства, которые к тому же и коммунисты, могу предположить, что и вы тоже…
В это время гусляр опустил бумажное полотенце в тарелку с чорбой и снял жир с поверхности жидкости. Затем он аккуратно удалил полотенце и съел ободранную чорбу, не прислушиваясь к разговору.
— Нет, это не религиозное паломничество, хотя есть и такое, — ответил Афанасий Свилар. — Хилендар, как и большая часть Святой горы, когда-то был частью сербской государственной территории, а сегодня — это часть ее культурной территории, если так можно выразиться.
— Да, я знаком с историей, — заметил англичанин, — меня только удивляет, что до сих пор я не встретил ни единого из ваших посетителей, который бы знал греческий язык. Несколько необычно для культурного паломничества в духе ортодоксальности, которое никогда не включает Византию, не правда ли?
— Это довольно трудно объяснить тому, кто сам не относится к этой ортодоксальности, — сказал Свилар, — я согласен, что для начала необходимо знать греческий. Однако существуют древние и веские причины, почему у нас не учат греческий в такой мере, как у вас на Западе. Здесь, откровенно говоря, не видно Трои, зато виден дождь, который идет над Троей. Мы здесь находимся рядом с тем, что долгое время считалось пупом земли. Сербский язык, наряду с греческим, латинским, коптским, армянским и некоторыми славянскими языками, стал одним из мировых языков очень рано, еще в девятом веке. Это вроде того, как дитя становится святым или редкая виноградная лоза дает плоды весной, а не летом. Отсюда чувство потребности в изучении иностранных языков у нас не настолько развито, как у вас, чей язык никогда не причислялся к священным языкам, и вы были вынуждены веками изучать какой-то другой, чужой вам язык — латинский как язык своего Священного писания. Здесь же, напротив, Византийская империя словно возвела перед нами, варварским народом, огромную плотину, не допуская к нам свой греческий язык и не давая нам этот язык как единый язык Церкви. Велико было искушение обрести до времени совершеннолетие, и потому мы столь рано оказались предоставлены самим себе. Нам на Востоке вы с Запада, может, потому и кажетесь всегда поколением молодых…
— Коль скоро мы названы молодыми, может, нам будет позволено задать один неделикатный вопрос, — неожиданно прервал беседу чиновник с разделенными усами, обратившись к праигумену: — Чем, святой отец, по сути, живет ваш монастырь?
— Тот, кто столько веков назад основал его и купил для него землю и воду, — звучал ответ, — постарался нас и обеспечить всем необходимым, и поныне остается так. Как видите, и сегодня мы ужинали благодаря его мукам и поту и не ляжем спать голодными…
— Добавим же немного дня в ночь, — повернул отец Лука разговор на шутку и долил воды в вино, однако свой стакан оставил пустым. — Всем, конечно, дозволено угощаться сколько желаете, — продолжил он словно бы в свое оправдание, — но мы здесь — наверное, вы обратили внимание — накладываем еду Дважды и доливаем вино дважды. Никогда один раз и никогда — трижды. И книгу, если от нее ждешь чуда, следует читать дважды. Один раз следует прочитать в молодости, пока вы моложавее героев, второй раз — когда вошли в возраст и герои книги стали моложе вас. Тогда вы увидите их с обеих сторон, да и они смогут учинить вам экзамен с той стороны времени, где оно стоит. Это значит, впрочем, что иной раз бывает вообще поздно читать какие-то книги, равно как иной раз бывает вообще поздно идти на покой…
Ужин закончился, хлеб на столе словно бы постарел, гости поднялись и выходили вдоль лавок, упираясь пальцами один в спину другого.
Однако после ужина никто не пошел отдыхать, как вроде бы предложил отец Лука. Напротив, прошел слух, что гусляр дает концерт. Гости поднялись на следующий этаж и собрались в широком проходе, по которому гулял такой ветер, что мог расплести косу, стоило высунуть голову в окно. В ожидании Свилар поведал отцу Луке, как недавно был спутником гусляра, и упомянул про песню о беге, услышанную от гусляра. О том турке, который, подобно отцу Луке, держал собак и имел сыновей, которых прочил монастырю, а монахи мудро порешили и вернули их отцу.
— Нельзя верить каждому слову буквально, — заметил отец Лука с улыбкой, и нос с фырканьем защемился между его глазами. — Песня — она и есть песня: как вода, никогда не стоит на месте и, подобно воде, идет от уст к устам. Не стоит думать, что она способна всегда утолить ту же жажду и погасить тот же огонь. Нам говорят, что мы видим звезды, которых давно нет, но не знают того, что и вода, которую мы пьем, давно выпита. Что я вам могу сказать о песнях? В действительности с сыновьями бега все было по-другому. Их приняли в монастырь, однако скоро обнаружилось, что молодые люди потеряли чувства в своих кельях. Им оказался непригоден здешний климат, их убивали плесень и пыль вокруг монастыря, — совсем как у вас, смею заметить. Полумертвых, носы и уши залиты воском, а глаза — медом, вернули их отцу с напоминанием, что Бог их не принимает. А в песне все куда красивее и иначе, у нее вырваны зубы, как у змеи, чтобы не укусила…
И отец Лука прервал речь, достал из кармана маленькую рукописную книжицу, понюхал ее, потом протянул Свилару, и тот чихнул.
— Вот видите, — воскликнул он. — Болезни подобны разным платьям, господин мой: человек надевает их, когда нужно, и снимает, когда можно, потому в жизни редко случается оказаться нагим. Как знать, от какой напасти и еще больших бед защищают человека болезни! Подумайте об этом! Между нами и великими таинствами, по сути, находится только наша хворь. Легче заболеть, чем познать истину. Ваша болезнь здесь очень активна.
Очевидно, она хочет вас от чего-то уберечь и защитить, как защитила и спасла от некоей трудной правды здесь же сыновей бега Карамустафы. Поэтому будьте внимательны к своим болезням и в снах, а уж тем более наяву. В них всегда есть нечто, что они вам сообщают…
В этот момент появился гусляр, сел на стоявший отдельно стул, в помещение внесли лампу, и пламя свечей на столе поблекло. Неожиданно он сделал петлю на струнах, протянул губами ее через чеку и зубами подтянул гусли. Затем из носка достал кусочек смолы, натер им смычок и запел. Песня его называлась
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЙОАНА СИРОПУЛОСА.
На границе между Грецией и Болгарией, неподалеку от Скантеи — где живут такие нищие семьи, что шапка там переходит по наследству, палец сосут до смерти, а топоры изъедены, точно серпы, — жена Теодосия Сиропулоса, грека, родила мальчика, и нарекли его именем Иоан. На сороковой день, когда у младенца открывается третий глаз, тот, что на темени, пришел в дом к ним болгарский монах, последователь Восточной Церкви (а этой Церкви принадлежали и они сами), и положил в изголовье младенцу золотой, а родильнице принес приданое, заготовленное для свадьбы. Одарив всех, сел у очага и произнес:— Hoc и уши растут до самой смерти, а имя и борода и после того. Пришел я купить имя младенцу…
Родители сказали, что Йоана именем уже нарекли, однако священник ответил, что это ему не мешает. Он только в книгу, которую принес с собой, запишет, что дитя крещено и с родительского благословения будет вписано не как Йоан Сиропулос, грек, но под своим новым именем — Йован Сиропулов, болгарин. Отец ребенка, который никогда не видел дуката и всегда жил там, где десять хлебов пекли на день, где говорили на двух языках, а пили из одной чаши, пришел в удивление. Однако все-таки с предложением не согласился.
— В жизни, — сказал он, — все зависит от двух вещей: от крови и от смерти. — И не дал согласия.
Так Йоан стал греком — сначала ростом с козу, а там дорос и до посоха и до сводчатого потолка. Нужно было определять его в торговцы, если он хотел хлеба с маслом, а в воду — добавлять вина.
Однако по губам текло, да в рот не попадало, ибо старшие младших держали на побегушках и никогда не давали им в руки бритву и деньги одновременно. Йоан по бедности продавал свои волосы: стоя на базарной площади, демонстрировал, как ловко может завязывать их в узел, и, когда подходили заказчики, срезал до последней пряди. Улыбка его все больше усыхала, пока однажды утром не пропала вовсе, и тогда опять появился тот болгарский священник и сказал:
— Хочешь, чтобы ты носил свою дорогу или чтобы дорога носила тебя? Выбираешь первое — иди, но знай, доколе дойдешь, — до дыр в опанке. Выбираешь второе — получаешь, как говорится, бери, что дают, — и опять предложил дукаты.
И Йоан принял предложение. Перешел в болгары, чей язык и так знал, и записался как Йован Сиропу лов.
«Вовсе этот болгарский поп и не отступник, — думал он, — а нашего закона человек, и такие, как он, только греки, тоже, наверное, ходят и записывают болгар в свои греческие книги»:
Так Йоан Сиропулос с помощью болгарских священников припрятал свой родной язык, перенял болгарский, включился в некое другое время, где воды иначе текут, накопил добра, продавая соленое мясо, женился и обзавелся детьми, нося постоянно свое другое, болгарское имя и передавая его своему потомству. Теперь они были Сиропуловы.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента