Страница:
II
Много танк, tutto[2] kaputt
Мосты превратились в навязчивую идею Маркеса три года назад, осенью девяносто первого, когда он упустил взрыв моста в Петринье, а Кристиан Аманпур из Си-Эн-Эн опоздала на войну. Маркес снял десятки мостов — до взрыва и после, но ни разу ему не удавалось поймать камерой тот момент, когда мост взлетает на воздух. Впрочем, пока этого не сумел сделать ни один профессиональный оператор на территории бывшей Югославии. Кажется, чего проще — заснять мост в тот момент, когда он говорит: «Всё, прощайте», но это только кажется. Для начала надо оказаться рядом в эту минуту, что не всегда возможно, а кроме того, люди обычно не объявляют громогласно о своем намерении что-то взорвать. Они просто закладывают взрывчатку, приводят в действие подрывное устройство — и готово. С другой стороны, даже когда ты знаешь — или подозреваешь, — что вот-вот будет взрыв, надо держать камеру наготове и снимать. Другими словами, надо не просто быть там, надо быть там и снимать. А этому может помешать бесчисленное множество причин. Например, ты ранен, или снаряды падают один за другим и невозможно поднять голову. Или военные, от которых зависит взрыв, не разрешают тебе снимать. К тому же, согласно известному закону Мэрфи — бутерброд всегда падает маслом вниз, — мосты взлетают на воздух именно тогда, когда твоя камера выключена. Впрочем, большинство стоящих вещей на войне происходит, когда камера выключена, когда ты меняешь кассету, когда ты на минуту отлучился к машине, потому что батарейки сели, или когда ты расстегиваешь ширинку, как Тед Стэнфорд. Поэтому старина Мэрфи — неразлучный спутник всех военных корреспондентов. К нему часто обращаются как к еще одному члену съемочной группы. Часто вспоминают и мать его.
— Как у тебя с батарейками? — спросил Барлес.
Маркес посмотрел на индикатор и утвердительно кивнул: батареек должно хватить, если дело не слишком затянется. Он не собирался рисковать и выключать «Бетакам»: ведь мост мог взлететь на воздух раньше, чем пройдут восемь секунд, необходимые для включения камеры. По другую сторону дороги, в кювете рядом с убитым, похожим на Красавчика, лежали каска и рюкзак Барлеса, в котором были батарейка, запасная кассета и микрофон для записи. Этого было достаточно, но в «ниссане», который они оставили на дороге за фермой, хранился дополнительный запас. Съемочные группы телевидения вынуждены возить с собой до черта много вещей, и это очень неудобно, особенно если приходится сматываться поскорее. Поэтому Барлес иногда с тоской вспоминал те двенадцать лет, которые он проработал спецкором газеты «Пуэбло» и мог прожить в Африке или на Среднем Востоке три месяца, обходясь только спальным мешком и тем, что умещалось в болтающейся на плече сумке.
Он увидел, что Маркес устраивается на косогоре поудобнее, располагая камеру так, чтобы в кадр попал весь мост, и, припав глазом к видоискателю, делает пробные кадры: мост крупным планом, мост издали, общий вид слева направо и общий вид справа налево. Потом он чуть приподнялся и огляделся: Барлес понял, что Маркес прикидывает, куда полетят обломки, когда мост взлетит на воздух.
— Слишком близко, — сказал Маркес.
Они отползли метров десять в сторону по косогору и снова заняли свои позиции. Маркес еще раз сделал пробные кадры и, кажется, остался доволен. Стрельба в Бьело-Полье начинала стихать.
Три года назад в Петринье Маркес чуть было не снял свой мост. Они прошли по нему и оказались в деревне в самый разгар сербского наступления, когда последние хорватские солдаты бежали, спасаясь от танков федеральной югославской армии. Стоя посреди главной улицы, Барлес записывал текст, придумывая на ходу что-то вроде: «Петринья вот-вот будет сдана», и дальше в том же духе, когда мимо них пробежали несколько хорватских солдат. Один из них, толстяк в каске пожарника и с охотничьим ружьем, остановился перед камерой и сказал, мешая итальянские и хорватские слова:
— Много танк, tutto kaputt. Nema sol-dati y nema[3] ничего. Yo sono[4] последний, и я ухожу.
Именно так он и сказал, дословно. И тут из-за угла выполз сербский танк, и Маркес, стоя посреди улицы, заснял, как трассирующие пули, пролетев у него между ног, попали в человека, растянувшегося на земле с РПГ-7 в руках и целившегося в танк. Все побежали, всё смешалось, — раненый корчился, истекая кровью; Барлес попал в кадр — «шел бы ты в санитары, сукин сын», — когда пытался наспех перевязать его. Прогремел танковый залп почти в упор, и в кадре не осталось никого, даже подпрыгивающего на одной ноге раненого, — и только Маркес, начавший с крупного плана раздробленной ноги, невозмутимо снимал общим планом все происходящее. Через несколько часов весь мир увидит эти кадры и будет потрясен; Телевидение Испании почти год будет использовать их для заставок своих информационных передач, но в ту минуту Барлесу и Маркесу было глубоко наплевать на все информационные передачи. Они просто бросились бежать вместе со всеми к мосту, спасаясь от ползущего прямо на них танка. Так быстро Барлес бегал только один раз, в восемьдесят втором, от израильских танков, шедших по прибрежному шоссе между Сайдой и Бейрутом; тогда Ману Легинече решил, что Барлеса убили, и обходил больницы, разыскивая «подстреленного испанца». Но после Сайды прошло десять лет, и у Барлеса, у Маркеса, да и у самого Ману ноги были уже не те, и, перебежав через мост в Петринье на другой берег, они совсем запыхались. Около моста лежало столько взрывчатки, что хватило бы на загребский собор. Маркес растянулся на земле и приготовил камеру.
— Мне нужен этот мост, — сказал он.
Но ничего не вышло. Взрыв все откладывался и откладывался, а времени до выхода в эфир оставалось в обрез: они могли не успеть к выпуску «Новостей». Поэтому через двадцать минут им пришлось уехать, а мост все еще оставался целехоньким. Вот тогда-то и появились Кристиан Аманпур из Си-Эн-Эн и ее оператор Руст, здоровенный парень, невозмутимый и приветливый, который прошел всю вьетнамскую войну военным моряком.
— Не повезло вам, ребята, — сказал Маркес. — Войны больше не осталось.
И это была чистая правда: Барлес и Маркес оказались единственными журналистами, снявшими отступление из Петриньи. Кристиан и Руст вместе с ними вернулись в Загреб и уговорили Маркеса и Барлеса уступить им несколько кадров в обмен на возможность воспользоваться их оборудованием в гостинице «Интерконтиненталь», чтобы смонтировать видеозаписи. Руст был добродушным парнем и потом, скучными вечерами в гостинице «Холидей инн» в Сараево, со смехом вспоминал, как Маркес заявил: «Войны больше не осталось».
И Кристиан Аманпур любила вспоминать этот случай, потягивая одно виски за другим при свете свечей в Сараево, когда все снаружи сотрясалось от ударов сербской артиллерии, а Поль Маршан предпринимал безуспешные попытки затащить ее к себе в номер. Маршан был независимым журналистом и работал для нескольких французских радиостанций. Он прожил в боснийской столице дольше других журналистов, мог достать что угодно на черном рынке и разъезжал на старой машине, испещренной пулями, на борту которой было написано: «Не утруждай себя понапрасну и не стреляй — я неуязвим». Но это оказалось не так: в конце девяносто третьего пуля калибра 12, 7 раздробила ему кость руки. Точнее всех выразился корреспондент «Фигаро» Ксавье Готье, сказавший, что локтевой сустав и радио Маршана превратились в манную крупу.
Что же касается моста в Петринье, то он взлетел на воздух в тот же день, через два часа после того, как Маркес сказал Кристиан и Русту, что войны больше не осталось. Но поблизости не оказалось ни одного оператора, который мог бы увековечить эту минуту. Маркес не мог себе этого простить и с тех пор повсюду искал мост, который можно было бы снять в момент взрыва. Это стало его навязчивой идеей, — точно так же в Багдаде он поднимался на верхний этаж гостиницы «Аль-Рашид» и сидел там часами, дожидаясь, пока мимо пролетит выпущенная с крейсера ракета «Томагавк», чтобы заснять ее. Ему было безразлично, пойдет ли этот кадр в эфир, — Маркеса вел охотничий инстинкт: поймать камерой это мгновение.
Время тянулось медленно. Взглянув на индикатор батареек «Бетакама», Бар-лес поднялся.
— Я пошел за рюкзаком, — сказал он.
Он пересек дорогу, напряженно прислушиваясь, стараясь двигаться быстро и не останавливаться: солдаты мусульманской армии, без сомнения, уже заняли позиции на том берегу. Солнце стояло высоко, в бронежилете было жарко и тяжело, но Барлес не решался снять его. Сделай он это, и какой-нибудь скучающий снайпер с удовольствием подтвердит истину, высказанную стариной Мэрфи: бутерброд всегда… и так далее. Если на войне может случиться что-то плохое, оно обязательно случается.
«Да, — подумал он, — судьба». Повезло, если генерал Лоань выстрелом в голову убивает вьетконговца в день праздника Тет, и этим вьетконговцем оказываешься не ты, а фотограф, и все происходит прямо перед твоей камерой. Или если ты снимаешь Билла Стюарта в Никарагуа в ту минуту, когда сомосовец приказывает ему встать на колени и выстрелом в упор приканчивает его. Повезло, если при съемках в Сараево пуля попадает тебе в горло и проходит навылет, не задев жизненно важных органов, как это было с Антуаном Дьёри. Или если ты подрываешься на мине с камерой в руках, как Ко-ринн Дюфка, и погибают все, кроме тебя. Не повезло, если ты, скажем, заблудился и свернул не на ту дорогу, как Жиль Ка-рон в Пико-дель-Пато. Или если ты вместе со съемочной группой Эн-Би-Си выходишь в Сайде из машины с зачехленным треножником для съемок, а артиллерист израильского танка принимает его за ракету. Не повезло, если тебя убивают, как Корнелиуса в Сальвадоре, когда ты влюблен в девушку, которая работает вместе с тобой звукооператором. Или если ты разобьешься на машине, как Алпайс, после того как прошел тридцать войн без единой царапины. Но, несмотря на все это, несмотря на то, что невезенье действительно существует, мало кто из бывалых репортеров верит в него. На войне гораздо важнее закон вероятностей: с этим кувшином столько раз ходили к источнику за водой, что ему пора разбиться. Есть много способов найти свою смерть в горячих точках, но основными являются три.
Первый — это когда выпадает твой номер, как в лотерее. С этим ничего нельзя поделать, и если пришла твоя очередь, — значит, пора. Ничего нельзя поделать с невезеньем в чистом виде там, где дело касается работы или здоровья, — с ним можно только смириться. Живым примером тому был Мануэль Ортис, независимый аргентинский фотограф, работавший на территории бывшей Югославии с самого начала конфликта. У него всегда было пусто в карманах, и он жил в долг, надеясь когда-нибудь сделать снимок, благодаря которому разбогатеет и решит все свои проблемы. Но все знали, что Мануэлю никогда не сделать такого снимка, потому что у него была удивительная способность оказываться всегда в ненужном месте в ненужное время. Так, когда в Загребе складывал оружие гарнизон казармы имени маршала Тито, Мануэль находился в Сисаке, где не происходило ровным счетом ничего. Но если он отправлялся в Ясеновац снимать сербское наступление, то линия фронта перемещалась, например, в Сисак. Если Мануэлю выпадала возможность снять кадр, который мог бы принести ему славу и деньги, то у него оканчивалась пленка или его аппаратуру отбирали на контрольно-пропускном пункте. Однако это совсем не значило, что племя специальных корреспондентов не принимало Мануэля в расчет как заядлого неудачника. Наоборот, все с удовольствием оплачивали ему выпивку, мимоходом интересуясь его планами:
Ты завтра куда, Мануэль?
Да вот собираюсь поглядеть, что происходит в Пакраче.
И все тут же исключали Пакрач из своих завтрашних маршрутов. Но как бы там ни было, со своим невезеньем за плечами Мануэль уже три года находился в зоне конфликта — Вуковар, Сараево, Мос-тар — без единой царапины, а этим не каждый мог похвастать. Вот, например, съемочная группа датского телевидения в течение целой недели была предметом дружной зависти всех журналистов, расположившихся в загребской гостинице «Интерконтиненталь», потому что им всегда удавалось оказаться в самой гуще событий, и они возвращались с превосходным материалом. И так продолжалось до тех пор, пока в Горне-Радицы они не высунулись из укрытия, чтобы снять всю панораму, и не упали оба с простреленными головами, поскольку касок они не надели. Дело в том, что везенье — понятие очень относительное. Как сказал Мануэль, когда ему сообщили об этом (он сидел за рюмкой в баре гостиницы «Экс-планада»): «Лучше не снять никакого фото, чем снять последнее».
Барлес прекрасно знал, что если исключить фактор везенье-невезенье, то все равно остаются еще, по меньшей мере, две возможности найти свою смерть в местах вооруженных конфликтов. Первая — когда человек только приехал и еще не умеет как следует двигаться. Половина погибает, едва приступив к работе и не успев получить необходимые навыки: например, отличать звук только что выпущенного снаряда от приближающегося. Не успев узнать, как пройти по улице, обстреливаемой снайперами; не выучив, что нельзя останавливаться на фоне оконных и дверных проемов; не поняв, что там, где слишком много стреляют, людям наплевать на то, что ты журналист. Другими словами, ты приезжаешь, приступаешь к работе, — и тебя убивают, как Хуанчу Родригеса в Панаме или Жорди Пужоля в Сараево, когда он вместе с Эриком Хауком делал снимки для журнала «Авуи». Или как Альфонсо Рохо в Никарагуа, где сомосовцы твердо решили расстрелять его и осуществили бы свое намерение, не выбросись он на полном ходу из грузовика, когда со связанными за спиной руками его везли к месту расстрела. Альфонсо тогда больше всего возмущался тем, что ему говорили: «Сейчас мы наденем тебе белые тапочки, и ты отправишься путешествовать», что свидетельствовало о явном неуважении к человеку, который вот-вот простится с жизнью. Но время все сглаживает, и Альфонсо говорил, что больше не держит зла на сомосовцев. Но все-таки, сколько бы крику ни поднимали все эти визитеры и трепачи, журналиста на войне почти никогда не убивают специально — он погибает, выполняя свою работу там, где люди все время стреляют, где царит полная неразбериха и где полным-полно вооруженных проходимцев, у которых нет ни времени, ни желания разглядывать твои документы. Таковы правила игры, и Альфонсо, Барлесу, Маркесу, Ману и всем, кто долго занимался своим ремеслом и сумел уцелеть, это было известно лучше, чем кому-либо другому.
Ну, и главная возможность умереть в таких местах — и с ней ты сталкиваешься чаще всего — связана с законом вероятностей. Согласно этому закону, по истечении определенного времени приходит твоя очередь. В Сараево, в конце девяносто второго, все сходились на том, что Манучер, фотограф агентства Франс Пресс, уехал именно тогда, когда должен был вытащить роковой номер. За день до отъезда он спускался по лестнице вместе с несколькими боснийцами, и прямое попадание сербского снаряда обрушило целый пролет, похоронив под обломками всех боснийцев, а Манучер застыл на уцелевшей верхней ступеньке, занеся ногу над пустотой, как кот Сильвестр в известном мультике. А после обеда, когда Манучер отдыхал в своем гостиничном номере, осколок снаряда угодил прямо в середину его кровати — именно в ту минуту, когда Манучер встал попить. Он был французом иранского происхождения и благодаря восточному фатализму отличался невозмутимой смелостью и бесстрашием, однако известие о своей замене встретил с явным облегчением, потому что — как Манучер признался, стоя рядом с самолетом, — он был уверен, что вот-вот вытащит роковой номер. И Пако Кустодио незадолго до отъезда из Сараево пришел к такому же выводу, с самым серьезным видом делая при свете карманного фонарика в гостинице «Холи-дей инн» какие-то расчеты в своем блокноте. Это было осенью девяносто второго, когда бомбили почти непрерывно, люди гибли в очередях за хлебом, и в среднем убивали или ранили по одному журналисту каждые шесть дней. Они попали даже в Мартина Белла из Би-Би-Си, а его оператор все это снимал в прямом эфире, и это было все равно, что приехать в Рим и подать Его Святейшеству свечу во время папской службы. Барлес вспомнил, как Кустодио показывал ему испещренный каракулями блокнот, и свет карманного фонарика отражался в стеклах его очков. «А плюс Б равно В. Очередь каждого приходит через столько-то дней. Мы здесь уже сорок пять дней и в среднем проводим на улице по двенадцать часов в день. В нас стреляли столько-то снайперов и на нас сбросили столько-то бомб. Поэтому можешь заказать еще виски, и плачу я, потому что я уезжаю отсюда».
Уехать… Поступок Кустодио был продиктован здравым смыслом; пробыв в этом аду месяц с лишним, он уже мог никому ничего не доказывать. Другие так долго не выдерживали: Мигель по прозвищу Ламанчец в феврале восемьдесят седьмого в Абу-Хауде с ума сходил, думая о своей новорожденной дочери, и если раздавался выстрел, то камера начинала плясать у него в руках, поэтому Барлесу пришлось делать репортаж для «Главных событий», пользуясь материалом, не пошедшим в прошлой передаче. У других ехала крыша, как у Начо Айлона, звукооператора, работавшего с Кустодио и с Бар-лесом в Мозамбике в марте девяностого. Начо чуть не свихнулся от ужаса в ту ночь, когда пьяные партизаны хотели убить их, чтобы забрать часы и ботинки, а командир приказал оставить ему этого голубоглазого парнишку. Другие вообще сходили с катушек, как Маноло Овалье в Бейруте. Всю жизнь он работал вместе с Мигелем де ла Куадра в горячих точках, и ни одна пуля его не брала, но однажды Маноло увидел обезглавленных накануне шиитов, после чего забился к себе в номер в гостинице «Александр» и заявил, что не поедет в Бикфайя, где проходила линия фронта, пока ему не дадут гарантий. «Гарантий чего?» — насмешливо спросил его Энрике дель Висо, когда они поднялись к
Овалье в номер. И тот вытащил фотографию своей жены и детей. А теперь Овалье, чтобы свести концы с концами, торгует сапогами марки «Панама-Джек» и строит из себя безумного храбреца. «Бейрутский тигр» звали его те, кто знал об этой истории.
