Бой за Кукуньевац оказался еще более жестоким, чем они ожидали. Впереди шла «Зебра»: элитное подразделение, у бойцов которого волосы на голове были выбриты полосками; во время боя они обычно закрывали лица масками. Работала «Зебра» просто: врывались в дома, под дулом оружия вытаскивали людей из подвалов и, прикрываясь ими, как живым щитом, шли дальше, а по обеим сторонам дороги начинали пылать дома. Один солдат из подразделения «Зебра» угрожающе сказал Маркесу: «No pictures»,[8] увидев, что тот снимает гражданское население, поэтому остальное Маркесу приходилось снимать тайком, держа камеру на боку и делая вид, что она выключена. Барлес навсегда запомнил Кукунье-вац таким, каким его снял Маркес. Впервые он увидел эти кадры в монтажном зале в Загребе, где столпились все тележурналисты и молча, потрясенные, смотрели отснятый Маркесом материал. Впереди, подняв руки, идут сбившиеся в кучу, как отара перепуганных овец, мирные жители; бегают солдаты с автоматами, слышится стрельба, а на заднем плане горят дома. Маркесу не всегда удавалось как следует установить камеру, и тогда в кадре дорога и солдаты, идущие по ней под прикрытием ползущего танка, башня которого медленно поворачивалась слева направо, резко накренялись.
 
   И снова вдалеке, впереди колонны, — серая перепуганная отара. Черный столб дыма от разорвавшегося снаряда; корчащийся в дверях дома молодой солдат, раненный в живот; и другой, в шоковом состоянии, уставившийся в камеру стекленеющим взглядом, пока ему останавливают — или пытаются это сделать — кровь, хлещущую из развороченного снарядом бедра. И крестьянин в гражданской одежде, очень молодой, которого допрашивает солдат из «Зебры» в маске и методично хлещет по лицу, отчего голова крестьянина мотается из стороны в сторону; от ужаса тот не сдерживается — темное влажное пятно появляется у него на штанах между ног и медленно ползет вниз.
   Да, в Кукуньеваце они видели подлинное лицо войны. И не существует Голливуда, который был бы способен передать то, что передавали слегка накрененные кадры, снятые Маркесом: серое нависшее небо, горящие дома, молча шагающие по дороге солдаты, разлитые в воздухе ощущение опасности, безмерную тоску и одиночество. Барлес вспоминал, как оператор шел в общем ряду, камера на лице, безучастное выражение лица, глаза полуприкрыты — он пробует войну на вкус. И Барлес совершенно точно знал: в тот день в Кукуньеваце Маркес был счастлив.

IV
Открытки с видами Мостара

   — Ставлю доллар, — сказал Барлес, — что они раздумали взрывать мост.
   — Идет. Вот тебе доллар.
   Маркес вытащил из кармана смятый доллар и протянул Барлесу. Они всегда ставили на один и тот же доллар, и он переходил от одного к другому, в зависимости от того, кому улыбалась удача. Этой валюте они изменили только один раз, в Мостаре, поспорив на миллион динар, что между двумя и половиной третьего не будет ни одного взрыва. В два часа семь минут в десяти метрах от того места, где они разговаривали с испанским лейтенантом из миротворческих сил, взорвался хорватский снаряд, убив одного мирного жителя и ранив двоих. Маркес снимал, как лейтенант бросился на помощь раненому, и в это время разорвались еще два снаряда. Лейтенант был весь в чужой крови, и все решили, что он тоже ранен; говорили, что его жена, увидев эти кадры в «Новостях», ужасно испугалась. Когда обстрел закончился, Барлес отправился в банк Мостара, развалины которого были усыпаны денежными знаками несуществующей Федеративной Республики Югославия, набрал миллион динар банкнотами достоинством в тысячу и вручил их выигравшему пари Маркесу.
