Армия, добрая регулярная армия — вот что прежде всего было нужно королю. Он вызвал из Ирландии верного и находчивого Томаса Уэнтворта и 12 января 1640 года пожаловал ему титул графа Страффорда.
 
 
   До конца тридцатых годов Кромвель вряд ли задумывался о судьбе ближайшего северного соседа Англии. Он знал, что суровый народ его принял пуританскую веру и отвергает англиканские порядки. Возможно, он встречал шотландских проповедников или покупал скот у шотландских купцов, но внутренние дела этой дикой страны мало его интересовали. Теперь вдруг далекие северные горы осветились для него новым светом, а их народ стал союзником.
   Когда в его доме на постой расположились английские офицеры, шедшие на север сокрушать врага, Кромвель открыто выразил им недовольство. Он не нашел нужным скрывать от них свое строгое, сосредоточенное пуританство и чуть ли не молился в их присутствии о победе шотландцев. Офицеры недоуменно пожимали плечами, а соседи с восхищением рассказывали друг другу о его смелости и благочестии. Растущая популярность в графстве подогревала его рвение.
   Каждая неделя приносила новые вести. Король конфисковал у лондонских банкиров все золото и серебро, хранимое в Тауэре. Их возмущение было настолько бурным, что королю после некоторых проволочек пришлось вернуть им большую часть сокровищ.
   Никто не хотел платить налоги, теперь уже не только «корабельные деньги», но и другие королевские поборы — ведь они не санкционированы парламентом. Король пытался занять денег у Испании, у иезуитских купцов и даже у папы — тщетно! Усмиритель Ирландии Уэнтворт вызывал к себе для беседы крупнейших лондонских финансистов. Он угрожал им, требуя займа, пытался запугать. Но Англия — не Ирландия. Здесь даже Уэнтворт не смог ничего добиться: в деньгах было отказано.
   И наконец весной 1640 года радостная, будоражащая новость: созывается парламент! Одиннадцать долгих лет реакции, мрака, тирании позади; снова представители английских графств и городов смогут высказать свою волю в старинных залах Вестминстера.
   Кромвель полон воодушевления, ему нужно во что бы то ни стало войти в этот парламент. Он исполняет некоторые формальности и становится гражданином Кембриджа, жители которого хотят выдвинуть его в парламент.
   И вот он опять в Лондоне. Парламент открылся 13 апреля. Кромвель снова видит на деревянных скамьях палаты общин спокойного и уверенного в себе пятидесятипятилетнего Пима, пламенного бесстрашного Гемпдена — вся оппозиция тут. И хотя скончался в тюрьме достославный Элиот, хотя Уэнтворт — теперь уже граф Страффорд — перешел на сторону короля, ряды противников тирании не уменьшились, а вроде бы даже и прибыли. Они прекрасно понимают, что королю нужны от них только деньги и на требование немедленных субсидий отвечают решительным «нет». Сначала следует наказать «дурных советников», прекратить злоупотребления и аресты, восстановить нарушенные права парламента.
   Пим говорит в течение двух часов. Он требует ежегодного, обязательного созыва парламента. «Опасность шотландского вторжения, — гремит голос депутата, — менее грозная опасность, чем произвольное правление в стране. Первая находится далеко, а та опасность, о которой я буду говорить, находится здесь, дома!»
   За спиной короля парламент вступил с шотландцами в переговоры. Он решил принять и выслушать шотландских представителей, выяснить мотивы их действий.
   Кромвель не успел выступить. Роспуск парламента последовал 5 мая — через три недели после созыва. На следующий день возмущенный лондонский люд, бурля, стал собираться ко дворцу ненавистного Лода с криками «Долой епископов! Долой церковные суды!». 14 мая волнения повторились снова — толпа слуг, подмастерьев, ремесленных учеников напала на здание тюрьмы, пытаясь освободить тех, кто был посажен туда 6 мая.
   Парламент прозвали Коротким и с горькой усмешкой, разочарованные и возмущенные, разъехались по домам. Впрочем, кое-кто довольно потирал руки. «Все хорошо, — сказал один из вождей оппозиции, Сент-Джон. — Чем хуже сейчас, тем лучше будет потом. Этот парламент никогда не сделал бы того, что нужно».
