* О дебюте Эмиля Бернара у Кормона см.: "Жизнь Тулуз-Лотрека", ч. I, гл. III.
   ** Гоген, Заметки о Бернаре.
   *** Эти эпитеты принадлежат самому Бернару.
   **** В настоящее время картина находится в коллекции мадам Робер Ле Глуанек в Понт-Авене.
   ***** Впоследствии, порвав с Гогеном, Бернар не раз вспоминал эту первую холодную встречу, объясняя "дурной прием", оказанный ему Гогеном, тем, что он "недостаточно восторгался картинами последнего" (чему противоречит цитированное выше письмо), но никогда не упоминал о том, что в ту пору он был приверженцем пуантилизма, а Гоген в своих "Заметках о Бернаре" подчеркивает именно это. На самом деле Бернар оставался пуантилистом до конца 1886 года, когда он выставил в Аньере несколько своих полотен, исполненных в этой манере. Правда, Бернар вообще не любил вспоминать о своих пуантилистических полотнах. Большая часть их пропала. Сохранившиеся ценятся очень высоко.
   "Оставим взаимные упреки, - писал Гоген Метте. - Я похоронил прошлое и далек от мысли быть злым, хотя и не собираюсь быть любезным. Сердце мое высохло, как доска, закалившись против превратностей, я думаю теперь только о работе, о своем искусстве. Это единственное, что нас не предает. Слава богу, я каждый день делаю успехи и когда-нибудь сумею ими воспользоваться".
   П. предоставил в распоряжение Гогена довольно просторную мастерскую, которую он занимал в старинной усадьбе Лезавен, расположенной на лесистом холме, позади церкви. Гоген часто ходил теперь туда кратчайшим путем - по тропинке, окаймленной стеной сухих камней и папоротников. Мастерская с большими светлыми окнами стояла среди каштанов и тополей. От нее к дороге вела липовая аллея. Тут Гоген мог работать в тишине.
   Сентябрь... Октябрь... "Дни проходят так однообразно, что мне нечего рассказать тебе, чего бы ты уже не знала". Но пора было думать о возвращении в Париж - "к сожалению, чтобы искать работу". Потому что с возвращением в Париж должны были вернуться и заботы. "Будем надеяться, что керамическая скульптура, которую я буду делать, прокормит нас с Кловисом".
   Гоген еще немного продлил свое пребывание в Понт-Авене. 13 ноября он выехал в Париж, где Шуффенекер снял ему "маленькую конуру" на улице Лекурб, 257.
   *
   В холодном и унылом осеннем Париже Гоген снова стал влачить нищенское существование.
   Он начал работать у Шапле, но деньги это сотрудничество должно было принести не сразу. Гогену удалось продать за триста пятьдесят франков картину Йонкинда и рассчитаться с первоочередными долгами, в частности с долгом за пансион Кловиса, которым его сестра Мари совершенно перестала интересоваться.
   У Гогена произошло бурное объяснение с сестрой. Мари, упрекая брата, что он не пытается заработать деньги, а упрямо занимается живописью, предложила ему ехать в Панаму, где ее муж, Хуан Урибе, собирался основать комиссионное и банковское дело. "Для Панамы подходящего человека не найдешь, - писал Гоген Метте, - никуда не годные служащие требуют две тысячи франков. Вот почему Мари решила устроиться со мной на даровщинку. И довольно об этом, - обрывал сам себя художник. - Противно!"
   Гоген со всем пылом окунулся в свою работу над керамикой. "Вдохнуть в вазу жизнь фигуры, не нарушая при этом характера материала и законов геометрии" - вот какую цель он ставил перед собой *.
   * Гоген. Письмо в газету "Суар", опубликованное 23 апреля 1895 года.
   Но если Бракмон был довольно сдержан в своих похвалах Гогену, Шапле его всячески поощрял. Он сомневался, что эти "слишком художественные" изделия сразу найдут покупателей. Но считал, что через какое-то время они будут пользоваться "бешеным успехом". "Да услышь его сатана!" - восклицал Гоген. Работа в новой для него технике керамики не прошла бесследно для его живописи. Изображая на керамической вазе сцену из бретонской жизни, он "синтезировал" ее, обводя четким, подкрашенным золотом контуром формы людей, деревьев и облаков, написанных небольшими цветовыми пятнами *.
   * Эта ваза принадлежит в настоящее время Музею искусства и истории в Брюсселе. Ее значение в художественной эволюции Гогена было отмечено Мерете Бодельсен ("The missing Link in Gauguins Cloisonism").
