Страница:
— Бессмысленно, — сказал он Маркесу.
Оператор пожал плечами и вышел во двор фермы. Ядранка разговаривала с мужчиной по сербско-хорватски, тот растерянно кивал и, слушая ее, похрустывал пальцами. «Небо обрушилось ему на голову, — подумал Барлес. — Мы живем, полагая, что наши усилия, наша работа, то, что мы получаем взамен них, прочны и основательны. Мы думаем, что все это надолго, что сами мы надолго. Но однажды небо обрушивается нам на голову. И оказывается, что все, чем мы владеем, — непрочно. А самое хрупкое из всего этого — наша жизнь».
Барлес вышел во двор. Маркес снимал общую панораму — от убитой коровы до развороченной стены дома. Иногда мертвое животное производит больше впечатления, чем мертвый человек. Все зависит от композиции кадра или фотографии. Барлес вспомнил, как однажды в Бейруте во время осады Сабры и Шатилы за ним и Пако Олмедилья увязалась собака с перебитой пулей лапой. На войне раненое животное смотрит на тебя так же, как ребенок смотрит на взрослых, упрекая их за свои страдания, причина которых ему непонятна. Глаза детей, обожженных напалмом, переполненные страданием, — на забинтованном лице одни глаза — в Хорремшехре, в Эстели, в Тире и в сотне других мест тоже всегда одинаковы: все глаза всех детей на всех войнах всегда безмолвное осуждение мира взрослых. И не только раненых или убитых детей. Барлес вспомнил шестилетнего малыша, его маленькое, беззащитное, по пояс голое хрупкое тельце, уже ненужные бинты на голове и приоткрытый ротик; он лежал на полу сараевского морга, и они сняли его в тот день, когда Пако Кустодио передал камеру Мигелю де ла Фуэнте и расплакался, — он сидел на ступеньках, и слезы бежали по его усам. Ужас может подстерегать тебя во взгляде любого ребенка, которого ты видишь на шоссе или в подвале. Во взгляде еврейского мальчика, который поднимал — поднимает? будет поднимать? — руки, стоя рядом с матерью перед неумолимым нацистским палачом в варшавском гетто. Память репортера всегда похожа на большой альбом со старыми беспорядочно перемешанными фотографиями; она полна воспоминаний — собственных и чужих. Свезенные на свалку тела замученных и убитых парней в Сальвадоре. Застенки Чаушеску. Взятие «Карантины» ливанскими фалангистами.
Ужас… Барлес помотал головой — люди не имеют о нем ни малейшего представления. Любой кретин, прочтя, например, «Сердце тьмы», считает, что ему все известно об ужасе; поэтому он проводит пару дней в Сараево, чтобы разработать рациональную теорию крови и дерьма, а по возвращении пишет на эту тему книгу в триста пятьдесят страниц. Он участвует в круглых столах и рассуждает об ужасе вместе с трепачами, которые никогда не воевали за кусок хлеба; никогда не слышали, как кричит женщина, если ее насилуют; у которых на руках никогда не умирал ребенок, и они не ходили потом три дня в окровавленной рубашке, потому что нет воды ее постирать. Манифестами солидарности, статьями, в которых социально озабоченные мыслители высказывают свою точку зрения, и письмами протеста, подписанными видными деятелями искусства, науки и литературы, сербские артиллеристы подтирают задницу уже три года. Однажды Барлес навлек на себя неудовольствие начальства, отказавшись взять для испанского телевидения интервью у Сьюзен Сонтаг, которая тогда с группой местных актеров ставила в Сараево «В ожидании Годо». «Пошлите кого-нибудь из отдела культуры, — сказал Барлес. — А я безграмотный сукин сын, и у меня встает только на баб и на войну».
Он посмотрел на убитую корову, а потом на собственное отражение в разбитом стекле и скорчил ему рожу. Ужас можно испытать, можно показать, что ты его ощущаешь, но его нельзя передать. Люди думают, что самое страшное на войне — это убитые, раненые и кровь. Но ужас гораздо обыденнее. Он во взгляде ребенка, в отсутствующем выражении на лице солдата, которого должны расстрелять. И в глазах брошенной собаки, которая пробирается за тобой среди развалин, прихрамывая, потому что лапа у нее перебита пулей, а ты, стыдясь самого себя, ускоряешь шаг, потому что тебе не хватает мужества пристрелить ее.
Иногда ужас принимает обличье дома для престарелых в Петринье.
Думая об этом, Барлес подошел к Маркесу, который уже закончил снимать корову и, закинув «Бетакам» на плечо, прикуривал новую сигарету.
— Что там в подвале? — спросил он.
— Как всегда — дети, женщина, старуха. Маркес затянулся, выпустил дым и огляделся, словно искал, что бы еще снять.
— Плохо быть старым, — сказал он, и Барлес понял, что тот имеет в виду войну.
Если Маркес открывал рот и что-то говорил, он всегда имел в виду войну.
— Наступит день, когда этого уже не будет, — ответил Барлес. — Я имею в виду — всего этого, и нас в том числе.
Маркес прикрыл глаза, соглашаясь с ним.
— Я предпочитаю так далеко не заглядывать, — отозвался он, глубоко затянувшись; потом принужденно засмеялся своим дребезжащим смехом. — Поэтому я и выкуриваю по две пачки в день.
— Лучше сигареты, чем дом для престарелых в Петринье.
Барлес понял, что Маркес тоже вспомнил Петринью, потому что губы его жестко сжались, и он уставился куда-то в пространство. Дом для престарелых в Петринье… Это было еще в начале войны, когда хорваты уже эвакуировали половину Петриньи, но сербы ее еще не взяли. Это была классическая территория команчей, и битые стекла похрустывали под ногами журналистов, когда они осторожно пробирались по обезлюдевшему городу, идя по противоположным сторонам и внимательно вглядываясь в развалины, особенно на перекрестках, где вероятность снайперского обстрела увеличивалась. В ногах и в желудках у них было то особое ощущение, которое испытываешь, только находясь на ничейной земле. В разграбленной лавке они запаслись продуктами — шоколад, печенье, бутылка вина. В каком-то большом универмаге Барлес нашел английский шерстяной свитер, который оказался ему впору, а Маркес — галстук-бабочку, который он надел поверх своей рубашки цвета хаки. Потом на разбомбленной площади, где повсюду виднелись пробоины, они записали текст репортажа для «Новостей»: «Мы находимся… Люди покинули город…», — и так далее. Барлес стоял с микрофоном в руке, а Маркес снимал, приникнув одним глазом к видоискателю, а другим внимательно следя за тем, что происходит вокруг — на всякий случай. А уходя, они наткнулись на дом для престарелых.