   Многим, многим членам палаты казалось, что это не конец, а начало, что в судьбе Англии наступает великий поворот, пугающий и радующий одновременно, что иная война грядет — и бог один знает, что принесет она каждому из них.
 
 
   Летом война с шотландцами возобновилась. Главнокомандующим английской армии был назначен граф Страффорд. Набранное с жестокой поспешностью войско, которому платили больше угрозами и обещаниями, чем деньгами (казна была совершенно пуста), завидя врага, обратилось в позорное бегство. Шотландцы заняли север Англии. Местные жители, в большинстве своем пуритане, не желали им сопротивляться. Ни для кого не было секретом, что и в Лондоне у шотландцев было много сторонников. Раздавались разумные и встревоженные голоса: войну надо прекратить, с Шотландией помириться, созвать парламент. Карл получал петиции от пэров, от лондонских горожан, от жителей графств. Приходили известия о беспорядках: крестьяне бунтуют, разрушают изгороди в королевских владениях, ремесленники-пуритане выражают недовольство. 28 августа армия короля была окончательно разбита при Ньюберне-на-Тайне, на следующий день капитулировал Ньюкасл.
   И король сдался. Осенью 1640 года он вторично в этом году издал приказ о созыве парламента.

Глава III
Член парламента

   Мне кажется, что я вижу, как просыпается ото она благородная и могучая нация… мне кажется, что я вижу, как она, подобно орлу, приучает к полету свое могучее молодое поколение, как ослепшие глаза крепнут в ярком блеске лучей полуденного солнца, очищая и проясняя в сиянии небесной лазури свой взор, который так долго держали во тьме; а тою порой целая стая боязливо сбившихся в кучу птиц и созданий мрака носится кругом, изумленная необыкновенным явлением…
   Мильтон
 
   Я могу сказать вам, господа, чего я не хочу; а чего хочу — нет.
   Кромвель

   Сэр Филип Уорик подошел к зеркалу. В высоком венецианском стекле он увидел перед собой молодого человека лет тридцати с холеным надменным лицом, длинными завитыми локонами, рассыпанными по плечам, во всем блеске парадного придворного туалета. Он с видимым удовольствием окинул себя взглядом: изысканное голландское кружево воротника и манжет было хорошо накрахмалено и отглажено; из прорезей на рукавах, обрамленных золотым шитьем с жемчугом, выглядывало тончайшее белоснежное полотно рубашки; колет сидел как влитой, и то же можно было сказать о бархатных панталонах, украшенных таким же шитьем, что и рукава: золото с жемчугом. Шпага с золоченой рукоятью висела, где ей и положено, на левом боку, поддерживаемая самой модной в этом сезоне французской перевязью с тиснением и пряжкой. На сапогах с отворотами немного ниже колена и высокими, почти женскими каблучками спереди были приделаны огромные четырехлопастные кожаные банты. Все было как надо. Оставалось кликнуть слугу, уже ожидавшего со шляпой и плащом в руках, и можно было отправляться в парламент.
   Парламент открыл свои заседания всего шесть дней назад — 3 ноября, но уже теперь было ясно, что он собирается идти напролом. В него попали все бунтовщики прежнего, Короткого парламента; и число их приверженцев еще увеличилось. Среднее землевладельческое джентри — честь и опора нации и в то же время наиболее грозная оппозиционная королю сила — вот кто составлял большинство среди этих пятисот с лишним человек, заполнявших ступенчатые скамьи нижней палаты. Интересно, что и многие лорды были заодно с недовольными: графы Бэдфорд, Эссекс, Манчестер, лорд Дигби — их всех сэр Филип очень высоко ставил — поддерживали оппозиционеров.
   Все так же лидером их был Джон Пим; он, казалось, еще более располнел, но сохранял прежнюю боевую активность. С самых первых дней заседаний он настроил своих сторонников на решительную борьбу. Он не просил, а обвинял — в его программной речи звучали требования соблюдать привилегии парламента, оградить от искажений истинную религию, отстоять свободу подданных от произвольных арестов, штрафов, поборов — всех этих корабельных, лесных, рыцарских денег, таможенных пошлин, монополий.
   И они сразу стали требовать освобождения из тюрем попавших туда по приговору чрезвычайных судов пуритан: Принна, Баствика, Бертона. Ни для кого не было секретом, что все оппозиционные выступления вдохновлял именно он, Джон Пим. Он жил ближе всех к палате, в доме за Вестминстер-холлом, и у него каждый день в складчину обедали другие вожди оппозиции — Гемпден, Гезльриг, Сент-Джон.
