Страница:
9 августа. Де Лириа: «Великая княжна чувствует себя гораздо лучше с того времени, как ее лечит новый медик».
23 августа. Де Лириа: «Здоровье великой княжны улучшается. Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе его величества».
26 августа. К. Рондо: «Царевна Наталья Алексеевна была очень больною в Москве, она теряла фунта по два крови».
15 ноября. Де Лириа: «…великая княжна в отчаянном положении, почему его величество возвратился в город ныне же… Великая княжна умирает, и ее потеря незаменима: в моей жизни я не видал принцессы более совершенной».
29 ноября. Де Лириа: «С того времени, как великая княжна начала принимать женское молоко, здоровье ее не улучшается: надежды на выздоровление не предвидится». [98]
Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября (3 декабря по новому стилю) 1728 года. Это была действительно огромная потеря для Петра II, ибо в лице сестры он имел человека, который искренне любил его и желал ему добра. Но сам Петр этого, кажется, не понимал.
В архиве сохранился текст «придворного распоряжения касательно погребальной церемонии великой княжны Натальи Алексеевны». Из этого документа явствует, что похороны великой княжны должны были отличаться пышностью и торжественностью. В них принимал участие сам император.
В церемонии предполагалось участие двух шталмейстеров: один шел впереди процессии, другой ее замыкал. Основную часть процессии открывали 36 трубачей и три литаврщика. За ними следовали пажи великой княжны во главе с гофмейстером. Далее в санях везли гроб. Лошади были покрыты черными попонами, а сани — черным бархатом. За гробом следовали 48 лакеев в траурном одеянии с факелами, из коих 34 сопровождали гроб, а 16 — императора.
Перечисленные участники церемонии комплектовались из штата великой княжны. За ними следовали 13 карет, запряженных цугами, в которых восседали маршалы, кавалеры и гофдамы. За этими каретами ехали дамы, тоже в каретах; их число не указано.
За императором несли шлейф три камергера. Каждого сопровождали по два гайдука. [99]
За день до погребения все кабаки должны были быть извещены о запрещении продавать в день похорон водку.
Погребение великой княжны сопровождалось инцидентом, свидетельствующим о живучести традиций местничества, отмененного еще в 1682 году. Несмотря на присутствие императора, многие так и не явились на похороны. Как пояснил К. Рондо, «…возникли большие споры по поводу мест в процессии и ее расположения, сановники никак не могли согласиться между собою». [100]«Большинство лиц уклонились от присутствия на похоронах, — сообщал Маньян, — их поведение так не понравилось царю, что он, как говорят, грозился даже припомнить некоторым из них».
Влияние на императора пыталась оказать еще одна его близкая родственница — родная бабка Евдокия Федоровна Лопухина.
Первая супруга Петра Великого испытала на себе всю жестокость нравов того времени. Она была насильно пострижена мужем в монастырь, ибо для Петра это был единственный возможный способ расторгнуть брак с нелюбимой им женщиной. Молодая, сильная, пышущая здоровьем красавица приняла новое имя — Елена и должна была заживо схоронить себя в монашеской келье. Всего она провела в разных монастырях около трех десятилетий.
Сначала ее содержали в Суздальском Покровском монастыре. В 1718 году, однако, она была привлечена к следствию по делу царевича Алексея, во время которого обнаружилось, что бывшая царица не соблюдала правил монашеского поведения и даже вступила в интимную связь с капитаном Степаном Глебовым. Были найдены написанные ею письма, адресованные капитану. Глебова подвергли жестокой казни — он был посажен на кол, а блудницу отправили в Старую Ладогу, где она содержалась под более строгим надзором. Затем из Старой Ладоги инокиню Елену перевели в Шлиссельбургскую крепость, где в сентябре 1725 года ее довелось мельком видеть камер-юнкеру Берхгольцу. «Обозрев внутреннее расположение крепости, приблизились мы к большой деревянной башне, — писал он, — в которой содержится царица Евдокия Федоровна. Не знаю, с намерением или нечаянно, она прогуливалась по двору. Увидев нас, она поклонилась и громко говорила, но слов ее за отдаленностью нельзя было расслышать». [101]
Вступление на престол внука сразу же изменило ее положение. Евдокии Федоровне вернули свободу. Бывшая царица избрала местом своего пребывания Новодевичий монастырь в Москве.
Двор находился в Петербурге, а из Шлиссельбурга, где она содержалась, до столицы было, что называется, рукой подать. Однако Меншиков распорядился везти бывшую царицу в Москву, не завозя ее в Петербург, — он опасался, что озлобленная Евдокия будет мстить оставшимся в живых виновникам гибели ее сына царевича Алексея и ужесточения содержания ее самой в монастыре, а в число этих виновников, несомненно, входил и он сам. И действительно, царица-инокиня питала к Меншикову самую неугасимую ненависть. Как свидетельствовал прусский посол барон Г. фон Мардефельд, царицу вообще «всегда считали за гордую и мстительную особу».
Опасения, однако, оказались напрасными: лучшие годы Евдокии Федоровны были позади, здоровье утрачено. В карете, державшей путь в Москву, сидела старуха, желание которой состояло лишь в том, чтобы остаток дней своих провести спокойно, без потрясений и участия в интригах, довольствуясь положением бабки императора и отказавшись от вмешательства в дела управления.
Сразу же надо отметить особенность в отношениях бабки с ее внуком и внучкой — вряд ли они могли питать друг к другу нежные и теплые родственные чувства. Петр и Наталья росли вдали от бабки, не испытывали ее ласки и заботливости, а бабка до времени даже не подозревала о их существовании. Притом она была значительно более заинтересована в установлении контактов с внуком и внучкой, от которых ожидала самых разных и прежде всего материальных благ: возвращения титула царицы, восстановления престижа. Петр же общества бабушки не искал и в ее участии в своей судьбе не нуждался.
Однако внешние приличия необходимо было соблюсти, а они требовали встречи родственников.
