Страница:
В Лондоне, однако, ни о каком суде и не помышляли. Наоборот, была предпринята еще одна попытка договориться. 18 сентября в Ньюпорте, городке на острове Уайт, начались переговоры с королем.
Карл, освобожденный от стражи и сопровождаемый, как некогда, блестящей свитой вельмож, богословов, адвокатов, капелланов, камергеров, лакеев, пажей (парламент вновь дозволил им служить своему господину), переехал из Кэрисбрукского замка в один из частных домов Ньюпорта. В этот городишко съехались его многочисленные сторонники, тайные и явные помощники. В короткое время Ньюпорт оказался настолько наводненным ими, что парламентские комиссары три дня не могли найти себе подходящей квартиры.
К королю обращались с величайшим почтением. Ему были предложены весьма мягкие условия: отменить все свои декларации против парламента; ввести в стране на три года пресвитерианское устройство церкви; на 20 лет передать управление милицией парламенту.
Король, сидевший на возвышении под балдахином и окруженный услужливыми советниками, начал лавировать. Ему надо было затянуть переговоры как можно дольше, обмануть бдительность своих стражей — ведь именно в это время он, как никогда, надеялся на помощь извне. Тридцатилетняя война в Европе закончилась, и можно было ожидать поддержки и от Франции, и от Испании. Из Ирландии приходили обнадеживающие вести от Ормонда. И Карл, отнюдь не считая себя коварным, но лишь желая спасти всеми мерами то, что было, он полагал, законным его достоянием, писал Ормонду: «Хотя вы и услышите, что этот договор близок к заключению, — не верьте этому, но следуйте путем, который вы избрали, со всем возможным усердием; сообщите этот мой приказ всем вашим друзьям, но тайно». Подобно своей знаменитой бабушке, он ни один договор со своими подданными, будь он даже скреплен его собственным королевским словом, не считал для себя обязательным. Он торжественно обещал парламенту не предпринимать никаких попыток к побегу в течение сорока дней, назначенных для переговоров, — и в то же время писал одному из тайных приверженцев:
«Буду с вами откровенным, все важные уступки, сделанные мною в отношении церкви, армии и Ирландии, имеют своею целью лишь облегчить мой побег. Без этой надежды я никогда бы не уступил».
Но именно это двурушничество Карла, его лживость, бесконечные проволочки, а еще больше — примирительная позиция пресвитериан — вызвали новое бурное возмущение среди сторонников революции. Во многих графствах прошли шумные собрания в поддержку требований левеллеров. В парламенте республиканцы заговорили в полный голос. Даже богатый купец Денис Бонд заявил во всеуслышание: «Скоро настанет день, когда мы своею властью повесим самого высокого из этих лордов, если он заслуживает того, без всякого согласия его пэров».
Возобновились волнения в армии. Петиции о прекращении переговоров и организации суда над королем подали полки Айртона, Флитвуда и других ведущих офицеров. Заволновались и солдаты, осаждавшие Понтефракт.
Под Понтефрактом было тревожно. Солдаты злобно косились на неприступный и мрачный замок, возвышавшийся над унылой равниной. Они опять сидели без денег — жалованье из Лондона не высылали. Выданные парламентом башмаки давно прохудились, мундиры обтрепались. Расположиться в домах окрестных жителей лейтенант-генерал не позволил. Он заботился о крестьянах, которые и так уже достаточно пострадали от кавалеров. О том, чтобы сунуть нос в погреб или на скотный двор, нечего было и думать: все хорошо помнили беспощадный приказ о мародерстве. Приходилось стоять лагерем под открытым небом, проклиная сырую холодную осень. А таинственный замок, помнивший еще кровавые времена Ричарда II, не поддавался ни ударам осадной артиллерии, ни подкопам.
Любое известие из Лондона ловили с жадностью, читали и передавали из рук в руки левеллерские памфлеты. Конечно, солдаты всей душой были с теми, кто требовал суда над главными преступниками. Это они, надутые вельможи и королевские прихвостни, заставили армию
голодать, мерзнуть и проливать кровь, это они предали англичан шотландцам. Да что там! Во всем виноват сам король! Не было бы его — не было бы и войны. К ответу его! Мысль о суде над кровавым преступником Карлом Стюартом никому уже не казалась невероятной. 10 ноября представители полков северной армии встретились для того, чтобы присоединиться к петициям южных войск.