   Гемпден был его правой рукой. По всей стране прогремело это имя, когда он в открытую отказался платить «корабельные деньги», и теперь Гемпден пожинал и умело использовал плоды своей популярности. Он не был таким хорошим оратором, как Пим, но был умнее его и гибче, в решительности и энергии не уступал никому и прекрасно владел собой. На него смотрели как на лоцмана, способного провести корабль политической борьбы через все бури и рифы, к желанной цели — свободе. Заодно с ним всегда выступали Сент-Джон, Холльз и Строд, ученые юристы. Из молодежи к ним примыкали Натаниель Файнес, молодой сектант Генри Вэн, недавно вернувшийся из-за океана, сэр Артур Гезльриг и Генри Мартен, известные своими смелыми взглядами.
   Сэр Филип Уорик вошел в зал заседаний и огляделся. Было очень тихо. Все с большим вниманием слушали высокого плотного человека, что-то быстро и горячо говорившего резким, хрипловатым голосом. Этот человек не был знаком сэру Филипу. Лет ему было около сорока. Сэр Филип взглянул на костюм оратора и презрительно скривил губы: простое темное платье сидело мешковато — должно быть, его сработал немудрящий деревенский портной; прямой полотняный воротник был, кажется, не очень-то чист… Шляпа без ленты… Шпага туго притянута к боку. Одутловатое лицо выступавшего было красно, видно, он вкладывал в свою речь все силы души. Он требовал свободы тому подмастерью, Джону Лилберну, который два года назад был подвергнут бичеванию, выставлен у позорного столба и затем заключен в тюрьму по приговору Звездной палаты. Ему, кажется, вменялось в вину распространение в Англии нелегальных пуританских трактатов…
   Сэр Филип не мог бы сказать, что оратор говорил очень гладко или блестяще; но речь его была резкой и пылкой; слушали его почему-то с большим вниманием. Уважение сэра Филипа к этому собранию сильно поубавилось.
   Давешний оратор был неизвестен не одному сэру Уорику. Когда заседание окончилось и объявили перерыв, лорд Дигби, спускаясь по лестнице вместе с Гемпденом, тихо спросил его:
   — Кто этот человек? Я вижу, он с нами, он так горячо говорил сегодня.
   — А, неряшливый малый, которого вы видели перед собой и который никак не украсил свою речь! — Гемпден усмехнулся. — Если мы когда-нибудь порвем с королем
   (от чего боже упаси), — этот самый неряха, говорю я вам, станет одним из величайших людей в Англии!
 
 
   Так прошло первое выступление Кромвеля в новом парламенте. Партия оппозиции, к которой он принадлежал всей душой, усиливалась и крепла. Сознание причастности к общему делу вдохновляло. Он не был одиноким, никому не известным новичком в палате: многих депутатов знал уже в лицо, с восемнадцатью из них его связывали родственные узы. Он с восхищением смотрел на Пима и всегда внимательно слушал его речи — и в парламенте, и во время обедов, на которые приходил вместе со знаменитым своим кузеном Гемпденом. «У нас теперь должно быть другое настроение, — говорил Пим, с аппетитом обгладывая жирную гусиную ногу, — не такое, как в прошлом парламенте. Мы должны не только начисто вымести палату снизу, но и смести всю ту паутину, которая висит сверху и по углам, чтобы не разводилась пыль и грязь в палате; у нас сейчас есть возможность сделать страну счастливой, устранить все обиды и вырвать с корнем их причины, если только все будут честно исполнять свой долг».
   И Кромвель старался исполнять свой долг, взывая к справедливости и требуя освобождения невиновных. И радовался потом вместе со всеми, когда вышедшие на свободу узники — престарелый Баствик, несгибаемый Принн с дважды отрубленными ушами и клеймом на щеке, Бертон, — ошеломленные от света, шума, воздуха, под восторженные клики толпы проезжали по городу.
   Но мало было освободить невинных. Надо было наказать преступников — тех, по чьей вине страдали многие сотни людей. С трепетом наблюдал Кромвель, как Пим бесстрашно замахнулся на самого главного, самого могучего и опасного врага — Страффорда.
