Макс Пембертон
Бриллиантовый корабль
I
Предисловие Тимофея Мак-Шануса, журналиста
Мой друг, доктор Фабос, познакомился с мисс Фордибрас на великосветском базаре, устроенном по случаю празднества в Кенсингтонском Тоун-Холле. Я прекрасно помню, что в тот вечер он хотел развлекать почтенную компанию из Гольдсмит-Клуба за свой счет.
– Мак-Шанус, – сказал он, – никто, кроме тебя, не сумеет заказать прекрасный ужин. Отправляйся на маскарад, и я приеду туда же. Не жалей денег, Мак-Шанус. Твои друзья – мои друзья. Я желал бы сохранить воспоминание об этом вечере... последнем в Лондоне до моего отъезда.
Нас было семеро, обедавших за его счет в Гольдсмит-Клубе, и все мы сели в один и тот же омнибус. Да будет вам известно, что вы не найдете ни одного человека, который не отдал бы справедливости замечательному гостеприимству Фабоса. Ночь была ясная и небо усеяно мерцающими звездами.
– Мы, что ли, платим за омнибус? – спросил мой друг Киллок, актер.
– Не оскорбляй в этот вечер самое великодушное сердце во всей Великобритании! – сказал я.
– И прекрасно, – сказал он, – человеку, который не платит, незачем заботиться о сдаче, – и с этими словами он вошел в Тоун-Холл.
Наша компания выглядела весьма колоритно. Мой старый товарищ Барри Хиншоу явился в бархатной охотничьей куртке и красном галстуке, что не очень пришлось по вкусу служащим театральной конторы. Сам Киллок, любимец дам, явился в жилете, так густо усеянном бриллиантами, что их хватило бы на целую брошь-хризантему. Все мы семеро, точно солдаты, выстроились у буфета, повернувшись спиной к танцевальному залу.
– Самое настоящее время для виски с содовой, – сказал Барри Хиншоу, знаменитый трагик.
– Стыдись, – сказал я ему, – не прошло и получаса с тех пор, как ты пил яд, известный под названием «кюммеля». Остерегайся напитков, Барри!
– О! – сказал он. – Ты, я полагаю, из одного места приехал со мной? – И затем прибавил: – Будь Фабос настоящий джентльмен, он присоединился бы к нашей компании и заплатил за нее. Самое ужасное на всех этих базарах заключается в том, что ты всегда потеряешь из виду человека с деньгами.
Я пропустил мимо ушей это дерзкое замечание, и мы занялись буфетом. Великосветский базар, как они его называли, был в полном разгаре. Красавицы, одетые пастушками, приняли было меня и друзей моих за овец, которых можно постричь, но величественные манеры наши и два шиллинга и десять пенсов в кошельке уменьшили их рвение, и они сделали поворот направо. Базар этот был устроен для моряков из Портсмута. Стоило купить пучок незабудок за десять шиллингов у девушки с голубыми глазами и пунцовыми губками, и вы могли вальсировать с этой же самой маленькой волшебницей по пять шиллингов за раз. Мой друг Барри сильно побледнел, когда услышал это от меня.
– Уж будто ты не умеешь вертеться на носках? – спросил я.
– Друг, – ответил он, – это несравненно хуже, чем переплыть Ла-Манш.
– А Фабос танцует, – сказал я, указывая на последнего, – и будет танцевать, пока не взойдет солнце.
А танцевал он на этом базаре в Кенсингтоне с миниатюрной девушкой в красном. Я уверен, что его шесть футов один дюйм уменьшились до пяти футов с двумя третями, – так низко приходилось ему наклоняться, чтобы нашептывать ей нежные слова всякий раз, когда он платил пять шиллингов за вальс, как это было сказано в программе. А обыкновенно он такой молчаливый человек! Его даже в клубе ничем, бывало, не расшевелить и ничего не добиться от него, кроме молчаливой улыбки. Каких только определений не давали этому Ину Фабосу! Одни говорили, что он циник. Некоторые упоминали о его бессердечии, были и такие, что утверждали, будто он эгоист. Что делал он со своими деньгами? Тратил ли часть их на своих друзей? Священным храмам Бахуса это было лучше известно. Говорили, что он скупал везде бриллианты. Да, именно крупные бриллианты, рубины и сапфиры, которые предназначались не для прекрасных ручек дам и их белых плеч, а для того, чтобы лежать под замком внутри несгораемого шкафа в его доме возле Ньюмаркетской дороги, лежать там скрытыми в ночной темноте. Так, по крайней мере, говорили люди. А я со своей стороны прибавлю, что во всем Лондоне не было совершено ни одного истинного благодеяния без того, чтобы в нем тайно не участвовало его великодушное милосердие.
Почему же, однако, обращались все взоры на Ина Фабоса, когда он бывал в какой-нибудь компании? Весьма возможно, что у некоторых являлась при этом надежда занять у него денег. Быть может, надеясь на возможность занять у него денег, они тем самым думали спасти его от таких же притязаний со стороны других. В этом, надо полагать, и заключалась дружба по их мнению. Но заметьте, что много было и таких – чуждых ему совершенно людей, врагов, завидующих ему в том, что он пользовался всеобщей благосклонностью, которые вместе с остальными были у его ног. Почему? Сейчас скажу. Причиной этому была та великая сила, которую зовут личным магнетизмом, сила, не имеющая до сих пор настоящего названия, но существование которой мы не можем, однако, отрицать. Не знаю ни одного человека, обладающего ею в той же степени, как Ин Фабос. Достаточно было ему сказать три слова за столом – и вся комната уже слушала его. Он молчал, и все-таки люди смотрели на него. Никто не имел собственной своей воли там, где он бывал. Нигде не проходил он незамеченным.
Таков был человек, которого я увидел танцующим с темноволосой пастушкой в красном костюме. Когда затем он отвел ее к отцу, надменному старому джентльмену, прямому, как палка, я спросил его, кто она такая.
– Тимофей Мак-Шанус, – сказал он, – она дочь генерала Фордибраса, предок которого приехал в Америку вместе с маркизом Лафайэтом. Здесь начинаются и кончаются мои познания. Веди меня к буфету, я хочу утолить жажду. Нет, ни разу еще с тех пор, как я участвовал в гребной гонке в Ханлее, не струились по моему лицу такие почтенные капли пота. Пока жив, не соглашусь больше на это, ни за самый даже коронный рубин Джетатура!
– Мой дедушка был знаком с твоим другом Лафайэтом, – сказал я, провожая его прямо к буфету, – хотя я не помню, чтобы когда-либо встречался с ним. Что касается тяжелой работы, о которой ты говоришь, то зачем ты делаешь ее, если она тебе не по вкусу? Танцевать или не танцевать – неужели тут может быть вопрос? Не для таких людей, как мы с тобой, доктор Фабос! Не для тех, которые живут на Олимпийских высотах и не прочь взлететь еще выше, если только ты можешь обязать их какой-нибудь ссудой...