Кромвель помрачнел. Складки между бровями, и без того никогда не расходившиеся, стали еще глубже. Всегда, когда предстояло важное решение, он уходил в себя, несколько дней отмалчивался. Надо бы дать понять тем, в Ньюпорте, кто всей душой желал договориться с королем, что армия не благословит такого мира. Но как это сделать? Как в смутное время доверить свои мысли гонцу, будь он хоть трижды надёжным человеком?
Рано утром 6 ноября он велел подать себе перо и бумагу. Айртон, зять, всегда писал ему ночью, и Кромвель не раз мягко укорял за это своего любимца: когда пишешь о деле, голова должна быть ясной. Лучше всего написать кузену Хэммонду — тому самому, который командует стражей на острове Уайт, а парламентских комиссаров не называть прямо. Пусть Вэн будет «брат Хирон» — эта шутливая кличка ему известна, Пайрпойнт — «дорогой друг». Короля не надо упоминать вовсе.
«Милый Робин, — выводила рука, — я боюсь, кап бы наши друзья не обожгли себе пальцев, кап уже было не так давно с другими, чьи сердца до сих пор ноют от этого… Как легко ожесточиться против людей, называемых левеллерами, и впасть в другую прайность, ввязавшись в злополучное дело…»
Надо сказать им, чтобы они не соглашались на установление епископата. Ведь это значит — опять церковные суды, гонения, жесткое единообразие службы… Армия поднимет бунт. Перо опять забегало по бумаге. «Скажи брату Хирону, нам нет нужды ни в епископате, ни в пресвитерианстве; логично полагать, что ему (они догадаются, что королю?) будет легче тиранствовать при том, что он любит, чем при том, что, как мы знаем, он ненавидит».
Как бы теперь намекнуть о настроении в армии?.. «Дорогой Робин, скажи брату Хирону: совесть наша — свидетельство тому, что мы идем в чистоте и божьей простоте, а не изворачиваемся и надуваем и что господь явил нам свое благоволение; я надеюсь, это самое чувство удержит их сердца и руки от того, против кого бог так явно свидетельствует…» Это опять о короле, они не могут не догадаться. Пусть знают, что армия почти готова объявить большую часть палаты злоумышленниками, разогнать парламент и собрать новый. «Подумай об этом и о последствиях, и пусть другие тоже подумают».
Чего доброго, еще сочтут, что он им диктует. Как он может им диктовать! Как может он своей волей направлять события! Рука опять писала: «Робин, будь честен. Слушайся бога, и он поднимет твой дух и сделает тебя неколебимым перед истиной. Я ничтожное создание, самое ничтожное в мире, но я надеюсь на бога и всей душой желаю любить народ его…»
Осада крепости, повседневные заботы о содержании и дисциплине солдат — все это не было теперь главным. Главное происходило в Лондоне. В середине ноября войска под Понтефрактом взбудоражило еще одно событие: стало известно, что офицеры в Сент-Олбансе (может быть, сам Айртон?) составили ремонстрацию на многих листах, в которой требовали суда над королем. Они перечисляли все преступления Карла Стюарта — развязывание войны, кровопролитие, изменнический союз с шотландцами, невыполнение собственных обязательств, произвольные аресты и заключения в тюрьмы невинных, попытка сделать свою власть абсолютной.
Некоторые пункты ремонстрации были прямо списаны с левеллерской программы. Народ является верховной властью в стране, говорилось в ней. Король должен в дальнейшем избираться представителями народа. Нынешний парламент следует распустить и назначить выборы в новый, более справедливо составленный. Если же эти реформы не будут проведены, армия сама возьмется за спасение отечества. А «главный виновник всех наших бед и страданий, король, — писали офицеры, — должен в кратчайший срок предстать перед судом за измену и зло, в которых он повинен».