   Примерно в это самое время он написал картину, в которой отчетливо видно, что он продвинулся вперед по избранному пути: на картине изображен в профиль последовавший за Гогеном в Париж Шарль Лаваль, который в лорнет рассматривает фрукты, лежащие на столе рядом с керамической вазой. Еще никогда Гоген не заходил так далеко в своем стремлении к "синтезу". Картина, для которой он использовал столь любимую Дега композицию со смещенным центром (край полотна по вертикали разрезает лицо Лаваля), производит сильное впечатление своей декоративностью. Здесь Гоген куда ближе к Дега или к Сезанну (фрукты натюрморта написаны с сезанновской плотностью), чем к Писсарро.
   Кстати сказать, он теперь поддерживал постоянные сношения с Дега ходил к нему в гости или встречался с ним в "Новых Афинах". Оба художника забыли свою прошлогоднюю ссору в Дьеппе. Впрочем, их могла бы примирить общая неприязнь к дивизионизму. Былая группа импрессионистов теперь разделилась почти на враждебные лагери. Гоген, влияние которого возросло и который знал, что к нему прислушиваются, непрестанно нападал на пуантилистов тоном, не допускающим возражений. Писсарро им возмущался. "Надо признать, - с досадой отмечал он, - что он стал пользоваться большим влиянием. Это, конечно, результат долгого, тяжелого и почтенного труда... Но в чем - не в искусстве ли сектантства?.. Само собой. Одно слово маклер!"
   А тем временем "маклер" порой ел раз в три дня. Бракмон, всячески пытавшийся ему помочь, взял на хранение несколько его картин в надежде предложить их любителям - но без всякого успеха. Переговоры Гогена с торговцами картин также ни к чему не привели. "Спроси у Шуффенекера, писал Гоген жене,- что думают о моей живописи художники, и все равно ничего".
   Гоген стал прихварывать. Насморк, вскоре осложнившийся воспалением миндалин, вынудил его лечь в больницу. Там Гоген провел двадцать семь дней. Эти двадцать семь дней были своеобразной "передышкой", но Гоген предавался в больнице самым мрачным мыслям.
   "Уж не думаешь ли ты, что по ночам в больнице мне весело было думать о том, как я одинок, - с раздражением писал он Метте. - В моем сердце скопилась такая горечь, что если бы ты и в самом деле приехала в это время (ты ведь, кажется, хотела на два часа повидать Кловиса), думаю, что вряд ли я согласился бы тебя принять, разве что с озлоблением. У тебя есть крыша над головой и почти верный кусок хлеба каждый день. Так береги это. Это рай в сравнении...".
   Выйдя из больницы, ему не оставалось ничего другого, как заложить свои вещи и вернуться к Шапле формовать вазы, которых никто не покупал.
   "Я узнал крайнюю нищету... - писал впоследствии Гоген в тетради, предназначенной для дочери Алины. - Но это не страшно или почти не страшно. К нищете привыкаешь и при наличии воли над ней в конце концов начинаешь смеяться. Ужасно другое - невозможность работать, развивать интеллектуальные способности... Правда, страдание обостряет твой талант. И, однако, избыток страдания ни к чему, потому что тогда оно убивает... При большой гордости я приобрел в конце концов и большую энергию, и я хотел хотеть".
   Было холодно. Шел снег. Иногда на улицах Монмартра Гогена можно было встретить в сопровождении невысокого, коренастого, рыжебородого человека с худым лицом, который, закутавшись в козью шкуру, в кроличьей шапке, шагал рядом с Гогеном и бурно жестикулировал. Этот тридцатитрехлетний голландец со сбивчивой речью был тоже художник - Винсент Ван Гог 57. Гоген познакомился с ним после возвращения из Понт-Авена на бульваре Монмартр, в художественной галерее Буссо и Валадона, управляющим которой был брат Винсента - Тео 58. Насколько торговец держался сдержанно и незаметно, настолько художник был шумным, вспыхивал и возбуждался по любому поводу. "Я человек страстей, способный совершить и совершающий более или менее безрассудные поступки, в которых мне случается более или менее раскаиваться...". Без поддержки брата, который его содержал, Винсент давно бы погиб. Ему тоже ничего не удавалось продать. Но одержимый неистовой страстью творчества, он писал полотно за полотном. Когда за год до этого он приехал в Париж, он слыхом не слыхал об импрессионизме. За несколько месяцев он приобщился ко всем тенденциям современного искусства. После разговора с Синьяком он стал дивизионистом, от чего Гоген решительно его отговаривал.
