Страница:
Уже 1 февраля, через день после казни, Кромвель через посредника обращается к своему будущему родственнику, отцу невесты финансисту Ричарду Мэру. Он оговаривает имущественные вопросы, условия контракта. Ему особенно важно, чтобы невеста, Дороти Мэр, стала доброй поддержкой Ричарду, он надеется на ее положительность, уравновешенность, твердость в добродетели. Окончательное оформление брака состоялось в апреле. Дороти оправдала надежды своего свекра — она была мила и умна. Чем больше он присматривался к ней, тем больше она ему нравилась, и он искренне к ней привязался. А Ричарда Мэра просил особенно проследить за тем, чтобы его молодой зять читал больше книг по истории и географии — может быть, он станет посерьезнее и приготовит себя к будущему — кто знает? — большому делу.
Самому же Ричарду он писал так: «Ты, может быть, думаешь, что мне нет нужды советовать тебе любить твою жену. Господь да научит тебя этому, иначе все будет безобразно. Хотя брак и не является установленным таинством, все же есть в нем неоскверненное ложе и любовь». Он сам всю жизнь старался честно любить свою Элизабет и считал, что именно такая любовь — не неверный, скороспелый плод внезапного влечения, а добрый плод сознательных, каждодневных усилий — выстраданных усилий любить, прощать, жалеть и вести вперед, к богу — единственная прочная основа брака.
Между тем тучи на политическом горизонте вновь стали сгущаться. Невиданная дерзость англичан — публичная казнь помазанника божия — вызвала ужас и возмущение монархической Европы. Дипломатические отношения с новоявленной республикой были порваны. Франция, Испания, Австрия выразили республике «цареубийц» официальный протест. Даже протестантская республика Голландия вела себя вызывающе — она дала приют принцу Уэльскому. Постоянно приходили сведения о готовящейся интервенции французских или испанских войск. В Шотландии принц Уэльский был провозглашен королем. Это был открытый вызов. В самой Англии еще держался неприступной твердыней Понтефракт — последний оплот кавалеров. Из северных и западных графств приходили известия о роялистских беспорядках, в Эксетере какие-то люди порвали на глазах у всех акт о запрещении провозглашать кого-либо королем.
Из печати вышел дерзкий анонимный памфлет; назывался он «Царственный лик» и был написан якобы самим королем-мучеником. Он с такой яркой силой изображал смиренное благочестие и другие бесчисленные достоинства казненного монарха, что в короткое время — в течение всего лишь года — выдержал сорок семь изданий. И хотя ответил на памфлет сам Джон Мильтон, суровый и страстный гений его не смог заглушить шипения врагов республики.
Но главная опасность шла сейчас из Ирландии. Самый ближний сосед превратился в злокозненное гнездо роялистов. Граф Ормонд в феврале заключил союз с ирландскими католиками и готовил войска для высадки в Англии. Сюда прибыл с остатками своего флота принц Руперт, сюда же был приглашен и будущий Карл II, чтобы возглавить дело. Ирландия стала самым подходящим плацдармом для организации любой интервенции, средоточием враждебных республике сил.
Надо было срочно думать об отправке войск в Ирландию. Но как только Кромвель и приближенные его начинали об этом говорить, перед ними вставали все те же проблемы, которые чуть не привели к катастрофе в 1647 году.
Для набора армии в Ирландию надо распустить, переформировать старые войска. А как это сделать, если задолженности по армейскому жалованью до сих пор не уплачены? Их попытались погасить хотя бы отчасти, продавая картины, обстановку, библиотеку, драгоценности бывшего короля. Впрочем, скоро новый Государственный совет нашел, что гораздо удобнее и приятнее использовать все это для устройства собственных апартаментов. Нужда в деньгах не уменьшилась. Откуда взять деньги, если Сити с огромным недоверием и, можно сказать, враждебностью отнеслась к казни короля и к установлению республики? Если народ задавлен поборами и акцизами донельзя и вот-вот вспыхнет недовольство?
Недовольство в народе — вот что еще беспокоило. Война вызвала застой в ремесле и торговле; многие тысячи людей разорились. Работать было негде, и толпы нищих оборванцев бродили по дорогам. Три года подряд неурожаи подтачивали земледелие, хлеб дорожал, скот падал. Сорокатысячная армия висела на шее народа тяжким ярмом. Налоги росли, церковная десятина продолжала взиматься, несмотря на провозглашенную свободу совести. С начала войны неуклонно ползли вверх цены на мясо, соль, свечи, ткани, уголь.
Люди голодали. 30 апреля Уайтлок записывал в дневнике: «Сообщают из Ланкашира о большом недостатке хлеба, вследствие чего многие семейства умерли от голода… Сообщают из Ньюкасла о том, что в Камберленде и Уэстморленде многие умирают на больших дорогах вследствие недостатка хлеба; некоторые покидают свои жилища и переходят со своими женами и детьми в другие местности, чтобы получить помощь, но нигде не могут ее получить…» В парламент потоком шли петиции от бедняков — они сетовали на рост цен и налогов, на крайне низкую плату за труд, на холод и недостаток топлива. «О члены парламента и солдаты! — взывали они. — Нужда не признает законов… Матери скорее уничтожат вас, чем дадут погибнуть плоду их чрева, а голоду нипочем сабли и пушки… Прислушайтесь у наших дверей, как наши дети кричат: „Хлеба, хлеба!..“ Мы вопием к вам: сжальтесь над порабощенным и угнетенным народом!»
Народ? Народом для Кромвеля были благочестивые пуритане, крепкие хозяева, арендаторы, ремесленники — все, кто честным трудом своим и достоянием поддерживает государство. Народом была его армия. А весь этот сброд — нищие и бродяги, разоренные коттеры и городская чернь — Кромвель не считал их народом. Он или просто сбрасывал их со счетов, думая о благе нации, или опасался. Сектанты, которых раньше он охотно брал в свои войска, теперь его тревожили, и он пальцем не шевелил, когда узнавал, что их преследуют, изгоняют, бросают в тюрьмы. Он пальцем не шевелил, чтобы ответить на их петиции, выполнить их требования. Предоставить им избирательные права наравне со всеми?! Об этом не может быть и речи. Левеллерское «Народное соглашение», поданное в парламент еще в январе, было положено под сукно и забыто.