Они бы прошли мимо, если бы из-за разбитых окон не послышался не то голос, не то стон. В этом здании, которое официально считалось эвакуированным, санитары в спешке отступления бросили на произвол судьбы с десяток инвалидов, и те лежали на носилках в темном коридоре рядом с входной дверью. Они лежали так уже три дня, без еды и питья, а повсюду жужжали мухи и нестерпимо воняло экскрементами. Маркес и Барлес включили фонарики, чтобы лучше разглядеть их, и тут же пожалели — такого лучше не видеть никогда. Двое стариков, по всей видимости, уже умерли. Тем, кто еще дышал, оставалось недолго. Поэтому репортеры выключили фонарики, взяли вспышку и засняли стариков, одного за другим, всех — живых и мертвых. Когда они подходили с камерой, старики съеживались на носилках, покрытых простынями, которые пропитались мочой и дерьмом, сами все в грязи, и, прикрывая глаза от слепящего яркого света вспышки, обезумев от ужаса, тихо стонали, словно молили о чем-то две медленно двигавшиеся тени. Маркес и Барлес работали молча, не глядя друг на друга, и их бледные, искаженные лица были похожи на лики призраков. Они прервались только тогда, когда Барлес остановился, прислонился к стене и его вырвало, но и тут ни один из них не произнес ни слова. Потом они принесли весь запас еды и питья, который был у них с собой, и оставили на носилках. Поднявшись на второй этаж, Барлес и Маркес увидели старика, в комнату которого снаряд влетел в ту минуту, когда он одевался. Старика убило три дня назад, и он так и остался сидеть посреди разрушенной комнаты, застыв в той же позе, весь в пыли, с раздробленными костями, а рядом — ботинки, трогательный картонный чемодан и шляпа. Глаза у старика были закрыты, на лице застыло суровое выражение, голова свесилась на грудь, а на небритом подбородке и грязном воротничке рубашки запеклась вытекшая из носа кровь. Барлес советовал Маркесу снять лицо старика, но оператор предпочел снимать со спины, — как тот был виден из коридора: патетическая серая фигура, неподвижно застывшая у развороченного взрывом окна, рвущее душу одиночество, которым пронизано все в этой комнате: кирпичи, обломки мебели, покореженное железо и остатки несчастливой жизни — чемодан, шляпа, ботинки, белые клочки бумаги, жизни, которая закончилась, когда старик услышал топот бегущих по коридору людей и в потемках начал на ощупь искать ботинки, чтобы спастись.
Ужас… С отрешенным видом Маркес горько усмехнулся своим мыслям. И Бар-лес усмехнулся, не разжимая губ и глядя в глаза убитой коровы.
VI
Оператор пожал плечами и вышел во двор фермы. Ядранка разговаривала с мужчиной по сербско-хорватски, тот растерянно кивал и, слушая ее, похрустывал пальцами. «Небо обрушилось ему на голову, — подумал Барлес. — Мы живем, полагая, что наши усилия, наша работа, то, что мы получаем взамен них, прочны и основательны. Мы думаем, что все это надолго, что сами мы надолго. Но однажды небо обрушивается нам на голову. И оказывается, что все, чем мы владеем, — непрочно. А самое хрупкое из всего этого — наша жизнь».
Барлес вышел во двор. Маркес снимал общую панораму — от убитой коровы до развороченной стены дома. Иногда мертвое животное производит больше впечатления, чем мертвый человек. Все зависит от композиции кадра или фотографии. Барлес вспомнил, как однажды в Бейруте во время осады Сабры и Шатилы за ним и Пако Олмедилья увязалась собака с перебитой пулей лапой. На войне раненое животное смотрит на тебя так же, как ребенок смотрит на взрослых, упрекая их за свои страдания, причина которых ему непонятна. Глаза детей, обожженных напалмом, переполненные страданием, — на забинтованном лице одни глаза — в Хорремшехре, в Эстели, в Тире и в сотне других мест тоже всегда одинаковы: все глаза всех детей на всех войнах всегда безмолвное осуждение мира взрослых. И не только раненых или убитых детей. Барлес вспомнил шестилетнего малыша, его маленькое, беззащитное, по пояс голое хрупкое тельце, уже ненужные бинты на голове и приоткрытый ротик; он лежал на полу сараевского морга, и они сняли его в тот день, когда Пако Кустодио передал камеру Мигелю де ла Фуэнте и расплакался, — он сидел на ступеньках, и слезы бежали по его усам. Ужас может подстерегать тебя во взгляде любого ребенка, которого ты видишь на шоссе или в подвале. Во взгляде еврейского мальчика, который поднимал — поднимает? будет поднимать? — руки, стоя рядом с матерью перед неумолимым нацистским палачом в варшавском гетто. Память репортера всегда похожа на большой альбом со старыми беспорядочно перемешанными фотографиями; она полна воспоминаний — собственных и чужих. Свезенные на свалку тела замученных и убитых парней в Сальвадоре. Застенки Чаушеску. Взятие «Карантины» ливанскими фалангистами.
Ужас… Барлес помотал головой — люди не имеют о нем ни малейшего представления. Любой кретин, прочтя, например, «Сердце тьмы», считает, что ему все известно об ужасе; поэтому он проводит пару дней в Сараево, чтобы разработать рациональную теорию крови и дерьма, а по возвращении пишет на эту тему книгу в триста пятьдесят страниц. Он участвует в круглых столах и рассуждает об ужасе вместе с трепачами, которые никогда не воевали за кусок хлеба; никогда не слышали, как кричит женщина, если ее насилуют; у которых на руках никогда не умирал ребенок, и они не ходили потом три дня в окровавленной рубашке, потому что нет воды ее постирать. Манифестами солидарности, статьями, в которых социально озабоченные мыслители высказывают свою точку зрения, и письмами протеста, подписанными видными деятелями искусства, науки и литературы, сербские артиллеристы подтирают задницу уже три года. Однажды Барлес навлек на себя неудовольствие начальства, отказавшись взять для испанского телевидения интервью у Сьюзен Сонтаг, которая тогда с группой местных актеров ставила в Сараево «В ожидании Годо». «Пошлите кого-нибудь из отдела культуры, — сказал Барлес. — А я безграмотный сукин сын, и у меня встает только на баб и на войну».
Он посмотрел на убитую корову, а потом на собственное отражение в разбитом стекле и скорчил ему рожу. Ужас можно испытать, можно показать, что ты его ощущаешь, но его нельзя передать. Люди думают, что самое страшное на войне — это убитые, раненые и кровь. Но ужас гораздо обыденнее. Он во взгляде ребенка, в отсутствующем выражении на лице солдата, которого должны расстрелять. И в глазах брошенной собаки, которая пробирается за тобой среди развалин, прихрамывая, потому что лапа у нее перебита пулей, а ты, стыдясь самого себя, ускоряешь шаг, потому что тебе не хватает мужества пристрелить ее.