   Мостар… Он видел разрушенный снарядами мост XVI века и старинный турецкий квартал у реки, где в самом начале войны еще можно было попить кофе среди старых лавочек. Теперь даже близко подходить к этому району было опасно, потому что весь он простреливался снайперами, и то и дело раздавались гранатометные выстрелы. Поэтому Барлес и Маркес находили хорошее место — более-менее защищенный перекресток, — устраивались там с камерой и снимали людей, которые бежали к мосту, надеясь перебраться на другой берег, а вслед им стреляли. Время от времени раздавался выстрел гранатомета. Гранатомет особенно опасен в городе, потому что за домами ты не слышишь приближения снаряда, и он падает тебе на голову неожиданно. Именно так погибли Марко Лючетта, Д'Анжело и их бородатый оператор Алессандро Отта — трое итальянцев с Национального Радио Италии. В январе девяносто четвертого они вышли из бронированной машины как раз в том месте, где неделей раньше Барлес и Маркес снимали испанского лейтенанта. Но теперь снаряд упал на десять метров ближе, и итальянцы пополнили собой список иностранных журналистов, погибших в Боснии, став в нем номерами сорок шестым, сорок седьмым и сорок восьмым. Барлес и Маркес были знакомы и с Алессандро, и с Марко, который как-то в гостинице «Анна Мария» в Медуторье показал им фотографию двух своих сыновей; из этой гостиницы они выехали утром того рокового дня, чтобы уже не вернуться, — остались их вещи в комнатах и неоплаченные счета. После всех журналистов, когда их убивают, остаются неоплаченные счета, грязные рубашки в шкафу, карта, прикрепленная к стене кнопками, и недопитая бутылка виски на ночном столике.
   Да, Барлес по собственному опыту знал, что от гранатометов хорошего не жди. И это могут подтвердить — там, где они теперь находятся, — семьдесят несчастных, погибших на сараевском рынке от прямого попадания гранатомета. Или те, кто стоял в очереди за водой в Мостаре. Очереди за водой, за хлебом, за чем угодно, любые скопления людей были излюбленной мишенью снайперов, пользовавшихся разрывными пулями. Снайперы пользовались только разрывными пулями — это было их незыблемое правило; другим незыблемым правилом был принцип: никогда не убивай первую жертву первым выстрелом. Это объяснил Барлесу и Маркесу боснийский снайпер в старой части Сараево: предпочтительнее только ранить человека, не повредив при этом жизненно важных органов, а затем по одному расстреливать тех, кто бросится ему на помощь. И только потом, в самом конце, первую жертву добивают выстрелом в голову. После этого они сняли снайпера, когда тот на практике подтвердил им свои слова, и с изумлением обнаружили, что разнесенный на кусочки мозг — если снайперу повезло и выстрел пришелся в голову — продолжает посылать команды, и тело шевелится, а люди думают, что человек жив, и спешат помочь. И тут-то им конец.
   Мигель Хиль Морено в Мостаре был возмущен, когда они ему рассказали об этом. Мигель был барселонским адвокатом, но сменил тогу на профессию журналиста и разъезжал по полям сражений на спортивном мотоцикле с двигателем шестьсот пятьдесят кубиков. Это была его первая война, и он все принимал близко к сердцу, потому что еще был в том возрасте, когда журналист верит в плохих и хороших, влюбляется в заведомо обреченные идеалы, в женщин и в войны. Он был отважен, горд и вежлив: никогда ни у кого ничего не просил, был со всеми на «вы» и тщательно выбирал выражения. Мигелю удалось получить — никто не знал, как — журналистскую аккредитацию по письму журнала «Только мотоцикл», и теперь он посылал превосходные материалы с передовой в «Эль мундо» и в провинциальные газеты, пользуясь спутниковым телефоном четвертого корпуса мусульманской армии. И если другие вели репортажи из гостиниц Медугорья, Сплита и Загреба, то Мигель почти все время жил в Мостаре и каждый раз, отправляясь туда, прихватывал лекарства и еду для детей. В Мостаре Мигель пробирался между развалинами с зеленой повязкой на лбу, высокий, худой, небритый, с покрасневшими глазами и тем особенным взглядом, который бывает у людей, преодолевающих самые длинные в своей жизни тысячу метров — те тысячу метров, что навечно отделили их от людей, в которых никто никогда не стрелял. Его прозвали «Моджахед», потому что из-за черных волос и орлиного носа он был больше похож на мусульманина, чем сами боснийцы. А потом, когда у него не оставалось ни гроша, ему разрешали по спутниковому телефону испанского телевидения позвонить домой, и мать устраивала ему хорошую выволочку.
   Люди со странностями… На войне все время встречаешь людей со странностями. Таких, как Хейде, немецкая журналистка, кормившая хлебными крошками голубей на площади Баскарсия и приходившая в ярость, когда взрывы вспугивали птиц. Или Флоран, французский фотограф, такой красивый, что вполне мог бы работать моделью у Армани; он так и лез под пули, потому что его девушка в Париже наставила ему рога, пока он рисковал жизнью в Сараево. Флоран разгуливал по «авеню снайперов», дожидаясь, пока его подстрелят, а Гервасио Санчес и другие репортеры, пристроившись вдалеке с камерами, не выпускали его из кадра — на всякий случай. Со странностями был и Антиох Лостиа из «Коррье-ре», огромный, с кроличьими зубами и наголо остриженной головой миланец, на котором из-за его роста бронежилет казался бронелифчиком. Каждый раз, как в одну из комнат гостиницы «Холидей инн» в Сараево попадала бомба, Антонио отмечал это в списке, который носил в кармане, как складное поле для игры в лото. Однажды, переспав с самой красивой переводчицей в гостинице, он устроил по этому поводу вечеринку, и племя военных корреспондентов явилось в полном составе в специально открытый по такому поводу — за внушительную сумму долларов — гостиничный ресторан и поедало консервы и спагетти под аккомпанемент рвущихся за окном сербских снарядов.
   Люди со странностями составляли группу Хулио Алонсо, работавшую для нескольких телекомпаний. Насквозь прокуренные, они повсюду возили с собой огромную бутыль виски: Мария Португалка, которая, выпив как следует, пела национальные фадо и негритянские спиричуэле; Пинто, считавшийся лучшим корреспондентом Радио и Телевидения Португалии, несмотря на то, что он был совершенно сумасшедшим; Маленький Француз, приехавший в Сараево как турист на своем «рено» посмотреть, что такое война, и решивший тут остаться; сам Хулио, который сначала делал для Телевидения Испании передачу «События недели», а потом решил работать как вольный художник. За ними всегда тянулась вереница журналистов, никого не представлявших и работавших на свой страх и риск, законченных авантюристов, шлюх — в одну из них был влюблен Пин-то — и местных переводчиков. Эта группа, передвигавшаяся на разбитых, изрешеченных пулями машинах, где в беспорядке валялись пустые бутылки и вовсю надрывался радиокассетник, всегда оказывалась в гуще событий. Однажды Мария Португалка попросила Фернандо Мухику, чтобы тот разрешил ей помыться в его номере в гостинице «Холидей инн», а потом, раскинувшись, она заснула на его кровати, совершенно голая. У нее была очень красивая грудь, поэтому, обнаружив ее там, Мухика пошел за Барлесом, и они долго сидели, потягивая виски, болтая и поглядывая на Марию.
   Среди военных журналистов ходили легенды о команде Хулио Алонсо: они все были с приветом, но вкалывали, как еледует, и им необыкновенно везло. Как-то Хулио в Осиеке с «Бетакамом» на плече снимал крышу дома, в который за десять секунд до этого попал снаряд, и в этот момент второй снаряд угодил точно в то же место; черепица посыпалась прямо Хулио на голову, но кадр получился, как он сказал, стряхивая с себя пыль, — «оху-еть можно». В другой раз в стельку пьяный Маленький Француз, сидевший за рулем, перепутал дороги и завез их в самое пекло — в Добринью, где проходила линия фронта и куда не отваживались соваться даже миротворцы. Но в них не выпустили ни одной пули: все — сербы, хорваты и мусульмане — были совершенно сбиты с толку и молча смотрели из окопов на эту компанию яростно споривших сумасшедших, которые посреди поля сражения то останавливали машину, то давали задний ход, то проезжали несколько метров вперед, выбрасывая из окон прямо на заминированные поля пустые бутылки из-под виски. Хорхе Мелга-рехо, который из-за временного помрачения рассудка в тот день отправился вместе с ними, всегда покрывался холодным потом при одном воспоминании об этой поездке. Хорхе был веселым, отважным парнем и поверх каски всегда повязывал салфетку из гостиничного ресторана, чтобы выглядеть не так воинственно. Приземистый, улыбчивый, в огромной каске, Хорхе походил на симпатичный шампиньон. Он увлекался мотоциклами и разводами и содержал на свои деньги небольшой детский дом для афганских сирот. Когда Хорхе вместе с моджахедами пробирался через предместья Кабула, неподалеку разорвался русский снаряд, и четверых убитых афганцев волной отбросило прямо на него, но у самого Хорхе не было ни царапины. Но надо было учитывать, что Хорхе был корреспондентом Испанского бюро Радио Ватикана, и поэтому, как замечал корреспондент агентства «Эфе» Энрике Ибаньес, попыхивая своей старой трубкой, которую ему подарил Арафат в Бейруте, не следовало придавать особого значения счастливым случайностям, происходившим с Хорхе, — их обеспечивала его фирма.