Но сами левеллеры не собирались складывать оружие. Они теперь заговорили в полный голос, заговорили от имени народа. Его свободы похищены, а ему самому пытаются заткнуть рот, чтобы он не производил шума. Армию третируют: сразу после казни Карла Стюарта, 2 февраля, офицеры предложили палате общин издать закон, грозящий виселицей всякому, кто вносит смуту в армию. Солдатские митинги были запрещены, а петиции разрешено подавать только через офицеров.
26 февраля в парламент поступает ремонстрация горожан Лондона и Саутворка. Автором ее был все тот же неугомонный Лилберн, и называлась она «Разоблачение новых цепей Англии».
Индепендентская республика сковала народу новые цепи взамен старых, разбитых с казнью короля. Народ низведен до ничтожества, а между тем ему льстят, уверяя, что он единственный источник справедливой власти. На самом деле вся реальная власть в стране передана Государственному совету, и члены его «будут иметь громадную возможность сделать себя абсолютными и безответственными». Парламент следует поэтому распустить и тут же созвать новый, полный, представительный. «Акт о самоотречении», изданный еще в 1645 году и теперь уже всеми забытый, должен выполняться. Великие интриганы, захватившие себе почетные места и в армии, и в парламенте, лелеют планы порабощения республики. Не станут ли они в конце концов «абсолютными властителями, господами и хозяевами как парламента, так и народа»?
Народу же левеллеры разъясняли: «Вы ждете облегчения и свободы от тех, кто угнетает вас, ибо кто ваши угнетатели, как не знать и джентри, и кто угнетен, как не йомен, арендатор, ремесленник и рабочий? Теперь подумайте: не избрали ли вы поработителей в качестве своих избавителей?»
Республика едва была установлена, а левеллеры уже побуждали народ к новой борьбе. «Восстаньте же как один человек, — писали они, — для борьбы за свое освобождение против тех, кто обманул ваше доверие и ежедневно стремится поработить вас… Если вы сейчас не воспользуетесь этой возможностью, знайте с достоверностью, что вы куете для своей собственной шеи ярмо, которое разрушит жизнь, права и состояние как вас самих, так и потомков ваших». 1 марта восемь солдат подали петицию в совет офицеров с требованием разрешить солдатские митинги, санкционировать свободную подачу петиций, распустить Государственный совет и судебный трибунал. Правление офицерской верхушки осуждалось, петиция намекала, что армия не желает служить «честолюбивым стремлениям отдельных лиц».
Бешенство овладело Кромвелем. Они осмеливаются бунтовать после победы, завоеванной с таким трудом! Они осмеливаются нападать на своих командиров, требовать их низложения! В начале марта, споря в палате с Генри Мартеном об этой левеллерской шайке мятежников (тот, конечно, их защищал), Кромвель выхватил кинжал. Восемь солдат, подавших петицию, были преданы военно-полевому суду. Пятеро, не пожелавших отречься, признаны виновными в клевете на армию, на Государственный совет, в намерении вызвать мятеж. 6 марта перед выстроенными полками их провезли на лошадях лицом к хвосту, сломали над головой каждого его саблю и изгнали из армии.
Но в Лондоне толпы народа встретили их с торжеством и сочувствием. Побежденные превращались в победителей, позор — в триумф. Через две недели вся история с пятью солдатами была изложена в резком издевательском памфлете под названием: «Охота на лисиц от Ньюмаркета и Трипло-Хита до Уайтхолла, проведенная пятью маленькими гончими (бывшими ранее в армии), или с обманщиков-грандов сорваны маски (так что вы можете их узнать)». Узнать лисиц было действительно нетрудно. Кромвель, Айртон, Фэрфакс — вот эти коварные лисы, они стремятся захватить власть в свои руки и поработить народ. «Было ли когда-нибудь поколение людей столь же лживое, предательское и клятвопреступное, как эти люди?.. Их молитвы, посты, проповеди, их вечные цитаты из Священного писания, имя бога и Христа, не сходящее с их уст!.. Едва вы начнете говорить о чем-нибудь с Кромвелем, он приложит руки к груди, возведет очи к небесам и призовет бога в свидетели. Он будет проливать слезы, стенать и сокрушаться, даже посылая вас под удар ножа… Теперь ясно всему миру, что интересы офицеров прямо противоположны интересам солдат; между ними не больше различий, чем между Христом и Белиалом, светом и тьмой… До этого нами правили король, лорды и общины, теперь — генерал, полевой суд и палата общин. Мы спрашиваем вас, что изменилось?..»
Памфлет был полон нападок лично на него, Кромвеля. Его называли новым королем, его вопрошали: «О Кромвель! Чего ты домогаешься?»
Он домогался порядка, благоденствия страны (как он его понимал), справедливости и сохранения завоеваний революции. Вести ее дальше он не хотел, страшился. Но отстаивать то, что завоевано, — здесь у него не было сомнений. 15 марта он был назначен главнокомандующим ирландской армии. Ему предлагали пост главы армейского совета.
Что ему было делать? В стремлении к личной власти, к тому, чтобы стать «новым королем», его обвиняли и справа, и слева, и роялисты, и левеллеры. Он мог бы отказаться от назначения, не ехать в Ирландию. Но без него будет ли победа? Без него не распадется ли парламентский лагерь, не передерутся ли партии?
Надо было ответить, и 23 марта он встал перед советом офицеров. Для него, английского сквайра, который смотрел на Ирландию как на добычу, как на средство обогащения себя и себе подобных, ирландцы были варварами, недостойными снисхождения. Он вспомнил мятеж 1640 года, вспомнил католические заговоры и постоянные сношения ирландцев с роялистами.
— Если мы не постараемся, — говорил он, — отстоять там наши интересы, то они не только будут вырваны с корнем, но и, кроме того, ирландцы в самом скором времени смогут высадить войска в Англии.
И еще одна мысль была в его речи: надо думать о солдатах. Парламент и командиры в большом долгу перед ними. Завоевание Ирландии сможет дать им значительную компенсацию за те беды и страдания, за те потери, которые они претерпели. Им надо заплатить, их надо хорошо экипировать, вооружить, одеть, и тогда «давайте пойдем, если бог пойдет с нами…».
Речь возымела действие. У Сити решено было просить заем в 120 тысяч фунтов; для обеспечения ирландской экспедиции выпустили акт о продаже церковных и коронных земель.
А на следующий день после речи Кромвеля, 24 марта, был опубликован еще один левеллерский памфлет, который назывался «Вторая часть новых цепей Англии, или Печальное представление о ненадежном и опасном положении республики, направленное к высшей власти Англии — народным представителям». И опять те же обвинения: «несправедливость, алчность и честолюбие тех, кого народ избрал своими представителями…» «Эти люди, которые раньше делали вид, что они борются за свободу в целях уничтожения общественных бедствий, оказались способными быстро выродиться и усвоили грубейшие принципы и практику старых тиранов…» «Вероломные и изменнические действия в отношении армии, парламента и государства…» И угрозы: те, кто захватил в республике власть, «будут сброшены с высоты их узурпированного величия», ибо «они уже потеряли расположение всего народа и держатся теперь одной лишь силой».
Новый памфлет вызвал в правительстве вполне понятное возмущение. Он был объявлен книгой «скандальной, лживой, клеветнической, призывающей к бунту и новой войне». Авторов и издателей обвинили в измене. 29 марта его сочинители — Лилберн, Уолвин и еще три человека предстали перед Государственным советом.
Лилберна спросили о том, причастен ли он к изданию скандального памфлета. Ответить на этот вопрос — значило отступиться от принципа свободы слова. Вместо ответа он снова стал обвинять грандов. Глядя прямо в глаза Кромвелю, хотя вопросы задавал председатель Брэдшоу, Лилберн объявил, что считает власть совета незаконной и недействительной. Что они сами себя сделали правителями Англии — помимо воли народа, за закрытыми дверями. Что Государственный совет, в котором он видит так много членов парламента, не может обладать судебной властью: законодатели не должны быть судьями, иначе у кого искать защиты от неправедных судей?
Он говорил еще много, спеша, путая слова, боясь, что его вот-вот прервут. И прервали-таки: Брэдшоу велел увести его в соседнюю комнату и вызвать Уолвина. Затем остальных. Потом арестованные долго сидели вместе, прислушиваясь к словам, доносившимся из-за неплотно прикрытой двери. Слова долетали то явственнее, то смутным гулом; временами слышались отдельные выкрики. Члены Государственного совета о чем-то спорили; страсти разгорались, гул усиливался. Вдруг мощный кулак грохнул по столу и все покрыл громовой голос Кромвеля:
— Я говорю вам, сэр, у вас нет другого способа расправиться с этими людьми, как только сокрушить их! Иначе они сокрушат вас!.. Вся ответственность за пролитую кровь падет на ваши головы!
Арестованные вытянулись, напряглись. Совсем рядом, за стеной, бушевал, метал громы и молнии этот могучий человек, которого они когда-то считали своим другом, а теперь заклеймили словом «предатель» и ненавидели за отход от их дела. И он их ненавидел. Кулак еще несколько раз грохнул по столу:
— Повторяю вам, сэр: вы должны сокрушить их!
И все умолкло. Левеллеры поняли, что домой в этот вечер они не вернутся. И правда: ночью их всех отвезли в Тауэр.
Через несколько дней Кромвель согласился принять командование ирландской армией, и 30 марта его назначение было одобрено палатой общин.
Но дух его был в смятении. Он искал внутреннего оправдания своим поступкам. 1 апреля он решил выступить в Уайтхолле с публичной проповедью. Час перед этим он провел в уединении и молитве, затем твердыми шагами вышел на кафедру. Глаза его были обращены к небу, руки сложены на груди, голова склонилась на бок. «Боже, — говорил он, — сними с меня власть над этим могучим народом — народом Англии, ибо бремя это слишком тяжело, чтобы плечи мои могли его вынести…»
Арест Лилберна и его друзей-левеллеров вызвал новые смуты. Толпы петиционеров шумели перед зданием Вестминстера. Под петицией, поданной 30 марта в парламент, стояло 30 тысяч подписей. В апреле произошла и совсем невиданная демонстрация: взбунтовались лондонские женщины. Добродетельные хозяйки, жены и матери вышли на улицы требовать гарантии народных прав и освобождения заключенных — Лилберна, Уолвина, Принса, Овертона. Женщин собралось несколько тысяч. Драгуны, сторожившие двери парламента, беззлобно отбивались от их ярости прикладами.
Наконец двадцати представительницам разрешено было войти внутрь. К ним вышел депутат. С истинно мужским превосходством он сказал:
— Не женское это дело — подавать петиции. Идите лучше домой и мойте там свои кастрюли.
Одна из них выступила вперед:
— Если у кого кастрюли еще и остались, — сказала она, — то не осталось, что класть в них.
Подошел другой депутат:
— Неслыханное это дело, чтобы женщины подавали петиции в парламент.
— Неслыханное дело, говорите вы? — Еще одна женщина, более бойкая, взмахнула рукой перед самым его носом. — Сэр, то, что является необычным, не является еще поэтому незаконным. Вы ведь отрубили королю голову — это тоже неслыханно. Тем не менее я полагаю, вы это оправдываете?
Кромвель вышел на порог. Шум, выкрики, брань усилились. Совсем близко от себя он увидел разъяренное лицо, растрепанные волосы под покосившимся чепцом, горящие ненавистью глаза.
— Почему вы не хотите принимать от нас петиции? Когда вам нужны были наши деньги и наша кровь, вы нас слушали! Вы думаете, что у нас теперь больше ничего нет, но кое-что осталось, да не про вас!
Кромвель чувствовал себя обескураженным. Здесь не выхватишь шпагу, не бросишься в толпу с кулаками. Сражаться с женщинами ему, воину? Он спросил:
— Чего вы хотите?
Чьи-то цепкие руки схватили его за плащ.
— Чего мы хотим? Тех прав и свобод нации, которые вы нам обещали! Вы нам ответите! Мы расправимся с вами, если вы хотя бы пальцем тронете арестованных! Вы должны их освободить!
Напрасно он говорил, что они арестованы по закону, что имеется соответствующий указ парламента, что судить их будут открыто и по праву. Они не слушали.
— Сэр, — кричала все та же разъяренная фурия, — если вы лишите их жизни, мы не успокоимся, пока не лишим жизни тех, кто это сделал! Сэр! Мы лишим жизни и вас, если вы убьете их!..