Он сразу оборвал меня и, не обратив никакого внимания на мои слова, взял меня за руку, отвел в угол и удивил самым странным сообщением, которое когда-либо произносили уста такого человека.
– Я танцевал с нею, Мак-Шанус, – сказал он, – потому что на ней был жемчуг бронзового цвета, который у меня украли в Париже года три тому назад.
– Неужели во всем мире нет больше жемчуга бронзового цвета? – спросил я, удивленный его словами.
– Такого образца насчитывается всего десять штук, Мак-Шанус, – ответил он, – а в колье на ее шее целых четыре. В самом центре их розовый бриллиант, который принадлежал когда-то принцессе Маргарите Австрийской. На пальце ее я заметил кольцо с прелестным белым сапфиром, о котором я что-то, сколько мне помнится, слышал, хотя, говоря по правде, это улетучилось из моей головы. Если она согласится еще на один танец со мной, то я, быть может, еще больше расскажу тебе. Прошу только, пожалуйста, не следи так внимательно за всеми моими действиями. Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы говорить, будто вальс – единственное занятие, которое заслуживает моего внимания.
– Верно, как сама святая истина, – воскликнул я, – а между тем, что это за история! Неужели ты воображаешь, будто я могу подумать, что девушка эта воровка?..
– О! – сказал он, уставив на меня свои голубые глаза. – С каких это пор ирландцы дают себе время думать? Ну-с, Мак-Шанус, пускай в ход свою проницательность и скажи: решилась ли бы она надеть эти драгоценности на бал в Лондоне, знай она или ее отец, что они краденые?
– Разумеется, нет!
– Ошибаешься, как всегда, Мак-Шанус! Она надела бы их из одной бравады. Вот что я говорил себе, танцуя с нею. Если она не знает всей правды, то отец ее знает.
– Что?! Тот воинственный на вид джентльмен, который так походит на моего друга, генерала Мольтке?
– Никто другой, кроме него. У меня свои взгляды на него. Он знает, что дочь его носит краденые драгоценности, но в то же время не имеет ни малейшего подозрения, что и я это знаю... Уж ты извини меня за мою навязчивость, Мак-Шанус! Это ведь действительно интересно.
Я сам видел, что он очень интересуется этим. Вот уже несколько лет, как я хорошо знаком с Ином Фабосом, но никогда еще не видел его таким взволнованным и не желающим отделаться от своих собственных мыслей. Необыкновенно красивый, изящный мужчина с широкими плечами, вследствие частых гребных гонок, представитель саксонской расы сверху до низу, с вьющимися каштановыми волосами, чисто выбритым подбородком, с юношескими глазами и мужественной душой, вот он, Ин Фабос Никто из нас и никогда не мог уловить его настоящего образа мыслей. Вчера, например, я назвал бы его самым беспечным банкиром трех соединенных королевств – Ирландии, Уэльса и Англии. Сегодня он рассуждал, как философ, потому что наткнулся на несколько жалких жемчужин, украденных из его кабинета. И неужели только из-за этого изменю я свое мнение о нем? Черт меня возьми, если я это сделаю. Уж как вы себе там хотите, но сама девушка играет здесь не последнюю роль...
И вот Тимофей Мак-Шанус, удалившись от разных яств и напитков, отправился посмотреть ближе на красивую пастушку, продававшую гравюры и шипучие напитки. Что же он увидел там? Ничего особенного, если смотреть издали, но стоило подойти несколько ближе – и он увидел самую черную и лукавую пару глаз, какую вы когда-либо видели на лице Венеры.
Я не похожу на всех мужчин, когда дело касается женского пола, но когда эта девушка взглянула на меня, я покраснел, как солдат перед военным судом.
Не выше среднего роста, с темно-каштановыми, почти черными волосами и губками, как розовый бутон, в ней было нечто французское и в то же время американское, делавшее из нее какое-то чудо.
Она была молода – около восемнадцати, я думаю, – в ее фигуре было что-то, делавшее ее, сообразно нашим северным понятиям, на пять лет старше; но я, знающий Европу, скажу: нет! ей всего восемнадцать лет, Мак-Шанус, мой мальчик, и в Америке распустились эти персики на ее щечках. Если бы я ошибся, то достаточно было услышать ее голос, чтобы подтвердилось мое мнение. Голос этот, когда говорила молодая девушка, был так чист и музыкален, как звон серебряных колокольчиков.
– Не хотите ли купить какую-нибудь новеллу? – спросила она, расцветая, точно букет роз. – Последняя вещь, принадлежащая перу сэра Артура Холль-Ройдера с его автографом... одна гинея.
– Милая моя, – сказал я, – Тимофей Мак-Шанус читает только собственные произведения. Не говорите о его бедных соперниках.
– Ах, какой вы остроумный! – сказала она, глядя на меня с любопытством. – Лучше ваших книг нет, разумеется. Почему же вы не прислали мне несколько экземпляров на продажу?
– Потому что все они уже распроданы, – ответил я. – Архиепископ и лорд канцлер оба сожалеют об этом. «Тимофей, – сказал мне его сиятельство, – великие писатели умерли, Тимофей! Восстань и пиши, или мы погибли окончательно». Всех богатств не хватит на то, чтобы купить одну из моих повестей... если только вам не удастся получить ее за четыре пенса у какого-нибудь букиниста.
Она решительно не понимала, как ей быть со мной.
– Как странно, что мне незнакомо ваше имя, – сказала она с некоторым смущением. – Печатались ли рецензии в газетах на ваши сочинения?
– Моя милая, – ответил я, – все эти газетные рецензенты не могут понять их. Будьте к ним снисходительны. Вы в той же мере не можете сделать шелкового кошелька из свиного уха, как не можете сделать черных жемчужин из леденцов. Будь это возможно, Тимофей Мак-Шанус всегда ездил бы на собственном автомобиле, а не наслаждался бы задней скамейкой омнибуса. Мир странен, и в нем больше плохого, чем хорошего.
– Нравится вам мой жемчуг? – спросила она.
Я ответил, что он достоин того, чтобы она носила его.
– Папа купил его в Париже, – сказала она самым естественным тоном. – Он не совсем черный, как видите, а с бронзовым отливом. Я отношусь к нему совершенно хладнокровно... Я предпочитаю вещи, которые блестят.
– Как ваши глаза, – воскликнул я, читая в них выражение полной искренности. Да, я мог бы теперь громко смеяться над тем, что мне рассказал о ней мой друг Фабос. – Как ваши глаза, когда вы танцевали с моим знакомым доктором. Она покраснела до корней волос и отвернулась.
– О, доктор Фабос! Вы разве знаете его?