   Одно имя его наводило ужас. Все помнили, как он самолично осудил на смерть лорда Маунтнорриса всего только за несколько неосторожно сказанных слов. А чтобы унять всеобщее негодование, послал королю солидный куш — ни много ни мало шесть тысяч фунтов стерлингов — и тем замял дело. Его не только не наказали, но даже дозволили разделить между своими людьми имущество осужденного. Страффорда ненавидела вся страна — все плательщики незаконных поборов, все преследуемые в королевских судах и застенках. Вожди оппозиции понимали, что, если они не нанесут всесильному царедворцу быстрого и решительного удара, им несдобровать. Накануне созыва парламента он убеждал Карла: «Идите напролом! В случае крайности вы можете сделать все, на что у вас хватит силы, в случае отказа парламента вы оправданы перед богом и людьми. Вы обладаете армией в Ирландии, и вы вправе использовать ее здесь, чтобы привести это королевство к повиновению».
   Страффорд чувствовал, что против него готовится обвинение, и принял меры. Он задумал объявить вождей оппозиции государственными изменниками, он медлил ехать в Лондон с севера, хотя парламент послал ему вызов. Только Карл настоял на его приезде. «Я не могу обойтись здесь без ваших советов, — написал он любимцу. — Вам нечего бояться — это так же верно, как то, что я английский король. Никто не посмеет тронуть волоса на вашей голове».
   9 ноября Страффорд прибыл в Лондон и долго совещался с королем. 11 ноября он должен был занять свое место в палате лордов, чтобы выдвинуть против Пима, Гемпдена, Сент-Джона и других парламентских вождей обвинение в государственной измене и потребовать их ареста.
   Кто знает, как сложилась бы дальше судьба Кромвеля, если бы этот план удался. Но Пим недаром слыл умнейшим, хитрейшим человеком. В этот день он поднялся в палате общин и объявил, что имеет сообщить сведения чрезвычайной важности. Он просит запереть двери палаты, дабы ничто не помешало ее решению. Двери были заперты, и Пим в напряженной тишине начал говорить. Он говорил о произволе судей, о жестокости тюремщиков, о разоренных семьях, об опустевших деревнях. Он клеймил монополии и незаконные поборы, на которых наживаются казнокрады. Страна доведена до крайности. Но пусть никто не подумает, что он, Пим, хочет сказать что-нибудь плохое о короле. Нет, король не может быть повинен в этих злодействах. Он набожен и справедлив. Во всем виновны дурные советники — люди, которые втерлись в доверие к королю и извратили самые благие его начинания. И главный из них, превзошедший всех своим влиянием, властью, гордыней, своекорыстием, — это первый министр короля, главнокомандующий армии, лорд-лейтенант Ирландии граф Страффорд! Всюду, куда король дозволял ему вмешаться, приносил он горе, страх и невыносимые страдания подданным его величества, вынашивал и осуществлял планы, пагубные для английского государства.
   — И на основании всего вышесказанного, — голос Пима возвысился и зазвенел в напряженной, страшной, готовой вот-вот взорваться тишине, — я предлагаю немедленно представить палате лордов обвинение графа Страффорда в государственной измене. Предлагаю тотчас же заключить графа под стражу на все время ведения следствия.
   Тишина взорвалась. Палата разом загудела, со всех сторон послышались выкрики. Кто-то, кажется Фокленд, попытался протестовать, но ему не дали говорить. Предложение Пима было одобрено почти единогласно. Двери распахнулись, и Кромвель вместе с другими поспешил в палату лордов, чтобы вручить ей заранее составленный текст обвинения. В решении лордов можно было не сомневаться — даже те, кто не дружил с нижней палатой, имели достаточно оснований ненавидеть всесильного графа.
   Страффорд был вызван в палату лордов в тот же день. Его подвели к барьеру и заставили преклонить колени, пока спикер зачитывал текст обвинения. Прямо оттуда в казенной карете он был отправлен в Тауэр.