Иногда ужас принимает обличье дома для престарелых в Петринье.
Думая об этом, Барлес подошел к Маркесу, который уже закончил снимать корову и, закинув «Бетакам» на плечо, прикуривал новую сигарету.
— Что там в подвале? — спросил он.
— Как всегда — дети, женщина, старуха. Маркес затянулся, выпустил дым и огляделся, словно искал, что бы еще снять.
— Плохо быть старым, — сказал он, и Барлес понял, что тот имеет в виду войну.
Если Маркес открывал рот и что-то говорил, он всегда имел в виду войну.
— Наступит день, когда этого уже не будет, — ответил Барлес. — Я имею в виду — всего этого, и нас в том числе.
Маркес прикрыл глаза, соглашаясь с ним.
— Я предпочитаю так далеко не заглядывать, — отозвался он, глубоко затянувшись; потом принужденно засмеялся своим дребезжащим смехом. — Поэтому я и выкуриваю по две пачки в день.
— Лучше сигареты, чем дом для престарелых в Петринье.
Барлес понял, что Маркес тоже вспомнил Петринью, потому что губы его жестко сжались, и он уставился куда-то в пространство. Дом для престарелых в Петринье… Это было еще в начале войны, когда хорваты уже эвакуировали половину Петриньи, но сербы ее еще не взяли. Это была классическая территория команчей, и битые стекла похрустывали под ногами журналистов, когда они осторожно пробирались по обезлюдевшему городу, идя по противоположным сторонам и внимательно вглядываясь в развалины, особенно на перекрестках, где вероятность снайперского обстрела увеличивалась. В ногах и в желудках у них было то особое ощущение, которое испытываешь, только находясь на ничейной земле. В разграбленной лавке они запаслись продуктами — шоколад, печенье, бутылка вина. В каком-то большом универмаге Барлес нашел английский шерстяной свитер, который оказался ему впору, а Маркес — галстук-бабочку, который он надел поверх своей рубашки цвета хаки. Потом на разбомбленной площади, где повсюду виднелись пробоины, они записали текст репортажа для «Новостей»: «Мы находимся… Люди покинули город…», — и так далее. Барлес стоял с микрофоном в руке, а Маркес снимал, приникнув одним глазом к видоискателю, а другим внимательно следя за тем, что происходит вокруг — на всякий случай. А уходя, они наткнулись на дом для престарелых.
Они бы прошли мимо, если бы из-за разбитых окон не послышался не то голос, не то стон. В этом здании, которое официально считалось эвакуированным, санитары в спешке отступления бросили на произвол судьбы с десяток инвалидов, и те лежали на носилках в темном коридоре рядом с входной дверью. Они лежали так уже три дня, без еды и питья, а повсюду жужжали мухи и нестерпимо воняло экскрементами. Маркес и Барлес включили фонарики, чтобы лучше разглядеть их, и тут же пожалели — такого лучше не видеть никогда. Двое стариков, по всей видимости, уже умерли. Тем, кто еще дышал, оставалось недолго. Поэтому репортеры выключили фонарики, взяли вспышку и засняли стариков, одного за другим, всех — живых и мертвых. Когда они подходили с камерой, старики съеживались на носилках, покрытых простынями, которые пропитались мочой и дерьмом, сами все в грязи, и, прикрывая глаза от слепящего яркого света вспышки, обезумев от ужаса, тихо стонали, словно молили о чем-то две медленно двигавшиеся тени. Маркес и Барлес работали молча, не глядя друг на друга, и их бледные, искаженные лица были похожи на лики призраков. Они прервались только тогда, когда Барлес остановился, прислонился к стене и его вырвало, но и тут ни один из них не произнес ни слова. Потом они принесли весь запас еды и питья, который был у них с собой, и оставили на носилках. Поднявшись на второй этаж, Барлес и Маркес увидели старика, в комнату которого снаряд влетел в ту минуту, когда он одевался. Старика убило три дня назад, и он так и остался сидеть посреди разрушенной комнаты, застыв в той же позе, весь в пыли, с раздробленными костями, а рядом — ботинки, трогательный картонный чемодан и шляпа. Глаза у старика были закрыты, на лице застыло суровое выражение, голова свесилась на грудь, а на небритом подбородке и грязном воротничке рубашки запеклась вытекшая из носа кровь. Барлес советовал Маркесу снять лицо старика, но оператор предпочел снимать со спины, — как тот был виден из коридора: патетическая серая фигура, неподвижно застывшая у развороченного взрывом окна, рвущее душу одиночество, которым пронизано все в этой комнате: кирпичи, обломки мебели, покореженное железо и остатки несчастливой жизни — чемодан, шляпа, ботинки, белые клочки бумаги, жизни, которая закончилась, когда старик услышал топот бегущих по коридору людей и в потемках начал на ощупь искать ботинки, чтобы спастись.
Ужас… С отрешенным видом Маркес горько усмехнулся своим мыслям. И Бар-лес усмехнулся, не разжимая губ и глядя в глаза убитой коровы.
VI
Мост Маркеса
Они еще стояли на дороге около фермы, когда Ядранка подошла к ним.
— Ну, и что он тебе сказал? — поинтересовался Маркес.
Переводчица пожала плечами; вид у нее был усталый.
— Этот человек совсем запутался; не знает, то ли ему уйти, то ли оставаться.
— Он просто кретин. Всему конец: этому месту, его ферме. Мусульмане придут, независимо от того, взорвут мост или нет.
— Именно это я и пыталась ему объяснить.
За излучиной реки послышались три глухих взрыва, и они посмотрели в ту сторону.
— Нам бы тоже пора, — сказала Ядранка.
Ни Маркес, ни Барлес не произнесли ни звука. Они знали, что не страхом продиктованы ее слова — это просто констатация очевидного факта. В свою очередь, и Ядранка знала, что они это понимают. Все трое знали, что возможность выбраться отсюда без осложнений уменьшается с каждой минутой.
— Что там в Черно-Полье? — спросил Маркес, глядя в сторону моста.
— По радио говорят, что по шоссе еще можно проехать, но они не говорят, сколько времени это будет продолжаться.
Маркес кивнул головой, давая понять, что принял это к сведению. Потом он поменял батарейку и снова отправился на косогор, поближе к мосту.
— Сукин сын, — сказал Барлес.