   Прошло еще пятнадцать минут, а с мостом по-прежнему ничего не происходило. Маркес посмотрел на индикатор батарейки и громко чертыхнулся: наверное, из-за постоянных отключений в гостинице электричества она не зарядилась как следует.
   — Пойду схожу к машине, — сказал Барлес.
   Он поднялся и направился по дороге к ферме, темные стены которой виднелись у поворота. За фермой они оставили свой «ниссан», в котором ждала их Яд-ранка, хорватская переводчица. Машина была развернута в сторону, противоположную мосту, на тот случай, если дела примут неприятный оборот и придется быстро уезжать. Они всегда разворачивали машину, после того как два года назад в Горне-Радицы орудийный обстрел дороги начался в ту самую минуту, когда они разворачивались. В тот день Маркесу, Альваро Бенавенту, Майте Лисундиа и Ядранке пришлось выскочить и броситься в кювет, а Барлес, дрожавшими от нервного напряжения руками, под непрерывным обстрелом пытался развернуться на узкой дороге; потом все на ходу вскочили в машину, и они дали полный газ. В багажнике «ниссана» хранились тяжелые предметы — батарейки, запасные кассеты, микрофоны, треножник, провода, инструменты, несколько канистр с бензином, походная аптечка и запас сигарет для Маркеса. Там также были две коробки из-под шотландского пива, полные музыкальных кассет, которые они слушали в долгих поездках: Шиннед О'Коннор, Маноло Тена, «Плэттерз», «Бэнглз», Джо Кокер, Конча Пикер, Мадонна. Их «ниссан» был бронированным, шины — пулестойкие, а на полу кевларо-вое покрытие, которое должно было приглушить взрыв мины. Машина обошлась в сто тысяч долларов, и Барлес спрашивал себя, кто именно из руководства ТВИ, на которое обычно находили приступы крайней скаредности, когда требовалось истратить лишние пять центов, в состоянии пьяной эйфории разрешил эту трату. Руководству испанского телевидения было наплевать на здоровье и материальное благополучие своих специальных корреспондентов; оно было способно придраться к счету за новогодний ужин в Сараево или требовать квитанции, если ты был вынужден дать на таможне взятку в пятьдесят долларов. Принятие финансового отчета обычно выглядело так
   — Вот ты тут написал: «Различные траты, двести долларов». Это как надо понимать?
   — Буквально. Это различные траты: два раза чаевые, несколько литров бензина, несколько купленных на черном рынке яиц…
   — Я не вижу квитанции об уплате за бензин.
   — Знаешь, там идет война — ты, случайно, не слышал? — и у людей нет квитанций, у них вообще ничего нет.
   — А что это за яйца?
   — Это мы решили доставить Маркесу небольшое удовольствие в день его рождения и купили пяток яиц, чтобы сделать торт. А одно яйцо в Сараево стоит десять немецких марок.
   — Пять долларов — одно яйцо?
   — Приблизительно.
   — Телевидение Испании не намерено оплачивать вам яйца.
   — Сукин ты сын, Марио.
   — Кто бы спорил. Но я выполняю распоряжение. Наш лозунг — экономия, по тому что в противном случае начальство получает выволочку в парламенте… Да, а вот тут ты пишешь: «Сорок долларов за канистру бензина, конфискованную сербами», — но не уточняешь, при каких об стоятельствах она была конфискована.
   — Под дулом оружия, и потому, что в Боснии полным-полно проходимцев. Почти столько же, сколько на испанском телевидении.