Отчаянная смелость ремонстрации поразила всех. Ее главные пункты были тут же перепечатаны на отдельных листках, брошюрках и в мгновение ока разошлись по стране. Солдаты и младшие офицеры встретили ее с восторгом. Более осторожные качали головами: такой документ действительно мог привести к низвержению монархии. Ходили слухи, что офицеры заговорили языком левеллеров не случайно. В лондонской таверне «Лошадиная голова» произошла встреча ведущих индепендентов — Айртона, Хью Питерса, Гаррисона — с Лилберном и другими главарями левеллерской партии. Там они и решили, что королю надо отрубить голову, а парламент основательно почистить или распустить вовсе.
Потом стало известно, что 20 ноября офицеры толпой явились в палату общин под предводительством полковника Ивера и вручили свою ремонстрацию. Какая буря поднялась при чтении этой бумаги! Индепенденты повскакали с мест, они громко требовали, чтобы палата выразила благодарность за составление ремонстрации. Пресвитериане не менее горячо порицали ее и предложили оставить без ответа. Им удалось настоять на своем, и рассмотрение ее было отложено. Но брожение в Лондоне усиливалось, а в армии раздавались голоса: «На Лондон! Займем Лондон и установим свой порядок!»
Кромвель чувствовал, что события надвигаются неотвратимо. Движение армии не остановить, и выбор его предрешен. 20 ноября он пишет Фэрфаксу: «Сэр, я нахожу весьма большой резон в представлении полков о страданиях и бедах нашего несчастного королевства и великое стремление увидеть справедливый суд над виновниками; должен признаться, я в глубине души с этим согласен».
Пришло письмо от Хэммонда. Бедный Робин! Он просил отставки. Он больше не мог разрываться между верностью парламенту и верностью командирам армии. К тому же в нем жила естественная для каждого джентльмена непобедимая почтительность к королю. Ну как тут служить тюремщиком, раскрывать заговоры, следить, подозревать… Бедный Робин! Как объяснить ему, что сейчас происходит нечто невиданное, небывалое. Совершается великий переворот и в духе и в судьбе нации.
И снова Кромвель пишет Хэммонду — пишет весь день, забыв о еде, отмахиваясь от донесений вестовых. Тяжкие раздумья о собственной миссии в мире сем, о воле судьбы, мысли о справедливости и законе, о народе, который господь ведет неизведанными путями, — все доверяет он бумаге, не в силах более таить в себе.
«Дорогой) Робин!
Ты хочешь знать, что я сейчас переживаю. Я могу сказать тебе: я все тот же, каким ты знал меня прежде; тело мое греховно и смертно, но, несмотря на немощи его, я жду от господа нашего Иисуса Христа спасения…
Я вижу, дух твой колеблется. Но не называй бремя, которое ты несешь, печальным или тягостным. Если отец твой небесный возложил его на тебя, он знал, что делал. Он испытывает нашу веру и терпение, чтобы вести нас к совершенству».
Незаметно от божественной мудрости он перешел к политике: «Власть и могущество происходят от бога, но та или иная их форма — создание рук человеческих; и от людей зависит большее или меньшее их ограничение. Я не думаю поэтому, что власти вправе делать все, что им угодно, и что повиновение всегда обязательно; ведь все согласны, что бывают случаи, когда сопротивление властям законно».
Кромвель впервые так ясно высказал это; он рассуждал теперь, точно левеллер. Неумолимая логика вела его дальше, «поразмысли сам над вопросами, — продолжал он, — во-первых, не следует ли признать, что положение «благо народа — высший закон» — здравое положение? Во-вторых, не рискуем ли мы (в случае договора с королем) потерять все плоды нашей победы и вернуться к прежним, если не худшим, условиям и порядкам? В-третьих, не армия ли та законная, власть, которую бог призвал для борьбы против короля?»
Вот оно! Армия — единственная законная власть в стране. Он с новой силой осознал то, что смутно чувствовал уже весной сорок седьмого года. Не парламент, который давно дискредитировал себя, склоняясь к компромиссу со старым порядком. И конечно, не король — главный преступник, развязавший «зловредную войну». Армия, победоносная армия, которая разметала войска роялистов и теперь единодушно требовала возмездия, справедливости, решительного разрушения монархии.