Узнав о падении Меншикова, бабка 21 сентября 1727 года отправила внуку письмо следующего содержания: «Державнейший император, любезнейший внук! Хотя давно желание мое было не токмо поздравить ваше величество с восприятием престола, но паче вас видеть, но понеже счастию моему по се число не сподобилась, понеже князь Меншиков не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве. А ныне уведомилась, что за свои противности к вашему величеству отлучен от вас; и тако примаю смелость к вам писать и поздравить. Притом прошу: естли ваше величество к Москве вскоре быть не изволите, дабы повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть вас и сестру вашу, мою любезную внуку, прежде кончины моей. Прошу меня не оставить, но прикажи уведомить, какое ваше изволение будет». [102]
Но и освободившись от опеки Меншикова, царь не жаждал встречи с бабкой. Он хорошо знал о ее ненависти к детям Петра Великого от второго брака, и в частности к цесаревне Елизавете Петровне, в которую был страстно влюблен. Кроме того, бабка в первых же письмах стала донимать внука разного рода ходатайствами и просьбами, исполнение которых отвлекало юного царя от занятий, доставлявших удовольствие.
В желании поскорее увидеть внука и внучку царица проявляла немалую словесную изобретательность. «Дай, моя радость, мне себя видеть в моих таких несносных печалях, — например, писала она, — как вы родились, не дали мне про вас слышеть, нежели видеть вас»; или: «наипаче того прошу: дайте мне себя видеть и порадоватца вами, такими дорогими сокровищи»; «а наипаче того желаю, чтоб мне вас видеть вскоре по моей к вам природной горячести»; я «забуду от такой своей радости все предбудущие свои печали, как вас увижу»; «о вашем вселюбезнейшем здоровье слышу, а вас не вижу и в том мне великая печаль»; «…чтоб мне вас видеть во всяком благополучии, и прошу вас также и молю всевышнего нашего Создателя, чтоб оное учинилось в недолгом времени, и мне истинно и веры не имеетца, чтоб мне вас видеть».
Внук отвечал бабке реже — разумеется, под диктовку наставника Остермана. Он также писал о своем горячем желании увидеться с нею, проявлял заботу о ее материальном благополучии и даже спрашивал, «в чем я могу услугу и любовь мою показать», но упорно сопротивлялся ее приезду в Петербург. 30 сентября в тон бабушкиных посланий Петр отвечал: «Я сам ничего так не желаю, как чтоб вас, дражайшую государыню бабушку, видеть, и надеюсь, что с Божиею помощию еще нынешней зимы то учинится может». В следующем письме, отправленном 5 октября, внук уточнил обстоятельства будущей встречи: он сам «для коронации своей в Москву прибыть намерен». [103]
Эта неопределенность бывшую царицу никак не устраивала. Она продолжала донимать внука мольбами о более скором свидании и, разумеется, в Северной столице — бабке не терпелось показаться столичной элите и полюбопытствовать, что представляло творение ненавистного ей покойного супруга.
Остерман не только сочинял письма бабке от имени своего царственного воспитанника, но и сам вступил с ней в переписку. Никогда ничего не делавший без ощутимой выгоды, барон и в данном случае рассчитывал извлечь пользу из контактов с царицей. Дело в том, что именно в это время до крайности обострился конфликт между ним и фаворитом императора Иваном Долгоруким. Над Андреем Ивановичем нависла угроза увольнения от должности воспитателя, и он искал поддержки всюду, где мог ее обрести, — в том числе и у царицы, которую он никогда не видел и о возможностях которой быть ему полезной не имел представления.
Первое письмо Евдокии Федоровне Остерман отправил 27 сентября 1727 года, то есть с тем же курьером, который вез письмо внука. В нем он заверил ее во «всеподданнейшей моей верности» как его императорскому величеству, так и в делах «которые к вашему величеству принадлежат». В другом письме к царице он обещал «его императорскому величеству, моему всемилостивейшему государю, без всяких моих партикулярных прихотей и страстей прямые и верные мои услуги показать, так и ваше величество соизволит всемилостивейше благонадежны быть в моей вернейшей преданности к вашего величества высокой особе».
К переписке с царицей он привлек и свою супругу, которая тоже убеждала Евдокию Федоровну: «…муж мой его императорскому величеству и вашему величеству служит и служить будет».
В данном случае Андрей Иванович просчитался — на деле оказалось, что царица была лишена возможности оказать ему помощь, хотя и обещала «сколь силы моей будет, и я вам всегда доброхотствовать буду». Однако, как явствует из донесений иностранных дипломатов, «сил» у царицы осталось маловато — их хватило лишь для того, чтобы вернуть из ссылки оставшихся в живых осужденных по делу ее сына царевича Алексея и возвратить своим родственникам Лопухиным конфискованное у них имущество. Правда, в этом отношении она действовала очень решительно. «Старая царица выхлопотала возвращение прав собственности всем, принадлежащим к ее дому… — доносил Маньян, — это исполняется с такою точностью, что приводит почти в отчаяние множество знатных лиц, награжденных этим имуществом большей частью в благодарность за услуги». Очевидно, в этом вопросе Евдокия Федоровна опиралась на полную поддержку царя.
Но личные отношения все не складывались. «До сих пор все еще не могут установиться искренние отношения между бабушкой и императором и обеими великими княжнами, — доносил 19 февраля 1728 года Г. фон Мардефельд. — Старая царица все еще живет в монастыре, где она занимает три маленькие комнатки или, вернее, кельи. Император и великие княжны сделали ей только один церемонный визит, который ей совсем не пришелся по душе, а также не достигла она желанной цели тем, что, облачившись в старомосковское одеяние, заставила всех посетителей подойти к своей руке».