Он велел Ядранке возвращаться к «ниссану» и зашагал по дороге вслед за Маркесом. Красавчик все так же лежал в кювете, но дымовая завеса над Бьело Полье сгустилась. Выстрелы в селении стихли. Посмотрев в ту сторону, Барлес понял, что чего-то не хватает, как в детской игре «Найди семь отличий», но не мог сообразить, чего именно. Барлес замедлил шаг и сосредоточился; наконец он понял — исчезла церковная колокольня.
«Забавно, — подумал Барлес, — как воюющие, независимо от цвета их кожи, всегда стремятся уничтожить религиозные символы противника». Он вспомнил мечеть Морабитум в Бейруте, в минарете которой было столько пробоин, что она напоминала швейцарский сыр. Или взорванные церкви — православные и католические, — а также разрушенные мусульманские мечети на всей территории бывшей Югославии. В былые времена турки, по крайней мере, просто белили стены собора Святой Софии, а христиане возводили свои храмы на местах андалузских мечетей — резня не мешала им использовать религиозные сооружения противника. Но теперь в ход шли кардинальные решения: артиллерийский обстрел или пластид, заложенный в фундамент, — и все, привет, готово. Взрывчатке, глупости или варварству было наплевать на многовековую историю. Взять хоть сараевскую библиотеку. Или разбомбленную синагогу. Или простоявшую более четырех веков мечеть Бегова, обломками крыши которой была покрыта улица Сарачи. Или мост в Мостаре: за четыреста двадцать семь лет он был свидетелем не одной войны и не одного нашествия, но он не выдержал и часа хорватской бомбардировки. Стоя на восточном берегу, Барлес снимал его развалины в тот день, когда снайпер выстрелом в голову убил женщину; потом он попал в спину Марии, красивой смуглой девушки, сотрудницы УНИСЕФ, и стрелял в троих испанских миротворцев, которым под огнем пришлось вытаскивать Марию. А независимый корреспондент, пристроившись среди развалин, снимал все это через телеобъектив. Благодаря ему Мария прославилась, миротворцы получили медали УНИСЕФ, а журнал «Пари матч» опубликовал его снимки на пяти страницах. Убитая женщина лежала на животе у изрешеченной пулями стены; рядом, с искаженными лицами суетились миротворцы, но женщине лицо разнесла разрывная пуля, поэтому ее похоронили, так и не опознав, неподалеку от того уже не существующего моста, который дал название городу, — most на сербско-хорватском означает «мост», — хотя теперь его и городом-то назвать было нельзя. Отчего все это походило на шутку дьявола.
Шагая по середине дороги, Барлес взглянул направо, на лес, но хорватских солдат не было видно. «Наверное, спрятались, — подумал он. — Или дали деру». Маркес, заняв выжидательную позицию, лежал на косогоре в своей прежней позе: «Бетакам» нацелен в сторону моста, а рядом рюкзак и каска Барлеса. Не дойдя до Маркеса метров десяти, Барлес снова посмотрел в ту сторону, где еще недавно виднелась колокольня. Потом он перевел взгляд на дорогу за мостом и увидел, как из-за ее поворота выползает первый танк.
Танк всегда вызывает замешательство особого рода: эта зловещая масса металла движется с лязганьем и скрежетом, как древний дракон. Танк — самое неприятное, с чем можно столкнуться на войне, особенно если это вражеский танк. Даже если его подбили и он ржавеет, неподвижно застыв на обочине, все равно вид у этого творения рук человеческих крайне зловещий. Танк вызывает атавистический, иррациональный ужас, и при виде его всегда хочется пуститься наутек В восемьдесят втором Барлес, тогда только что приехавший с Мальвин, провел восемь часов с группой палестинцев, пытавшихся подорвать танк. Эти пять молодых ребят, вооруженные РПГ-7, дрались в предместье Борх-эль-Барахне на юге Бейрута. Рядом с жилым кварталом стоял израильский танк, и ребята, старшему из которых было меньше семнадцати, все время старались подбить его из гранатомета. Они подбирались к нему все ближе и ближе, прячась за развалинами домов, и стреляли кумулятивными снарядами, которые или ложились рядом, или скользили по броне, не причиняя ей никакого вреда. Наконец, танк, как разбуженное чудовище, медленно повернул свою башню и, выстрелив только один раз, сразу уложил замертво двух палестинцев. Тут же к этому месту бросилась израильская пехота, открыв шквальный огонь из винтовок и автоматов, и тогда Филипот, фотограф из «Сигмы», сказал, что бессмысленно дать себя убить из-за какого-то фото, и бегом бросился оттуда; за ним бросились Барлес и все остальные. Они бежали, не останавливаясь, до самой гостиницы «Коммодоре», в баре которой их ждал Томас Альковерро из барселонской «Вангуардии», чтобы в который раз рассказать, как жена ушла от него к Пабло Магасу из мадридской «АБЦ».
Это часто случалось с людьми их профессии. Когда ты, например, бежал сломя голову от ливанского танка в Нджамене, твоя законная половина обивала пороги судов в Барселоне, добиваясь развода. Но надо признать, что мало кто из военных корреспондентов сильно обижался на это: ведь, в конце концов, пока они изображали из себя героев, перебегая под огнем через улицу, и все такое, женщины вели ежедневную битву со школой детей, счетами за телевизор и газ и с одиночеством. Но Томас Альковерро принимал это близко к сердцу и никак не мог успокоиться. Он дольше всех корреспондентов проработал на Среднем Востоке и как-то ночью на пляже в Объединенных Эмиратах признался Барлесу, что надеется умереть в Бейруте, потому что в Испании у него уже не осталось знакомых. То же происходило и с Хулио Фуэнтесом из «Эль мундо», о котором говорили, что, когда он был молодым и красивым, то затащил в койку Бьянку Хаггер во время войны в Никарагуа, или это она затащила его в койку, — тут версии разнились. Потом у Хулио, как у Томаса и у многих других, была невеста, но она, устав оттого, что он все время жил в Сараево, сказала ему: «Все, привет, будь счастлив». После таких передряг для Хулио ничего не существовало, кроме войны; он грезил ею наяву, словно каждый день впрыскивал войну себе в вену шприцем. Поэтому Педро Хота, его шеф, решил послать Хулио в Италию, где тот теперь носил галстук и ездил на спортивной машине; и даже завел новую невесту. Но иногда по ночам у Хулио ехала крыша, и он просыпался в Боснии. Это был их обычный удел, как говаривал старина Легине-че, — нервные срывы, разводы и запои.
Барлес только открыл рот крикнуть Маркесу, что на дороге показались танки, как раздался первый орудийный выстрел. Теперь уже стреляли не наобум, — это был точный прицельный огонь по местам, прилегающим к мосту. Барлес бросился на землю, услышав сначала, как снаряд со звуком рвущейся ткани просвистел над его головой, а потом и сам взрыв, прогремевший за фермой. «Ниссан», — подумал он. — Хоть бы эти сукины дети не попали в «ниссан». Потом он подумал о Ядранке: «Хоть бы эти сукины дети не попали в нее».