– Вот уже десять лет, как мы живем с ним, точно братья.
– Скажите, много людей умертвил он в Лондоне?
– Он не занимается такими почетными обязанностями. Он деликатный, честный, независимый джентльмен. Никого богаче не найдете вы, пожалуй, и в Америке. Человек, который осмелится слово сказать против него, будет призван к ответу самим Тимофеем Мак-Шанусом. Пусть он примирится с небом прежде, чем сделает это.
Она бросила на меня лукавый взгляд, еле удерживаясь от смеха.
– Я уверена, что он послал вас, чтобы вы сказали это! – воскликнула она.
– Ну, да, послал, – ответил я. – Он очень беспокоится относительно вашего мнения о нем.
– Что же я могу знать о нем? – сказала она и, обернувшись в ту сторону, где он стоял, воскликнула: – Он разговаривает там с моим отцом. Я уверена, он догадывается, что мы терзаем его здесь на кусочки!
– Каждый из которых – настоящая жемчужина, – ответил я.
– О, папа зовет меня! – воскликнула она, сразу прерывая наш разговор.
Спустя минуту после этого я увидел, как генерал, она и доктор Фабос уходили вместе, как будто всю жизнь были знакомы друг с другом.
– Да не прогневается великий Бахус на маленьких божеств, которые распоряжаются всеми этими банкетами, да простит он им! – крикнул я Барри Хиншоу и всем остальным. – Он ушел, не оставив нам денег для ужина, а у меня всего два шиллинга и десять пенсов – весь капитал мой в этом смертном мире.
Мы печально покачали головой и застегнули наши пальто. Пришли жаждущие и уходили жаждущие.
– И все это из-за безделушки, которую я мог бы спрятать в своем кармане, – сказал я, когда мы выходили из Тоун-Холла.
– Мак-Шанус, – сказал он, – никто, кроме тебя, не сумеет заказать прекрасный ужин. Отправляйся на маскарад, и я приеду туда же. Не жалей денег, Мак-Шанус. Твои друзья – мои друзья. Я желал бы сохранить воспоминание об этом вечере... последнем в Лондоне до моего отъезда.
Нас было семеро, обедавших за его счет в Гольдсмит-Клубе, и все мы сели в один и тот же омнибус. Да будет вам известно, что вы не найдете ни одного человека, который не отдал бы справедливости замечательному гостеприимству Фабоса. Ночь была ясная и небо усеяно мерцающими звездами.
– Мы, что ли, платим за омнибус? – спросил мой друг Киллок, актер.
– Не оскорбляй в этот вечер самое великодушное сердце во всей Великобритании! – сказал я.
– И прекрасно, – сказал он, – человеку, который не платит, незачем заботиться о сдаче, – и с этими словами он вошел в Тоун-Холл.
Наша компания выглядела весьма колоритно. Мой старый товарищ Барри Хиншоу явился в бархатной охотничьей куртке и красном галстуке, что не очень пришлось по вкусу служащим театральной конторы. Сам Киллок, любимец дам, явился в жилете, так густо усеянном бриллиантами, что их хватило бы на целую брошь-хризантему. Все мы семеро, точно солдаты, выстроились у буфета, повернувшись спиной к танцевальному залу.
– Самое настоящее время для виски с содовой, – сказал Барри Хиншоу, знаменитый трагик.
– Стыдись, – сказал я ему, – не прошло и получаса с тех пор, как ты пил яд, известный под названием «кюммеля». Остерегайся напитков, Барри!
– О! – сказал он. – Ты, я полагаю, из одного места приехал со мной? – И затем прибавил: – Будь Фабос настоящий джентльмен, он присоединился бы к нашей компании и заплатил за нее. Самое ужасное на всех этих базарах заключается в том, что ты всегда потеряешь из виду человека с деньгами.
Я пропустил мимо ушей это дерзкое замечание, и мы занялись буфетом. Великосветский базар, как они его называли, был в полном разгаре. Красавицы, одетые пастушками, приняли было меня и друзей моих за овец, которых можно постричь, но величественные манеры наши и два шиллинга и десять пенсов в кошельке уменьшили их рвение, и они сделали поворот направо. Базар этот был устроен для моряков из Портсмута. Стоило купить пучок незабудок за десять шиллингов у девушки с голубыми глазами и пунцовыми губками, и вы могли вальсировать с этой же самой маленькой волшебницей по пять шиллингов за раз. Мой друг Барри сильно побледнел, когда услышал это от меня.
– Уж будто ты не умеешь вертеться на носках? – спросил я.
– Друг, – ответил он, – это несравненно хуже, чем переплыть Ла-Манш.
– А Фабос танцует, – сказал я, указывая на последнего, – и будет танцевать, пока не взойдет солнце.
А танцевал он на этом базаре в Кенсингтоне с миниатюрной девушкой в красном. Я уверен, что его шесть футов один дюйм уменьшились до пяти футов с двумя третями, – так низко приходилось ему наклоняться, чтобы нашептывать ей нежные слова всякий раз, когда он платил пять шиллингов за вальс, как это было сказано в программе. А обыкновенно он такой молчаливый человек! Его даже в клубе ничем, бывало, не расшевелить и ничего не добиться от него, кроме молчаливой улыбки. Каких только определений не давали этому Ину Фабосу! Одни говорили, что он циник. Некоторые упоминали о его бессердечии, были и такие, что утверждали, будто он эгоист. Что делал он со своими деньгами? Тратил ли часть их на своих друзей? Священным храмам Бахуса это было лучше известно. Говорили, что он скупал везде бриллианты. Да, именно крупные бриллианты, рубины и сапфиры, которые предназначались не для прекрасных ручек дам и их белых плеч, а для того, чтобы лежать под замком внутри несгораемого шкафа в его доме возле Ньюмаркетской дороги, лежать там скрытыми в ночной темноте. Так, по крайней мере, говорили люди. А я со своей стороны прибавлю, что во всем Лондоне не было совершено ни одного истинного благодеяния без того, чтобы в нем тайно не участвовало его великодушное милосердие.
Почему же, однако, обращались все взоры на Ина Фабоса, когда он бывал в какой-нибудь компании? Весьма возможно, что у некоторых являлась при этом надежда занять у него денег. Быть может, надеясь на возможность занять у него денег, они тем самым думали спасти его от таких же притязаний со стороны других. В этом, надо полагать, и заключалась дружба по их мнению. Но заметьте, что много было и таких – чуждых ему совершенно людей, врагов, завидующих ему в том, что он пользовался всеобщей благосклонностью, которые вместе с остальными были у его ног. Почему? Сейчас скажу. Причиной этому была та великая сила, которую зовут личным магнетизмом, сила, не имеющая до сих пор настоящего названия, но существование которой мы не можем, однако, отрицать. Не знаю ни одного человека, обладающего ею в той же степени, как Ин Фабос. Достаточно было ему сказать три слова за столом – и вся комната уже слушала его. Он молчал, и все-таки люди смотрели на него. Никто не имел собственной своей воли там, где он бывал. Нигде не проходил он незамеченным.