Барлес посмотрел на правый берег реки, где все еще горели крыши Бьело-Полье. Он представил себе, что… пожирает сейчас огоны книги, мебель, фотографии, человеческие жизни. После пожара в сараевской библиотеке Барлес, глядя на горящий дом, всегда представлял себе, что… находится внутри. Библиотека в Сараево загорелась осенью девяносто второго, когда уехали Манучер и Кустодио, а за ними еще пропасть народу, и их сменили другие. В среднем все они оставались по две недели, но некоторых ранили или убивали сразу, и их так поспешно увозили, что никто даже не успевал выяснить их имен. Барлес вспомнил оператора из агентства Эй-Би-Си, которому, когда тот только ехал из аэропорта, снайпер засадил разрывную пулю в почки, попав точно между двумя большими буквами Т и V на его микроавтобусе. И двух молодых французских фотографов, которых никто не знал, потому что они были вольными стрелками и никого не представляли; ребята собирались делать свой первый военный репортаж. Они прилетели в десять утра на грузовом самолете ООН, а в одиннадцать одного из них уже ранило выстрелом из гранатомета, поэтому его отправили в Загреб тем же самолетом, на котором он прилетел. Его коллега, робкий рыжеволосый парень по имени Оливер, два дня бродил по холлу гостиницы «Холидей инн» в полной прострации, будучи не в состоянии ни работать, ни общаться с кем-нибудь. Так продолжалось до тех пор, пока над ним не сжалился Фернандо Мухика из «Эль мундо»: он напоил Оливера и проговорил с ним всю ночь напролет. Свой милосердный поступок Мухика оправдывал так: «Плохо быть неизвестным фотографом, которого ранят сразу по приезде в Сараево, но еще хуже быть неизвестным другом неизвестного фотографа».
Барлес всегда улыбался, вспоминая Фернандо Мухику, с которым познакомился почти двадцать лет тому назад, в Эль-Аюне. Фернандо был высоким, светловолосым баском, добрым и веселым. Когда он только появился в Сараево и ехал с ними на машине по неосвещенному ночному городу, а с неба сыпались бомбы, одна из них упала на стоящий впереди грузовик, и, проезжая мимо объятой пламенем машины, Фернандо спросил: «Но ведь это не по-настоящему, правда? Вы это подстроили, чтобы напугать меня!»
Барлес чуть задержался в кювете: убитый, похожий на Красавчика, лежал все так же, только мух, пожалуй, стало больше. «На самом деле, — подумал Барлес, — все мертвые ужасно похожи друг на друга». Когда он начинал вспоминать и перед глазами его возникали убитые, они были настолько похожи, что казалось — это один и тот же человек, а меняются только обстановка и положение тела.
Иногда эти образы смешивались в его памяти, и тогда Барлес не мог сказать, когда и где именно видел каждого из них. Одних он знал, других — нет: Кибреаб, Белали, Альберто, Язир. Эфиопы из Эритреи, погибшие на горе под Тессе-неи, паренек из Эстели, Жорж Карам в Ашерафиехе, иранцы на реке Карун, Педро Аристеги в Хадате, сандинистка Мария Асунсьон в Пасо-де-ла-Егуа, Ясми-на в сараевском морге, обуглившиеся тела солдат Национальной гвардии с часами «ролекс» на запястье на шоссе в Басо-ре. Барлес вспомнил, как в Нджамене он заглянул в подбитый танк и увидел внутри ливийского солдата, совсем молоденького — тот казался спящим, а внизу, под ним, растекалась огромная лужа крови, много литров крови. Такой настоящей, такой алой крови Барлес никогда раньше не видел; он открыл все люки, чтобы было больше света, и снял убитого. В тот же день Барлес сделал еще один снимок, который потом был напечатан на первой полосе «Эль пуэбло»: два партизана и убитый вражеский солдат. Один партизан победно сложил пальцы буквой V, а второй поставил ногу на голову убитого, как охотник, подстреливший зверя. А может быть, этот снимок был сделан в другой день; может быть, он вообще был сделан на другой войне. Может быть, убитый был не из Чада, а из Эфиопии; может быть, это происходило не в Нджамене, а в Тессенеи в Эритрее: там четвертого апреля семьдесят седьмого Барлес полчаса провел на горе, где, куда ни глянь, повсюду лежали тела убитых. Когда Барлес отснял последнюю пленку и, убрав фотоаппарат, огляделся, ему стало так страшно, что он не сошел, а бегом припустился вниз, словно боялся уже никогда не вернуться в мир живых.
Как бы там ни было, Барлес был доволен, что уже десять лет работает для телевидения, а его старые «Пентаксы» валяются в дальнем углу шкафа, — пусть лучше снимают другие.
Он все еще стоял около убитого. Карманы у того были вывернуты: наверное, его товарищи, прежде чем уйти, проверяли, не осталось ли патронов, денег и сигарет. Барлес ногой отогнал мух от лица, но они тут же вернулись обратно. На секунду Барлес представил, как ждут этого человека где-то. Убитый молод — наверное, его ждет мать, а может быть, невеста. В любом случае этот кто-то, ждущий письма или весточки, приникший сейчас к радиоприемнику — «В Центральной Боснии идут ожесточенные бои», — еще не знает, что тот, о ком он думает, превратился в плоть, которая уже начала разлагаться под солнцем на шоссе, соединяющем Бьело-Полье и Черно-Полье. Каждый убитый — всегда залог страданий и горя для того, кто ждет тебя и не знает, что ты уже мертв.
Барлес повернулся к убитому спиной и направился к Маркесу, держа в руках рюкзак и каску. В любом случае — черные, белые, желтокожие, к какому бы лагерю они ни принадлежали — все убитые, которых Барлес мог вспомнить, были на одно лицо, и все войны сливались в одну — и не только в его памяти, но и в памяти других. Однажды Барлес проверил это: в передачу «События недели» о войне в Анголе, где убитые были чернокожими, он вставил несколько кадров из пленки, снятой два года назад в Сальвадоре, где убитые были белыми. Антолин, монтажер, очень волновался, но никто ничего не заметил.