   Всей своей личностью, категорической манерой выражать свое мнение, присущим ему сочетанием холодности и пыла Гоген произвел глубокое впечатление на Ван Гога, который считал его мэтром, и тем больше отчаивался, видя, как тот бедствует. Впрочем, нужда, на которую обречено большинство художников, была одной из навязчивых идей Ван Гога. Он пытался убедить брата уйти от Буссо и Валадона: Тео мог бы открыть собственную галерею и продавать картины, оказывая всяческую поддержку тем художникам, которых они с Винсентом ценят. Рискованный план! Но Винсент в своем великодушии не уставал строить подобные планы. Так, например, он мечтал о создании художественных фаланстеров. Хотел он также организовать "гигантские выставки", чтобы привлечь к ним внимание народа.
   В начале 1887 года Винсенту как раз удалось получить разрешение развесить в одном из ресторанов на улице Клиши свои картины и картины своих друзей. Винсент, конечно, пригласил Гогена участвовать в этой выставке, пригласил также голландца Конинга и двух приятелей, с которыми сдружился во время недолгого пребывания в мастерской Кормона, - Тулуз-Лотрека 59 и Анкетена 60. Пригласил он также и Эмиля Бернара, с которым Ван Гога познакомил торговец красками с улицы Клозель, папаша Танги.
   Всегда готовый одобрить другого художника, Ван Гог похвалил и молодого Бернара, что очень тому польстило: Винсент был "первый человек, который меня поддержал" *. Но когда Ван Гог выразил желание привлечь к выставке Синьяка, Бернар стал угрожать, что заберет свои полотна, если будут приняты полотна дивизиониста. Бернар в это время уже перестал Писать точками, в одно мгновение отказавшись от этой манеры после разговора с тем же самым Синьяком, который, как видно, в данном случае проявил слишком большую настойчивость в своей приверженности дивизионизму. Теперь Бернар вместе с Анкетеном увлекся совершенно противоположным экспериментом - упрощением, вдохновляясь вперемежку японскими эстампами, наивным искусством лубка и некоторыми картинами Сезанна, на которых голубоватые контуры предметов напоминали Бернару свинцовые переплеты витражей. Теперь Бернар, казалось бы, созрел для уроков Гогена. Но, судя по всему, Гоген не изменил своего сдержанного к нему отношения.
   * Эмиль Бернар. Винсент Ван Гог. - В кн.: "Письма к Эмилю Бернару Ван Гога, Гогена и др.".
   Впрочем, Гоген довольно равнодушно относился к выставке Винсента.
   "Некоторое время тому назад, - писал он Метте, - мне сделали великолепное предложение. Зная мою энергию, ум и в особенности честность, меня хотят послать на Мадагаскар, чтобы поддержать там дело, созданное год назад. На беду тот, кого послали раньше, вернулся оттуда, составив себе недурное состояние, и не желает, чтобы его контролировали. Поэтому вкладчики хотят, чтобы я не продолжал начатое, а заново развернул большое дело".
   В эту мрачную зиму, когда Гоген жил вдали от своих, "лишенный привязанностей", голодал и мерз - "холод леденит меня физически и морально, мне все начинает казаться уродливым", - его преследовали видения. Мадагаскар! Его мать, поющая в доме дона Пио! Тропические страны счастливые, родные ему страны!
   "По наведенным мной справкам, там ничего не стоит разбогатеть, при этом живя на широкую ногу. Спроси у Софуса, который поездил по свету, он скажет тебе, что это отличное место, чтобы делать дела. Это то, что нам надо, потому что в трех днях плавания - остров Бурбон, который теперь стал вполне цивилизованным, где есть коллежи и пр. Это получше, чем Копенгаген. Думаю, что ты захочешь приехать ко мне. Я мог бы время от времени вас навещать, не запуская дел фирмы. Но все это, - заключал Гоген,- пока еще вилами по воде писано".
   У Шапле, где по выражению Альбера Орье 61, он "лепил не столько из глины, сколько из души", Гоген придавал некоторым своим изделиям необычную форму - создавал вазы, причудливый облик которых был сродни керамическим изделиям инков. Перуанское детство, потерянная весна! Гоген должен уехать. "Больше всего я хочу вырваться из Парижа - это пустыня для бедняка". Он отправится в солнечные страны, где свободная природа щедро расточает свои дары. "Не могу больше влачить это унылое, размягчающее существование, я хочу испробовать все, чтобы совесть моя была чиста". В Париже здоровье его разрушается, он утрачивает волю, зато там...