Таков был человек, которого я увидел танцующим с темноволосой пастушкой в красном костюме. Когда затем он отвел ее к отцу, надменному старому джентльмену, прямому, как палка, я спросил его, кто она такая.
– Тимофей Мак-Шанус, – сказал он, – она дочь генерала Фордибраса, предок которого приехал в Америку вместе с маркизом Лафайэтом. Здесь начинаются и кончаются мои познания. Веди меня к буфету, я хочу утолить жажду. Нет, ни разу еще с тех пор, как я участвовал в гребной гонке в Ханлее, не струились по моему лицу такие почтенные капли пота. Пока жив, не соглашусь больше на это, ни за самый даже коронный рубин Джетатура!
– Мой дедушка был знаком с твоим другом Лафайэтом, – сказал я, провожая его прямо к буфету, – хотя я не помню, чтобы когда-либо встречался с ним. Что касается тяжелой работы, о которой ты говоришь, то зачем ты делаешь ее, если она тебе не по вкусу? Танцевать или не танцевать – неужели тут может быть вопрос? Не для таких людей, как мы с тобой, доктор Фабос! Не для тех, которые живут на Олимпийских высотах и не прочь взлететь еще выше, если только ты можешь обязать их какой-нибудь ссудой...
Он сразу оборвал меня и, не обратив никакого внимания на мои слова, взял меня за руку, отвел в угол и удивил самым странным сообщением, которое когда-либо произносили уста такого человека.
– Я танцевал с нею, Мак-Шанус, – сказал он, – потому что на ней был жемчуг бронзового цвета, который у меня украли в Париже года три тому назад.
– Неужели во всем мире нет больше жемчуга бронзового цвета? – спросил я, удивленный его словами.
– Такого образца насчитывается всего десять штук, Мак-Шанус, – ответил он, – а в колье на ее шее целых четыре. В самом центре их розовый бриллиант, который принадлежал когда-то принцессе Маргарите Австрийской. На пальце ее я заметил кольцо с прелестным белым сапфиром, о котором я что-то, сколько мне помнится, слышал, хотя, говоря по правде, это улетучилось из моей головы. Если она согласится еще на один танец со мной, то я, быть может, еще больше расскажу тебе. Прошу только, пожалуйста, не следи так внимательно за всеми моими действиями. Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы говорить, будто вальс – единственное занятие, которое заслуживает моего внимания.
– Верно, как сама святая истина, – воскликнул я, – а между тем, что это за история! Неужели ты воображаешь, будто я могу подумать, что девушка эта воровка?..
– О! – сказал он, уставив на меня свои голубые глаза. – С каких это пор ирландцы дают себе время думать? Ну-с, Мак-Шанус, пускай в ход свою проницательность и скажи: решилась ли бы она надеть эти драгоценности на бал в Лондоне, знай она или ее отец, что они краденые?
– Разумеется, нет!
– Ошибаешься, как всегда, Мак-Шанус! Она надела бы их из одной бравады. Вот что я говорил себе, танцуя с нею. Если она не знает всей правды, то отец ее знает.
– Что?! Тот воинственный на вид джентльмен, который так походит на моего друга, генерала Мольтке?
– Никто другой, кроме него. У меня свои взгляды на него. Он знает, что дочь его носит краденые драгоценности, но в то же время не имеет ни малейшего подозрения, что и я это знаю... Уж ты извини меня за мою навязчивость, Мак-Шанус! Это ведь действительно интересно.
Я сам видел, что он очень интересуется этим. Вот уже несколько лет, как я хорошо знаком с Ином Фабосом, но никогда еще не видел его таким взволнованным и не желающим отделаться от своих собственных мыслей. Необыкновенно красивый, изящный мужчина с широкими плечами, вследствие частых гребных гонок, представитель саксонской расы сверху до низу, с вьющимися каштановыми волосами, чисто выбритым подбородком, с юношескими глазами и мужественной душой, вот он, Ин Фабос Никто из нас и никогда не мог уловить его настоящего образа мыслей. Вчера, например, я назвал бы его самым беспечным банкиром трех соединенных королевств – Ирландии, Уэльса и Англии. Сегодня он рассуждал, как философ, потому что наткнулся на несколько жалких жемчужин, украденных из его кабинета. И неужели только из-за этого изменю я свое мнение о нем? Черт меня возьми, если я это сделаю. Уж как вы себе там хотите, но сама девушка играет здесь не последнюю роль...
И вот Тимофей Мак-Шанус, удалившись от разных яств и напитков, отправился посмотреть ближе на красивую пастушку, продававшую гравюры и шипучие напитки. Что же он увидел там? Ничего особенного, если смотреть издали, но стоило подойти несколько ближе – и он увидел самую черную и лукавую пару глаз, какую вы когда-либо видели на лице Венеры.
Я не похожу на всех мужчин, когда дело касается женского пола, но когда эта девушка взглянула на меня, я покраснел, как солдат перед военным судом.
Не выше среднего роста, с темно-каштановыми, почти черными волосами и губками, как розовый бутон, в ней было нечто французское и в то же время американское, делавшее из нее какое-то чудо.
Она была молода – около восемнадцати, я думаю, – в ее фигуре было что-то, делавшее ее, сообразно нашим северным понятиям, на пять лет старше; но я, знающий Европу, скажу: нет! ей всего восемнадцать лет, Мак-Шанус, мой мальчик, и в Америке распустились эти персики на ее щечках. Если бы я ошибся, то достаточно было услышать ее голос, чтобы подтвердилось мое мнение. Голос этот, когда говорила молодая девушка, был так чист и музыкален, как звон серебряных колокольчиков.
– Не хотите ли купить какую-нибудь новеллу? – спросила она, расцветая, точно букет роз. – Последняя вещь, принадлежащая перу сэра Артура Холль-Ройдера с его автографом... одна гинея.
– Милая моя, – сказал я, – Тимофей Мак-Шанус читает только собственные произведения. Не говорите о его бедных соперниках.
– Ах, какой вы остроумный! – сказала она, глядя на меня с любопытством. – Лучше ваших книг нет, разумеется. Почему же вы не прислали мне несколько экземпляров на продажу?
– Потому что все они уже распроданы, – ответил я. – Архиепископ и лорд канцлер оба сожалеют об этом. «Тимофей, – сказал мне его сиятельство, – великие писатели умерли, Тимофей! Восстань и пиши, или мы погибли окончательно». Всех богатств не хватит на то, чтобы купить одну из моих повестей... если только вам не удастся получить ее за четыре пенса у какого-нибудь букиниста.