   Находившееся под постоянной угрозой аудиторских проверок, раздираемое на разные части угрызениями совести и бдительным надзором функционеров, ни черта не смыслящих ни в телевидении, ни в журналистике, начальство скрипя зубами подписывало финансовый отчет, но всегда предпочитало, чтобы ты представил фальшивые оправдательные документы, а не объяснял им простую истину: в военных условиях можно спокойно передвигаться и работать, только если ты все время вытаскиваешь бумажник, и у тебя нет ни времени, ни возможности, ни желания просить квитанции. Под обстрелом привычная жизнь меняется: телефоны замолкают, из крана перестает течь горячая вода, бензоколонки закрываются. Исчезают магазины, светофоры, такси, полицейские, и в тебя стреляют. Шофер может запросить двадцать пять долларов за десять километров, если ехать надо по району, обстреливаемому снайперами; банка консервов может стоить пять или десять долларов, а маленькая охапка дров зимой — двести немецких марок. И если на войне ты хочешь свободно передвигаться и работать, то ты вынужден иметь дело с перекупщиками и с сомнительными типами: ты даешь взятки, пользуешься черным рынком, нанимаешь украденные машины или крадешь их сам. Но разве можно объяснить это чиновнику, который ровно в шесть запирает кабинет, чтобы успеть домой к началу трансляции футбольного матча? Поэтому для простоты дела Барлес всегда привозил кучу заполненных бланков и вписывал в них все, что требовалось, — лишь бы не спорить… «Вы ведь хотели квитанции? Пожалуйста, сколько нужно».
   Однажды, чтобы не все квитанции были заполнены одним почерком, он попросил свою девятилетнюю племянницу изобразить какие-нибудь каракули, якобы по сербско-хорватски: такси по маршруту Сараево — Сплит — Кольменар-Вьехо.[9] И подпись: Радован Милошевич Туджман. Начальству на все было наплевать — годилась любая бумажка, чтобы прикрыться ею в случае чего. Забаррикадировавшись в кабинетах, далекие от той реальности, в которой шли бои, они от души радовались своей победе, если удавалось на двадцать пять долларов снизить представленный корреспондентом финансовый отчет общей суммой в десять-пятнадцать тысяч долларов. Они предпочитали расходовать деньги на предвыборные кампании, нанимать на работу пышнотелых красоток, заказывать программы футурологам, финансировать передачи типа «Кто знает, где…» или «Кодекс чести» какого-то Переса-Реверте.
 
   Подойдя к ферме, Барлес увидел у дверной решетки ее хозяина; этого невысокого, крепко сбитого хорвата он уже видел, когда они только приехали: тот препирался с солдатами, уговаривавшими его бросить дом и бежать. Сейчас крестьянин с беспокойством смотрел на дорогу и в сторону моста.
   — Что, плохо дело? — спросил он у Барлеса на ломаном английском.
   — Плохо, — ответил тот. — Бьело-Полье kaputt. Я бы на вашем месте забрал семью и поскорей убирался подальше.
   Перемазанные мордашки виднелись внизу зарешеченной двери: двое белобрысых ребятишек лет шести-восьми. В глубине двора, рядом с двумя коровами и ржавым трактором стояла молодая светловолосая крестьянка; старуха-мать сидела под навесом. Барлес остановился около решетки и угостил хорвата сигаретой. Сам он не курил, но обычно носил в карманах — вместе с фонариком, блокнотом, ручкой, картой, аккредитациями трех воюющих сторон и ООН, паспортом, долларами, марками, аспирином, швейцарским армейским ножом, спичками, от сырости убранными в презерватив, устройством для очистки воды, коротковолновым приемником «Сони» и жгутом для остановки кровотечения — пачку «Мальборо», чтобы угощать других: это был хороший способ завязать разговор. Хорват благодарно кивнул, и когда он вытаскивал сигарету, его огрубелые пальцы скользнули по руке журналиста; от крестьянина пахло потом и землей.
   — Много волнуюсь, — сказал он, затягиваясь и кивая в сторону ребятишек — Много проблема.
   Хорват в нескольких словах обрисовал Барлесу свое положение: он не мог оставить ферму, так как опасался — и не без оснований — мародерства, а также того, что пустой дом сожгут. Он рассказал, как двадцать лет работал в Германии, чтобы купить эту ферму, в которую вложил все свои сбережения. Какое-то время все шло хорошо: родиной был тот кусочек земли, что кормил его и семью. Но сейчас в дверь к этому крестьянину постучалась война, и он разрывался между страхом за свою семью и страхом потерять все, страхом пополнить собою многотысячную толпу беженцев, наводнившую Центральную Боснию.
   — Я не верил, что хорватская армия может уйти, — заключил он. И, положив руки на детские головы, спросил: — Вы думаете, мусульмане сюда придут?
   Барлес пожал плечами:
   — Если мост не взорвут, то да.