   Приехав в Понт-Авен, Гоген стал звать к себе Шуффенекера. Теперь он уговаривал Лаваля отправиться с ним путешествовать. Он так красноречиво расхваливал сказочную легкость жизни в экзотических странах, что Лаваль очень быстро согласился. Во время своего плавания вторым лейтенантом на "Чили" Гогену пришлось заходить на остров, расположенный против Панамы, "почти необитаемый, свободный и необыкновенно плодоносный" остров Табога. Как он был красив! Туземцы беззаботно проводили там свои дни под сенью тамариндовых деревьев. Вот куда следовало ехать в ожидании пока мадагаскарское предложение воплотится в жизнь. Поскольку Хуан Урибе организует в Панаме торговую фирму - что ж, Гоген поедет разузнать, "не захочет ли Хуан открыть филиал на Мадагаскаре".
   "Там мы сможем ждать, а здесь нет", - убежденно писал Лаваль понт-авенскому приятелю Пигодо. Тяжелая зима подорвала силы больного чахоткой Лаваля. Но на Табоге, по словам Гогена, "очень здоровый воздух, а питаться можно рыбой и фруктами, которые там стоят гроши". Словом, писал Лаваль, они с Гогеном будут там вести "самую разумную и здоровую жизнь", не зная "заботы о сегодняшнем и завтрашнем дне". Пигодо был не прочь поехать с ними. "Мы часто говорим об этом, - писал ему Лаваль, - но это мечта, которая осуществится позднее".
   Гоген сообщил Метте о своем решении: 10 апреля он сядет в Сен-Назере на пароход, чтобы отплыть в Новый Свет. "Я хочу обрести былую энергию... Вот я и еду в Панаму, чтобы зажить дикарем... Увожу с собой краски и кисти, вдали от людей я снова воспряну духом, я по-прежнему буду тосковать без семьи, но зато избавлюсь от опостылевшего мне нищенского существования". А тем временем решится дело с Мадагаскаром. "Вкладчики" будут поддерживать связь с Гогеном. "Сударь, - сказали они ему, - в наши дни люди вашей закалки - большая редкость, и мы отыщем вас за тридевять земель".
   Гоген просил Метте взять Кловиса к себе. Стараясь все предусмотреть, он выслал ей доверенность, на случай если умрет дядя Зизи из Орлеана (ему было около семидесяти лет). "Деньги, которые ты получишь, - наставлял жену Гоген, - принадлежат детям. Надеюсь, ты теперь достаточно благоразумна, чтоб не трогать их: как бы ни мала была эта сумма, это могучий рычаг, чтобы восстановить наше благополучие и способствовать нашему воссоединению".
   Последние письма мужа очень понравились Метте. Наконец-то Поль вновь заговорил о делах! Получая сведения от Мари, Гоген укорял жену, что она "клюнула на приманку медоточивых писем" его сестрицы, - Метте надеялась, что в Панаме бывший маклер тем или иным способом начнет опять зарабатывать большие деньги. Она стала ласковой, обмолвилась ненароком, что "любовь близких не могла заменить ей любви мужа".
   "Ты пишешь, что ты сильно изменилась в лучшую сторону, - отвечал ей Гоген, - надеюсь, что это так". Но он не мог забыть прошлое, "удар, который ему нанесли" в Дании, - "удар, от которого ни один человек не оправится". "Если когда-нибудь после всех испытаний я добьюсь успеха, нам надо соединиться. Но что ты принесешь мне - ад вместо семейного очага, повседневный разлад? Что ты обещаешь мне: любовь или ненависть? ...Я знаю, что в глубине души ты добрая и по-своему благородная, поэтому надеюсь на здравый смысл".
   Да, ему оставалось только надеяться.
   "Пускаюсь на поиски приключений со всем своим скарбом на спине и без гроша и страдаю оттого, что не могу выслать тебе денег. Все мои керамические работы ждут, чтобы их продали - я оставил распоряжение деньги выслать тебе. Надеюсь, что ты их скоро получишь, и это даст тебе возможность дождаться моего возвращения. Себе я не оставил ничего и делаю это от души. Не упрекай меня за двухлетнюю беспечность. Я больше на тебя не сержусь... Целую тебя тысячу раз очень нежно, как и люблю".