Личная встреча бабки и внука состоялась незадолго до коронации Петра II. Единственное ее описание, причем весьма скудное, принадлежит перу испанского посла де Лириа. «В понедельник, 1 марта 1728 года (по новому стилю. — Н. П.),бабка царя приехала во дворец видеть его царское величество, — доносил он. — Она имела терпение просидеть у него очень долго. Чтобы не дозволить ей говорить о делах, на все это время он пригласил быть с ним принцессу Елизавету, чтобы она была для того помехой. Но она все-таки много говорила ему о его поведении, как меня уверяли, она советовала ему жениться, хотя даже на иностранке, что де будет все-таки лучше, чем вести эту жизнь, которую он ведет в настоящее время. Эти лекции или откровенность со стороны бабки не только дают надеяться, что его царское величество, чтобы избавиться от бабки, поспешит возвратиться в Петербург, но и утверждает меня в мнении, что она ни в каком случае не будет иметь влияния на дела управления». [104]
Маньян подтвердил догадку де Лириа. Упреки внуку «относительно его связей с принцессой Елизаветой и ходатайства за некоторых из его министров» вызвали раздражение юного царя. Недовольство поведением бабки усилилось в связи с эпизодом с подметным письмом в защиту сосланного Меншикова. В ходе розыска выяснили, что духовник царицы-бабки получил «тысячу ефимков за то, чтобы ввести Меншикова в милость царицы». «Здесь, видимо, недовольны старой царицей, — доносил Маньян, — за то, что она умолчала о сообщении, сделанном ей духовником».
Маньян сообщил еще об одной детали в поведении царицы, вызвавшей недовольство внука: «Страшная ненависть, приписываемая старой царице по отношению к обеим дочерям, рожденным от второго брака покойного царя его супругой, заставила предполагать, что она не замедлит устроить так, чтобы принцесса Елизавета вынуждена была вступить в монастырь». «Некоторые даже того мнения, — добавлял он, — что ее мщение пойдет еще дальше, и она постарается о том, чтобы этот второй брак Петра I был признан недействительным, как заключенный еще при жизни его первой супруги». Напомним, что император в это время пылал горячей страстью к Елизавете, и намерение бабки упрятать ее в монастырь глубоко задевало его чувство. Маньян писал, что кредит царицы пал после того, как она сделала внушение царю относительно царевны Елизаветы Петровны. [105]
Прусский посол Мардефельд, возможно, был прав, когда писал о тайной мечте старой царицы «разыгрывать роль правительницы». Однако такая роль была явно ей не по силам. Царица, писал Мардефельд, «не обладает ни малейшими качествами, необходимыми для этого»; к тому же ее «совершенно притупило тридцатилетнее строгое заключение». [106]У нее недоставало сил даже для того, чтобы участвовать в придворных интригах.
Слабое состояние здоровья Евдокии Федоровны отметил и де Лириа: 7 мая 1728 года ее «поразил в церкви апоплексический удар, который, впрочем, не имел роковых последствий» — через десять дней она поправилась. [107]Лефорт 1 августа 1729 доносил: «Бабка царя чувствует себя слабой и нездоровой от водяной. Состояние ее ухудшается от показавшейся наружу воды. Говорят, что она находится в опасном положении». [108]
Внук, судя по наблюдению де Лириа, не имел желания часто встречаться с бабкой: Петр «хотя и почитает свою престарелую бабку, но виделся с нею только однажды именно потому, чтобы не дать ей повода говорить об управлении. Великая княжна тоже виделась с нею только один раз, и то взяла с собою принцессу Елизавету, чтобы иметь в ней поддержку, если бы та заговорила о политических и других делах, которые бы не способствовали взаимному удовольствию свидания».
Итак, Евдокия Федоровна, хотя и пользовалась внешним почетом, пребывала в фактической изоляции. В утешение внук мог облагодетельствовать ее материальными благами — в феврале 1728 года он назначил ей ежегодный пансион в 60 тысяч рублей, велев приготовить ей особое помещение при дворце с особым штатом, а также роскошную прислугу: пять карет с пятью цугами, 40 верховых лошадей, дворецкого, двух спальников, двух стремянных конюхов, а также кухмистера и поваров, «сколько пристойно». Он же пожаловал бабке два села, ранее принадлежавших Меншикову: Рождественское и Ивановское с двумя тысячами дворов. [109]
Видимо, Евдокия Федоровна смирилась с ролью сторонней наблюдательницы происходившего. В феврале 1728 года Мардефельд извещал прусский двор: «Бабушка заявила, что будет вести частную жизнь». [110]Она скончалась в 1731 году, пережив и внучку, и внука.
Обе эти смерти произвели на нее очень тягостное впечатление. Узнав о тяжелой болезни великой княжны Натальи Алексеевны, она покинула свои покои, что делала нечасто, и навестила ее. Царица «нашла ее настолько плохой, — писал Маньян, — что сочла нужным, нимало не медля, совершить над ней предсмертные церковные обряды».
После же смерти царя Петра Алексеевича, когда царица подошла к гробу с его телом, она и вовсе лишилась чувств.
Глава седьмая
23 августа. Де Лириа: «Здоровье великой княжны улучшается. Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе его величества».
26 августа. К. Рондо: «Царевна Наталья Алексеевна была очень больною в Москве, она теряла фунта по два крови».
15 ноября. Де Лириа: «…великая княжна в отчаянном положении, почему его величество возвратился в город ныне же… Великая княжна умирает, и ее потеря незаменима: в моей жизни я не видал принцессы более совершенной».
29 ноября. Де Лириа: «С того времени, как великая княжна начала принимать женское молоко, здоровье ее не улучшается: надежды на выздоровление не предвидится». [98]
Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября (3 декабря по новому стилю) 1728 года. Это была действительно огромная потеря для Петра II, ибо в лице сестры он имел человека, который искренне любил его и желал ему добра. Но сам Петр этого, кажется, не понимал.
В архиве сохранился текст «придворного распоряжения касательно погребальной церемонии великой княжны Натальи Алексеевны». Из этого документа явствует, что похороны великой княжны должны были отличаться пышностью и торжественностью. В них принимал участие сам император.
В церемонии предполагалось участие двух шталмейстеров: один шел впереди процессии, другой ее замыкал. Основную часть процессии открывали 36 трубачей и три литаврщика. За ними следовали пажи великой княжны во главе с гофмейстером. Далее в санях везли гроб. Лошади были покрыты черными попонами, а сани — черным бархатом. За гробом следовали 48 лакеев в траурном одеянии с факелами, из коих 34 сопровождали гроб, а 16 — императора.
Перечисленные участники церемонии комплектовались из штата великой княжны. За ними следовали 13 карет, запряженных цугами, в которых восседали маршалы, кавалеры и гофдамы. За этими каретами ехали дамы, тоже в каретах; их число не указано.