Выбора для Кромвеля, для всего правительства республики не оставалось: этих людей действительно надо было сокрушить во что бы то ни стало. Иначе их бесстрашие и всенародная поддержка, им оказанная, сметут новый строй, власть, государство. Против них надо действовать их же оружием: издавать памфлеты, разоблачать, обвинять. И памфлеты появились. В них говорилось, что левеллеры — безбожники, что они не верят в бессмертие души, а Священное писание считают вымыслом. «Они хотят, чтобы никто не мог назвать какую бы то ни было вещь своей; по их словам, любая власть человека на земле — тирания, по их мнению, частная собственность — дело рук дьявола… Они восстанавливают работника против хозяина, арендатора против землевладельца, покупателя против продавца, должника против заимодавца, бедного против богатого…»
Левеллеры тоже не оставались в долгу: из тюрьмы они ответили на эти обвинения манифестом. «О нас распускают самые невероятные слухи, — писали они. — Будто мы хотим уравнять состояния всех людей, будто мы не хотим никаких сословий и званий между людьми, будто мы не признаем никакого правления, а стремимся лишь ко всеобщей анархии…» Чтобы покончить со всей этой клеветой, левеллеры заявляли: «У нас никогда не было в мыслях уравнять состояния людей, и наивысшим нашим стремлением является такое положение республики, когда каждый с наибольшей обеспеченностью пользуется своею собственностью… Цель наша — усовершенствовать правительство, а не разрушить его, и хотя тирания исключительно плоха, однако из двух крайностей анархия — самая худшая…»
1 мая из Тауэра выпускается новый вариант «Народного соглашения» — левеллеры продолжают борьбу. В полках усиливается агитация, они протестуют против отправки в Ирландию, отказываются покинуть Лондон, пока их требования не будут удовлетворены. В конце апреля вспыхивает восстание в драгунском полку Уолли.
В казармах на Бишопгейт-стрит было шумно. 23 апреля вышел подписанный генералом Фэрфаксом приказ о выводе полка из Лондона, но до сих пор офицерам не удавалось привести приказ в исполнение. Солдаты открыто отказывались повиноваться, вели себя вызывающе. Дали знать Фэрфаксу. 24 апреля последовал вторичный приказ, но тоже безрезультатно. Тридцать вооруженных солдат вышли из казарм, ворвались в гостиницу «Булл» на той же улице и силой, угрожая оружием, захватили все свои эскадронные знамена. На следующий день мятеж продолжался. Солдаты оставались в казармах, отказывались выполнять приказы офицеров, дисциплина упала. Они сидели в помещениях, о чем-то совещались и время от времени выходили на улицу, где уже собралась изрядная толпа. Между ними и толпой завязались какие-то отношения, и уже некоторые солдаты обращались к ней с речами.
25 апреля разнесся слух о приезде Кромвеля и Фэрфакса. Были произведены аресты. На следующий день пятнадцать солдат из полка Уолли предстали перед военным судом. Одиннадцать из них были признаны виновными, шестеро приговорены к смертной казни.
Опять казни, расстрелы. Не слишком ли мрачное начало для республики? Одно кровопролитие влечет за собой другое. «Земля не иначе очищается от пролитой на ней крови, как кровью пролившего ее…» Кромвель настоял, чтобы пятерых из осужденных помиловали.
Казнь выпала только Роберту Локиеру. Ему было двадцать три, а воевать он начал с шестнадцати. Смелый, открытый юноша, добрый товарищ, он был всеобщим любимцем. Как только левеллеры подняли свое знамя в армии, он тут же безоглядно присоединился к ним, всей душой поддержал «Народное соглашение», горячо спорил с грандами в Пэтни. В Уэре он был среди тех, кто прикрепил листок с конституцией к шляпе. Сейчас он должен был умереть как главный зачинщик мятежа.
Узники Тауэра направили Фэрфаксу письмо. Военный суд и смертная казнь в мирное время незаконны, писали они. Это не что иное, как простое убийство. Такие вещи делал Страффорд в Ирландии, а кто не помнит, что стало со Страффордом? Применение военного суда и казни в мирное время было одним из главных пунктов его обвинения. Из-за него-то он и лишился головы, пусть вспомнят это нынешние правители Англии. Как бы им не подвергнуться той же участи.
Но это письмо не спасло Локиера. 27 апреля на Людгейт-хилл, в Лондоне, перед оградой церкви святого Павла, состоялась публичная экзекуция. Полк был выстроен в боевом порядке, дула мушкетов направлены вперед. Когда треск барабанов затих, обреченному разрешили сказать последнее слово. Он поднял голову:
— Друзья! Друзья солдаты! Со мной расправляются потому, что я выступил за народ Англии и за ваши привилегии и свободы, и, если разобраться, вы должны были бы присоединиться к тем, кто за них борется. Я понимаю, что это офицеры приказывают вам стрелять в меня… Вы же не можете желать гибели того, кто хотел вам только добра.
Ряды едва заметно дрогнули, какое-то движение пронеслось по ним. Говоривший это заметил.
— О нет, пусть моя смерть не пугает, — сказал он. — Пусть она, напротив, ободрит вас, ибо никогда еще ни один человек не умирал так спокойно, как я.
Раздался треск барабанов, потом команда, залп — и все было кончено.
29 апреля траурная процессия двигалась по улицам Лондона. Сразу можно было заметить, что похороны необычные — много тысяч людей шли за гробом, а из домов, из боковых улиц вытекали все новые и новые толпы и вливались в процессию. Они шли по пять-шесть человек в ряд, шестеро горнистов не переставая играли траурный солдатский марш. Цветки розмарина усыпали гроб, алыми каплями падали на мостовую, прямо под ноги лошади покойного, которую, словно на похоронах знатного вельможи, вели за гробом, всю покрытую черной попоной. У многих в толпе рядом с черными лентами к шляпам были прикреплены сине-зеленые — морская волна, цвет левеллеров.
Длинное шествие, растянувшееся на много кварталов, двигалось к новому Вестминстерскому кладбищу. Молчали. Кроме заунывного звука труб, не слышно было ни разговоров, ни вздохов, ни даже плача. Словно набравшись мужества и суровости мужчин, хранили скорбное молчание многие сотни женщин, замыкавшие процессию.