   Метте размышляла, не поехать ли ей с мужем в Панаму. Но пришлось бы расстаться с детьми. И потом она "слишком любила свой дом" *. Однако в канун такого многообещающего отъезда она все-таки не могла на прощание не поцеловать Поля. В начале апреля она вдруг явилась в Париж. Она решила сама взять Кловиса из пансиона и отвезти его в Копенгаген.
   * Письмо Метте к Ж.-Д. Монфреду от 31 марта 1905 года.
   Супруги не виделись пятнадцать месяцев. Гоген был рад увидеть жену, но не обошлось и без разочарований. Он с огорчением убедился, что Метте не переменилась со времени их расставания в Копенгагене. "Те же трудности для совместной жизни". И все же он старался ей угодить. У него почти ничего нет, но если жене хочется взять себе что-нибудь из его имущества, пусть возьмет.
   Метте не заставила себя упрашивать. Как только Гоген уехал, она сложила картины, рамы, книги, керамику и возвратилась в Копенгаген с большой поклажей.
   II
   КОРАБЛЬ-ПРИЗРАК
   Ах, Мартиника! Ах, Мартиника!
   Там все от мала и до велика,
   От мужчин и до милых дам
   Ходят, почти как Ева и Адам.
   Мартиника. Песенка Кристинэ
   Семьдесят пять километров железной дороги на Панамском перешейке, соединявшей порт Колон, на побережье Атлантики, с портом Панама, на побережье Тихого океана, тянулись среди темных и густых зарослей тропического леса, заливаемого дождями. Лианы обвивались вокруг стволов кокосовых пальм и банановых деревьев, между которыми росли древовидные папоротники. В желтоватой воде рек обитали кайманы.
   С середины апреля на перешейке наступил период дождей, который обычно продолжался до середины декабря. Проливные дожди шли почти не переставая, а температура не понижалась - в среднем она держалась на 32 градусах. Даже по ночам жара едва спадала.
   После тяжелого плавания ("Скверная погода, а в третьем классе пассажиры - как сельди в бочке, но, в конечном счете, мужчина может это выдержать!") Гоген и Лаваль высадились в Колоне. По дороге они заходили в Гваделупу и на Мартинику, "прекрасную страну", которая их очаровала, "где дешевая, легкая жизнь, а люди славные", - писал Гоген.
   Панама оказалась менее приветливой.
   В ту пору, когда Гоген плавал на "Чили", корабли, которые шли из Атлантического океана в Тихий, должны были огибать мыс Горн. Решено было сократить этот долгий обходный путь. Основанная в 1881 году Международная компания под председательством француза Фердинанда Лессепса поставила своей целью прорыть через перешеек межокеанский канал. Около десяти тысяч рабочих уже четыре года работали на этом строительстве.
   Строительство канала привлекло множество людей из самых разных стран перекупщиков, лавочников, торговцев всякой всячиной. На перешейке все продавалось втридорога. За кров в самом захудалом панамском отеле Гогену и Лавалю пришлось платить каждому по пятнадцать франков в день. Это было первое разочарование. Но за ним последовали и другие. Хуан Урибе, как видно, не имел ни малейшего желания развивать свою деятельность у мальгашей. "Мой болван-зять содержит здесь магазин, и непохоже, чтобы он процветал. По случаю моего приезда он не раскошелился даже на сто су словом, скряга, каких мало. Со злости я у него выклянчил костюм за тридцать пять франков, который можно продать перекупщику за пятнадцать".
   Но оставалась Табога, куда Гоген с Лавалем отправились без промедления. Со стороны бухты сверкающий под солнцем остров казался именно таким, каким Гоген представлял его себе. Но, к сожалению, остров "цивилизовался". Компания по строительству канала построила здесь дом-больницу для лечения и отдыха своих служащих. И туземцы поняли, что земля - ценность.
   "С тех пор как начали рыть канал, эти дураки колумбийцы * не уступят метра земли дешевле, чем за шесть франков. Земля совершенно невозделанная, но, несмотря на это, щедро родит. И, однако, ты не можешь построить себе хижину и питаться фруктами - на тебя набросятся и обзовут вором. За то, что я помочился в грязную яму, заваленную осколками бутылок и дерьмом, меня полчаса тащили через всю Панаму под охраной двух жандармов да еще заставили заплатить пиастр. И отказаться было нельзя. Меня подмывало запустить чем-нибудь в жандарма, но расправа здесь короткая: они следуют за тобой в пяти шагах, и если ты шевельнешься, прострелят тебе голову. В общем, сделали глупость, придется как-нибудь ее исправлять".