Она решительно не понимала, как ей быть со мной.
– Как странно, что мне незнакомо ваше имя, – сказала она с некоторым смущением. – Печатались ли рецензии в газетах на ваши сочинения?
– Моя милая, – ответил я, – все эти газетные рецензенты не могут понять их. Будьте к ним снисходительны. Вы в той же мере не можете сделать шелкового кошелька из свиного уха, как не можете сделать черных жемчужин из леденцов. Будь это возможно, Тимофей Мак-Шанус всегда ездил бы на собственном автомобиле, а не наслаждался бы задней скамейкой омнибуса. Мир странен, и в нем больше плохого, чем хорошего.
– Нравится вам мой жемчуг? – спросила она.
Я ответил, что он достоин того, чтобы она носила его.
– Папа купил его в Париже, – сказала она самым естественным тоном. – Он не совсем черный, как видите, а с бронзовым отливом. Я отношусь к нему совершенно хладнокровно... Я предпочитаю вещи, которые блестят.
– Как ваши глаза, – воскликнул я, читая в них выражение полной искренности. Да, я мог бы теперь громко смеяться над тем, что мне рассказал о ней мой друг Фабос. – Как ваши глаза, когда вы танцевали с моим знакомым доктором. Она покраснела до корней волос и отвернулась.
– О, доктор Фабос! Вы разве знаете его?
– Вот уже десять лет, как мы живем с ним, точно братья.
– Скажите, много людей умертвил он в Лондоне?
– Он не занимается такими почетными обязанностями. Он деликатный, честный, независимый джентльмен. Никого богаче не найдете вы, пожалуй, и в Америке. Человек, который осмелится слово сказать против него, будет призван к ответу самим Тимофеем Мак-Шанусом. Пусть он примирится с небом прежде, чем сделает это.
Она бросила на меня лукавый взгляд, еле удерживаясь от смеха.
– Я уверена, что он послал вас, чтобы вы сказали это! – воскликнула она.
– Ну, да, послал, – ответил я. – Он очень беспокоится относительно вашего мнения о нем.
– Что же я могу знать о нем? – сказала она и, обернувшись в ту сторону, где он стоял, воскликнула: – Он разговаривает там с моим отцом. Я уверена, он догадывается, что мы терзаем его здесь на кусочки!
– Каждый из которых – настоящая жемчужина, – ответил я.
– О, папа зовет меня! – воскликнула она, сразу прерывая наш разговор.
Спустя минуту после этого я увидел, как генерал, она и доктор Фабос уходили вместе, как будто всю жизнь были знакомы друг с другом.
– Да не прогневается великий Бахус на маленьких божеств, которые распоряжаются всеми этими банкетами, да простит он им! – крикнул я Барри Хиншоу и всем остальным. – Он ушел, не оставив нам денег для ужина, а у меня всего два шиллинга и десять пенсов – весь капитал мой в этом смертном мире.
Мы печально покачали головой и застегнули наши пальто. Пришли жаждущие и уходили жаждущие.
– И все это из-за безделушки, которую я мог бы спрятать в своем кармане, – сказал я, когда мы выходили из Тоун-Холла.
II
Мисс Фабос рассказывает о возвращении своего брата в замок Дипдин
Меня просили написать вкратце все, что я знаю о генерале Фордибрасе и о таинственном отъезде моего брата из Англии летом 1904 года.
Брат мой, сколько мне помнится, встретился в первый раз с генералом Фордибрасом в Лондоне, в декабре прошлого года, не великосветском базаре. Об этом обстоятельстве он сообщил мне после своего возвращения. Я помню очень хорошо, что генерал в один весенний день явился к нам из Ньюмаркета и завтракал с нами. Это чрезвычайно статный, видный человек, разговаривающий с заметным американским акцентом и манерами, ясно указывающими на его французское происхождение. Дочь его – прелестное, веселое дитя с необыкновенно странной манерой речи и идеями, совсем не походит на наших английских девушек. Ин так часто говорил мне о ней, что я не была подготовлена встретить нечто противоположное тому, что слышала от него.
Генерал Фордибрас питает, по-видимому, страсть к морским путешествиям. В Америке он бывает мало и живет больше в Париже или где-нибудь на юге. Ин раньше страстно любил море, но уже несколько лет, как он отказался от него, и я очень удивилась, услышав, каким превосходным матросом он может быть. В настоящее время он пристрастился к лаборатории и обсерватории, к редким книгам, а больше всего – к редким драгоценным камням. Генерал Фордибрас мало интересуется всем этим, а дочь его настолько американка, что не полюбопытствовала даже взглянуть на наши сокровища. От нас они отправились в Лондон, а оттуда на свою собственную яхту в Шербург.
Ин очень мало говорил о них, когда они уехали, и я была очень счастлива, что он не упоминал об Анне. В противоположность своим обыкновенным привычкам, он теперь то и дело ездил в Лондон, и я не без некоторого неудовольствия стала замечать, что он делается очень нервным. Это тем более удивляло меня, что он всегда был бесстрашен и храбр и готов был при всяком пустом даже случае жертвовать своей жизнью за других.
Сначала я думала, что ему угрожает какая-нибудь болезнь, и хотела пригласить доктора Вилькокса, но так как Ин всегда восставал против моих покушений на нежности (его собственные слова), то я вынуждена была отказаться от своего намерения и искать другие причины нервного расстройства. Нет ли здесь сердечной привязанности? Но я скоро убедилась, что Ин совсем не думает об Анне Фордибрас и не ее отъезд за границу так волнует его. Не могло быть речи и о денежных делах, ибо я знала, что Ин очень богат, а тем более о каких-либо конфликтах с местными жителями по случаю выборов. Что же случилось с моим братом?
Ах, как была бы я счастлива, имей я возможность ответить на этот вопрос!
Первое, что я заметила, было его нежелание оставить меня одну в Маноре. В первый раз в течение нескольких лет отказался он от ежегодного обеда в своем любимом клубе.
– Я не успею на последний поезд, – сказал он мне утром во время завтрака, – невозможно, Гарриэт! Я не должен ехать.
– Что с тобой, Ин? – сказала я. – Неужели ты боишься за меня? О, голубчик, вспомни хорошенько, как часто я оставалась одна.
– Да, но впредь я не намерен так часто оставлять тебя одну. Когда я вполне уясню себе причины своих опасений, тогда и тебе они будут известны, Гарриэт! А до тех пор я буду жить дома. Маленький японец останется со мной. Он сегодня приедет из города, и ты, надеюсь, все приготовишь для него.
Он говорил о своем слуге, японце Окиаде, которого привез из Токио года три тому назад. Маленький человек служил ему верно в Эльбени, и я была довольна его приездом в Суффолк. Тем не менее слова Ина меня очень встревожили; я вообразила себе, что ему угрожает какая-то опасность в Лондоне.
– Неужели ты не можешь ничего сказать мне, Ин?
Он засмеялся, и таким смехом, который должен был успокоить меня.
– Могу сказать кое-что, Гарриэт! Помнишь ты жемчуг бронзового цвета, украденный у меня в Париже года три тому назад?
– Разумеется! Я прекрасно его помню! Могла ли я забыть его? Не хочешь ли ты сказать...
– Что я нашел его? Не совсем. Но знаю, где он.
– Ты, следовательно, можешь вернуть его?
– Ах, оставим это до завтра. Прикажи лучше приготовить Окиаде комнату рядом с моей спальней. Он не будет вмешиваться в мои дела, Гарриэт, и ты можешь сколько тебе угодно нежничать со мной, а я даю тебе слово греть зимой ножницы всякий раз, когда захочу обстричь себе ногти.
Будь я, однако, более сообразительной, я должна была бы сразу догадаться, что Ин просто-напросто боится вторичного посягательства на свою чудную и редкую коллекцию драгоценных камней, коллекцию, существование которой известно немногим людям и которая принадлежит к числу самых красивых и редких во всей стране. Ин прячет свои драгоценности в прочный несгораемый шкаф, который стоит в его собственной спальне; даже мне редко позволяется заглянуть в эту Святая Святых. Здесь я нахожу нужным упомянуть еще об одной странности характера моего брата. Он скорее согласился бы татуировать себе лицо подобно индейцу, чем украсить рубашку бриллиантовой булавкой. Спрятанные драгоценности свои он любил пламенно, и я искренне верю тому, что они играют некоторую роль в его собственной жизни. Когда у него в Париже украли бронзовый жемчуг, он плакал, как ребенок, которому сломали игрушку. Дело было здесь не в стоимости их, совсем нет! Он называл эти жемчужины своими черными ангелами – в шутку, разумеется, – он думал, мне кажется, что они приносят ему счастье.
В таком положении находились вещи в мае месяце, когда Окиада, японец, приехал из Лондона и поселился в Маноре. Ин ничего мне не говорил и не возвращался больше к своему рассказу об украденном жемчуге. Большую часть своего времени он проводил в кабинете, где занимался изучением легенд Адриатики, собираясь написать о них целую книгу. Свободное от занятий время он уделял мотору и обсерватории.
Я начинала уже думать, что все беспокойства его улеглись, и продолжала бы так думать, не случись тревожных событий, о которых я собираюсь писать. Случилось это в середине лета – пятнадцатого июня 1904 года.
Ин, сколько мне помнится, вернулся после небольшой поездки в Кембридж часов в пять пополудни. Мы пили чай вместе, а затем он позвал Окиаду к себе в кабинет и сидел там с ним почти до самого обеда. Позже, в гостиной, он был в самом веселом настроении духа. Он все время говорил о прежних своих любимых занятиях и очень сожалел, что забросил свою яхту.
– Я состарился раньше времени, Гарриэт, – сказал он. – Тем не менее я думаю купить другое судно, и если ты будешь вести себя хорошо, я возьму тебя с собой покататься по Адриатическому морю.
Я обещала ему вести себя хорошо, и мы принялись весело болтать с ним о пребывании нашем в Греции и Турции, о нашем путешествии в Южную Америку и о знойных днях в Испании. Никогда еще не видела я его таким веселым. Уходя спать, он два раза поцеловал меня и сказал такую странную вещь, которую я забыть никак не могла:
– Я буду долго работать в обсерватории вместе с Окиадой, а быть может, и еще два человека придут помогать нам. Не пугайся, Гарриэт, если ты услышишь какой-нибудь шум. Знай, что опасного ничего нет, я слежу за всем.
Ин бывает обыкновенно очень откровенен со мной, смотрит всегда мне прямо в глаза и говорит все, что думает, но очевидное намерение его скрыть от меня что-то в данный момент, его старание уклониться от моего взгляда и натянутое со мной обращение не могли не затронуть моего любопытства. Я не настаивала на его откровенности со мной, но у себя в комнате я много думала о его словах и совсем не могла спать. Книги также не помогли мне. Припоминая его слова и стараясь понять их значение, я не раз подходила к окну и смотрела в сад, находившийся прямо под ним. Дипдин представляет собой старинный замок Тюдоров, в котором осталось всего только три стороны от прежнего четырехугольника. Мои собственные комнаты помещаются в правом крыле; под ними находится сад, за высокой стеной которого тянется парк вплоть до Перийской дороги. Можете себе представить, что я должна была почувствовать, когда, взглянув из окна в час ночи, увидела фигуры трех человек, крадущихся вдоль стены и в той же мере боявшихся быть обнаруженными, в какой я испугалась, увидев их.
Первым побуждением моим было разбудить Ина и сказать ему, что я увидела. Я никогда не отличалась храбростью и всегда пугалась появления незнакомых людей у нашего дома, да такое неожиданное посещение и в такой при этом поздний час могло испугать и более храбрых людей, чем я. Страх мой увеличился еще, когда я по ту сторону парка увидела в окнах обсерватории яркий огонь, указывавший на то, что брат мой до сих пор еще занимается, а с ним, следовательно, находится и наш бесценный Окиада. Моя горничная Гемфри и старый дворецкий Вильям были единственными моими телохранителями, а какой защиты могла я ждать от них в таком критическом положении? Я говорила себе, что меня ждет серьезная опасность, если неизвестным людям удастся пройти в дом, несмотря на то, что помнила слова Ина, что какие-то люди придут помогать ему. Почему же я боялась в таком случае? А вот почему: в голове моей мелькнула внезапная мысль, что он ждал, вероятно, нападения на Манор и желал подготовить меня к тому, что могло случиться ночью. Другого объяснения я не могла придумать.
Представьте же себе, в какое затруднительное положение попала я вдруг. Брат мой в обсерватории, в полумиле от Манора, старый дворецкий и старая горничная в роли телохранителей, уединенный дом и неизвестные люди, пытающиеся проникнуть в него. Сначала я подумала, не лучше ли будет последовать совету Ина – держаться, как трус, подальше от всего и лечь в постель. Я, пожалуй, и поступила бы так, но такое состояние было для меня невыносимо. Я не могла лежать. Сердце мое билось усиленно, каждый звук заставлял меня вздрагивать, и я, накинув на себя дрожащими руками капот, решила разбудить Гемфри; я говорила себе, что она во всяком случае испугается не больше моего. Не думаю, чтобы я действительно решилась привести в исполнение свое намерение, знай я, что меня ожидает. Забуду ли я это когда-нибудь, если даже проживу сто лет? Темная площадка, когда я открыла дверь своей спальни... Лестница и большое окно с цветными стеклами, через которое светила луна... Нет, не это испугало меня. Испугали меня шепот внизу и едва слышные шаги по ковру. Ах, я никогда не забуду этих звуков!
Какие-то люди вошли в дом и поднимались теперь по лестнице. Если я пройду по темной площадке, ведущей к комнате горничной, я встревожу их. Так думала я, когда стояла, в буквальном смысле парализованная страхом, не будучи в состоянии ни двинуться с места, ни произнести ни единого звука. Я слышала ясно, как воры шаг за шагом поднимались по лестнице, пока не увидела их на одном из поворотов. Я старалась уверить себя, что не сплю, и едва не упала в обморок от ужаса.
Шаг за шагом двигались они вперед с очевидным намерением обокрасть несгораемый шкаф моего брата, стоявший в спальне, где спал обыкновенно японец Окиада. Мысль эта еще более повлияла на мои и без того взволнованные чувства. Но как ни боялась я, что люди эти увидят меня и поспешат выместить на мне свою злобу, я не могла – предложи мне даже все золото мира – произнести ни единого звука. Чувство невыразимого ужаса лишило меня и силы, и воли, и речи. Я слышала биение собственного сердца, и мне казалось, что и они, проходя мимо, услышали его. Можете представить себе, что я чувствовала, увидев, что свет их фонарей падает прямо на дверь моей спальни, которую я только что закрыла за собой. Уклонись они на один дюйм вправо – они сразу увидели бы мою жалкую фигуру, с беспомощным видом прислонившуюся к стене. Но грабители слишком были заняты мыслью о драгоценностях, чтобы обратить на меня внимание, и прошли прямо в комнату брата, куда вошли, к моему удивлению, без всякого затруднения, закрыли дверь за собой и заперли на замок.
Брат мой, сколько мне помнится, встретился в первый раз с генералом Фордибрасом в Лондоне, в декабре прошлого года, не великосветском базаре. Об этом обстоятельстве он сообщил мне после своего возвращения. Я помню очень хорошо, что генерал в один весенний день явился к нам из Ньюмаркета и завтракал с нами. Это чрезвычайно статный, видный человек, разговаривающий с заметным американским акцентом и манерами, ясно указывающими на его французское происхождение. Дочь его – прелестное, веселое дитя с необыкновенно странной манерой речи и идеями, совсем не походит на наших английских девушек. Ин так часто говорил мне о ней, что я не была подготовлена встретить нечто противоположное тому, что слышала от него.
Генерал Фордибрас питает, по-видимому, страсть к морским путешествиям. В Америке он бывает мало и живет больше в Париже или где-нибудь на юге. Ин раньше страстно любил море, но уже несколько лет, как он отказался от него, и я очень удивилась, услышав, каким превосходным матросом он может быть. В настоящее время он пристрастился к лаборатории и обсерватории, к редким книгам, а больше всего – к редким драгоценным камням. Генерал Фордибрас мало интересуется всем этим, а дочь его настолько американка, что не полюбопытствовала даже взглянуть на наши сокровища. От нас они отправились в Лондон, а оттуда на свою собственную яхту в Шербург.
Ин очень мало говорил о них, когда они уехали, и я была очень счастлива, что он не упоминал об Анне. В противоположность своим обыкновенным привычкам, он теперь то и дело ездил в Лондон, и я не без некоторого неудовольствия стала замечать, что он делается очень нервным. Это тем более удивляло меня, что он всегда был бесстрашен и храбр и готов был при всяком пустом даже случае жертвовать своей жизнью за других.
Сначала я думала, что ему угрожает какая-нибудь болезнь, и хотела пригласить доктора Вилькокса, но так как Ин всегда восставал против моих покушений на нежности (его собственные слова), то я вынуждена была отказаться от своего намерения и искать другие причины нервного расстройства. Нет ли здесь сердечной привязанности? Но я скоро убедилась, что Ин совсем не думает об Анне Фордибрас и не ее отъезд за границу так волнует его. Не могло быть речи и о денежных делах, ибо я знала, что Ин очень богат, а тем более о каких-либо конфликтах с местными жителями по случаю выборов. Что же случилось с моим братом?
Ах, как была бы я счастлива, имей я возможность ответить на этот вопрос!
Первое, что я заметила, было его нежелание оставить меня одну в Маноре. В первый раз в течение нескольких лет отказался он от ежегодного обеда в своем любимом клубе.
– Я не успею на последний поезд, – сказал он мне утром во время завтрака, – невозможно, Гарриэт! Я не должен ехать.
– Что с тобой, Ин? – сказала я. – Неужели ты боишься за меня? О, голубчик, вспомни хорошенько, как часто я оставалась одна.
– Да, но впредь я не намерен так часто оставлять тебя одну. Когда я вполне уясню себе причины своих опасений, тогда и тебе они будут известны, Гарриэт! А до тех пор я буду жить дома. Маленький японец останется со мной. Он сегодня приедет из города, и ты, надеюсь, все приготовишь для него.
Он говорил о своем слуге, японце Окиаде, которого привез из Токио года три тому назад. Маленький человек служил ему верно в Эльбени, и я была довольна его приездом в Суффолк. Тем не менее слова Ина меня очень встревожили; я вообразила себе, что ему угрожает какая-то опасность в Лондоне.
– Неужели ты не можешь ничего сказать мне, Ин?
Он засмеялся, и таким смехом, который должен был успокоить меня.
– Могу сказать кое-что, Гарриэт! Помнишь ты жемчуг бронзового цвета, украденный у меня в Париже года три тому назад?
– Разумеется! Я прекрасно его помню! Могла ли я забыть его? Не хочешь ли ты сказать...
– Что я нашел его? Не совсем. Но знаю, где он.
– Ты, следовательно, можешь вернуть его?
– Ах, оставим это до завтра. Прикажи лучше приготовить Окиаде комнату рядом с моей спальней. Он не будет вмешиваться в мои дела, Гарриэт, и ты можешь сколько тебе угодно нежничать со мной, а я даю тебе слово греть зимой ножницы всякий раз, когда захочу обстричь себе ногти.
Будь я, однако, более сообразительной, я должна была бы сразу догадаться, что Ин просто-напросто боится вторичного посягательства на свою чудную и редкую коллекцию драгоценных камней, коллекцию, существование которой известно немногим людям и которая принадлежит к числу самых красивых и редких во всей стране. Ин прячет свои драгоценности в прочный несгораемый шкаф, который стоит в его собственной спальне; даже мне редко позволяется заглянуть в эту Святая Святых. Здесь я нахожу нужным упомянуть еще об одной странности характера моего брата. Он скорее согласился бы татуировать себе лицо подобно индейцу, чем украсить рубашку бриллиантовой булавкой. Спрятанные драгоценности свои он любил пламенно, и я искренне верю тому, что они играют некоторую роль в его собственной жизни. Когда у него в Париже украли бронзовый жемчуг, он плакал, как ребенок, которому сломали игрушку. Дело было здесь не в стоимости их, совсем нет! Он называл эти жемчужины своими черными ангелами – в шутку, разумеется, – он думал, мне кажется, что они приносят ему счастье.
В таком положении находились вещи в мае месяце, когда Окиада, японец, приехал из Лондона и поселился в Маноре. Ин ничего мне не говорил и не возвращался больше к своему рассказу об украденном жемчуге. Большую часть своего времени он проводил в кабинете, где занимался изучением легенд Адриатики, собираясь написать о них целую книгу. Свободное от занятий время он уделял мотору и обсерватории.
Я начинала уже думать, что все беспокойства его улеглись, и продолжала бы так думать, не случись тревожных событий, о которых я собираюсь писать. Случилось это в середине лета – пятнадцатого июня 1904 года.
Ин, сколько мне помнится, вернулся после небольшой поездки в Кембридж часов в пять пополудни. Мы пили чай вместе, а затем он позвал Окиаду к себе в кабинет и сидел там с ним почти до самого обеда. Позже, в гостиной, он был в самом веселом настроении духа. Он все время говорил о прежних своих любимых занятиях и очень сожалел, что забросил свою яхту.
– Я состарился раньше времени, Гарриэт, – сказал он. – Тем не менее я думаю купить другое судно, и если ты будешь вести себя хорошо, я возьму тебя с собой покататься по Адриатическому морю.
Я обещала ему вести себя хорошо, и мы принялись весело болтать с ним о пребывании нашем в Греции и Турции, о нашем путешествии в Южную Америку и о знойных днях в Испании. Никогда еще не видела я его таким веселым. Уходя спать, он два раза поцеловал меня и сказал такую странную вещь, которую я забыть никак не могла:
– Я буду долго работать в обсерватории вместе с Окиадой, а быть может, и еще два человека придут помогать нам. Не пугайся, Гарриэт, если ты услышишь какой-нибудь шум. Знай, что опасного ничего нет, я слежу за всем.
Ин бывает обыкновенно очень откровенен со мной, смотрит всегда мне прямо в глаза и говорит все, что думает, но очевидное намерение его скрыть от меня что-то в данный момент, его старание уклониться от моего взгляда и натянутое со мной обращение не могли не затронуть моего любопытства. Я не настаивала на его откровенности со мной, но у себя в комнате я много думала о его словах и совсем не могла спать. Книги также не помогли мне. Припоминая его слова и стараясь понять их значение, я не раз подходила к окну и смотрела в сад, находившийся прямо под ним. Дипдин представляет собой старинный замок Тюдоров, в котором осталось всего только три стороны от прежнего четырехугольника. Мои собственные комнаты помещаются в правом крыле; под ними находится сад, за высокой стеной которого тянется парк вплоть до Перийской дороги. Можете себе представить, что я должна была почувствовать, когда, взглянув из окна в час ночи, увидела фигуры трех человек, крадущихся вдоль стены и в той же мере боявшихся быть обнаруженными, в какой я испугалась, увидев их.
Первым побуждением моим было разбудить Ина и сказать ему, что я увидела. Я никогда не отличалась храбростью и всегда пугалась появления незнакомых людей у нашего дома, да такое неожиданное посещение и в такой при этом поздний час могло испугать и более храбрых людей, чем я. Страх мой увеличился еще, когда я по ту сторону парка увидела в окнах обсерватории яркий огонь, указывавший на то, что брат мой до сих пор еще занимается, а с ним, следовательно, находится и наш бесценный Окиада. Моя горничная Гемфри и старый дворецкий Вильям были единственными моими телохранителями, а какой защиты могла я ждать от них в таком критическом положении? Я говорила себе, что меня ждет серьезная опасность, если неизвестным людям удастся пройти в дом, несмотря на то, что помнила слова Ина, что какие-то люди придут помогать ему. Почему же я боялась в таком случае? А вот почему: в голове моей мелькнула внезапная мысль, что он ждал, вероятно, нападения на Манор и желал подготовить меня к тому, что могло случиться ночью. Другого объяснения я не могла придумать.
Представьте же себе, в какое затруднительное положение попала я вдруг. Брат мой в обсерватории, в полумиле от Манора, старый дворецкий и старая горничная в роли телохранителей, уединенный дом и неизвестные люди, пытающиеся проникнуть в него. Сначала я подумала, не лучше ли будет последовать совету Ина – держаться, как трус, подальше от всего и лечь в постель. Я, пожалуй, и поступила бы так, но такое состояние было для меня невыносимо. Я не могла лежать. Сердце мое билось усиленно, каждый звук заставлял меня вздрагивать, и я, накинув на себя дрожащими руками капот, решила разбудить Гемфри; я говорила себе, что она во всяком случае испугается не больше моего. Не думаю, чтобы я действительно решилась привести в исполнение свое намерение, знай я, что меня ожидает. Забуду ли я это когда-нибудь, если даже проживу сто лет? Темная площадка, когда я открыла дверь своей спальни... Лестница и большое окно с цветными стеклами, через которое светила луна... Нет, не это испугало меня. Испугали меня шепот внизу и едва слышные шаги по ковру. Ах, я никогда не забуду этих звуков!
Какие-то люди вошли в дом и поднимались теперь по лестнице. Если я пройду по темной площадке, ведущей к комнате горничной, я встревожу их. Так думала я, когда стояла, в буквальном смысле парализованная страхом, не будучи в состоянии ни двинуться с места, ни произнести ни единого звука. Я слышала ясно, как воры шаг за шагом поднимались по лестнице, пока не увидела их на одном из поворотов. Я старалась уверить себя, что не сплю, и едва не упала в обморок от ужаса.
Шаг за шагом двигались они вперед с очевидным намерением обокрасть несгораемый шкаф моего брата, стоявший в спальне, где спал обыкновенно японец Окиада. Мысль эта еще более повлияла на мои и без того взволнованные чувства. Но как ни боялась я, что люди эти увидят меня и поспешат выместить на мне свою злобу, я не могла – предложи мне даже все золото мира – произнести ни единого звука. Чувство невыразимого ужаса лишило меня и силы, и воли, и речи. Я слышала биение собственного сердца, и мне казалось, что и они, проходя мимо, услышали его. Можете представить себе, что я чувствовала, увидев, что свет их фонарей падает прямо на дверь моей спальни, которую я только что закрыла за собой. Уклонись они на один дюйм вправо – они сразу увидели бы мою жалкую фигуру, с беспомощным видом прислонившуюся к стене. Но грабители слишком были заняты мыслью о драгоценностях, чтобы обратить на меня внимание, и прошли прямо в комнату брата, куда вошли, к моему удивлению, без всякого затруднения, закрыли дверь за собой и заперли на замок.