Он поднялся, чтобы бегом пересечь последние десять метров, отделявшие его от Маркеса, и, поднявшись, увидел, что от кромки леса быстро бегут двое хорватских подрывников. В руках у них были автоматы Калашникова, и они очень торопились. Танк на другом берегу двигался медленно и неуклюже, словно шла замедленная съемка, но Барлес знал, что это оптический обман, вызванный расстоянием, — танки всегда движутся быстрее, чем хотелось бы.
Он с разбегу растянулся рядом с Маркесом на косогоре, и именно в эту секунду над их головами в том же направлении пролетел второй снаряд. Камера оператора была включена, и он, не переставая, снимал общий вид моста, но левым глазом следил за приближающимся танком, который пока не попадал в кадр; размытые маленькие фигурки виднелись за ним на дороге.
— Пехота, — заметил Барлес.
— Вижу, — отозвался Маркес.
К ним подбежали двое хорватов. Один из них, совсем молоденький, весь взмок в огромном бронежилете — такими пользуются подносчики снарядов — с длинным, болтающимся выступом впереди, который прикрывал его почти до колен, мешая парню бежать. Другой был здоровым усатым мужчиной. Оба были сильно возбуждены и, добежав до середины косогора, стали отчаянно размахивать руками.
— Они говорят, чтобы мы убирались, — перевел Барлес.
Маркес, внимание которого было приковано к мосту и к камере, даже не потрудился ответить. Тогда тот подрывник, что помоложе, подбежал поближе и подергал Маркеса за ботинок.
— Иди в жопу, — отозвался тот.
Третий снаряд угодил между косогором и кромкой леса, — точно в то место, откуда только что пришли подрывники, и поднятая взрывом земля вперемешку с травой посыпалась на дорогу. Все бросились ничком, плотно прижавшись к земле, — все, кроме Маркеса, не спускавшего глаз с моста. Наплевав на то, кто что скажет, Барлес надел каску. «Glupan», — сказал молодой хорват, глядя на Маркеса, что в переводе с сербско-хорватского означает что-то вроде «Ну и дурак», — и оба солдата бросились вдоль дороги к ферме, стараясь держаться под прикрытием косогора.
— Они сматываются, — сказал Барлес.
Ему тоже ужасно хотелось убежать, но есть вещи, которых делать нельзя. Прилаживая ремешок каски, он увидел, что из леса появились еще двое хорватских солдат, которые побежали через поле по направлению к ферме. Теперь с того берега стрелял пулемет, и за рекой возникали красные трассирующие линии; казалось, что, приближаясь, они набирают скорость, как разделительная полоса на шоссе, когда ты мчишься по нему на полной скорости.
— Дерьмо-дерьмо-дерьмо, — сказал Барлес.
Красная трассирующая линия прошла высоко, метрах в десяти над их головами, и, уйдя влево, закончилась где-то около Красавчика. С точки зрения пиротехники, война была захватывающим зрелищем. Когда в сентябре восьмидесятого иранские «Фантомы» впервые бомбили Багдад, Барлес, захваченный этим зрелищем, всю ночь провел на террасе гостиницы «Мансур» вместе с Пепе Вирхилио Кольчеро из газеты «Йа» и с Фернандо Доррего из «АБЦ». Они лежали на спине и трепались, глядя, как уходят вверх трассирующие линии и ракеты земля — воздух. Одиннадцать лет спустя Барлес и Пепе Кольчеро смотрели в Дахране, как над Саудовской Аравией американские комплексы ПВО «Патриот» сбивали иракские «Скад», но тогда рядом с ними лежали противогазы. Война в заливе была необычной: пять месяцев ожидания, месяц воздушных налетов и только неделя наземных операций. В их профессии издавна существовал неписаный закон: всю дистанцию военные корреспонденты идут вместе, но на финишной прямой они расходятся, и каждый работает в одиночку. Так было и в ту ночь, когда началось наступление союзников: все журналисты в пресс-центре и в гостинице «Меридьен» в Дахране тщательно скрывали свои планы. «На днях попробую съездить в Кувейт», — говорил кто-то. «Нет, я предпочитаю подождать», — возражал другой, и всё в том же духе. Но стоило им пожелать друг другу спокойной ночи, как все съемочные группы — Пьер Пейро и его ребята из Европейского бюро, Ахилл д'Амелиа, Национальное Радио Италии, ТВ-3, ТВИ и все остальные — погрузили в свои внедорожники запас воды, питья, горючего, карты, компасы и, прикрепив опознавательные знаки союзников — перевернутую букву V по бортам и яркую оранжевую полосу на крыше, — отправились через пустыню на север, лавируя между минными полями. На следующий день все они встретились в Эль-Кувейте, обросшие щетиной и запыленные, но никто не удивился этой встрече и все восприняли ее как нечто само собой разумеющееся, без малейшего удивления и без упреков, как и было принято в племени военных корреспондентов. Барлес и Хосеми Диас Хиль приехали как раз вовремя, чтобы успеть снять последние бои между арьергардными иракскими частями и американскими войсками; сняли они и разграбленный магазин фирмы «Ро-лекс», где повсюду валялись пустые коробки, и развалины гостиницы «Шератон», темный разбомбленный «Хилтон», бросавшихся им на шею кувейтцев, пылающий горизонт, горящие нефтяные скважины, черное от дыма небо… И пока они снимали, в магнитоле их «лендкруизера» крутилась кассета, и Маклеан пел свою песню «Винсент», а по обеим сторонам дороги дымились иракские танки.
Барлес увидел, как в Бьело-Полье из-за поворота дороги выполз еще один танк, и понял, что мосту осталось жить не больше минуты. Не поднимаясь с земли, он оглянулся, прикидывая, каким путем лучше отступать. Под обстрелом нельзя бежать по прямой, и перед тем как сделать первый шаг, следует в уме прикинуть свой путь — от этого камня к тому дереву, оттуда до кювета, помня старый принцип: «Never in the house» — только не в дом. Когда ты убегаешь от чего-то, дома могут оказаться опасными ловушками: ты не знаешь, что… ждет тебя внутри, и, кроме того, рано или поздно пули пробьют стены, а снаряды обрушат их тебе на голову. Ты входишь, думая, что спасен, а на самом деле, чтобы уже никогда не выйти оттуда.