За императором несли шлейф три камергера. Каждого сопровождали по два гайдука. [99]
За день до погребения все кабаки должны были быть извещены о запрещении продавать в день похорон водку.
Погребение великой княжны сопровождалось инцидентом, свидетельствующим о живучести традиций местничества, отмененного еще в 1682 году. Несмотря на присутствие императора, многие так и не явились на похороны. Как пояснил К. Рондо, «…возникли большие споры по поводу мест в процессии и ее расположения, сановники никак не могли согласиться между собою». [100]«Большинство лиц уклонились от присутствия на похоронах, — сообщал Маньян, — их поведение так не понравилось царю, что он, как говорят, грозился даже припомнить некоторым из них».
Влияние на императора пыталась оказать еще одна его близкая родственница — родная бабка Евдокия Федоровна Лопухина.
Первая супруга Петра Великого испытала на себе всю жестокость нравов того времени. Она была насильно пострижена мужем в монастырь, ибо для Петра это был единственный возможный способ расторгнуть брак с нелюбимой им женщиной. Молодая, сильная, пышущая здоровьем красавица приняла новое имя — Елена и должна была заживо схоронить себя в монашеской келье. Всего она провела в разных монастырях около трех десятилетий.
Сначала ее содержали в Суздальском Покровском монастыре. В 1718 году, однако, она была привлечена к следствию по делу царевича Алексея, во время которого обнаружилось, что бывшая царица не соблюдала правил монашеского поведения и даже вступила в интимную связь с капитаном Степаном Глебовым. Были найдены написанные ею письма, адресованные капитану. Глебова подвергли жестокой казни — он был посажен на кол, а блудницу отправили в Старую Ладогу, где она содержалась под более строгим надзором. Затем из Старой Ладоги инокиню Елену перевели в Шлиссельбургскую крепость, где в сентябре 1725 года ее довелось мельком видеть камер-юнкеру Берхгольцу. «Обозрев внутреннее расположение крепости, приблизились мы к большой деревянной башне, — писал он, — в которой содержится царица Евдокия Федоровна. Не знаю, с намерением или нечаянно, она прогуливалась по двору. Увидев нас, она поклонилась и громко говорила, но слов ее за отдаленностью нельзя было расслышать». [101]
Вступление на престол внука сразу же изменило ее положение. Евдокии Федоровне вернули свободу. Бывшая царица избрала местом своего пребывания Новодевичий монастырь в Москве.
Двор находился в Петербурге, а из Шлиссельбурга, где она содержалась, до столицы было, что называется, рукой подать. Однако Меншиков распорядился везти бывшую царицу в Москву, не завозя ее в Петербург, — он опасался, что озлобленная Евдокия будет мстить оставшимся в живых виновникам гибели ее сына царевича Алексея и ужесточения содержания ее самой в монастыре, а в число этих виновников, несомненно, входил и он сам. И действительно, царица-инокиня питала к Меншикову самую неугасимую ненависть. Как свидетельствовал прусский посол барон Г. фон Мардефельд, царицу вообще «всегда считали за гордую и мстительную особу».
Опасения, однако, оказались напрасными: лучшие годы Евдокии Федоровны были позади, здоровье утрачено. В карете, державшей путь в Москву, сидела старуха, желание которой состояло лишь в том, чтобы остаток дней своих провести спокойно, без потрясений и участия в интригах, довольствуясь положением бабки императора и отказавшись от вмешательства в дела управления.
Сразу же надо отметить особенность в отношениях бабки с ее внуком и внучкой — вряд ли они могли питать друг к другу нежные и теплые родственные чувства. Петр и Наталья росли вдали от бабки, не испытывали ее ласки и заботливости, а бабка до времени даже не подозревала о их существовании. Притом она была значительно более заинтересована в установлении контактов с внуком и внучкой, от которых ожидала самых разных и прежде всего материальных благ: возвращения титула царицы, восстановления престижа. Петр же общества бабушки не искал и в ее участии в своей судьбе не нуждался.
Однако внешние приличия необходимо было соблюсти, а они требовали встречи родственников.
Узнав о падении Меншикова, бабка 21 сентября 1727 года отправила внуку письмо следующего содержания: «Державнейший император, любезнейший внук! Хотя давно желание мое было не токмо поздравить ваше величество с восприятием престола, но паче вас видеть, но понеже счастию моему по се число не сподобилась, понеже князь Меншиков не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве. А ныне уведомилась, что за свои противности к вашему величеству отлучен от вас; и тако примаю смелость к вам писать и поздравить. Притом прошу: естли ваше величество к Москве вскоре быть не изволите, дабы повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть вас и сестру вашу, мою любезную внуку, прежде кончины моей. Прошу меня не оставить, но прикажи уведомить, какое ваше изволение будет». [102]
Но и освободившись от опеки Меншикова, царь не жаждал встречи с бабкой. Он хорошо знал о ее ненависти к детям Петра Великого от второго брака, и в частности к цесаревне Елизавете Петровне, в которую был страстно влюблен. Кроме того, бабка в первых же письмах стала донимать внука разного рода ходатайствами и просьбами, исполнение которых отвлекало юного царя от занятий, доставлявших удовольствие.
В желании поскорее увидеть внука и внучку царица проявляла немалую словесную изобретательность. «Дай, моя радость, мне себя видеть в моих таких несносных печалях, — например, писала она, — как вы родились, не дали мне про вас слышеть, нежели видеть вас»; или: «наипаче того прошу: дайте мне себя видеть и порадоватца вами, такими дорогими сокровищи»; «а наипаче того желаю, чтоб мне вас видеть вскоре по моей к вам природной горячести»; я «забуду от такой своей радости все предбудущие свои печали, как вас увижу»; «о вашем вселюбезнейшем здоровье слышу, а вас не вижу и в том мне великая печаль»; «…чтоб мне вас видеть во всяком благополучии, и прошу вас также и молю всевышнего нашего Создателя, чтоб оное учинилось в недолгом времени, и мне истинно и веры не имеетца, чтоб мне вас видеть».
Внук отвечал бабке реже — разумеется, под диктовку наставника Остермана. Он также писал о своем горячем желании увидеться с нею, проявлял заботу о ее материальном благополучии и даже спрашивал, «в чем я могу услугу и любовь мою показать», но упорно сопротивлялся ее приезду в Петербург. 30 сентября в тон бабушкиных посланий Петр отвечал: «Я сам ничего так не желаю, как чтоб вас, дражайшую государыню бабушку, видеть, и надеюсь, что с Божиею помощию еще нынешней зимы то учинится может». В следующем письме, отправленном 5 октября, внук уточнил обстоятельства будущей встречи: он сам «для коронации своей в Москву прибыть намерен». [103]
Эта неопределенность бывшую царицу никак не устраивала. Она продолжала донимать внука мольбами о более скором свидании и, разумеется, в Северной столице — бабке не терпелось показаться столичной элите и полюбопытствовать, что представляло творение ненавистного ей покойного супруга.
Остерман не только сочинял письма бабке от имени своего царственного воспитанника, но и сам вступил с ней в переписку. Никогда ничего не делавший без ощутимой выгоды, барон и в данном случае рассчитывал извлечь пользу из контактов с царицей. Дело в том, что именно в это время до крайности обострился конфликт между ним и фаворитом императора Иваном Долгоруким. Над Андреем Ивановичем нависла угроза увольнения от должности воспитателя, и он искал поддержки всюду, где мог ее обрести, — в том числе и у царицы, которую он никогда не видел и о возможностях которой быть ему полезной не имел представления.
Первое письмо Евдокии Федоровне Остерман отправил 27 сентября 1727 года, то есть с тем же курьером, который вез письмо внука. В нем он заверил ее во «всеподданнейшей моей верности» как его императорскому величеству, так и в делах «которые к вашему величеству принадлежат». В другом письме к царице он обещал «его императорскому величеству, моему всемилостивейшему государю, без всяких моих партикулярных прихотей и страстей прямые и верные мои услуги показать, так и ваше величество соизволит всемилостивейше благонадежны быть в моей вернейшей преданности к вашего величества высокой особе».
К переписке с царицей он привлек и свою супругу, которая тоже убеждала Евдокию Федоровну: «…муж мой его императорскому величеству и вашему величеству служит и служить будет».
В данном случае Андрей Иванович просчитался — на деле оказалось, что царица была лишена возможности оказать ему помощь, хотя и обещала «сколь силы моей будет, и я вам всегда доброхотствовать буду». Однако, как явствует из донесений иностранных дипломатов, «сил» у царицы осталось маловато — их хватило лишь для того, чтобы вернуть из ссылки оставшихся в живых осужденных по делу ее сына царевича Алексея и возвратить своим родственникам Лопухиным конфискованное у них имущество. Правда, в этом отношении она действовала очень решительно. «Старая царица выхлопотала возвращение прав собственности всем, принадлежащим к ее дому… — доносил Маньян, — это исполняется с такою точностью, что приводит почти в отчаяние множество знатных лиц, награжденных этим имуществом большей частью в благодарность за услуги». Очевидно, в этом вопросе Евдокия Федоровна опиралась на полную поддержку царя.
Но личные отношения все не складывались. «До сих пор все еще не могут установиться искренние отношения между бабушкой и императором и обеими великими княжнами, — доносил 19 февраля 1728 года Г. фон Мардефельд. — Старая царица все еще живет в монастыре, где она занимает три маленькие комнатки или, вернее, кельи. Император и великие княжны сделали ей только один церемонный визит, который ей совсем не пришелся по душе, а также не достигла она желанной цели тем, что, облачившись в старомосковское одеяние, заставила всех посетителей подойти к своей руке».
Личная встреча бабки и внука состоялась незадолго до коронации Петра II. Единственное ее описание, причем весьма скудное, принадлежит перу испанского посла де Лириа. «В понедельник, 1 марта 1728 года (по новому стилю. — Н. П.),бабка царя приехала во дворец видеть его царское величество, — доносил он. — Она имела терпение просидеть у него очень долго. Чтобы не дозволить ей говорить о делах, на все это время он пригласил быть с ним принцессу Елизавету, чтобы она была для того помехой. Но она все-таки много говорила ему о его поведении, как меня уверяли, она советовала ему жениться, хотя даже на иностранке, что де будет все-таки лучше, чем вести эту жизнь, которую он ведет в настоящее время. Эти лекции или откровенность со стороны бабки не только дают надеяться, что его царское величество, чтобы избавиться от бабки, поспешит возвратиться в Петербург, но и утверждает меня в мнении, что она ни в каком случае не будет иметь влияния на дела управления». [104]
Маньян подтвердил догадку де Лириа. Упреки внуку «относительно его связей с принцессой Елизаветой и ходатайства за некоторых из его министров» вызвали раздражение юного царя. Недовольство поведением бабки усилилось в связи с эпизодом с подметным письмом в защиту сосланного Меншикова. В ходе розыска выяснили, что духовник царицы-бабки получил «тысячу ефимков за то, чтобы ввести Меншикова в милость царицы». «Здесь, видимо, недовольны старой царицей, — доносил Маньян, — за то, что она умолчала о сообщении, сделанном ей духовником».
Маньян сообщил еще об одной детали в поведении царицы, вызвавшей недовольство внука: «Страшная ненависть, приписываемая старой царице по отношению к обеим дочерям, рожденным от второго брака покойного царя его супругой, заставила предполагать, что она не замедлит устроить так, чтобы принцесса Елизавета вынуждена была вступить в монастырь». «Некоторые даже того мнения, — добавлял он, — что ее мщение пойдет еще дальше, и она постарается о том, чтобы этот второй брак Петра I был признан недействительным, как заключенный еще при жизни его первой супруги». Напомним, что император в это время пылал горячей страстью к Елизавете, и намерение бабки упрятать ее в монастырь глубоко задевало его чувство. Маньян писал, что кредит царицы пал после того, как она сделала внушение царю относительно царевны Елизаветы Петровны. [105]
Прусский посол Мардефельд, возможно, был прав, когда писал о тайной мечте старой царицы «разыгрывать роль правительницы». Однако такая роль была явно ей не по силам. Царица, писал Мардефельд, «не обладает ни малейшими качествами, необходимыми для этого»; к тому же ее «совершенно притупило тридцатилетнее строгое заключение». [106]У нее недоставало сил даже для того, чтобы участвовать в придворных интригах.