— Как у тебя с батарейками? — спросил Барлес.
Маркес посмотрел на индикатор и утвердительно кивнул: батареек должно хватить, если дело не слишком затянется. Он не собирался рисковать и выключать «Бетакам»: ведь мост мог взлететь на воздух раньше, чем пройдут восемь секунд, необходимые для включения камеры. По другую сторону дороги, в кювете рядом с убитым, похожим на Красавчика, лежали каска и рюкзак Барлеса, в котором были батарейка, запасная кассета и микрофон для записи. Этого было достаточно, но в «ниссане», который они оставили на дороге за фермой, хранился дополнительный запас. Съемочные группы телевидения вынуждены возить с собой до черта много вещей, и это очень неудобно, особенно если приходится сматываться поскорее. Поэтому Барлес иногда с тоской вспоминал те двенадцать лет, которые он проработал спецкором газеты «Пуэбло» и мог прожить в Африке или на Среднем Востоке три месяца, обходясь только спальным мешком и тем, что умещалось в болтающейся на плече сумке.
Он увидел, что Маркес устраивается на косогоре поудобнее, располагая камеру так, чтобы в кадр попал весь мост, и, припав глазом к видоискателю, делает пробные кадры: мост крупным планом, мост издали, общий вид слева направо и общий вид справа налево. Потом он чуть приподнялся и огляделся: Барлес понял, что Маркес прикидывает, куда полетят обломки, когда мост взлетит на воздух.
— Слишком близко, — сказал Маркес.
Они отползли метров десять в сторону по косогору и снова заняли свои позиции. Маркес еще раз сделал пробные кадры и, кажется, остался доволен. Стрельба в Бьело-Полье начинала стихать.
Три года назад в Петринье Маркес чуть было не снял свой мост. Они прошли по нему и оказались в деревне в самый разгар сербского наступления, когда последние хорватские солдаты бежали, спасаясь от танков федеральной югославской армии. Стоя посреди главной улицы, Барлес записывал текст, придумывая на ходу что-то вроде: «Петринья вот-вот будет сдана», и дальше в том же духе, когда мимо них пробежали несколько хорватских солдат. Один из них, толстяк в каске пожарника и с охотничьим ружьем, остановился перед камерой и сказал, мешая итальянские и хорватские слова:
— Много танк, tutto kaputt. Nema sol-dati y nema[3] ничего. Yo sono[4] последний, и я ухожу.
Именно так он и сказал, дословно. И тут из-за угла выполз сербский танк, и Маркес, стоя посреди улицы, заснял, как трассирующие пули, пролетев у него между ног, попали в человека, растянувшегося на земле с РПГ-7 в руках и целившегося в танк. Все побежали, всё смешалось, — раненый корчился, истекая кровью; Барлес попал в кадр — «шел бы ты в санитары, сукин сын», — когда пытался наспех перевязать его. Прогремел танковый залп почти в упор, и в кадре не осталось никого, даже подпрыгивающего на одной ноге раненого, — и только Маркес, начавший с крупного плана раздробленной ноги, невозмутимо снимал общим планом все происходящее. Через несколько часов весь мир увидит эти кадры и будет потрясен; Телевидение Испании почти год будет использовать их для заставок своих информационных передач, но в ту минуту Барлесу и Маркесу было глубоко наплевать на все информационные передачи. Они просто бросились бежать вместе со всеми к мосту, спасаясь от ползущего прямо на них танка. Так быстро Барлес бегал только один раз, в восемьдесят втором, от израильских танков, шедших по прибрежному шоссе между Сайдой и Бейрутом; тогда Ману Легинече решил, что Барлеса убили, и обходил больницы, разыскивая «подстреленного испанца». Но после Сайды прошло десять лет, и у Барлеса, у Маркеса, да и у самого Ману ноги были уже не те, и, перебежав через мост в Петринье на другой берег, они совсем запыхались. Около моста лежало столько взрывчатки, что хватило бы на загребский собор. Маркес растянулся на земле и приготовил камеру.
— Мне нужен этот мост, — сказал он.
Но ничего не вышло. Взрыв все откладывался и откладывался, а времени до выхода в эфир оставалось в обрез: они могли не успеть к выпуску «Новостей». Поэтому через двадцать минут им пришлось уехать, а мост все еще оставался целехоньким. Вот тогда-то и появились Кристиан Аманпур из Си-Эн-Эн и ее оператор Руст, здоровенный парень, невозмутимый и приветливый, который прошел всю вьетнамскую войну военным моряком.
— Не повезло вам, ребята, — сказал Маркес. — Войны больше не осталось.
И это была чистая правда: Барлес и Маркес оказались единственными журналистами, снявшими отступление из Петриньи. Кристиан и Руст вместе с ними вернулись в Загреб и уговорили Маркеса и Барлеса уступить им несколько кадров в обмен на возможность воспользоваться их оборудованием в гостинице «Интерконтиненталь», чтобы смонтировать видеозаписи. Руст был добродушным парнем и потом, скучными вечерами в гостинице «Холидей инн» в Сараево, со смехом вспоминал, как Маркес заявил: «Войны больше не осталось».
И Кристиан Аманпур любила вспоминать этот случай, потягивая одно виски за другим при свете свечей в Сараево, когда все снаружи сотрясалось от ударов сербской артиллерии, а Поль Маршан предпринимал безуспешные попытки затащить ее к себе в номер. Маршан был независимым журналистом и работал для нескольких французских радиостанций. Он прожил в боснийской столице дольше других журналистов, мог достать что угодно на черном рынке и разъезжал на старой машине, испещренной пулями, на борту которой было написано: «Не утруждай себя понапрасну и не стреляй — я неуязвим». Но это оказалось не так: в конце девяносто третьего пуля калибра 12, 7 раздробила ему кость руки. Точнее всех выразился корреспондент «Фигаро» Ксавье Готье, сказавший, что локтевой сустав и радио Маршана превратились в манную крупу.