У кладбища ждали еще несколько тысяч человек, и еще многие тысячи готовы были к ним присоединиться. Расстрел Локиера не испугал, не рассеял ряды недовольных, а, наоборот, сплотил их, наполнил сердца ненавистью и решимостью к борьбе. Кромвель просчитался, думая одной казнью раздавить движение. «Многие рассматривали эти похороны как пощечину парламенту и армии», — записал в дневнике Уайтлок. Движение разрасталось.
Самому же Ричарду он писал так: «Ты, может быть, думаешь, что мне нет нужды советовать тебе любить твою жену. Господь да научит тебя этому, иначе все будет безобразно. Хотя брак и не является установленным таинством, все же есть в нем неоскверненное ложе и любовь». Он сам всю жизнь старался честно любить свою Элизабет и считал, что именно такая любовь — не неверный, скороспелый плод внезапного влечения, а добрый плод сознательных, каждодневных усилий — выстраданных усилий любить, прощать, жалеть и вести вперед, к богу — единственная прочная основа брака.
Между тем тучи на политическом горизонте вновь стали сгущаться. Невиданная дерзость англичан — публичная казнь помазанника божия — вызвала ужас и возмущение монархической Европы. Дипломатические отношения с новоявленной республикой были порваны. Франция, Испания, Австрия выразили республике «цареубийц» официальный протест. Даже протестантская республика Голландия вела себя вызывающе — она дала приют принцу Уэльскому. Постоянно приходили сведения о готовящейся интервенции французских или испанских войск. В Шотландии принц Уэльский был провозглашен королем. Это был открытый вызов. В самой Англии еще держался неприступной твердыней Понтефракт — последний оплот кавалеров. Из северных и западных графств приходили известия о роялистских беспорядках, в Эксетере какие-то люди порвали на глазах у всех акт о запрещении провозглашать кого-либо королем.
Из печати вышел дерзкий анонимный памфлет; назывался он «Царственный лик» и был написан якобы самим королем-мучеником. Он с такой яркой силой изображал смиренное благочестие и другие бесчисленные достоинства казненного монарха, что в короткое время — в течение всего лишь года — выдержал сорок семь изданий. И хотя ответил на памфлет сам Джон Мильтон, суровый и страстный гений его не смог заглушить шипения врагов республики.
Но главная опасность шла сейчас из Ирландии. Самый ближний сосед превратился в злокозненное гнездо роялистов. Граф Ормонд в феврале заключил союз с ирландскими католиками и готовил войска для высадки в Англии. Сюда прибыл с остатками своего флота принц Руперт, сюда же был приглашен и будущий Карл II, чтобы возглавить дело. Ирландия стала самым подходящим плацдармом для организации любой интервенции, средоточием враждебных республике сил.
Надо было срочно думать об отправке войск в Ирландию. Но как только Кромвель и приближенные его начинали об этом говорить, перед ними вставали все те же проблемы, которые чуть не привели к катастрофе в 1647 году.
Для набора армии в Ирландию надо распустить, переформировать старые войска. А как это сделать, если задолженности по армейскому жалованью до сих пор не уплачены? Их попытались погасить хотя бы отчасти, продавая картины, обстановку, библиотеку, драгоценности бывшего короля. Впрочем, скоро новый Государственный совет нашел, что гораздо удобнее и приятнее использовать все это для устройства собственных апартаментов. Нужда в деньгах не уменьшилась. Откуда взять деньги, если Сити с огромным недоверием и, можно сказать, враждебностью отнеслась к казни короля и к установлению республики? Если народ задавлен поборами и акцизами донельзя и вот-вот вспыхнет недовольство?
Недовольство в народе — вот что еще беспокоило. Война вызвала застой в ремесле и торговле; многие тысячи людей разорились. Работать было негде, и толпы нищих оборванцев бродили по дорогам. Три года подряд неурожаи подтачивали земледелие, хлеб дорожал, скот падал. Сорокатысячная армия висела на шее народа тяжким ярмом. Налоги росли, церковная десятина продолжала взиматься, несмотря на провозглашенную свободу совести. С начала войны неуклонно ползли вверх цены на мясо, соль, свечи, ткани, уголь.
Люди голодали. 30 апреля Уайтлок записывал в дневнике: «Сообщают из Ланкашира о большом недостатке хлеба, вследствие чего многие семейства умерли от голода… Сообщают из Ньюкасла о том, что в Камберленде и Уэстморленде многие умирают на больших дорогах вследствие недостатка хлеба; некоторые покидают свои жилища и переходят со своими женами и детьми в другие местности, чтобы получить помощь, но нигде не могут ее получить…» В парламент потоком шли петиции от бедняков — они сетовали на рост цен и налогов, на крайне низкую плату за труд, на холод и недостаток топлива. «О члены парламента и солдаты! — взывали они. — Нужда не признает законов… Матери скорее уничтожат вас, чем дадут погибнуть плоду их чрева, а голоду нипочем сабли и пушки… Прислушайтесь у наших дверей, как наши дети кричат: „Хлеба, хлеба!..“ Мы вопием к вам: сжальтесь над порабощенным и угнетенным народом!»
Народ? Народом для Кромвеля были благочестивые пуритане, крепкие хозяева, арендаторы, ремесленники — все, кто честным трудом своим и достоянием поддерживает государство. Народом была его армия. А весь этот сброд — нищие и бродяги, разоренные коттеры и городская чернь — Кромвель не считал их народом. Он или просто сбрасывал их со счетов, думая о благе нации, или опасался. Сектанты, которых раньше он охотно брал в свои войска, теперь его тревожили, и он пальцем не шевелил, когда узнавал, что их преследуют, изгоняют, бросают в тюрьмы. Он пальцем не шевелил, чтобы ответить на их петиции, выполнить их требования. Предоставить им избирательные права наравне со всеми?! Об этом не может быть и речи. Левеллерское «Народное соглашение», поданное в парламент еще в январе, было положено под сукно и забыто.
Но сами левеллеры не собирались складывать оружие. Они теперь заговорили в полный голос, заговорили от имени народа. Его свободы похищены, а ему самому пытаются заткнуть рот, чтобы он не производил шума. Армию третируют: сразу после казни Карла Стюарта, 2 февраля, офицеры предложили палате общин издать закон, грозящий виселицей всякому, кто вносит смуту в армию. Солдатские митинги были запрещены, а петиции разрешено подавать только через офицеров.