Крупнокалиберный пулемет стрелял с равными интервалами, поэтому открытый отрезок дороги от них до Красавчика исключался. Наверное, лучше всего перебежать через косогор, как сделали двое хорватов, а потом, очень быстро, мимо фермы к повороту дороги, где стоял «ниссан». Барлес закинул рюкзак на спину и стиснул зубы, ощущая неприятную дрожь в желудке и в ногах. «Стар я становлюсь для этого дела», — подумал он. Лучше быть молодым, верить в плохих и хороших, иметь крепкие ноги и быть участником событий, а не просто свидетелем. Начиная с сорока, ты уже безнадежно стар для этого ремесла.
Он наклонился, чтобы через плечо Маркеса взглянуть на индикатор батарейки, и тут все произошло почти одновременно. Металлическая обшивка моста зазвенела от пуль, прямо посреди дороги за их спинами разорвался снаряд — Красавчика убило в третий раз, подумал Барлес, — а мост слегка приподнялся, задрожал, и под ним появилось оранжевое сияние. Барлес, ничего не услышавший, почувствовал, как поток горячего и плотного воздуха, такого плотного, словно это был твердый предмет, ударил его по груди, лицу, по барабанным перепонкам, отозвался в легких, в носу и в голове, и только потом докатился до него сухой звук, что-то вроде «крах-бам», и реку, и сам мост мгновенно заволокло дымом, а с неба градом посыпались металлические осколки. И, взглянув на Маркеса, Барлес увидел, что тот глазом приник к видоискателю, а губы его расплылись в широченной улыбке.
А потом мост осел. Рассвирепев, мусульмане столпились на том берегу. Барлес увидел, как четверо последних хорватских подрывников выбежали из леса и бросились к ферме.
— Все, пошли, — сказал Маркес.
— Снял?
— Снял.
Пулеметные пули так и прыгали по асфальту. Барлес потихоньку отполз вниз по косогору, зная, что Маркес, с «Бетакамом» на плече, продолжает снимать. Наверху, на дороге, разорвался еще один снаряд. Пригнувшись и стараясь держаться под прикрытием косогора, они сделали крюк метров в тридцать, а потом, перебравшись через поток грязи на месте упавшей бомбы — «Хорошенькое озерцо», — подумал Барлес, — выбрались на дорогу. Перед этим Барлес взял камеру, которую протянул ему Маркес.
— Танки снял?
— Они не входили в кадр, а переводить камеру я боялся.
— Да ладно, неважно.
Выбравшись на дорогу, Барлес снова протянул Маркесу его «Бетакам». Пулемет продолжал строчить как сумасшедший, невзирая на дымовую завесу, которая, впрочем, начинала рассеиваться. «Хоть бы этому сукину сыну не взбрело в голову начать снимать, — взмолился про себя Барлес. — Хоть бы этому сукину сыну… Хоть бы…».
— Ну, и что он тебе сказал? — поинтересовался Маркес.
Переводчица пожала плечами; вид у нее был усталый.
— Этот человек совсем запутался; не знает, то ли ему уйти, то ли оставаться.
— Он просто кретин. Всему конец: этому месту, его ферме. Мусульмане придут, независимо от того, взорвут мост или нет.
— Именно это я и пыталась ему объяснить.
За излучиной реки послышались три глухих взрыва, и они посмотрели в ту сторону.
— Нам бы тоже пора, — сказала Ядранка.
Ни Маркес, ни Барлес не произнесли ни звука. Они знали, что не страхом продиктованы ее слова — это просто констатация очевидного факта. В свою очередь, и Ядранка знала, что они это понимают. Все трое знали, что возможность выбраться отсюда без осложнений уменьшается с каждой минутой.
— Что там в Черно-Полье? — спросил Маркес, глядя в сторону моста.
— По радио говорят, что по шоссе еще можно проехать, но они не говорят, сколько времени это будет продолжаться.
Маркес кивнул головой, давая понять, что принял это к сведению. Потом он поменял батарейку и снова отправился на косогор, поближе к мосту.
— Сукин сын, — сказал Барлес.
Он велел Ядранке возвращаться к «ниссану» и зашагал по дороге вслед за Маркесом. Красавчик все так же лежал в кювете, но дымовая завеса над Бьело Полье сгустилась. Выстрелы в селении стихли. Посмотрев в ту сторону, Барлес понял, что чего-то не хватает, как в детской игре «Найди семь отличий», но не мог сообразить, чего именно. Барлес замедлил шаг и сосредоточился; наконец он понял — исчезла церковная колокольня.
«Забавно, — подумал Барлес, — как воюющие, независимо от цвета их кожи, всегда стремятся уничтожить религиозные символы противника». Он вспомнил мечеть Морабитум в Бейруте, в минарете которой было столько пробоин, что она напоминала швейцарский сыр. Или взорванные церкви — православные и католические, — а также разрушенные мусульманские мечети на всей территории бывшей Югославии. В былые времена турки, по крайней мере, просто белили стены собора Святой Софии, а христиане возводили свои храмы на местах андалузских мечетей — резня не мешала им использовать религиозные сооружения противника. Но теперь в ход шли кардинальные решения: артиллерийский обстрел или пластид, заложенный в фундамент, — и все, привет, готово. Взрывчатке, глупости или варварству было наплевать на многовековую историю. Взять хоть сараевскую библиотеку. Или разбомбленную синагогу. Или простоявшую более четырех веков мечеть Бегова, обломками крыши которой была покрыта улица Сарачи. Или мост в Мостаре: за четыреста двадцать семь лет он был свидетелем не одной войны и не одного нашествия, но он не выдержал и часа хорватской бомбардировки. Стоя на восточном берегу, Барлес снимал его развалины в тот день, когда снайпер выстрелом в голову убил женщину; потом он попал в спину Марии, красивой смуглой девушки, сотрудницы УНИСЕФ, и стрелял в троих испанских миротворцев, которым под огнем пришлось вытаскивать Марию. А независимый корреспондент, пристроившись среди развалин, снимал все это через телеобъектив. Благодаря ему Мария прославилась, миротворцы получили медали УНИСЕФ, а журнал «Пари матч» опубликовал его снимки на пяти страницах. Убитая женщина лежала на животе у изрешеченной пулями стены; рядом, с искаженными лицами суетились миротворцы, но женщине лицо разнесла разрывная пуля, поэтому ее похоронили, так и не опознав, неподалеку от того уже не существующего моста, который дал название городу, — most на сербско-хорватском означает «мост», — хотя теперь его и городом-то назвать было нельзя. Отчего все это походило на шутку дьявола.
Шагая по середине дороги, Барлес взглянул направо, на лес, но хорватских солдат не было видно. «Наверное, спрятались, — подумал он. — Или дали деру». Маркес, заняв выжидательную позицию, лежал на косогоре в своей прежней позе: «Бетакам» нацелен в сторону моста, а рядом рюкзак и каска Барлеса. Не дойдя до Маркеса метров десяти, Барлес снова посмотрел в ту сторону, где еще недавно виднелась колокольня. Потом он перевел взгляд на дорогу за мостом и увидел, как из-за ее поворота выползает первый танк.