Что же касается моста в Петринье, то он взлетел на воздух в тот же день, через два часа после того, как Маркес сказал Кристиан и Русту, что войны больше не осталось. Но поблизости не оказалось ни одного оператора, который мог бы увековечить эту минуту. Маркес не мог себе этого простить и с тех пор повсюду искал мост, который можно было бы снять в момент взрыва. Это стало его навязчивой идеей, — точно так же в Багдаде он поднимался на верхний этаж гостиницы «Аль-Рашид» и сидел там часами, дожидаясь, пока мимо пролетит выпущенная с крейсера ракета «Томагавк», чтобы заснять ее. Ему было безразлично, пойдет ли этот кадр в эфир, — Маркеса вел охотничий инстинкт: поймать камерой это мгновение.
Время тянулось медленно. Взглянув на индикатор батареек «Бетакама», Бар-лес поднялся.
— Я пошел за рюкзаком, — сказал он.
Он пересек дорогу, напряженно прислушиваясь, стараясь двигаться быстро и не останавливаться: солдаты мусульманской армии, без сомнения, уже заняли позиции на том берегу. Солнце стояло высоко, в бронежилете было жарко и тяжело, но Барлес не решался снять его. Сделай он это, и какой-нибудь скучающий снайпер с удовольствием подтвердит истину, высказанную стариной Мэрфи: бутерброд всегда… и так далее. Если на войне может случиться что-то плохое, оно обязательно случается.
«Да, — подумал он, — судьба». Повезло, если генерал Лоань выстрелом в голову убивает вьетконговца в день праздника Тет, и этим вьетконговцем оказываешься не ты, а фотограф, и все происходит прямо перед твоей камерой. Или если ты снимаешь Билла Стюарта в Никарагуа в ту минуту, когда сомосовец приказывает ему встать на колени и выстрелом в упор приканчивает его. Повезло, если при съемках в Сараево пуля попадает тебе в горло и проходит навылет, не задев жизненно важных органов, как это было с Антуаном Дьёри. Или если ты подрываешься на мине с камерой в руках, как Ко-ринн Дюфка, и погибают все, кроме тебя. Не повезло, если ты, скажем, заблудился и свернул не на ту дорогу, как Жиль Ка-рон в Пико-дель-Пато. Или если ты вместе со съемочной группой Эн-Би-Си выходишь в Сайде из машины с зачехленным треножником для съемок, а артиллерист израильского танка принимает его за ракету. Не повезло, если тебя убивают, как Корнелиуса в Сальвадоре, когда ты влюблен в девушку, которая работает вместе с тобой звукооператором. Или если ты разобьешься на машине, как Алпайс, после того как прошел тридцать войн без единой царапины. Но, несмотря на все это, несмотря на то, что невезенье действительно существует, мало кто из бывалых репортеров верит в него. На войне гораздо важнее закон вероятностей: с этим кувшином столько раз ходили к источнику за водой, что ему пора разбиться. Есть много способов найти свою смерть в горячих точках, но основными являются три.
Первый — это когда выпадает твой номер, как в лотерее. С этим ничего нельзя поделать, и если пришла твоя очередь, — значит, пора. Ничего нельзя поделать с невезеньем в чистом виде там, где дело касается работы или здоровья, — с ним можно только смириться. Живым примером тому был Мануэль Ортис, независимый аргентинский фотограф, работавший на территории бывшей Югославии с самого начала конфликта. У него всегда было пусто в карманах, и он жил в долг, надеясь когда-нибудь сделать снимок, благодаря которому разбогатеет и решит все свои проблемы. Но все знали, что Мануэлю никогда не сделать такого снимка, потому что у него была удивительная способность оказываться всегда в ненужном месте в ненужное время. Так, когда в Загребе складывал оружие гарнизон казармы имени маршала Тито, Мануэль находился в Сисаке, где не происходило ровным счетом ничего. Но если он отправлялся в Ясеновац снимать сербское наступление, то линия фронта перемещалась, например, в Сисак. Если Мануэлю выпадала возможность снять кадр, который мог бы принести ему славу и деньги, то у него оканчивалась пленка или его аппаратуру отбирали на контрольно-пропускном пункте. Однако это совсем не значило, что племя специальных корреспондентов не принимало Мануэля в расчет как заядлого неудачника. Наоборот, все с удовольствием оплачивали ему выпивку, мимоходом интересуясь его планами:
Ты завтра куда, Мануэль?
Да вот собираюсь поглядеть, что происходит в Пакраче.
И все тут же исключали Пакрач из своих завтрашних маршрутов. Но как бы там ни было, со своим невезеньем за плечами Мануэль уже три года находился в зоне конфликта — Вуковар, Сараево, Мос-тар — без единой царапины, а этим не каждый мог похвастать. Вот, например, съемочная группа датского телевидения в течение целой недели была предметом дружной зависти всех журналистов, расположившихся в загребской гостинице «Интерконтиненталь», потому что им всегда удавалось оказаться в самой гуще событий, и они возвращались с превосходным материалом. И так продолжалось до тех пор, пока в Горне-Радицы они не высунулись из укрытия, чтобы снять всю панораму, и не упали оба с простреленными головами, поскольку касок они не надели. Дело в том, что везенье — понятие очень относительное. Как сказал Мануэль, когда ему сообщили об этом (он сидел за рюмкой в баре гостиницы «Экс-планада»): «Лучше не снять никакого фото, чем снять последнее».
Барлес прекрасно знал, что если исключить фактор везенье-невезенье, то все равно остаются еще, по меньшей мере, две возможности найти свою смерть в местах вооруженных конфликтов. Первая — когда человек только приехал и еще не умеет как следует двигаться. Половина погибает, едва приступив к работе и не успев получить необходимые навыки: например, отличать звук только что выпущенного снаряда от приближающегося. Не успев узнать, как пройти по улице, обстреливаемой снайперами; не выучив, что нельзя останавливаться на фоне оконных и дверных проемов; не поняв, что там, где слишком много стреляют, людям наплевать на то, что ты журналист. Другими словами, ты приезжаешь, приступаешь к работе, — и тебя убивают, как Хуанчу Родригеса в Панаме или Жорди Пужоля в Сараево, когда он вместе с Эриком Хауком делал снимки для журнала «Авуи». Или как Альфонсо Рохо в Никарагуа, где сомосовцы твердо решили расстрелять его и осуществили бы свое намерение, не выбросись он на полном ходу из грузовика, когда со связанными за спиной руками его везли к месту расстрела. Альфонсо тогда больше всего возмущался тем, что ему говорили: «Сейчас мы наденем тебе белые тапочки, и ты отправишься путешествовать», что свидетельствовало о явном неуважении к человеку, который вот-вот простится с жизнью. Но время все сглаживает, и Альфонсо говорил, что больше не держит зла на сомосовцев. Но все-таки, сколько бы крику ни поднимали все эти визитеры и трепачи, журналиста на войне почти никогда не убивают специально — он погибает, выполняя свою работу там, где люди все время стреляют, где царит полная неразбериха и где полным-полно вооруженных проходимцев, у которых нет ни времени, ни желания разглядывать твои документы. Таковы правила игры, и Альфонсо, Барлесу, Маркесу, Ману и всем, кто долго занимался своим ремеслом и сумел уцелеть, это было известно лучше, чем кому-либо другому.