26 февраля в парламент поступает ремонстрация горожан Лондона и Саутворка. Автором ее был все тот же неугомонный Лилберн, и называлась она «Разоблачение новых цепей Англии».
Индепендентская республика сковала народу новые цепи взамен старых, разбитых с казнью короля. Народ низведен до ничтожества, а между тем ему льстят, уверяя, что он единственный источник справедливой власти. На самом деле вся реальная власть в стране передана Государственному совету, и члены его «будут иметь громадную возможность сделать себя абсолютными и безответственными». Парламент следует поэтому распустить и тут же созвать новый, полный, представительный. «Акт о самоотречении», изданный еще в 1645 году и теперь уже всеми забытый, должен выполняться. Великие интриганы, захватившие себе почетные места и в армии, и в парламенте, лелеют планы порабощения республики. Не станут ли они в конце концов «абсолютными властителями, господами и хозяевами как парламента, так и народа»?
Народу же левеллеры разъясняли: «Вы ждете облегчения и свободы от тех, кто угнетает вас, ибо кто ваши угнетатели, как не знать и джентри, и кто угнетен, как не йомен, арендатор, ремесленник и рабочий? Теперь подумайте: не избрали ли вы поработителей в качестве своих избавителей?»
Республика едва была установлена, а левеллеры уже побуждали народ к новой борьбе. «Восстаньте же как один человек, — писали они, — для борьбы за свое освобождение против тех, кто обманул ваше доверие и ежедневно стремится поработить вас… Если вы сейчас не воспользуетесь этой возможностью, знайте с достоверностью, что вы куете для своей собственной шеи ярмо, которое разрушит жизнь, права и состояние как вас самих, так и потомков ваших». 1 марта восемь солдат подали петицию в совет офицеров с требованием разрешить солдатские митинги, санкционировать свободную подачу петиций, распустить Государственный совет и судебный трибунал. Правление офицерской верхушки осуждалось, петиция намекала, что армия не желает служить «честолюбивым стремлениям отдельных лиц».
Бешенство овладело Кромвелем. Они осмеливаются бунтовать после победы, завоеванной с таким трудом! Они осмеливаются нападать на своих командиров, требовать их низложения! В начале марта, споря в палате с Генри Мартеном об этой левеллерской шайке мятежников (тот, конечно, их защищал), Кромвель выхватил кинжал. Восемь солдат, подавших петицию, были преданы военно-полевому суду. Пятеро, не пожелавших отречься, признаны виновными в клевете на армию, на Государственный совет, в намерении вызвать мятеж. 6 марта перед выстроенными полками их провезли на лошадях лицом к хвосту, сломали над головой каждого его саблю и изгнали из армии.
Но в Лондоне толпы народа встретили их с торжеством и сочувствием. Побежденные превращались в победителей, позор — в триумф. Через две недели вся история с пятью солдатами была изложена в резком издевательском памфлете под названием: «Охота на лисиц от Ньюмаркета и Трипло-Хита до Уайтхолла, проведенная пятью маленькими гончими (бывшими ранее в армии), или с обманщиков-грандов сорваны маски (так что вы можете их узнать)». Узнать лисиц было действительно нетрудно. Кромвель, Айртон, Фэрфакс — вот эти коварные лисы, они стремятся захватить власть в свои руки и поработить народ. «Было ли когда-нибудь поколение людей столь же лживое, предательское и клятвопреступное, как эти люди?.. Их молитвы, посты, проповеди, их вечные цитаты из Священного писания, имя бога и Христа, не сходящее с их уст!.. Едва вы начнете говорить о чем-нибудь с Кромвелем, он приложит руки к груди, возведет очи к небесам и призовет бога в свидетели. Он будет проливать слезы, стенать и сокрушаться, даже посылая вас под удар ножа… Теперь ясно всему миру, что интересы офицеров прямо противоположны интересам солдат; между ними не больше различий, чем между Христом и Белиалом, светом и тьмой… До этого нами правили король, лорды и общины, теперь — генерал, полевой суд и палата общин. Мы спрашиваем вас, что изменилось?..»
Памфлет был полон нападок лично на него, Кромвеля. Его называли новым королем, его вопрошали: «О Кромвель! Чего ты домогаешься?»
Он домогался порядка, благоденствия страны (как он его понимал), справедливости и сохранения завоеваний революции. Вести ее дальше он не хотел, страшился. Но отстаивать то, что завоевано, — здесь у него не было сомнений. 15 марта он был назначен главнокомандующим ирландской армии. Ему предлагали пост главы армейского совета.
Что ему было делать? В стремлении к личной власти, к тому, чтобы стать «новым королем», его обвиняли и справа, и слева, и роялисты, и левеллеры. Он мог бы отказаться от назначения, не ехать в Ирландию. Но без него будет ли победа? Без него не распадется ли парламентский лагерь, не передерутся ли партии?
Надо было ответить, и 23 марта он встал перед советом офицеров. Для него, английского сквайра, который смотрел на Ирландию как на добычу, как на средство обогащения себя и себе подобных, ирландцы были варварами, недостойными снисхождения. Он вспомнил мятеж 1640 года, вспомнил католические заговоры и постоянные сношения ирландцев с роялистами.
— Если мы не постараемся, — говорил он, — отстоять там наши интересы, то они не только будут вырваны с корнем, но и, кроме того, ирландцы в самом скором времени смогут высадить войска в Англии.
И еще одна мысль была в его речи: надо думать о солдатах. Парламент и командиры в большом долгу перед ними. Завоевание Ирландии сможет дать им значительную компенсацию за те беды и страдания, за те потери, которые они претерпели. Им надо заплатить, их надо хорошо экипировать, вооружить, одеть, и тогда «давайте пойдем, если бог пойдет с нами…».
Речь возымела действие. У Сити решено было просить заем в 120 тысяч фунтов; для обеспечения ирландской экспедиции выпустили акт о продаже церковных и коронных земель.