Танк всегда вызывает замешательство особого рода: эта зловещая масса металла движется с лязганьем и скрежетом, как древний дракон. Танк — самое неприятное, с чем можно столкнуться на войне, особенно если это вражеский танк. Даже если его подбили и он ржавеет, неподвижно застыв на обочине, все равно вид у этого творения рук человеческих крайне зловещий. Танк вызывает атавистический, иррациональный ужас, и при виде его всегда хочется пуститься наутек В восемьдесят втором Барлес, тогда только что приехавший с Мальвин, провел восемь часов с группой палестинцев, пытавшихся подорвать танк. Эти пять молодых ребят, вооруженные РПГ-7, дрались в предместье Борх-эль-Барахне на юге Бейрута. Рядом с жилым кварталом стоял израильский танк, и ребята, старшему из которых было меньше семнадцати, все время старались подбить его из гранатомета. Они подбирались к нему все ближе и ближе, прячась за развалинами домов, и стреляли кумулятивными снарядами, которые или ложились рядом, или скользили по броне, не причиняя ей никакого вреда. Наконец, танк, как разбуженное чудовище, медленно повернул свою башню и, выстрелив только один раз, сразу уложил замертво двух палестинцев. Тут же к этому месту бросилась израильская пехота, открыв шквальный огонь из винтовок и автоматов, и тогда Филипот, фотограф из «Сигмы», сказал, что бессмысленно дать себя убить из-за какого-то фото, и бегом бросился оттуда; за ним бросились Барлес и все остальные. Они бежали, не останавливаясь, до самой гостиницы «Коммодоре», в баре которой их ждал Томас Альковерро из барселонской «Вангуардии», чтобы в который раз рассказать, как жена ушла от него к Пабло Магасу из мадридской «АБЦ».
Это часто случалось с людьми их профессии. Когда ты, например, бежал сломя голову от ливанского танка в Нджамене, твоя законная половина обивала пороги судов в Барселоне, добиваясь развода. Но надо признать, что мало кто из военных корреспондентов сильно обижался на это: ведь, в конце концов, пока они изображали из себя героев, перебегая под огнем через улицу, и все такое, женщины вели ежедневную битву со школой детей, счетами за телевизор и газ и с одиночеством. Но Томас Альковерро принимал это близко к сердцу и никак не мог успокоиться. Он дольше всех корреспондентов проработал на Среднем Востоке и как-то ночью на пляже в Объединенных Эмиратах признался Барлесу, что надеется умереть в Бейруте, потому что в Испании у него уже не осталось знакомых. То же происходило и с Хулио Фуэнтесом из «Эль мундо», о котором говорили, что, когда он был молодым и красивым, то затащил в койку Бьянку Хаггер во время войны в Никарагуа, или это она затащила его в койку, — тут версии разнились. Потом у Хулио, как у Томаса и у многих других, была невеста, но она, устав оттого, что он все время жил в Сараево, сказала ему: «Все, привет, будь счастлив». После таких передряг для Хулио ничего не существовало, кроме войны; он грезил ею наяву, словно каждый день впрыскивал войну себе в вену шприцем. Поэтому Педро Хота, его шеф, решил послать Хулио в Италию, где тот теперь носил галстук и ездил на спортивной машине; и даже завел новую невесту. Но иногда по ночам у Хулио ехала крыша, и он просыпался в Боснии. Это был их обычный удел, как говаривал старина Легине-че, — нервные срывы, разводы и запои.
Барлес только открыл рот крикнуть Маркесу, что на дороге показались танки, как раздался первый орудийный выстрел. Теперь уже стреляли не наобум, — это был точный прицельный огонь по местам, прилегающим к мосту. Барлес бросился на землю, услышав сначала, как снаряд со звуком рвущейся ткани просвистел над его головой, а потом и сам взрыв, прогремевший за фермой. «Ниссан», — подумал он. — Хоть бы эти сукины дети не попали в «ниссан». Потом он подумал о Ядранке: «Хоть бы эти сукины дети не попали в нее».
Он поднялся, чтобы бегом пересечь последние десять метров, отделявшие его от Маркеса, и, поднявшись, увидел, что от кромки леса быстро бегут двое хорватских подрывников. В руках у них были автоматы Калашникова, и они очень торопились. Танк на другом берегу двигался медленно и неуклюже, словно шла замедленная съемка, но Барлес знал, что это оптический обман, вызванный расстоянием, — танки всегда движутся быстрее, чем хотелось бы.
Он с разбегу растянулся рядом с Маркесом на косогоре, и именно в эту секунду над их головами в том же направлении пролетел второй снаряд. Камера оператора была включена, и он, не переставая, снимал общий вид моста, но левым глазом следил за приближающимся танком, который пока не попадал в кадр; размытые маленькие фигурки виднелись за ним на дороге.
— Пехота, — заметил Барлес.
— Вижу, — отозвался Маркес.
К ним подбежали двое хорватов. Один из них, совсем молоденький, весь взмок в огромном бронежилете — такими пользуются подносчики снарядов — с длинным, болтающимся выступом впереди, который прикрывал его почти до колен, мешая парню бежать. Другой был здоровым усатым мужчиной. Оба были сильно возбуждены и, добежав до середины косогора, стали отчаянно размахивать руками.
— Они говорят, чтобы мы убирались, — перевел Барлес.
Маркес, внимание которого было приковано к мосту и к камере, даже не потрудился ответить. Тогда тот подрывник, что помоложе, подбежал поближе и подергал Маркеса за ботинок.
— Иди в жопу, — отозвался тот.
Третий снаряд угодил между косогором и кромкой леса, — точно в то место, откуда только что пришли подрывники, и поднятая взрывом земля вперемешку с травой посыпалась на дорогу. Все бросились ничком, плотно прижавшись к земле, — все, кроме Маркеса, не спускавшего глаз с моста. Наплевав на то, кто что скажет, Барлес надел каску. «Glupan», — сказал молодой хорват, глядя на Маркеса, что в переводе с сербско-хорватского означает что-то вроде «Ну и дурак», — и оба солдата бросились вдоль дороги к ферме, стараясь держаться под прикрытием косогора.
— Они сматываются, — сказал Барлес.
Ему тоже ужасно хотелось убежать, но есть вещи, которых делать нельзя. Прилаживая ремешок каски, он увидел, что из леса появились еще двое хорватских солдат, которые побежали через поле по направлению к ферме. Теперь с того берега стрелял пулемет, и за рекой возникали красные трассирующие линии; казалось, что, приближаясь, они набирают скорость, как разделительная полоса на шоссе, когда ты мчишься по нему на полной скорости.