Противостоять этому движению невозможно. Единственный выход — возглавить его, соединиться со смутьянами, ведь на их стороне сила. А совесть? Сам не замечая того, Кромвель вопрошал уже не Хэммонда, а собственную совесть: «Что думаешь ты о Провидении, расположившем сердца столь многих людей именно к такому пути — особенно в этой бедной армии, в которой великий бог соизволил явить себя?..» Он снова и снова убеждал себя, обращаясь к Хэммонду, что бог — на стороне этой армии, этой «горстки людей», которой были дарованы столь блистательные победы. И потому она права в своих требованиях, это бог вразумил ее.
И не надо бояться тех, кого называют левеллерами, и их «разрушительного соглашения», склонившего на свою сторону даже многих хороших людей. Настал их черед сказать свое слово. Дело короля проиграно. Что доброго можно ждать от человека, против которого свидетельствует господь?..
Ноябрьский короткий день кончился; давно пора было зажечь свечи и заняться делами — войско и так уже достаточно времени провело без командира. «Робин, я кончаю. Давай спросим в сердцах наших, неужели мы думаем, что в конце концов все эти великие дела, подобных которым не могли себе представить многие поколения, завершатся поруганием для добрых людей и успехом для злодеев? Мыслишь ли ты в глубине души, что великие милости господа ведут к этому? Или к тому, чтобы научить свой народ верить в него и ожидать лучшего?.. Господь да будет твоим советчиком».
Он сделал выбор. Он был отныне с теми, кто шел на полный разрыв с королем. Но что будет потом? Неужели народовластие, которого хотели левеллеры и которое всегда казалось ему, как и Айртону, как и вообще людям их взглядов, недопустимой анархией? А может быть, именно его, Оливера Кромвеля, господь избрал для высшего служения? В самом деле, если король будет казнен, а его потомки отстранены от власти, — кто встанет на его место?
Письмо не успело дойти к Хэммонду. В парламент пришел ответ от Карла. Он сделал некоторые уступки, но не согласился на отмену епископата и разрушение англиканской церкви, хотя бы и временное. «Что выиграет человек, — со скорбной высокопарностью заявил король, — если он приобретает весь мир, но при этом потеряет душу?» На этом ньюпортские переговоры закончились. 25 ноября Хэммонду от имени Фэрфакса было приказано сложить полномочия. 30-го вечером под проливным дождем на Уайт высадились войска, и король был взят под стражу.
…Король придет, но какой?
Кто сможет стать королем?..
1 декабря он был без особых почестей препровожден из Ньюпорта в мрачный и сырой замок Херст на южном побережье Англии. Никакой свиты — ни слуг, ни пажей, — никого, кроме двух камердинеров, не позволили ему взять с собою. Комната, в которую его поместили, была так темна, что даже днем приходилось жечь факелы. От внешнего мира король оказался полностью отрезан. Его стражем был теперь не мягкосердечный Хэм-монд, а молчаливый, суровый Ивер, «кромвелевский полковник», в прошлом «человек в услужении». Условия заключения не позволяли сомневаться: король оказался в тюрьме.
Единственным серьезным препятствием к суду над королем оставался теперь парламент. Он не собирался отступать. Его ненависть к армии усиливалась день ото дня. 22 ноября общины приняли решение о частичном роспуске войск. Терпение офицеров истощилось. В Виндзоре стали готовиться к захвату Лондона и чистке парламента.
Узнав об этом, Лилберн поскакал в Виндзор, прямо к Айртону. Пока не принята новая конституция, нельзя давать воли офицерам, иначе они захватят власть и о народных свободах будет забыто. Лилберн готов уже был к тому, чтобы поднять лондонских левеллеров против офицеров. Айртон с нетерпением и гневом слушал лихорадочную речь этого вечно беспокойного человека. Он готов был уже сорваться, когда вмешался обходительный Гаррисон. Он предложил создать новое «Народное соглашение»: его разработкой займутся вместе представители армии, парламента и левеллеров. Лилберн утих, поддержка левеллеров была обеспечена.
Общины, как бы желая ускорить катастрофическую для самих себя развязку, 125 голосами против 58 отклонили армейскую ремонстрацию. Неистовый пресвитерианский вождь Уильям Принн, потерявший уши еще при Звездной палате, предложил объявить солдат «мятежниками» и приказать им отойти на почтительное расстояние от Лондона. Но это были уже последние конвульсии обреченной палаты. 30 ноября из печати вышла декларация армейского совета, в которой говорилось, что большинство палаты состоит теперь из изменников; в интересах народа парламент должен быть от них очищен.