А на следующий день после речи Кромвеля, 24 марта, был опубликован еще один левеллерский памфлет, который назывался «Вторая часть новых цепей Англии, или Печальное представление о ненадежном и опасном положении республики, направленное к высшей власти Англии — народным представителям». И опять те же обвинения: «несправедливость, алчность и честолюбие тех, кого народ избрал своими представителями…» «Эти люди, которые раньше делали вид, что они борются за свободу в целях уничтожения общественных бедствий, оказались способными быстро выродиться и усвоили грубейшие принципы и практику старых тиранов…» «Вероломные и изменнические действия в отношении армии, парламента и государства…» И угрозы: те, кто захватил в республике власть, «будут сброшены с высоты их узурпированного величия», ибо «они уже потеряли расположение всего народа и держатся теперь одной лишь силой».
Новый памфлет вызвал в правительстве вполне понятное возмущение. Он был объявлен книгой «скандальной, лживой, клеветнической, призывающей к бунту и новой войне». Авторов и издателей обвинили в измене. 29 марта его сочинители — Лилберн, Уолвин и еще три человека предстали перед Государственным советом.
Лилберна спросили о том, причастен ли он к изданию скандального памфлета. Ответить на этот вопрос — значило отступиться от принципа свободы слова. Вместо ответа он снова стал обвинять грандов. Глядя прямо в глаза Кромвелю, хотя вопросы задавал председатель Брэдшоу, Лилберн объявил, что считает власть совета незаконной и недействительной. Что они сами себя сделали правителями Англии — помимо воли народа, за закрытыми дверями. Что Государственный совет, в котором он видит так много членов парламента, не может обладать судебной властью: законодатели не должны быть судьями, иначе у кого искать защиты от неправедных судей?
Он говорил еще много, спеша, путая слова, боясь, что его вот-вот прервут. И прервали-таки: Брэдшоу велел увести его в соседнюю комнату и вызвать Уолвина. Затем остальных. Потом арестованные долго сидели вместе, прислушиваясь к словам, доносившимся из-за неплотно прикрытой двери. Слова долетали то явственнее, то смутным гулом; временами слышались отдельные выкрики. Члены Государственного совета о чем-то спорили; страсти разгорались, гул усиливался. Вдруг мощный кулак грохнул по столу и все покрыл громовой голос Кромвеля:
— Я говорю вам, сэр, у вас нет другого способа расправиться с этими людьми, как только сокрушить их! Иначе они сокрушат вас!.. Вся ответственность за пролитую кровь падет на ваши головы!
Арестованные вытянулись, напряглись. Совсем рядом, за стеной, бушевал, метал громы и молнии этот могучий человек, которого они когда-то считали своим другом, а теперь заклеймили словом «предатель» и ненавидели за отход от их дела. И он их ненавидел. Кулак еще несколько раз грохнул по столу:
— Повторяю вам, сэр: вы должны сокрушить их!
И все умолкло. Левеллеры поняли, что домой в этот вечер они не вернутся. И правда: ночью их всех отвезли в Тауэр.
Через несколько дней Кромвель согласился принять командование ирландской армией, и 30 марта его назначение было одобрено палатой общин.
Но дух его был в смятении. Он искал внутреннего оправдания своим поступкам. 1 апреля он решил выступить в Уайтхолле с публичной проповедью. Час перед этим он провел в уединении и молитве, затем твердыми шагами вышел на кафедру. Глаза его были обращены к небу, руки сложены на груди, голова склонилась на бок. «Боже, — говорил он, — сними с меня власть над этим могучим народом — народом Англии, ибо бремя это слишком тяжело, чтобы плечи мои могли его вынести…»
Арест Лилберна и его друзей-левеллеров вызвал новые смуты. Толпы петиционеров шумели перед зданием Вестминстера. Под петицией, поданной 30 марта в парламент, стояло 30 тысяч подписей. В апреле произошла и совсем невиданная демонстрация: взбунтовались лондонские женщины. Добродетельные хозяйки, жены и матери вышли на улицы требовать гарантии народных прав и освобождения заключенных — Лилберна, Уолвина, Принса, Овертона. Женщин собралось несколько тысяч. Драгуны, сторожившие двери парламента, беззлобно отбивались от их ярости прикладами.
Наконец двадцати представительницам разрешено было войти внутрь. К ним вышел депутат. С истинно мужским превосходством он сказал:
— Не женское это дело — подавать петиции. Идите лучше домой и мойте там свои кастрюли.
Одна из них выступила вперед:
— Если у кого кастрюли еще и остались, — сказала она, — то не осталось, что класть в них.
Подошел другой депутат:
— Неслыханное это дело, чтобы женщины подавали петиции в парламент.
— Неслыханное дело, говорите вы? — Еще одна женщина, более бойкая, взмахнула рукой перед самым его носом. — Сэр, то, что является необычным, не является еще поэтому незаконным. Вы ведь отрубили королю голову — это тоже неслыханно. Тем не менее я полагаю, вы это оправдываете?
Кромвель вышел на порог. Шум, выкрики, брань усилились. Совсем близко от себя он увидел разъяренное лицо, растрепанные волосы под покосившимся чепцом, горящие ненавистью глаза.
— Почему вы не хотите принимать от нас петиции? Когда вам нужны были наши деньги и наша кровь, вы нас слушали! Вы думаете, что у нас теперь больше ничего нет, но кое-что осталось, да не про вас!
Кромвель чувствовал себя обескураженным. Здесь не выхватишь шпагу, не бросишься в толпу с кулаками. Сражаться с женщинами ему, воину? Он спросил:
— Чего вы хотите?
Чьи-то цепкие руки схватили его за плащ.
— Чего мы хотим? Тех прав и свобод нации, которые вы нам обещали! Вы нам ответите! Мы расправимся с вами, если вы хотя бы пальцем тронете арестованных! Вы должны их освободить!
Напрасно он говорил, что они арестованы по закону, что имеется соответствующий указ парламента, что судить их будут открыто и по праву. Они не слушали.
— Сэр, — кричала все та же разъяренная фурия, — если вы лишите их жизни, мы не успокоимся, пока не лишим жизни тех, кто это сделал! Сэр! Мы лишим жизни и вас, если вы убьете их!..