— Дерьмо-дерьмо-дерьмо, — сказал Барлес.
Красная трассирующая линия прошла высоко, метрах в десяти над их головами, и, уйдя влево, закончилась где-то около Красавчика. С точки зрения пиротехники, война была захватывающим зрелищем. Когда в сентябре восьмидесятого иранские «Фантомы» впервые бомбили Багдад, Барлес, захваченный этим зрелищем, всю ночь провел на террасе гостиницы «Мансур» вместе с Пепе Вирхилио Кольчеро из газеты «Йа» и с Фернандо Доррего из «АБЦ». Они лежали на спине и трепались, глядя, как уходят вверх трассирующие линии и ракеты земля — воздух. Одиннадцать лет спустя Барлес и Пепе Кольчеро смотрели в Дахране, как над Саудовской Аравией американские комплексы ПВО «Патриот» сбивали иракские «Скад», но тогда рядом с ними лежали противогазы. Война в заливе была необычной: пять месяцев ожидания, месяц воздушных налетов и только неделя наземных операций. В их профессии издавна существовал неписаный закон: всю дистанцию военные корреспонденты идут вместе, но на финишной прямой они расходятся, и каждый работает в одиночку. Так было и в ту ночь, когда началось наступление союзников: все журналисты в пресс-центре и в гостинице «Меридьен» в Дахране тщательно скрывали свои планы. «На днях попробую съездить в Кувейт», — говорил кто-то. «Нет, я предпочитаю подождать», — возражал другой, и всё в том же духе. Но стоило им пожелать друг другу спокойной ночи, как все съемочные группы — Пьер Пейро и его ребята из Европейского бюро, Ахилл д'Амелиа, Национальное Радио Италии, ТВ-3, ТВИ и все остальные — погрузили в свои внедорожники запас воды, питья, горючего, карты, компасы и, прикрепив опознавательные знаки союзников — перевернутую букву V по бортам и яркую оранжевую полосу на крыше, — отправились через пустыню на север, лавируя между минными полями. На следующий день все они встретились в Эль-Кувейте, обросшие щетиной и запыленные, но никто не удивился этой встрече и все восприняли ее как нечто само собой разумеющееся, без малейшего удивления и без упреков, как и было принято в племени военных корреспондентов. Барлес и Хосеми Диас Хиль приехали как раз вовремя, чтобы успеть снять последние бои между арьергардными иракскими частями и американскими войсками; сняли они и разграбленный магазин фирмы «Ро-лекс», где повсюду валялись пустые коробки, и развалины гостиницы «Шератон», темный разбомбленный «Хилтон», бросавшихся им на шею кувейтцев, пылающий горизонт, горящие нефтяные скважины, черное от дыма небо… И пока они снимали, в магнитоле их «лендкруизера» крутилась кассета, и Маклеан пел свою песню «Винсент», а по обеим сторонам дороги дымились иракские танки.
Барлес увидел, как в Бьело-Полье из-за поворота дороги выполз еще один танк, и понял, что мосту осталось жить не больше минуты. Не поднимаясь с земли, он оглянулся, прикидывая, каким путем лучше отступать. Под обстрелом нельзя бежать по прямой, и перед тем как сделать первый шаг, следует в уме прикинуть свой путь — от этого камня к тому дереву, оттуда до кювета, помня старый принцип: «Never in the house» — только не в дом. Когда ты убегаешь от чего-то, дома могут оказаться опасными ловушками: ты не знаешь, что… ждет тебя внутри, и, кроме того, рано или поздно пули пробьют стены, а снаряды обрушат их тебе на голову. Ты входишь, думая, что спасен, а на самом деле, чтобы уже никогда не выйти оттуда.
Крупнокалиберный пулемет стрелял с равными интервалами, поэтому открытый отрезок дороги от них до Красавчика исключался. Наверное, лучше всего перебежать через косогор, как сделали двое хорватов, а потом, очень быстро, мимо фермы к повороту дороги, где стоял «ниссан». Барлес закинул рюкзак на спину и стиснул зубы, ощущая неприятную дрожь в желудке и в ногах. «Стар я становлюсь для этого дела», — подумал он. Лучше быть молодым, верить в плохих и хороших, иметь крепкие ноги и быть участником событий, а не просто свидетелем. Начиная с сорока, ты уже безнадежно стар для этого ремесла.
Он наклонился, чтобы через плечо Маркеса взглянуть на индикатор батарейки, и тут все произошло почти одновременно. Металлическая обшивка моста зазвенела от пуль, прямо посреди дороги за их спинами разорвался снаряд — Красавчика убило в третий раз, подумал Барлес, — а мост слегка приподнялся, задрожал, и под ним появилось оранжевое сияние. Барлес, ничего не услышавший, почувствовал, как поток горячего и плотного воздуха, такого плотного, словно это был твердый предмет, ударил его по груди, лицу, по барабанным перепонкам, отозвался в легких, в носу и в голове, и только потом докатился до него сухой звук, что-то вроде «крах-бам», и реку, и сам мост мгновенно заволокло дымом, а с неба градом посыпались металлические осколки. И, взглянув на Маркеса, Барлес увидел, что тот глазом приник к видоискателю, а губы его расплылись в широченной улыбке.
А потом мост осел. Рассвирепев, мусульмане столпились на том берегу. Барлес увидел, как четверо последних хорватских подрывников выбежали из леса и бросились к ферме.
— Все, пошли, — сказал Маркес.
— Снял?
— Снял.
Пулеметные пули так и прыгали по асфальту. Барлес потихоньку отполз вниз по косогору, зная, что Маркес, с «Бетакамом» на плече, продолжает снимать. Наверху, на дороге, разорвался еще один снаряд. Пригнувшись и стараясь держаться под прикрытием косогора, они сделали крюк метров в тридцать, а потом, перебравшись через поток грязи на месте упавшей бомбы — «Хорошенькое озерцо», — подумал Барлес, — выбрались на дорогу. Перед этим Барлес взял камеру, которую протянул ему Маркес.
— Танки снял?
— Они не входили в кадр, а переводить камеру я боялся.
— Да ладно, неважно.
Выбравшись на дорогу, Барлес снова протянул Маркесу его «Бетакам». Пулемет продолжал строчить как сумасшедший, невзирая на дымовую завесу, которая, впрочем, начинала рассеиваться. «Хоть бы этому сукину сыну не взбрело в голову начать снимать, — взмолился про себя Барлес. — Хоть бы этому сукину сыну… Хоть бы…».