2 декабря армия торжественно и угрюмо вошла в Лондон. Фэрфакс с командованием занял королевский дворец Уайтхолл, солдаты под проливным дождем стали лагерем в Гайд-парке.
Кромвель все еще находился под Понтефрактом, хотя происходящее настоятельно требовало его присутствия в Лондоне. В письме к Фэрфаксу он выражал надежду на скорую встречу и называл датой своего выезда 28 ноября. Но и 28-го он еще оставался на месте; в этот день Фэрфакс послал ему срочный вызов, прося присоединиться к нему «с наивозможной скоростью». Курьер с этой вестью мог доскакать до него за 48 часов, и все же выехал Оливер не ранее 1 декабря — дня армейского марша на Лондон и перевода Карла в замок Херст. И несмотря на недвусмысленный приказ главнокомандующего, несмотря на то, что его ожидали в Виндзоре уже 2-го, он въехал в Лондон лишь вечером 6 декабря, когда важнейший акт, ведший к развязке, был уже совершен. Объяснение для такой медлительности может быть только одно: он сознательно не хотел участвовать в чистке парламента.
Он сам был членом парламента. Он до сих пор с уважением относился к конституционным принципам, на которых строилась государственная власть, в частности к принципу личной неприкосновенности членов палаты. Насилие над парламентом — чистка или разгон его вооруженной силой — претило ему и попросту пугало. Армия, разогнав парламент, могла выйти из повиновения. И что тогда? Установление «Народного соглашения» даже в урезанном виде грозило смести не только его как командира армии, но угрожало благополучию всего его класса — собственников средней руки, живших не очень роскошно, но и «не в безвестности». Однажды учинив насилие над парламентом, восставший народ мог установить свои порядки, и тогда настанет та самая анархия, которой он так боялся. Но помешать ничему он уже не мог. Поэтому лучше всего было предоставить событиям идти своим ходом, а самому пока остаться в тени.
За эти пять холодных дней, пока Кромвель не спеша двигался от Понтефракта к Лондону, конфликт между парламентом и армией не только достиг своего апогея, но и разрешился. 4 декабря, узнав о переводе Карла в замок Херст, парламентские пресвитериане приняли резолюцию, в которой говорилось, что король «переведен без ведома и согласия парламента». После этого стали обсуждаться условия договора с королем. Заседание шло весь день и всю ночь. Принн опять говорил несколько часов; его лицо со шрамом на щеке от клейма палача было страшно. К утру 140 голосами против 104 постановили, что ответы короля удовлетворительны и являются достаточной основой для заключения мира.
В этот же день объединенный комитет индепендентов и левеллеров закончил работу над новым вариантом «Народного соглашения». 5 декабря на совещании офицеров, к которым присоединились парламентские индепенденты, пришедшие прямо с ночного заседания, судьба пресвитериан была решена.
Ветреное, сырое утро следующего дня еще не успело наступить, а жители Лондона были уже разбужены чеканным шагом тысячного войска, подходившего с разных сторон к Вестминстеру. К семи часам все подходы к зданию парламента были заняты солдатами.
У дверей палаты общин встал полковник Прайд со списком в руке. Он, как говорят, начинал свою жизнь в качестве то ли возчика, то ли пивовара; затем выдвинулся как соратник Кромвеля в двух гражданских войнах: отличился при Нэсби и Престоне. Теперь это был известный деятель радикального крыла армии. За его плечами стоял, неизменно улыбаясь, лорд Грей. Когда какой-либо из членов палаты подходил к дверям, Грей называл его имя, а Прайд справлялся со списком. Одним разрешалось войти в зал заседаний, другим Прайд говорил: «Вы не войдете» — и загораживал вход. Исключенных таким образом становилось все больше и больше; поднялся шум. «Я по своей воле не сделаю ни шага назад!» — крикнул Принн, которого тоже не пропустили в зал. Несколько офицеров под громкий хохот солдат столкнули парламентского ветерана с лестницы.
Вместе с другими «смутьянами» его затолкали в соседнюю комнату. Там набралось около сорока человек. После полудня пришел Хью Питерс со шпагой на боку и стал всех переписывать.
— По какому праву, — обступили его депутаты, — вы схватили нас и держите взаперти? По какому праву вы не даете нам занять свои места в парламенте?
Проповедник, как два года назад корнет Джойс, указал на свисавшую сбоку длинную шпагу.
— По праву вот этой штуки, — сказал он и вышел.
Потом солдаты вывели их из Вестминстера; весь остаток дня и ночь им пришлось провести взаперти в промерзшем подвале близлежащей таверны, известной под названием «Ад».
Протесты палаты, в которой оставалось еще много пресвитериан, обращения ее к Фэрфаксу и к совету армии, требования вернуть на места исключенных членов ни к чему не привели. На следующий день чистка парламента продолжалась. Всего было исключено 143 человека.
Это была знаменитая Прайдова чистка парламента, удалившая из него пресвитериан, которые сопротивлялись революции. Отныне в Долгом парламенте осталось по списку около восьмидесяти членов — все они были индепендентами, сторонниками суда над королем и уничтожения феодальных порядков. Странным образом палата лордов, в которой последнее время собиралось не более десяти человек, осталась нетронутой. На нее попросту перестали обращать внимание.
Вечером 6 декабря, когда чистка в основном была уже закончена, в Лондон въехал Оливер Кромвель. Ему сообщили о происшедшем, и он сказал:
— Я ничего не знал об этом деле; но, поскольку оно совершилось, я рад ему и постараюсь поддержать его.
Возможно, он был действительно рад тому, что произведена чистка, а не разгон парламента. Он двинулся прямо в Уайтхолл — ставку армейского командования — и расположился в покоях короля.
На следующий день Кромвель занял свое место на заседаниях палаты и совета офицеров. Дебаты в урезанной до смешного палате (когда собрался Долгий парламент, она насчитывала более пятисот человек!) начались с сардонической шутки Генри Мартена. Поскольку королю, сказал он, уготован Тофет, вполне логично, что его друзья (он разумел запертых в таверне пресвитериан) отправлены в «Ад». А Кромвелю следует воздать благодарение за его заслуги. Никто не поддержал шутовского тона Мартена; предложение отметить заслуги Кромвеля было со всей серьезностью подхвачено недавно вернувшимся из Ньюпорта Генри Вэном. Кромвелю торжественно выразили благодарность.
Отныне препятствий к суду над королем не осталось. Сыпавшиеся как из рога изобилия петиции из разных графств, от армейских полков, от граждан Лондона требовали наказать виновников кровопролития в двух войнах. «Справедливости, справедливости!» — этот клич громко раздавался по всей стране. Все дело было теперь в выработке формы обвинения и в организации самого суда.
Кромвель по-прежнему старался держаться в тени. На заседаниях парламента он молчал. А парламент, который посещали теперь не более пятидесяти человек, и многие из них были, как и Кромвель, офицерами, принимал важные решения: во второй декаде декабря он снова издал билль «Никаких соглашений», аннулировал все положения, выдвинутые и принятые в Ньюпорте, вотировал аресты пресвитериан, замешанных в приглашении шотландских войск в Англию.
15 декабря в присутствии Кромвеля было решено перевести короля в Виндзорский замок. Это важнейшее дело поручили полковнику Гаррисону, в прошлом сыну мясника и адвокатскому клерку, а ныне самому горячему поборнику армейских требований, самому неподкупному из офицеров и столь же ревностному в делах политики, как и в делах веры.
Отряд из двухсот всадников, среди которых только двое — король и его слуга Герберт — не были вооружены до зубов, быстро продвигался на север. Из замка Херст выехали 19 декабря. Всегда стремительный принц Руперт на этот раз опоздал: когда он со своим летучим флотом прибыл, чтобы напасть на замок с моря и захватить короля, там уже никого не оказалось. Пленный король ехал по Южной Англии, и в городишках, где всадники обедали и отдыхали, по-прежнему собирались толпы дворян и простых людей: кто просто поглазеть, кто — выразить сочувствие или злобу, а кто — излечиться. Ибо бесхитростные крестьяне до сих пор верили, что прикосновение руки божьего помазанника исцеляет болезни, и несли к нему золотушных детей, вели хромых и увечных. Стража отгоняла их.