 
 
   Дни бежали стремительно, и каждый приносил что-то новое. Через месяц был обвинен в государственной измене другой ненавидимый народом прислужник тирании — архиепископ Лод, за ним еще несколько близких королю лордов. Парламент принимал и разбирал бесконечное число жалоб, прошений, петиций. Кромвель втягивался в его жизнь, со страстью отдавался каждому порученному делу. А дел таких становилось все больше — и вот он уже член комитета по разбору дела об осушении болот, член комитета по пересмотру обвинений Звездной палаты и Высокой комиссии, член субкомитета по делам религии. Рука об руку с ним в этих комитетах работают Пим, Гемпден, Гезльриг, Строд, Уолтон. Кромвель постепенно входит в первые ряды парламентских борцов.
   Он придирчиво вникает в тонкости церковного устройства, нападает на притеснителей, требует наказания виновных, удовлетворения жалоб милых его сердцу пуритан. Он защищает проповедников, разбирает их петиции, выступает против преследователей-епископов. Здесь он единодушен с массами простых людей Англии: 11 декабря в палату подается петиция о полном уничтожении «древа прелатства с корнем и ветвями», подписанная пятнадцатью тысячами человек.
   В декабре же было предложено созывать парламенты каждый год — и Кромвель поддерживает эту идею. 30 декабря он выступает в парламенте в пользу билля о ежегодном созыве представителей общин. Это имеет лишь частичный успех: после долгих прений 15 февраля парламент принял «Трехгодичный акт». Согласно ему король обязан созывать парламент каждые три года.
   И снова религиозные, церковные дела выступают на первый план. Они именно потому так волнуют, что тесно смыкаются с делами политическими. 9 февраля обсуждается «Акт об отмене суеверий и идолопоклонства и о лучшем поддержании истинного богослужения». Некий Джон Стрэйнджуэйс, защищая власть епископов, заявил:
   — Если мы установим равенство в церкви, мы должны будем прийти и к равенству в государстве. Ведь епископы — это одно из трех сословий в королевстве, они имеют свой голое в парламенте.
   Этого Кромвель стерпеть не мог. Епископы не должны выделяться среди других сословий! Они такие же слуги господни, как все остальные честные англичане! Они не могут претендовать на исключительную власть. Знакомый, неодолимый прилив ярости поднял его с места, он с трудом узнал свой голос, резко, вызывающе прокричавший:
   — Ну уж нет! Где взял этот джентльмен резон для таких предположений и выводов? Я его не знаю!
   Спикер застучал молотком по столу. Ярость Кромвеля заразила противников.
   — Как он говорит! Непарламентский язык! — раздалось с разных сторон. — К решетке его! Пусть принесет извинения!
   Встал Пим, и шум тотчас же заглох.
   — Если джентльмен сказал что-то, что вызывает возражения, — как всегда, веско и уверенно заявил он, — пусть объяснится на своем месте.
   Его поддержал Холльз:
   — Зачем по каждому поводу вызывать к решетке? Пусть говорит с места!
   Кромвель уже успел овладеть собой, краска от щек отлила, но ярость все еще клокотала внутри, добавляя в его объяснение яд сарказма.
   — Я не понимаю, — сказал он, — почему джентльмен, который только что говорил, заключает о равенстве в государстве из равенства в церкви, и не вижу никакой необходимости в столь высоких доходах епископов. Я сейчас более, чем когда-либо, уверен в неправомочности существования епископов — ведь они, как и римские иерархи, не допустили бы пересмотра своего положения!
   Пуританские депутаты одобрительно зашумели. По сути дела, эта речь наносила епископам куда более ощутимый удар, чем бессвязные выкрики, которые чуть не довели Кромвеля до парламентского суда[8] — вызова к решетке для объяснений. Но требуемый стиль был соблюден, и сторонникам епископата не к чему было придраться.
 
 
   Страна бурлит, возмущение вырывается наружу то здесь, то там. Уже вспыхивают крестьянские мятежи, люди дрекольем ломают возведенные лордами изгороди; в парламент бесконечным потоком идут жалобы на осушителей, огораживателей, притеснителей. А парламент, подогреваемый всеобщим недовольством, берется за неслыханное дело — суд над бывшим первым министром. 22 марта начинается знаменитый процесс над Страффордом — продолжается он целых восемнадцать дней — по 10 апреля. Опытный, ловкий юрист, Страффорд умело защищается. На стороне его — двор, король, многие лорды. Верхняя палата колеблется, тянет и, наконец, отказывается утвердить акт, обвиняющий Страффорда в государственной измене.