Слабое состояние здоровья Евдокии Федоровны отметил и де Лириа: 7 мая 1728 года ее «поразил в церкви апоплексический удар, который, впрочем, не имел роковых последствий» — через десять дней она поправилась. [107]Лефорт 1 августа 1729 доносил: «Бабка царя чувствует себя слабой и нездоровой от водяной. Состояние ее ухудшается от показавшейся наружу воды. Говорят, что она находится в опасном положении». [108]
Внук, судя по наблюдению де Лириа, не имел желания часто встречаться с бабкой: Петр «хотя и почитает свою престарелую бабку, но виделся с нею только однажды именно потому, чтобы не дать ей повода говорить об управлении. Великая княжна тоже виделась с нею только один раз, и то взяла с собою принцессу Елизавету, чтобы иметь в ней поддержку, если бы та заговорила о политических и других делах, которые бы не способствовали взаимному удовольствию свидания».
Итак, Евдокия Федоровна, хотя и пользовалась внешним почетом, пребывала в фактической изоляции. В утешение внук мог облагодетельствовать ее материальными благами — в феврале 1728 года он назначил ей ежегодный пансион в 60 тысяч рублей, велев приготовить ей особое помещение при дворце с особым штатом, а также роскошную прислугу: пять карет с пятью цугами, 40 верховых лошадей, дворецкого, двух спальников, двух стремянных конюхов, а также кухмистера и поваров, «сколько пристойно». Он же пожаловал бабке два села, ранее принадлежавших Меншикову: Рождественское и Ивановское с двумя тысячами дворов. [109]
Видимо, Евдокия Федоровна смирилась с ролью сторонней наблюдательницы происходившего. В феврале 1728 года Мардефельд извещал прусский двор: «Бабушка заявила, что будет вести частную жизнь». [110]Она скончалась в 1731 году, пережив и внучку, и внука.
Обе эти смерти произвели на нее очень тягостное впечатление. Узнав о тяжелой болезни великой княжны Натальи Алексеевны, она покинула свои покои, что делала нечасто, и навестила ее. Царица «нашла ее настолько плохой, — писал Маньян, — что сочла нужным, нимало не медля, совершить над ней предсмертные церковные обряды».
После же смерти царя Петра Алексеевича, когда царица подошла к гробу с его телом, она и вовсе лишилась чувств.
Глава седьмая
Охотник на троне
Неуемная страсть Петра II к охоте и разгулам во многом объяснялась влиянием, которое оказывал на него князь Иван Алексеевич Долгорукий.
Иван Долгорукий принадлежал к тому кругу посредственных личностей, которые остались бы незамеченными историками, если бы волею случая не оказались бы в фаворе у царственных особ. Он не блистал ни талантами, ни образованностью, ни высокой нравственностью, ни чувством ответственности за свои поступки.
Родился Иван Долгорукий в 1708 году, то есть был старше Петра II на семь лет. Воспитывался он не в семье отца, Алексея Григорьевича Долгорукого, но дедом, известным дипломатом петровского времени, послом России в Варшаве Григорием Федоровичем Долгоруким, а затем сменившим его на этом посту князем Сергеем Григорьевичем Долгоруким. В Варшаве князь Иван жил до 1723 года. К пятнадцати годам он успел приглядеться к той легкомысленной жизни, которой жил двор польского двора Августа II, к широко распространенным там любовным интригам вельмож и придворных дам, к беззаботному времяпрепровождению, состоявшему из сплошных светских удовольствий. Эта жизнь пришлась ему по душе. Хотя его воспитателем был известный камералист и прожектер Генрих Фик, услугами которого широко пользовался Петр Великий при проведении административных реформ, он не сумел привить своему воспитаннику добродетелей. Иван с легкостью воспринял распущенность польского двора, принимал участие в разгульных похождениях, но оказался глух к восприятию рационалистических идей наставника.
Прибыв в Петербург, князь Иван при восшествии на престол Екатерины был определен гоф-юнкером при великом князе Петре Алексеевиче. У легкомысленного князя хватило ума усвоить элементарную мысль, что занимаемая им должность при будущем наследнике престола открывает перспективы для блестящей карьеры. Но для этого надобно было, чтобы наследник обратил на него внимание. Князь М. М. Щербатов, автор знаменитого памфлета «О повреждении нравов в России», запечатлел поступок Ивана, определивший его дальнейшую судьбу: «В единый день, нашед его (великого князя. — Н. П.)единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъяснил всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови, изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу почитает его наследником Российского престола, прося, да утвердится в его усердии и преданности к нему». [111]
И сами эти слова, и театральная манера их произнесения произвели на отрока неизгладимое впечатление и врезались ему в память на всю его короткую жизнь. Великому князю, рано оставшемуся сиротой, вообще редко доводилось слышать ласковые слова и чувствовать чью-то заботу о себе. Он поверил в искренность чувств князя Ивана и привязался к старшему по возрасту и имевшему какой-то жизненный опыт и светское обхождение гоф-юнкеру. Великому князю импонировали и бесшабашность Ивана, и его веселый и беззаботный нрав, и изобретательность в развлечениях. Очень скоро между ними установились приятельские отношения.
Меншиков, зорко следивший за событиями при дворе великого князя, обнаружил тлетворное влияние Ивана Долгорукого и уговорил Екатерину принять радикальные меры к отлучению гоф-юнкера от двора. Ивана отправили продолжать службу в отдаленный армейский полк.
После кончины Екатерины I и воцарения Петра II князь Иван Алексеевич снова появляется при дворе. После же падения Меншикова он становится неофициальным наставником императора, насаждая при дворе нравы, которые ему довелось наблюдать в Варшаве. Иван Долгорукий был возведен в высший придворный чин обер-камергера, пожалован орденом Андрея Первозванного и чином капитана, а затем майора Преображенского полка.
Император находился в том самом возрасте, когда его голова должна была насыщаться знаниями, когда он должен был постепенно приобщаться к делам управления государством, проникаться заботами о жизни подданных. Но все эти понятия были чужды князю Ивану. Все современники, знавшие его, оставили о нем неблагоприятные отзывы и подчеркивали его дурное влияние на императора.