Выбора для Кромвеля, для всего правительства республики не оставалось: этих людей действительно надо было сокрушить во что бы то ни стало. Иначе их бесстрашие и всенародная поддержка, им оказанная, сметут новый строй, власть, государство. Против них надо действовать их же оружием: издавать памфлеты, разоблачать, обвинять. И памфлеты появились. В них говорилось, что левеллеры — безбожники, что они не верят в бессмертие души, а Священное писание считают вымыслом. «Они хотят, чтобы никто не мог назвать какую бы то ни было вещь своей; по их словам, любая власть человека на земле — тирания, по их мнению, частная собственность — дело рук дьявола… Они восстанавливают работника против хозяина, арендатора против землевладельца, покупателя против продавца, должника против заимодавца, бедного против богатого…»
Левеллеры тоже не оставались в долгу: из тюрьмы они ответили на эти обвинения манифестом. «О нас распускают самые невероятные слухи, — писали они. — Будто мы хотим уравнять состояния всех людей, будто мы не хотим никаких сословий и званий между людьми, будто мы не признаем никакого правления, а стремимся лишь ко всеобщей анархии…» Чтобы покончить со всей этой клеветой, левеллеры заявляли: «У нас никогда не было в мыслях уравнять состояния людей, и наивысшим нашим стремлением является такое положение республики, когда каждый с наибольшей обеспеченностью пользуется своею собственностью… Цель наша — усовершенствовать правительство, а не разрушить его, и хотя тирания исключительно плоха, однако из двух крайностей анархия — самая худшая…»
1 мая из Тауэра выпускается новый вариант «Народного соглашения» — левеллеры продолжают борьбу. В полках усиливается агитация, они протестуют против отправки в Ирландию, отказываются покинуть Лондон, пока их требования не будут удовлетворены. В конце апреля вспыхивает восстание в драгунском полку Уолли.
В казармах на Бишопгейт-стрит было шумно. 23 апреля вышел подписанный генералом Фэрфаксом приказ о выводе полка из Лондона, но до сих пор офицерам не удавалось привести приказ в исполнение. Солдаты открыто отказывались повиноваться, вели себя вызывающе. Дали знать Фэрфаксу. 24 апреля последовал вторичный приказ, но тоже безрезультатно. Тридцать вооруженных солдат вышли из казарм, ворвались в гостиницу «Булл» на той же улице и силой, угрожая оружием, захватили все свои эскадронные знамена. На следующий день мятеж продолжался. Солдаты оставались в казармах, отказывались выполнять приказы офицеров, дисциплина упала. Они сидели в помещениях, о чем-то совещались и время от времени выходили на улицу, где уже собралась изрядная толпа. Между ними и толпой завязались какие-то отношения, и уже некоторые солдаты обращались к ней с речами.
25 апреля разнесся слух о приезде Кромвеля и Фэрфакса. Были произведены аресты. На следующий день пятнадцать солдат из полка Уолли предстали перед военным судом. Одиннадцать из них были признаны виновными, шестеро приговорены к смертной казни.
Опять казни, расстрелы. Не слишком ли мрачное начало для республики? Одно кровопролитие влечет за собой другое. «Земля не иначе очищается от пролитой на ней крови, как кровью пролившего ее…» Кромвель настоял, чтобы пятерых из осужденных помиловали.
Казнь выпала только Роберту Локиеру. Ему было двадцать три, а воевать он начал с шестнадцати. Смелый, открытый юноша, добрый товарищ, он был всеобщим любимцем. Как только левеллеры подняли свое знамя в армии, он тут же безоглядно присоединился к ним, всей душой поддержал «Народное соглашение», горячо спорил с грандами в Пэтни. В Уэре он был среди тех, кто прикрепил листок с конституцией к шляпе. Сейчас он должен был умереть как главный зачинщик мятежа.
Узники Тауэра направили Фэрфаксу письмо. Военный суд и смертная казнь в мирное время незаконны, писали они. Это не что иное, как простое убийство. Такие вещи делал Страффорд в Ирландии, а кто не помнит, что стало со Страффордом? Применение военного суда и казни в мирное время было одним из главных пунктов его обвинения. Из-за него-то он и лишился головы, пусть вспомнят это нынешние правители Англии. Как бы им не подвергнуться той же участи.
Но это письмо не спасло Локиера. 27 апреля на Людгейт-хилл, в Лондоне, перед оградой церкви святого Павла, состоялась публичная экзекуция. Полк был выстроен в боевом порядке, дула мушкетов направлены вперед. Когда треск барабанов затих, обреченному разрешили сказать последнее слово. Он поднял голову:
— Друзья! Друзья солдаты! Со мной расправляются потому, что я выступил за народ Англии и за ваши привилегии и свободы, и, если разобраться, вы должны были бы присоединиться к тем, кто за них борется. Я понимаю, что это офицеры приказывают вам стрелять в меня… Вы же не можете желать гибели того, кто хотел вам только добра.
Ряды едва заметно дрогнули, какое-то движение пронеслось по ним. Говоривший это заметил.
— О нет, пусть моя смерть не пугает, — сказал он. — Пусть она, напротив, ободрит вас, ибо никогда еще ни один человек не умирал так спокойно, как я.
Раздался треск барабанов, потом команда, залп — и все было кончено.
29 апреля траурная процессия двигалась по улицам Лондона. Сразу можно было заметить, что похороны необычные — много тысяч людей шли за гробом, а из домов, из боковых улиц вытекали все новые и новые толпы и вливались в процессию. Они шли по пять-шесть человек в ряд, шестеро горнистов не переставая играли траурный солдатский марш. Цветки розмарина усыпали гроб, алыми каплями падали на мостовую, прямо под ноги лошади покойного, которую, словно на похоронах знатного вельможи, вели за гробом, всю покрытую черной попоной. У многих в толпе рядом с черными лентами к шляпам были прикреплены сине-зеленые — морская волна, цвет левеллеров.
Длинное шествие, растянувшееся на много кварталов, двигалось к новому Вестминстерскому кладбищу. Молчали. Кроме заунывного звука труб, не слышно было ни разговоров, ни вздохов, ни даже плача. Словно набравшись мужества и суровости мужчин, хранили скорбное молчание многие сотни женщин, замыкавшие процессию.
У кладбища ждали еще несколько тысяч человек, и еще многие тысячи готовы были к ним присоединиться. Расстрел Локиера не испугал, не рассеял ряды недовольных, а, наоборот, сплотил их, наполнил сердца ненавистью и решимостью к борьбе. Кромвель просчитался, думая одной казнью раздавить движение. «Многие рассматривали эти похороны как пощечину парламенту и армии», — записал в дневнике Уайтлок. Движение разрасталось.