   * Панамский перешеек в ту пору принадлежал Колумбии.
   Но ее можно исправить только одним способом - поехать на Мартинику. "Вот где было бы славное житье, - писал Гоген Метте. - Если бы только продать во Франции на восемь тысяч франков картин, мы всей семьей жили бы припеваючи, и ты, наверное, даже имела бы уроки. И люди там славные и веселые!"
   Чтобы раздобыть денег на эту новую поездку, Гоген и Лаваль вернулись в Колон. Лаваль решил писать портреты. "За них здесь хорошо платят, - писал Гоген, - пятьсот франков, и работы сколько душе угодно (конкурентов нет)". Только писать портреты надо "в определенной, очень скверной манере". Сам Гоген на это согласиться не мог и предпочел наняться землекопом на строительство канала.
   Колон был не слишком привлекательным местом для житья. За два года до приезда Гогена, во время революции, почти все здешние дома сгорели. Теперь посреди мусорных куч и грязных, источавших зловоние луж стояли жалкие бараки. В грязи копошились крысы, красные в синих пятнах крабы и змеи, приползавшие из леса, который начинался сразу за последними домами.
   В полшестого утра Гоген отправлялся на стройку. До шести вечера он не выпускал из рук лопаты. Изнурительный труд, в сырости, в духоте, настолько насыщенной влагой, что кусок кожи за несколько часов покрывался плесенью. Да и ночью мудрено было отдохнуть - заедали москиты.
   Говорили - и это была правда, - что каждый метр железной дороги от Колона до Панамы, построенной за тридцать лет до этого, был оплачен человеческой жизнью. То же самое можно было сказать теперь о канале. Желтая лихорадка, малярия, дизентерия косили рабочих и инженеров. Треть нанятого персонала уже была больна. Опасность заражения была так велика, что капитаны кораблей запрещали членам своих экипажей сходить на берег в Колоне.
   Гоген хотел казаться оптимистом. "Смертность здесь не такая ужасная, как рассказывают в Европе. Негров ставят на тяжелые работы, и среди них из двенадцати умирает девять, но среди белых умирает только половина". Однако вскоре приступ желтой лихорадки свалил Лаваля. Это были драматические минуты. Во время одного из приступов Лаваль пытался покончить с собой. Гогену приходилось бодрствовать у его постели и стараться, насколько это возможно, лечить его гомеопатическими средствами. Он чувствовал, что сам слабеет, "отравленный болотными миазмами на канале", но крепился. Продержаться бы два месяца, и тогда у него будет достаточно денег (как землекоп он получал сто пятьдесят пиастров в месяц), чтобы уехать с Лавалем на Мартинику. Обстоятельства помешали осуществить этот план, по всей вероятности, не очень разумный. Работы на канале продвигались значительно медленней, чем предполагалось. Компания выпускала один заем за другим, но охотников на них находилось все меньше. Последний выпуск не был покрыт. Из Парижа было отдано распоряжение приостановить некоторые работы. Рабочих стали увольнять. Гоген пострадал одним из первых.
   Решение было принято быстро: с первым же кораблем, идущим на Мартинику, они с Лавалем уехали из Колона. У обоих художников не оставалось ни гроша. Приехав в Сен-Пьер, еще прямо на набережной, они продали с аукциона свои часы и устроились на берегу моря, в двух километрах от города, в "негритянской хижине".
   "Это рай по сравнению с перешейком! - восклицал Гоген. - В общем, все хорошо, что хорошо кончается".
   *
   Как писал Лаваль в письме к Пигодо, "будь у нас побольше монет, вели бы мы здесь райскую жизнь".
   Перед хижиной Гогена и Лаваля тянулся песчаный пляж, окаймленный кокосовыми деревьями и пальмами. Целыми днями, болтая и напевая, по нему ходили взад и вперед цветнокожие люди. Женщины несли на голове тяжести. Закутанные в разноцветные тряпки, они двигались плавно и небрежно, покачивая бедрами и ни на минуту не прекращая болтовни.
   "Не думай, что это однообразно - наоборот, разнообразно и очень! писал Гоген жене. - Не могу описать тебе, как восхищает меня жизнь во французских колониях. Уверен, что ты отнеслась бы к ней так же... Надеюсь, что когда-нибудь ты приедешь сюда с детьми. Не ужасайся - на Мартинике есть коллежи, и здесь с белыми нянчатся, как с "диковинкой".