По словам Маньяна, «умственные способности этого временщика, говорят, посредственные и недостаточно живые, так что он мало способен сам по себе внушать царю великие мысли». Маньян объяснял это тем, что князь «не имеет ни достаточной опытности в делах, ни дарований». [112]Ограниченные способности фаворита отметил и саксонский дипломат Лефорт. «Фаворит не стоит на своих ногах, — доносил он в декабре 1729 года, — умом и суждениями его руководит Остерман». [113]
По словам Лефорта, царю внушалась мысль, «что знатные вельможи не нуждаются ни в образовании, ни в надзоре, ни в людях, которые бы могли его останавливать, но видно, что он предается страстям». Не подлежит сомнению, что подобные мысли мог внушить царю только Иван Долгорукий. Лефорт с полным на то основанием называл князя Ивана «молодым дуралеем». Но этот «дуралей» с многочисленными пороками стал кумиром для императора; последний привязался к нему настолько, что, по словам К. Рондо, царь с ним «проводит дни и ночи. Он (Долгорукий. — Н. П.)единственный неизменный участник всех очень частых разгульных похождений императора». [114]
Прусский посол Мардефельд 8 апреля 1728 года доносил: Иван Долгорукий как бы «обворожил молодого императора. И так как он способствовал всем его страстям и неразлучен с ним, то лишь один Господь Бог может уразумить молодого государя». [115]Испанский посол де Лириа, кстати, единственный из дипломатов, друживший с Иваном и ценивший его за получение от него интересовавшей его информации о планах правительства, тоже подтвердил оценку своих коллег: «Расположение царя к князю Ивану таково, что царь не может жить без него; когда на днях его ушибла лошадь, и он должен был слечь в постель, его царское величество спал в его комнате». Но даже де Лириа должен был признать: «Поведение князя Долгорукого, фаворита царя (меня уверяют), с некоторого времени так дурно, что я опасаюсь, что он мало-помалу потеряет благоволение его величества, которому он уже не служит с таким усердием, как прежде». [116]
Главная забота князя Ивана, как он ее понимал, состояла в доставлении императору удовольствий всякого рода. На дела внутренней и внешней политики фаворит не оказывал существенного влияния. Правда, зачастую он не скупился на щедрые обещания дипломатам. Но иногда он давал обещания, отнюдь не намереваясь их выполнять; иногда же их исполнению ставил преграду вице-канцлер Остерман.
Так, например, Иван Долгорукий много раз с готовностью откликался на просьбу испанского посла де Лириа, которого поддерживали и другие дипломаты, относительно ускорения переезда двора из Москвы в Петербург. Фаворит обещал убедить царя в необходимости переезда, но не имел намерения выполнять обещание, поскольку переезд грозил утратой его собственного влияния на императора: ведь оно основывалось главным образом на поддерживаемой им страсти царя к охоте, а Подмосковье с ее богатыми охотничьими угодьями предоставляло для этого неизмеримо больше условий, чем окрестности Петербурга.
Именно Долгорукий пристрастил юного царя к ночным похождениям, разгулу и разврату. Лефорт в ноябре 1727 года доносил: «С некоторого времени он (Петр. — Н. П.)взял привычку ночь превращать в день: он целую ночь рыскает со своим камергером Долгоруким и ложится только в семь часов утра». Это же донесение Лефорт дополнил любопытной информацией: воспитатель царя Остерман проводил с царем душеспасительные разговоры и довел его до слез раскаяния. Однако выслушав внушение, царь «в этот вечер снова отправляется в санях таскаться по грязи… в продолжении двух дней он продолжал беспутствовать; говорят, он начинает пить».
Под влиянием фаворита царь уже с двенадцатилетнего возраста приобщился к любовным утехам с женщинами. В депеше от 27 ноября 1727 года Лефорт доносил: «Мне известна одна комната, смежная с бильярдом, где помощник главного воспитателя доставляет ему разные приятные свидания». В этой же депеше Лефорт писал: «Долгорукий не только поддерживает дурные наклонности царя, но и сам служит покорным оружием при исполнении поступков, недостойных монарха». В январе 1728 года де Лириа доносил, что хотя императору не исполнилось 13 лет, но он «уже дает знать, что может быть другом женского пола, и даже в высочайшей степени он уже имел свои любовные похождения».
Иван Долгорукий принадлежал к тому кругу посредственных личностей, которые остались бы незамеченными историками, если бы волею случая не оказались бы в фаворе у царственных особ. Он не блистал ни талантами, ни образованностью, ни высокой нравственностью, ни чувством ответственности за свои поступки.
Родился Иван Долгорукий в 1708 году, то есть был старше Петра II на семь лет. Воспитывался он не в семье отца, Алексея Григорьевича Долгорукого, но дедом, известным дипломатом петровского времени, послом России в Варшаве Григорием Федоровичем Долгоруким, а затем сменившим его на этом посту князем Сергеем Григорьевичем Долгоруким. В Варшаве князь Иван жил до 1723 года. К пятнадцати годам он успел приглядеться к той легкомысленной жизни, которой жил двор польского двора Августа II, к широко распространенным там любовным интригам вельмож и придворных дам, к беззаботному времяпрепровождению, состоявшему из сплошных светских удовольствий. Эта жизнь пришлась ему по душе. Хотя его воспитателем был известный камералист и прожектер Генрих Фик, услугами которого широко пользовался Петр Великий при проведении административных реформ, он не сумел привить своему воспитаннику добродетелей. Иван с легкостью воспринял распущенность польского двора, принимал участие в разгульных похождениях, но оказался глух к восприятию рационалистических идей наставника.
Прибыв в Петербург, князь Иван при восшествии на престол Екатерины был определен гоф-юнкером при великом князе Петре Алексеевиче. У легкомысленного князя хватило ума усвоить элементарную мысль, что занимаемая им должность при будущем наследнике престола открывает перспективы для блестящей карьеры. Но для этого надобно было, чтобы наследник обратил на него внимание. Князь М. М. Щербатов, автор знаменитого памфлета «О повреждении нравов в России», запечатлел поступок Ивана, определивший его дальнейшую судьбу: «В единый день, нашед его (великого князя. — Н. П.)единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъяснил всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови, изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу почитает его наследником Российского престола, прося, да утвердится в его усердии и преданности к нему». [111]
И сами эти слова, и театральная манера их произнесения произвели на отрока неизгладимое впечатление и врезались ему в память на всю его короткую жизнь. Великому князю, рано оставшемуся сиротой, вообще редко доводилось слышать ласковые слова и чувствовать чью-то заботу о себе. Он поверил в искренность чувств князя Ивана и привязался к старшему по возрасту и имевшему какой-то жизненный опыт и светское обхождение гоф-юнкеру. Великому князю импонировали и бесшабашность Ивана, и его веселый и беззаботный нрав, и изобретательность в развлечениях. Очень скоро между ними установились приятельские отношения.
Меншиков, зорко следивший за событиями при дворе великого князя, обнаружил тлетворное влияние Ивана Долгорукого и уговорил Екатерину принять радикальные меры к отлучению гоф-юнкера от двора. Ивана отправили продолжать службу в отдаленный армейский полк.
После кончины Екатерины I и воцарения Петра II князь Иван Алексеевич снова появляется при дворе. После же падения Меншикова он становится неофициальным наставником императора, насаждая при дворе нравы, которые ему довелось наблюдать в Варшаве. Иван Долгорукий был возведен в высший придворный чин обер-камергера, пожалован орденом Андрея Первозванного и чином капитана, а затем майора Преображенского полка.
Император находился в том самом возрасте, когда его голова должна была насыщаться знаниями, когда он должен был постепенно приобщаться к делам управления государством, проникаться заботами о жизни подданных. Но все эти понятия были чужды князю Ивану. Все современники, знавшие его, оставили о нем неблагоприятные отзывы и подчеркивали его дурное влияние на императора.
По словам Маньяна, «умственные способности этого временщика, говорят, посредственные и недостаточно живые, так что он мало способен сам по себе внушать царю великие мысли». Маньян объяснял это тем, что князь «не имеет ни достаточной опытности в делах, ни дарований». [112]Ограниченные способности фаворита отметил и саксонский дипломат Лефорт. «Фаворит не стоит на своих ногах, — доносил он в декабре 1729 года, — умом и суждениями его руководит Остерман». [113]
По словам Лефорта, царю внушалась мысль, «что знатные вельможи не нуждаются ни в образовании, ни в надзоре, ни в людях, которые бы могли его останавливать, но видно, что он предается страстям». Не подлежит сомнению, что подобные мысли мог внушить царю только Иван Долгорукий. Лефорт с полным на то основанием называл князя Ивана «молодым дуралеем». Но этот «дуралей» с многочисленными пороками стал кумиром для императора; последний привязался к нему настолько, что, по словам К. Рондо, царь с ним «проводит дни и ночи. Он (Долгорукий. — Н. П.)единственный неизменный участник всех очень частых разгульных похождений императора». [114]
Прусский посол Мардефельд 8 апреля 1728 года доносил: Иван Долгорукий как бы «обворожил молодого императора. И так как он способствовал всем его страстям и неразлучен с ним, то лишь один Господь Бог может уразумить молодого государя». [115]Испанский посол де Лириа, кстати, единственный из дипломатов, друживший с Иваном и ценивший его за получение от него интересовавшей его информации о планах правительства, тоже подтвердил оценку своих коллег: «Расположение царя к князю Ивану таково, что царь не может жить без него; когда на днях его ушибла лошадь, и он должен был слечь в постель, его царское величество спал в его комнате». Но даже де Лириа должен был признать: «Поведение князя Долгорукого, фаворита царя (меня уверяют), с некоторого времени так дурно, что я опасаюсь, что он мало-помалу потеряет благоволение его величества, которому он уже не служит с таким усердием, как прежде». [116]
Главная забота князя Ивана, как он ее понимал, состояла в доставлении императору удовольствий всякого рода. На дела внутренней и внешней политики фаворит не оказывал существенного влияния. Правда, зачастую он не скупился на щедрые обещания дипломатам. Но иногда он давал обещания, отнюдь не намереваясь их выполнять; иногда же их исполнению ставил преграду вице-канцлер Остерман.
Так, например, Иван Долгорукий много раз с готовностью откликался на просьбу испанского посла де Лириа, которого поддерживали и другие дипломаты, относительно ускорения переезда двора из Москвы в Петербург. Фаворит обещал убедить царя в необходимости переезда, но не имел намерения выполнять обещание, поскольку переезд грозил утратой его собственного влияния на императора: ведь оно основывалось главным образом на поддерживаемой им страсти царя к охоте, а Подмосковье с ее богатыми охотничьими угодьями предоставляло для этого неизмеримо больше условий, чем окрестности Петербурга.
Именно Долгорукий пристрастил юного царя к ночным похождениям, разгулу и разврату. Лефорт в ноябре 1727 года доносил: «С некоторого времени он (Петр. — Н. П.)взял привычку ночь превращать в день: он целую ночь рыскает со своим камергером Долгоруким и ложится только в семь часов утра». Это же донесение Лефорт дополнил любопытной информацией: воспитатель царя Остерман проводил с царем душеспасительные разговоры и довел его до слез раскаяния. Однако выслушав внушение, царь «в этот вечер снова отправляется в санях таскаться по грязи… в продолжении двух дней он продолжал беспутствовать; говорят, он начинает пить».
Под влиянием фаворита царь уже с двенадцатилетнего возраста приобщился к любовным утехам с женщинами. В депеше от 27 ноября 1727 года Лефорт доносил: «Мне известна одна комната, смежная с бильярдом, где помощник главного воспитателя доставляет ему разные приятные свидания». В этой же депеше Лефорт писал: «Долгорукий не только поддерживает дурные наклонности царя, но и сам служит покорным оружием при исполнении поступков, недостойных монарха». В январе 1728 года де Лириа доносил, что хотя императору не исполнилось 13 лет, но он «уже дает знать, что может быть другом женского пола, и даже в высочайшей степени он уже имел свои любовные похождения».