   Общины возмущены. Молодой человек с аристократической внешностью и странными глубокими глазами, мистик и визионер, уже успевший побывать правителем заокеанской колонии Массачусетс, Генри Вэн-младший, просит слова. Случай помог ему обнаружить в бумагах отца, государственного секретаря, вопиющий документ, который как нельзя лучше может помочь обвинению. Это то самое письмо, где Страффорд советует королю идти напролом и в случае чего использовать ирландскую армию против английского народа. Пим зачитывает палате это письмо. Предатель изобличен — более ясной улики искать не приходится. 10 апреля Артур Гезльриг вносит предложение издать против Страффорда чрезвычайный акт — билль об опале. Это означает смертный приговор.
   Но лорды не хотят утверждать билль об опале. Они чувствуют, что опасность нависла не только над Страффордом: все сильнее звучат протесты против лордов-епископов, того и гляди и других пэров объявят «дурными советниками»! 1 мая Карл лично появляется в палате лордов. Он согласен признать, что граф «поступил дурно», но он категорически против смертного приговора.
   Палата общин протестует. Вожди ее не могут, не должны смириться. На карту поставлено все: их личные судьбы, само существование парламента. Пим, Гемпден, Гезльриг, Строд почти не спят в эти дни. Пим на своей квартире то и дело принимает каких-то людей — купцов из Сити, пуритан-подмастерьев. И вот поднимается Лондон. 3 мая огромная, многотысячная толпа стекается к Вестминстеру. Она шумит, словно море, она бушует у самых стен парламента. «Правосудия, правосудия! — раздаются крики. — Смерть! Долой великих преступников!»
   Напуганные члены палаты, выглядывая из окон, видят, что толпа не безоружна: кое-где поблескивают на солнце копья и клинки, кое-где щетинятся пики, подымаются в воздух доски с гвоздями. Опоздавшим на заседание лордам приходится продираться сквозь эту толпу, рискуя совсем близко увидеть разъяренное лицо народа.
   Назавтра демонстрация повторяется. Она готова перейти в восстание: вот-вот, кажется, двери палаты лордов затрещат под ее напором. И лорды сдаются: 8 мая они утверждают билль об опале. Страффорд приговорен к смерти.
   Но король? Поможет ли он своему любимцу? Выполнит ли обещание: «Ни один волос не упадет с головы вашей…», «Ни жизнь ваша, ни доброе имя не потерпят никакого ущерба…»?
   Карл, как всегда, избегал действовать прямо. 2 мая две сотни вооруженных солдат явились к коменданту Тауэра с приказом от короля впустить их в крепость для усиления гарнизона. Он отказался открыть им ворота, справедливо подозревая, что они явились отнюдь не охранять, а скорее похитить графа. Впоследствии комендант признался, что ему предлагали две тысячи фунтов, если он обещает не препятствовать побегу арестованного: на Темзе уже стоял готовый к отплытию корабль.
   Узнав, что билль утвержден лордами, Карл попросил один день на размышление. В этот день толпа, еще более огромная и грозная, стеклась к королевскому дворцу. Уайтхолл высился, словно корабль, среди бушующего моря голов, среди прибоя нарастающих криков и воинственного пения псалмов. К ночи стали зажигать факелы.
   Никто во дворце не ложился в эту ночь. Солдаты гарнизона завалили двери мешками, подушками, стульями. Король все еще колебался. Королева, епископы, советники — все уговаривали его уступить.
   — Но совесть, совесть, — говорил Карл. — Ведь я обещал…
   — Совесть короля, — убеждал епископ Уильямс, — бывает разная: совесть для себя, частная, человеческая, и совесть общественная, для публики. И если частная совесть ваша оправдывает графа, то общественная должна обвинить его, — ведь судьи и лорды признали его виновным, и частная совесть ваша тем самым избавлена от малейших угрызений… Да и сам граф, насколько я знаю, освободил вас от данного слова и сообщил, что согласен пойти на смерть…
   В самом деле, неделю назад Карл получил от Страффорда записку. «Мое согласие, — говорилось в ней, — скорее, чем что-либо другое, может успокоить вашу совесть и помирить вас с богом. Нельзя быть несправедливым к человеку, который сам ищет своей судьбы. Уж если я, по божьей милости, вполне спокойно иду на смерть, от души прощая всем ее виновникам, то для вас-то, государь, осыпавшего меня своими щедротами, я пойду на нее с радостью».