Ну, и главная возможность умереть в таких местах — и с ней ты сталкиваешься чаще всего — связана с законом вероятностей. Согласно этому закону, по истечении определенного времени приходит твоя очередь. В Сараево, в конце девяносто второго, все сходились на том, что Манучер, фотограф агентства Франс Пресс, уехал именно тогда, когда должен был вытащить роковой номер. За день до отъезда он спускался по лестнице вместе с несколькими боснийцами, и прямое попадание сербского снаряда обрушило целый пролет, похоронив под обломками всех боснийцев, а Манучер застыл на уцелевшей верхней ступеньке, занеся ногу над пустотой, как кот Сильвестр в известном мультике. А после обеда, когда Манучер отдыхал в своем гостиничном номере, осколок снаряда угодил прямо в середину его кровати — именно в ту минуту, когда Манучер встал попить. Он был французом иранского происхождения и благодаря восточному фатализму отличался невозмутимой смелостью и бесстрашием, однако известие о своей замене встретил с явным облегчением, потому что — как Манучер признался, стоя рядом с самолетом, — он был уверен, что вот-вот вытащит роковой номер. И Пако Кустодио незадолго до отъезда из Сараево пришел к такому же выводу, с самым серьезным видом делая при свете карманного фонарика в гостинице «Холи-дей инн» какие-то расчеты в своем блокноте. Это было осенью девяносто второго, когда бомбили почти непрерывно, люди гибли в очередях за хлебом, и в среднем убивали или ранили по одному журналисту каждые шесть дней. Они попали даже в Мартина Белла из Би-Би-Си, а его оператор все это снимал в прямом эфире, и это было все равно, что приехать в Рим и подать Его Святейшеству свечу во время папской службы. Барлес вспомнил, как Кустодио показывал ему испещренный каракулями блокнот, и свет карманного фонарика отражался в стеклах его очков. «А плюс Б равно В. Очередь каждого приходит через столько-то дней. Мы здесь уже сорок пять дней и в среднем проводим на улице по двенадцать часов в день. В нас стреляли столько-то снайперов и на нас сбросили столько-то бомб. Поэтому можешь заказать еще виски, и плачу я, потому что я уезжаю отсюда».
Уехать… Поступок Кустодио был продиктован здравым смыслом; пробыв в этом аду месяц с лишним, он уже мог никому ничего не доказывать. Другие так долго не выдерживали: Мигель по прозвищу Ламанчец в феврале восемьдесят седьмого в Абу-Хауде с ума сходил, думая о своей новорожденной дочери, и если раздавался выстрел, то камера начинала плясать у него в руках, поэтому Барлесу пришлось делать репортаж для «Главных событий», пользуясь материалом, не пошедшим в прошлой передаче. У других ехала крыша, как у Начо Айлона, звукооператора, работавшего с Кустодио и с Бар-лесом в Мозамбике в марте девяностого. Начо чуть не свихнулся от ужаса в ту ночь, когда пьяные партизаны хотели убить их, чтобы забрать часы и ботинки, а командир приказал оставить ему этого голубоглазого парнишку. Другие вообще сходили с катушек, как Маноло Овалье в Бейруте. Всю жизнь он работал вместе с Мигелем де ла Куадра в горячих точках, и ни одна пуля его не брала, но однажды Маноло увидел обезглавленных накануне шиитов, после чего забился к себе в номер в гостинице «Александр» и заявил, что не поедет в Бикфайя, где проходила линия фронта, пока ему не дадут гарантий. «Гарантий чего?» — насмешливо спросил его Энрике дель Висо, когда они поднялись к
Овалье в номер. И тот вытащил фотографию своей жены и детей. А теперь Овалье, чтобы свести концы с концами, торгует сапогами марки «Панама-Джек» и строит из себя безумного храбреца. «Бейрутский тигр» звали его те, кто знал об этой истории.
Барлес посмотрел на правый берег реки, где все еще горели крыши Бьело-Полье. Он представил себе, что… пожирает сейчас огоны книги, мебель, фотографии, человеческие жизни. После пожара в сараевской библиотеке Барлес, глядя на горящий дом, всегда представлял себе, что… находится внутри. Библиотека в Сараево загорелась осенью девяносто второго, когда уехали Манучер и Кустодио, а за ними еще пропасть народу, и их сменили другие. В среднем все они оставались по две недели, но некоторых ранили или убивали сразу, и их так поспешно увозили, что никто даже не успевал выяснить их имен. Барлес вспомнил оператора из агентства Эй-Би-Си, которому, когда тот только ехал из аэропорта, снайпер засадил разрывную пулю в почки, попав точно между двумя большими буквами Т и V на его микроавтобусе. И двух молодых французских фотографов, которых никто не знал, потому что они были вольными стрелками и никого не представляли; ребята собирались делать свой первый военный репортаж. Они прилетели в десять утра на грузовом самолете ООН, а в одиннадцать одного из них уже ранило выстрелом из гранатомета, поэтому его отправили в Загреб тем же самолетом, на котором он прилетел. Его коллега, робкий рыжеволосый парень по имени Оливер, два дня бродил по холлу гостиницы «Холидей инн» в полной прострации, будучи не в состоянии ни работать, ни общаться с кем-нибудь. Так продолжалось до тех пор, пока над ним не сжалился Фернандо Мухика из «Эль мундо»: он напоил Оливера и проговорил с ним всю ночь напролет. Свой милосердный поступок Мухика оправдывал так: «Плохо быть неизвестным фотографом, которого ранят сразу по приезде в Сараево, но еще хуже быть неизвестным другом неизвестного фотографа».