   — А если взорвут?
   — Тогда, может, придут, а может, и нет.
   Барлес жалел этого человека, но не больше, чем остальных несчастных, которых он видел каждый день. Этот, по крайней мере, был молод и еще мог начать все сначала в другом месте, если ему удастся выбраться отсюда живым. Но многие, как тот старик с открытками, уже никогда нигде не смогут ничего начать.
   Старика они встретили в Мостаре год назад, когда война еще не докатилась до Бьело-Полье и хорватскому крестьянину, тревожно поглядывающему сейчас в сторону моста, было наплевать на Мос-тар и на все остальное человечество. Старик появился однажды утром в те несколько часов затишья, которые тогда еще изредка выдавались: наступала странная, забытая тишина, и из руин вылезали мужчины, женщины и похожие на призраков дети. Холодное солнце высвечивало чернеющие скелеты домов, и повсюду был разлит запах войны: запах жженого кирпича и горелой древесины, запах пепла и разлагающейся под обломками органической материи — мусора, животных, человеческих останков. Так пахнет только на войне, и ты сам, и твоя одежда насквозь пропитываетесь этим запахом; ты ощущаешь его постоянно, спустя несколько недель после того, как уехал и двадцать раз принял душ. Смертоносная коса отдыхала, дожидаясь, пока ее снова наточат, и Маркес с Барлесом тоже отдыхали, сидя среди развалин того, что некогда было подъездом, наслаждаясь передышкой и испытывая эгоистическую радость от того, что в карманах у них билеты на самолет — пропуск в другой мир, благодаря которому ты рано или поздно говоришь: «Все, хватит», — и уезжаешь туда, где можно разглядывать текущую мимо толпу и потягивать пиво, где красивые девушки ходят по улицам и никто в них не стреляет. Барлес размышлял о том, что невозможно за полторы минуты, отведенные им в «Новостях», передать, что ты чувствуешь, когда среди развалин дома — разнесенная в щепки мебель, грязные рваные занавески, поврежденная осколками картина на стене — ты видишь валяющиеся на полу фотографии из семейного альбома: они покоробились от солнца и дождя, на них видны следы чьих-то каблуков. Вот старик, на коленях у которого примостились двое ребятишек. Вот женщина, молодая и красивая, но у нее усталый взгляд, и она грустно улыбается своим мыслям, словно что-то предчувствует. Дети на пляже, в спасательных кругах и с удочками. И общая фотография у новогодней елки, где они сняты все вместе — старик, дети и женщина с грустной улыбкой и усталым взглядом.
   То утро в Мостаре было именно таким, и Барлес с Маркесом молча сидели среди развалин. И тут появился старик в майке и домашних тапочках — старик-мусульманин, с небольшой пачкой почтовых открыток в руках, который рассказал им свою историю, как хорватский крестьянин только что рассказал Барле-су свою. В рассказе старика тоже не было ничего необычного: пропавший без вести сын, больная жена в подвале, дом в другой части города. Старик помнил, как однажды ночью пришли люди в масках и сказали: «Быстро, поднимайся и вон отсюда, туда, за мост, в другой сектор». Повсюду стреляли, и двое испуганных стариков отправились ночью на другой конец города, не успев даже понять, что они оставляют свой дом навсегда.
   Кончив рассказывать, старик начал показывать им одну за другой свои открытки, уже затертые от того, что их столько раз передавали из рук в руки. «Посмотрите, ребята, каким был Мостар раньше. Посмотрите, какой красивый город: средневековый мост, уходящие вверх улочки. Вот две старинные башни, их уже нет, finito, с ними покончено. Этого здания тоже нет. И моста тоже нет. Nema nichta, совсем ничего. Все kaputt, понимаете? Вот тут я жил. Красивая площадь, правда? — Старик показал рукой туда, за реку. — Это там, на другом конце города. Старинная площадь, ей было больше двухсот лет. Но ее тоже больше нет, ничего не осталось — ни дворца, ни здания, ни фонтана. Все разрушено. Все уничтожено. Все…»
   — Все пошло прахом, — подытожил Маркес.
   Старик помолчал, потом глубоко вздохнул и, прежде чем уйти, тщательно, любовно, переложил открытки в том порядке, в каком они лежали раньше, — это было все, что осталось от его жизни, все его воспоминания.
   Они услышали, как он шепчет: