Однажды ночью императрице Теодоре приснилось, что к ней в опочивальню слетаются ангелы с зубастыми бичами, с плетками-треххвостками, с удилищами и серпами. Ангелы принялись избивать спавшего рядом с императрицей императора. Разбуженная шумом их крыльев, императрица в ужасе проснулась и наяву увидела на ложе рядом с собой императора Теофила, полумертвого от побоев, в синяках и ссадинах. Он лежал весь в крови, облепленный перьями ангелов, и не слышал, как она его звала. Той же ночью все императорское войско утратило дар речи. Шесть недель ни один военачальник не мог издать ни одного приказа, ни солдат с солдатом поздороваться. С этой немотой, словно с пронзительным криком, константинопольская церковь всех церквей наконец очнулась от своего столетнего сна. Император приказал ввести ночные молебствия в честь Богородицы. В Святую Софию ввели двести женщин с грудными детьми, и невинные младенцы молились за своих грешных родителей. Церковь церквей снова оделась иконами…
   Гвозди были возвращены в стены империи, а иконы — в храмы. И монахи Афона пожелали вновь завести, как прежде, наряду с общинным житием и устав одиночек-пустынников. Ибо, покуда все братства на Святой горе жили общинами, там свирепствовал голод. Никто не обрабатывал землю, все занимались виноградарством. Так что вернуться к двойному уставу было просто необходимо. Только не так-то просто было это сделать по тем канонам, которые действовали на Святой горе. Потому что обители, в которых когда-то завели общинный устав вместо одиночного жития, уже не могли к нему вернуться. Из общинного устава выхода не было. По действовавшим канонам даже после того, как были отменены гонения на иконы, старые — уже преобразованные в общежитийные — монастыри не могли перейти к идиоритмии. Одиночное житие могли вводить лишь вновь основанные братства. И тогда грекам пришлось впустить на Атос варваров для создания новых монастырей. Недавно окрещенные монахи из славян имели обычай завязывать на волосах узелки — напоминание о дневных и ночных молитвах. Придя на Святую гору, каждый из них втыкал в землю свой отшельнический посох и ждал, не появятся ли на нем листья. Если листва на посохе не появлялась, это означало, что его владельцу не суждено стать вселенским патриархом. Монахи уходили в отшельники или основывали новые братства. Так возникли на руинах прежних греческих монастырей новые, славянские: русский Русикон, сербский Хилендар, болгарский Зограф и другие. Все они теперь включали оба монашеских устава: и общинное житие, и одиночные кельи. Таким образом, появление славян на Афоне способствовало восстановлению равновесия, нарушенного во времена иконоборчества. Преобладание общинников в предшествующий период теперь умерялось присутствием тех, кто жил по одиночному уставу, во вновь основанных монастырях. Судьбу новых славянских монашеских поселений на Святой горе можно было проследить на примере Хилендара, который стал одним из четырех крупнейших монастырей на Афоне. Одним из тех, кто высоко сидит, далеко глядит…

 
   Громы и молнии сплошь исхлестали и землю, и воду, а потом отступили. Афанасий и его спутник двигались вслед за раскатами грома в машине, полной вспенившейся тишины. Ехали они по старинной дороге, проложенной путниками, что в течение столетий спускались с Балкан к Салоникам и дальше брели в восточном направлении, к славянским монастырям на Афоне. Вдоль дороги тянулась еще заметная цепочка караван-сараев и постоялых дворов, построенных для паломников, пришельцев из славянских провинций древней Византии. Семьи трактирщиков, из поколения в поколение поддерживавшие эту традицию, теперь открывали маленькие гостиницы вдоль побережья. Из их окон можно было увидеть залив, по которому когда-то выезжал прямо в море на белом коне защитник города — Димитрий Солунский, левой рукой по-кавалерийски придерживая поводья, а правой отсекая паруса у пиратских кораблей, нападавших на Салоники.
   Пополудни Свилар и его попутчик добрались уже до Трипити, того самого места, где несколько тысяч лет назад Ксеркс приказал снять якоря со своих боевых кораблей, запряг в якоря пасшихся на берегу буйволов, пропахал таким образом канал, отделивший полуостров от материка, и провел свой флот в самое сердце греческих вод, не подвергая его превратностям бурь в открытом море. Теперь его путь обозначала полоса соленой земли, на которой не росла трава. Эта полоса и служила границей между Афоном и всем остальным миром. Говорят, эта граница вечна, как вечна сама соль. Здесь же, в местечке Урануполис, они оставили своего коня о четырех колесах, ибо на Святую гору прибывают либо по морю, либо пешком. Они отправились на поиски ночлега, рыбы к обеду и пристани, где с утра можно будет сесть на пароход до Карей.
   — «Рыба»? — переспросил один из греков, попивавших узо в редкой тени хилой лозы. Рукой, обмотанной четками, он указал в направлении башни Х века.
   Это, как выяснилось, было место, где говорили на языке путешественников. Владельцев таверны звали Василия и Василий Филактос Сербский язык они выучили по старым, пожелтевшим «проскинитариям» — путеводителям по Афону, которые сначала переписывали, а потом и печатали в типографиях их предки, принимавшие богомольцев. Хозяин сказал, что хозяйка сейчас принесет вина, а сам вынес книгу с подписями всех паломников, побывавших в таверне начиная с 1886 года. У него были расчесанные надвое усы, очень похожие на брови, тем более что усы и брови у него были одинаково подстрижены.
   — Это — третья книга в нашей семье, — сообщил он. — Две предыдущие уже давно заполнены.
   У хозяйки были полные руки, похожие на подошедшее тесто, с темными глубокими ямочками на локтях. Она была так красива, что даже собственный муж явно никак не мог привыкнуть к ее красоте. Он поведал, что его жена — существо необычное, с долгим дыханием, что живет она в больших промежутках времени: мысль, начатую сегодня, додумывает завтра, а день ее продолжается два обычных дня, да еще и ночь, после чего она спит двое суток подряд. Наливая им вина, женщина сказала, что оно настояно на смоле и на травке, которая осушает слезы, а в ушах вызывает приятный стук крови в переменчивом ритме, схожем с морским приливом и совпадающем с размером гекзаметра, древнегреческого стиха, ритм которого можно усвоить и не зная породившего его языка. Считается, что варвары, напившись местного вина «резина» (а оно упоминается еще в «Одиссее»), сразу начинали говорить гекзаметром, еще не успев научиться греческому. Заметив, что Свилара смущает странный запах ее напитка, хозяйка обратилась к нему, словно прочесывая его глазами:
   — Никогда не пропускайте первого раза! Есть блюда, вкус которых можно оценить только по третьему куску или по последнему. А о винах иногда можно судить после того, как их пьешь два-три дня…
   Она жарила рыбу, обваляв ее в кукурузной муке, для себя же приготовила на отдельной сковородке с кривой серповидной ручкой маслины с сыром и большой цветок бузины в хлебных крошках.
   — Чтобы попасть на Святую гору Афон, — заговорила она, не отрываясь от своих сковородок и точно продолжая ранее начатую беседу, — вам нужны четыре визы. Первую, греческую, вы, надеюсь, получили в Белграде, а вторую — для въезда в Северную Грецию — в Салониках. Третью вы получите в Карее, как только перейдете границу между Грецией и Афоном. Название «Карея», то есть орешник, происходит от множества растущих там грецких орехов. Там находится резиденция протата — правительства духовного государства Афон, которое имеет международный статус, собственный суд и пользуется независимостью от греческих властей. Поэтому оно располагает собственной таможней. По административному делению Святая гора относится не к Афинской патриархии, но к Константинопольской. Всего на полуострове двадцать четыре монастыря, а в правительство входят представители крупнейших, в том числе и вашего Хилендара. Протат состоит из глав четырех главных монастырей, и каждый располагает лишь четвертью гербовой печати. Они выбирают из своей среды «прота» — главу всего Афона, как бы премьера. Тот может заверить решения своего кабинета, только если соберет воедино все части печати и обмотает вокруг них прядь своих волос. Когда в Карее получите третью визу (а это единственное место на свете, где грекам и сербам отдается предпочтение — визы им выдаются вне очереди), останется четвертая, устная, которую труднее всего получить, — виза на вход в Хилендар. Там существует список лиц, которым, где бы они ни жили, воспрещено входить в Хилендар. Список невелик, но если вашу душеньку в нем запечатлели, в этот монастырь вам не войти никогда. Самое приятное: критерии, по которым составляется этот индекс, никому не известны. Ни один человек, идущий в Хилендар первый раз, как вот вы, не знает, есть ли его имя в списке.
   Улыбнувшись так, что верхняя губа у нее точно приклеилась к носу, хозяйка начала своеобразную игру, сопровождающую обед. Ее супруг накладывал полные тарелки и при этом задавал вопросы, а она, согласно какому-то древнему обычаю, отвечала ему, прикрыв глаза руками.
   Оба они были уверены, что путешественники знают эту игру и с удовольствием ее принимают. На самом же деле их гости понятия о ней не имели.
   — Кому отдать эту миску? — спрашивал хозяин, взяв в руки первую тарелку. Видно было, что весь ход этого маленького спектакля известен ему до мелочей.
   — Угощай, не пожалеешь, — отвечала Василия, заслоняясь своими волосами и как бы не видя, о ком речь. — Это — молодому господину, чтобы у него дом всегда был полная чаша!
   — А это кому? — продолжал спрашивать хозяин, поставив первую тарелку перед Афанасием.
   — Себе! — отвечала хозяйка, отойдя к окну. — Чем больше съешь, тем больше жажда одолеет. Не в том грех, что съешь, а в том, что сотворишь! — В ее голосе слышалась усмешка.
   — А это?
   — Пожилому господину, чтоб помолодел! Чтоб не пустые были ясли у вола-трудяги! — И тарелка оказалась перед гусляром. Все хохотали, потому что хозяин раздавал тарелки как бог на душу положит, истолковывая слова Василии по своему усмотрению.
   — Наевшись, можно и попоститься! — объявила Василия, придвигая к себе последнюю тарелку. Гостям же она особенно рекомендовала рыбу, потому что рыба всегда здоровее тех, кто ее ест.
   — Блаженно вино в ваших устах, — сказала она, подавая воду, чтоб смешать ее с вином. — Ведь эта вода — вечная, — добавила она, — это та же самая вода, которую ваш престолонаследник святой Савва купил еще в тысяча сто девяносто восьмом году вместе с источниками. Он ее пил, когда вместе со своим отцом основывал монастыри на Афоне.
   Так начался обед. Василия все время смотрела гостям в рот и беззвучно шевелила губами, провожая каждый кусок. После еды мужчины вышли в маленький садик с крохотным участком моря, в который падали маслины. Вся земля была пропитана их маслом. Они пили кофе за столиком, шатавшимся, как в качку на корабле. Неожиданно хозяин нагнулся и, подобрав горсть гальки, выбрал восемь черных и восемь красных камешков. Он разложил их на клетчатой скатерти, и началась игра в шашки. Потом вышла в садик и Василия с бутылкой вина и голубой тарелкой в руках. Она налила им вина в стаканы, которые они опасались ставить на расшатанный столик, а потом стала перемывать в тарелке мелочь, заработанную за последние дни.
   — Знаете, — обратилась она к Свилару, вытирая драхму, — вы, наверное, думаете, что играете с моим мужем в шашки. А вот и не так. Мы перед началом игры даем камешкам имена наших родных. Они как бы играют вместо нас, и мы вместе с ними выигрываем и проигрываем. Камешек, против которого вы сейчас делаете ход, носит имя Адам, как мой отец. А эту дамку мой муж, конечно, назвал именем своей покойной матери. Вы тоже можете дать имена своим камешкам. И начнете лучше играть.
   — Выиграл майор Коста Свилар! — воскликнул Афанасий, принимая условия игры и пряча выигранную драхму.
   — Но помните, это не вы выиграли, а он. Купите ему что-нибудь на эти деньги.
   — Что можно купить покойнику?
   — Вы еще спрашиваете? Ведь вы идете на Святую гору, — заметила Василия и спросила: — А что, вашего отца нет в живых?
   В ответ Свилар объяснил цель своей поездки и заодно спросил об отце.
   — Стойте, стойте! — воскликнула, разволновавшись, Василия. Прядь ее распустившихся волос попала в стакан с вином. — Вы мне напомнили об одном случае, который, возможно, гораздо больше связан с вами, чем можно предположить. Во время войны как-то к нам в таверну во время страшной многодневной жары пришли трое нищих. Они были в грязи с головы до ног, но видно было, что эта грязь смешана с кровью. Они были немые, вернее, притворялись немыми. Один из них был очень высокий. Помню, ему ничего не стоило заметить, где мы прячем ключ за притолокой. «Уж слишком он силен для нищего, который якобы питается ежевикой с куста и ходит без пуговиц», — подумала я. И еще я заметила, что он не помочился перед сном, значит, не хотел крепко спать, чего-то опасался. Как только он лег, я подошла к нему и пригрозила его выдать, если он не признается, кто он такой на самом деле. Сначала он отпирался, а потом открылся. Я ему приготовила помыться, велела растереться маслом, побрила его и дала чистую одежду для него и для его друзей. Он оказался офицером разбитой югославской армии. Конечно, я не думаю, что это и был ваш отец. Можно ли за это поручиться? Мой рассказ не к тому. Но этот случай — свидетельство того, что так бывало. И для вас важно услышать, куда они отсюда ушли… Они умоляли меня их не выдавать немецким властям и тайком провести до границы Святой горы. Договорились, что утром я их провожу и покажу дорогу. Но поутру они сделали один шаг, который им мог стоить жизни. Они заглянули к заутрене в здешнюю церковь и смешались с тесно стоявшим народом. Они стояли, окутанные ладаном, и слушали пение на греческом языке. И вот, хотя выдать свое негреческое происхождение и запеть по-сербски было равно самоубийству, один из них, тот самый, старший по чину, не выдержал. Он дал волю своему прекрасному голосу, от которого в церкви погасли свечи и изменились ароматы. Он стоял у самого входа, и от его пения, раздававшегося со стороны, всем стало казаться, что церковь стоит не на месте, надо бы ее передвинуть. Теперь вся деревня знала, что на заутрене кто-то пел по-сербски. Боясь, что кто-нибудь их выдаст оккупационным властям, я спешно проводила всех троих до Афонских гор. Дальше идти я с ними не могла. Ведь там, куда вы идете, женщин не пускают.
   Там нет ни могилы старше трех лет, ни человека моложе восемнадцати. На третий год после похорон кости покойника омывают вином и складывают в склеп, чтобы освободить место на кладбище. Остается только имя, написанное карандашом на лбу черепа. Там не похоронена ни одна женщина и нет существ женского пола, кроме птиц и растений. Нет ни сыра, ни молока, ни яиц, ибо уже тысячу лет, как нет ни единой коровы, кобылы или курицы. Мяса там не едят никогда, рыбу — по воскресеньям и по праздникам, хлеб замешивают раз в месяц и сохраняют так, что он не свежий и не черствый. За весь тысячелетний срок, пока существует Афон, один только раз на его землю ступила женщина. В тысяча триста сорок седьмом году басилевс сербов, царь Стефан Душан, посетил Святую гору, которая в то время принадлежала сербскому царству. Раздавая по пути золотые и серебряные сосуды, коней, одеяния, села, поместья и дарственные грамоты, он заехал в монастырь Хилендар, основанный его семьей. С ним была и его жена Елена. Но она побывала в монастыре в качестве царицы, супруги басилевса, а не в качестве женщины…
   Гречанка неожиданно умолкла, и стало слышно, что набегающие волны шумят не так, как те, которые уходят. Вино, которое они пили, согрелось от ее тела, так как она держала бутылку между грудями. Свилар почувствовал, что это тепло его возбуждает. Он невольно взглянул на других мужчин и с удивлением заметил, что муж Василии Филактос тоже возбужден. Было ли это от того же тепла, Афанасий не понял, но зато было очевидно, что гусляра все это не волнует. Свилар даже подумал, что операция, проделанная с ним на шоссе, и в самом деле возымела свое действие. И тут он поймал взгляд Василии. В падавшей темноте ее глаза светились, как два зеркала, и их взгляд, способный остановить часы или согнуть вилку, неподвижно покоился на лице гусляра.
   — Не обижайтесь, если я вам дам совет, — продолжала Василия, словно очнувшись от сна. — Первое — вы, наверное, человек современный, раз не креститесь перед едой. Там, куда вы направляетесь, вам без этого будет трудно, вы можете попасть в неудобное положение. Подумайте об этом. А второе — это притча, которую здесь рассказывают паломникам. Вот она. В Хилендаре, по преданию, истина открывается на третий день. И люди, и вещи там проявляют свое истинное лицо, а шутка оборачивается правдой только на третий день…
   Смотрите, чтобы вам хватило терпения на эти три дня. Ибо от мудрости не много корысти; мудрые люди достигают большего, чем глупые, не настолько, насколько они умнее, но гораздо, гораздо меньше. В жизни не так уж много места: протяни руки в стороны, и одна ладонь окажется на солнце, а другая в тумане…
   Свилар и вправду почувствовал, что наступил час, когда одной рукой можно коснуться дня, а другой — ночи. Хозяин дал Василии знак стелить постели. Она постелила им на веранде, выходящей на море, и положила каждому в изголовье по красной шерстяной подушке. Хозяева пожелали гостям спокойной ночи. Уходя, Василия их предупредила:
   — Будьте осторожны во сне! У нас говорят, что человек во сне каждую ночь забывает одного из тех, кого наяву любил…
   Ее слова сопровождал звук свирели. Хозяин играл на двойной свирели, вырезанной в виде сплетающихся змей. Он удерживал звуки ноздрями, вдыхая воздух ртом. Казалось, что змеи высасывают из него душу, пьют его дыхание, и оно, выходя из тела, тихо насвистывает свое новое имя. Полузакрытые глаза музыканта были похожи на треснувший грецкий орех, и Свилару показалось, что змеи тоже плачут, потому что смерть болезненна и для того, кто отдает жизнь, и для того, кто ее отнимает, — как сигарета, гаснущая на ладони…
   Музыкант начал зевать в свирель, потом чихнул в нее, погасил лампу и пошел спать. На берегу осталась одна Василия, и Свилар заметил, как она выплеснула в море вино из недопитого им стакана. Это вино стало укачивать его, постукивая в ушах, но перед сном он успел принять одно решение, причинившее ему легкие угрызения совести. Ему хотелось встать пораньше и уехать одному, не будя гусляра. В ту самую минуту, когда он об этом подумал, гусляр улыбнулся ему в темноте и, сверкая глазами, похожими на две черные бусины, сказал:
   — Мне больше нравятся люди, которые возвращаются из Хилендара, чем те, которые туда идут. Да и самого себя больше люблю на обратном пути…
   Поутру Свилар обнаружил, что спал разведя руки в стороны и скрестив ноги, словно прибитый к кресту. Он сразу понял, что проспал и упустил случай избавиться от попутчика. Но, обернувшись в ту сторону, где спал гусляр, он убедился, что там никого нет. Постель была собрана, а красная подушка пуста. Он снова был один.


4


   Неизвестно, какой из двух монашеских укладов предпочитал греческий, дославянский Хилендар. Вероятнее всего, он опирался на идиоритмию, обособление, потому как был посвящен Пресвятой Богородице, и во времена гонения на иконы это привело к тому, что греки его разрушили. В один прекрасный день 1198 года правители и монахи святые Савва и Симеон Неманя выкупили эти земли и воды у сербского государства и принялись обустраивать монастырь. Святой Савва организовал свою паству на основах братства, придерживаясь строжайших норм монашества, и монахи в Хилендаре проводили свои дни в заботах о хлебе насущном с общей солью и не вели счета пчелам. Все у них было общее — очаг и вода, и даже еда в трапезной, где стояли каменные столы с выдолбленными углублениями для плошек и соли и бортиками по краям, чтобы не уронить хлеб.
   Должно быть, такое устройство изначально нарушилось неким монахом-одиночкой, скорее всего греком, оказавшимся здесь случайно. Во всяком случае, как и в других монастырях Святой горы, исподволь менялся уклад жизни затворников и в Хилендаре. Монахи опять принялись обустраиваться и укрощать воду, сеять и жать, рыбачить и рыбу на хлеб класть, опять стали прислушиваться к подземным пределам Святой горы, где в земной утробе таились и пульсировали богатства — руды и драгоценные камни; на Афон вернулись привычные занятия одиночек, и Хилендар принял их вместе со всем остальным. Восстановленное равновесие между затворниками и общинниками впоследствии сохранялось надолго, и в Хилендаре всегда были приверженцы и того и другого монашеского уклада жизни. Лишь благодаря постоянному противопоставлению исконной обособленности одиночек от общинников Хилендар становился Хилендаром. И все решающие баталии — ключ ко всем важнейшим поступкам и изменениям в монастыре — происходили от столкновения интересов одиночек и общинников, и получалось, что судьба решений обоюдных интересов одиночек и общинников зависела от того, какой из двух укладов в данный момент преобладает в Хилендаре. Различия между этими укладами ни в коем случае не проявлялись внешне, и хилендарские монахи сопоставляли эти различия с различиями между днем и ночью, при их допустимом равноправии, как у братьев и сестер или как у матери с сыновьями. И подобно тому как дни и ночи не могут смешаться, так и монахи одного уклада не могли переходить в другой, но должны были навсегда, и на этом и на том свете, оставаться такими, какими приняло их монашество. И тем не менее одно исключение существовало.
   Существовал способ, один-единственный и безмерно дорогой, общиннику превратиться в одиночку или, напротив, отказаться от обличья одиночки и облачиться в ризы общинника. Для этого надо было покинуть монастырь, уйдя вместе с новообращенными, на Святую гору переселившимися русскими, сербами или болгарами, изменить имя, перенять их варварский язык и в их монастыре поискать выход в некое время с иными тональностью, ритмом и укладом, дабы здесь начать все сначала. Короче говоря, греки становились болгарами, армяне — сербами или русскими, русские — греками, чтобы отказаться от прежнего чина и уклада. Иного пути не было. А уходили по двум причинам: чтобы оставить уклад, который в данный момент не был превалирующим, или чтобы в новом укладе они могли заниматься тем, чем не могли заниматься в старом. И лишь Хилендар не принадлежал ни одиночкам, ни общинникам. Хотя деяния монахов были различны. Как вино и хлеб.
   Эти «трансвеститы», однажды перейдя в чуждый уклад и обитель, редко навещали свою бывшую братию; чаще других их встречали сербские монахи, ходившие по делам в чужие монастыри — греческие, болгарские или русские, где заставали их в чуждых одеждах и в ином монашьем статусе и никак не могли привыкнуть к новому статусу этих отщепенцев. Они прекрасно знали, что эти отщепенцы и беглецы думают, однако не понимали, что говорят и на каком языке молчат. Хотя им хорошо были известны причины ухода их соплеменников в чужой монастырь и чужой язык, а подчас и сами они являлись их соучастниками, всякий раз они как бы заново удивлялись тому, что эти беглецы действительно отказались от собственного языка, а не только от монастыря, хотя это должно было быть очевидным изначально как тем, кто оставался, так и тем, кто уходил. И дивились — может, даже и злились — те, кто не ушел, что не понимают конца истории. Потому что конец этой истории монахи излагали на каком-то чужом, непонятном им языке. И оставшихся это раздражало настолько, что по завершении дел они возвращались в свою обитель в недоумении, словно у истории об отступниках и не было вовсе конца, ибо рассказан он был чужим языком и потому казался концом не этой, а какой-то другой истории.

 
   — Эгейское море спокойно только по воскресным дням и по праздникам, — сказал Свилару монах в Ивироне, на маленькой пристани, где дожидался парохода, похожего на рыбину с сильно раздувшимися жабрами. Хилендарская гавань оттуда лежала в двух часах хода к северу, напрямик через пучину, вглядываясь в азиатский берег поверх острова Тасос (о котором говорят, что хотя его с суши и не видно, зато с Тасоса сушу видно), потому что островитяне наделены острым зрением.
   Хилендарский берег был плоский, грязный и кишел буйволами. А всего в шаге от моря, словно оно и не соленое вовсе, бушевала зелень. Она простиралась вдоль берега и поднималась вверх, к монастырю, кустистая, пахучая и местами превратившаяся в непролазные заросли крапивы, над жалом которой смеется только дурень. С разросшихся виноградных лоз птичий помет не падал на землю, а качался на листьях.
   Афанасий Свилар сошел на берег, с коростой на губах и язвами от сенной лихорадки в ноздрях. Буря запахов, буйство растений и беспривязные дикие мулы сопровождали его; у черных буйволов красные глаза горели, словно свечи в темноте, и были видны далеко, хотя стоял полдень. Где-то неподалеку от старой башни, там, откуда не видно ни моря, ни монастыря, на пути Свилара упал камень. Потом еще один. Свилар ощутил страх одиночества и присутствие человека. Человек этот действительно появился, продолжая бросать перед собой камни. Волосы на голове у него были старше бороды, седые и толстые, наподобие рыбных костей. Глаза — цвета устрицы с лимоном — сходились у него на переносице, словно он только что втянул их через нос. В руке он нес торбу из грубой ткани, из такой же была и его одежда.