Барлес всегда улыбался, вспоминая Фернандо Мухику, с которым познакомился почти двадцать лет тому назад, в Эль-Аюне. Фернандо был высоким, светловолосым баском, добрым и веселым. Когда он только появился в Сараево и ехал с ними на машине по неосвещенному ночному городу, а с неба сыпались бомбы, одна из них упала на стоящий впереди грузовик, и, проезжая мимо объятой пламенем машины, Фернандо спросил: «Но ведь это не по-настоящему, правда? Вы это подстроили, чтобы напугать меня!»
Барлес чуть задержался в кювете: убитый, похожий на Красавчика, лежал все так же, только мух, пожалуй, стало больше. «На самом деле, — подумал Барлес, — все мертвые ужасно похожи друг на друга». Когда он начинал вспоминать и перед глазами его возникали убитые, они были настолько похожи, что казалось — это один и тот же человек, а меняются только обстановка и положение тела.
Иногда эти образы смешивались в его памяти, и тогда Барлес не мог сказать, когда и где именно видел каждого из них. Одних он знал, других — нет: Кибреаб, Белали, Альберто, Язир. Эфиопы из Эритреи, погибшие на горе под Тессе-неи, паренек из Эстели, Жорж Карам в Ашерафиехе, иранцы на реке Карун, Педро Аристеги в Хадате, сандинистка Мария Асунсьон в Пасо-де-ла-Егуа, Ясми-на в сараевском морге, обуглившиеся тела солдат Национальной гвардии с часами «ролекс» на запястье на шоссе в Басо-ре. Барлес вспомнил, как в Нджамене он заглянул в подбитый танк и увидел внутри ливийского солдата, совсем молоденького — тот казался спящим, а внизу, под ним, растекалась огромная лужа крови, много литров крови. Такой настоящей, такой алой крови Барлес никогда раньше не видел; он открыл все люки, чтобы было больше света, и снял убитого. В тот же день Барлес сделал еще один снимок, который потом был напечатан на первой полосе «Эль пуэбло»: два партизана и убитый вражеский солдат. Один партизан победно сложил пальцы буквой V, а второй поставил ногу на голову убитого, как охотник, подстреливший зверя. А может быть, этот снимок был сделан в другой день; может быть, он вообще был сделан на другой войне. Может быть, убитый был не из Чада, а из Эфиопии; может быть, это происходило не в Нджамене, а в Тессенеи в Эритрее: там четвертого апреля семьдесят седьмого Барлес полчаса провел на горе, где, куда ни глянь, повсюду лежали тела убитых. Когда Барлес отснял последнюю пленку и, убрав фотоаппарат, огляделся, ему стало так страшно, что он не сошел, а бегом припустился вниз, словно боялся уже никогда не вернуться в мир живых.
Как бы там ни было, Барлес был доволен, что уже десять лет работает для телевидения, а его старые «Пентаксы» валяются в дальнем углу шкафа, — пусть лучше снимают другие.
Он все еще стоял около убитого. Карманы у того были вывернуты: наверное, его товарищи, прежде чем уйти, проверяли, не осталось ли патронов, денег и сигарет. Барлес ногой отогнал мух от лица, но они тут же вернулись обратно. На секунду Барлес представил, как ждут этого человека где-то. Убитый молод — наверное, его ждет мать, а может быть, невеста. В любом случае этот кто-то, ждущий письма или весточки, приникший сейчас к радиоприемнику — «В Центральной Боснии идут ожесточенные бои», — еще не знает, что тот, о ком он думает, превратился в плоть, которая уже начала разлагаться под солнцем на шоссе, соединяющем Бьело-Полье и Черно-Полье. Каждый убитый — всегда залог страданий и горя для того, кто ждет тебя и не знает, что ты уже мертв.
Барлес повернулся к убитому спиной и направился к Маркесу, держа в руках рюкзак и каску. В любом случае — черные, белые, желтокожие, к какому бы лагерю они ни принадлежали — все убитые, которых Барлес мог вспомнить, были на одно лицо, и все войны сливались в одну — и не только в его памяти, но и в памяти других. Однажды Барлес проверил это: в передачу «События недели» о войне в Анголе, где убитые были чернокожими, он вставил несколько кадров из пленки, снятой два года назад в Сальвадоре, где убитые были белыми. Антолин, монтажер, очень волновался, но никто ничего не заметил.
III
«Шампанское, девочки, счет, нет проблем»
От взрыва деревья на другом берегу содрогнулись, и артиллерийский огонь, уже стихнувший, снова усилился среди горящих крыш. За первым взрывом последовали другие, и Барлес на слух определил, что стреляли из стомиллиметрового танкового орудия, одного из тех старых Т-54, которые мусульмане захватили у противника. Где-то там, на другом берегу, крыши взлетают на воздух, и от последних хорватов, еще защищающих Бьело-По-лье, скоро никого не останется. Если танки уже подошли к селению, значит, кольцо вокруг него вот-вот сомкнется. Скоро танки появятся из-за поворота и выйдут к мосту, поэтому Барлес решил, что пора возвращаться к Маркесу.
Когда он перебегал через шоссе, над его головой просвистело несколько пуль — слишком высоко. Стреляли с другого берега и стреляли наугад; пули падали на асфальт, издавая звук, напоминавший дребезжание туго натянутой проволоки — дзинь-дзинь-дзинь. Барлес чуть наклонил голову, когда услышал, как они со свистом проносятся мимо, но сделал это скорее инстинктивно: он знал, что свою пулю не слышишь, — пуля, которая тебя убивает, приходит, не объявляя: «А вот и я!»
Когда он перебегал через шоссе, над его головой просвистело несколько пуль — слишком высоко. Стреляли с другого берега и стреляли наугад; пули падали на асфальт, издавая звук, напоминавший дребезжание туго натянутой проволоки — дзинь-дзинь-дзинь. Барлес чуть наклонил голову, когда услышал, как они со свистом проносятся мимо, но сделал это скорее инстинктивно: он знал, что свою пулю не слышишь, — пуля, которая тебя убивает, приходит, не объявляя: «А вот и я!»