"Для меня, - писал он Шуффу в том же самом (во многих отношениях пророческом) письме от января 1885 года, - великий художник обязательно являет собой великий ум. Ему свойственны самые тонкие, а следовательно, самые неуловимые чувства и толкования мысли". Искусство будущего должно не столько воплощать внешний образ вещей, сколько придавать форму - "самую простую" - чувству или мысли, которая владеет художником, находить пластический эквивалент его внутреннему миру.
   "Взгляните на огромный мир творения природы, и вы увидите, что в нем существуют законы, следуя которым можно воссоздать, стремясь не к внешнему сходству, а к сходству впечатления, все человеческие чувства... Есть линии благородные, лживые и т. д. Прямая создает ощущение вечности, кривая ограничивает творимое... Цвет еще более выразителен, хотя и менее многообразен, чем линия, благодаря своему могучему воздействию на глаз. Есть тона благородные и пошлые, есть спокойные, утешительные гармонии, и такие, которые возбуждают вас своей смелостью...".
   Эстетическая теория, начатки которой здесь набрасывал Гоген * и на которой взросло впоследствии несколько поколений художников, была отрицанием импрессионизма, продолжавшего реализм. Поразительное открытие! Почти совсем оторванный от парижской художественной среды, развивая свои мысли в полном одиночестве, в гнетущей атмосфере всеобщего презрения, Гоген порой спрашивал себя, уже не сходит ли он с ума. "И все же, чем больше я размышляю, тем больше верю, что я прав".
   * Рене Юиг справедливо отмечал, что Делакруа в этом смысле можно считать предтечей Гогена. Он высказывал сходные мысли, некоторые из них были повторены Бодлером. "Человеческой душе, - писал Делакруа, - присущи врожденные чувства, которые никогда не удовлетворятся предметами реального мира, и вот этим-то чувствам воображение художника и поэта и придает форму и жизнь... Определенное впечатление рождается от того или иного сочетания красок, света и тени... Это то, что можно назвать музыкой картины. Такого рода ощущение обращено к самой интимной стороне души...". Гоген, который позднее переписал некоторые из этих фраз Делакруа, заметил: "Я люблю мечтать о том, что было бы, явись Делакруа на свет на тридцать лет позже и предприми он, с его состоянием и в особенности с его талантом, борьбу, на которую решился я. Какое возрождение искусства было бы у нас сегодня!"
   А в гостиной раздавался смех Метте... Гоген делал все новые попытки продать непромокаемые ткани Дилли и К°. Но он не получил ни одного заказа, кроме как от господина Хеегорда, который в середине февраля купил пять рулонов брезента. Эти постоянные неудачи, конечно, не улучшали отношений с семейством Гад.
   В особенности женская часть семьи с мстительным наслаждением унижала Гогена. Его теща, упрямая, сухая и властная женщина, непрерывно отпускавшая колкости, и свояченицы, в особенности "гордость семьи" Ингеборг, пользовались любым случаем, чтобы досадить Гогену. Самый глупый из датчан был в их глазах чудом ума по сравнению с этим бездарным французом, который сел на шею семейству Гад. Ингеборг вновь обрела былое влияние на свою старшую сестру Метте. С торжествующим злорадством она упорно раздувала обиду своей сестры, стараясь восстановить ее против этого маклера-неудачника, недостойного супруга, который не способен заработать ни гроша, хотя ему надо кормить жену и пятерых детей.
   Гоген отмалчивался. Он ходил с образцами товаров из больницы в лавку шорника, из конторы управления Зеландских железных дорог в контору Арсенала. "Даже детей подучивают говорить: "Папа, давай денежки, а не то, папочка, пеняй на себя!" Наконец в последних числах марта Гоген получил в Арсенале заказ на сто двадцать пять метров брезента. Воспользовавшись этим, он попросил Дилли и К°, чтобы ему разрешили взять вырученную сумму в счет аванса. Но это не могло спасти положения. За семикомнатную квартиру, в которой поселилась Метте, приходилось платить слишком дорого - четыреста крон за полгода. В апреле Гогены перебрались в более скромную квартиру, на Норрегаде, 51. Метте это дало новый повод злиться на мужа. Муки тщеславия, пережитые ею в Париже и в Руане, не шли ни в какое сравнение с теми, что ей приходилось переживать здесь, где все ее знали, где каждый ее шаг был на виду и люди злословили о ней и о торговце брезентом. Она шпыняла мужа, осыпала упреками, обвиняла в эгоизме и в бесчувственности! О, если бы не дети! Они ее настоящее утешение, подлинная цель жизни. Она больше мать, чем жена, твердила Метте. И, однако, озлобленность против мужа внушала этой матери неприязнь к некоторым из детей - эти чувства в ней поддерживала ее семья. Кловис и Алина - мальчику шесть, а девочке семь с половиной лет особенно любимы отцом, на которого они похожи, и этого довольно, чтобы семейный клан в отместку охладел к ни в чем не повинным детям. Жестокая, но правдивая деталь. Впоследствии Гогену пришлось даже просить Метте преодолеть себя и поласковей обходиться с Кловисом. "Этот ребенок не должен чувствовать, что ты и твои родные не расположены к нему. У него чуткое сердце - он ничего не скажет, но будет страдать". В другой раз - уже много лет спустя (потому что этот бессердечный отец не переставал тревожиться о детях) - он с горечью напишет об Алине: "Я знаю, что она немного похожа на меня, и по этой причине ты относишься к ней в какой-то мере, как к чужой. Она понимает, что ты ее не слишком любишь, и она несчастлива".
   17 апреля Гоген отправил письмо управляющим фирмой Дилли и К°:
   "Вы пишете мне, что создается впечатление, будто я отчаялся. Это не совсем так, но признаюсь, я устал от беготни и встреч, которые много обещают, но сулят заработки только в далеком будущем... Эти господа отнюдь не всегда держатся любезно, а сегодня из-за таможни, чтобы доставить товар в Арсенал, мне пришлось хлопотать и бегать с половины одиннадцатого до трех часов по конторам и в порту. Надо признать, что если я и заработаю у вас деньги, то не даром".
   Молчальник начал терять терпение. Его принимали, выслушивали, разглядывали его товар, а потом откладывали заказы на неопределенный срок: "Приходите недель через шесть или месяца через три, может, мы что-нибудь и решим". И Гоген забирал свои образцы и отправлялся обивать другие пороги. Трудности, отказы, отсрочки, ожидание - в итоге он раздражался. "Эти господа отнюдь не всегда держатся любезно". Но и Гоген тоже. Однажды он схватил со стола стакан с водой и швырнул его в лицо клиенту.
   И вдруг, в эти мрачные копенгагенские дни, на горизонте забрезжил просвет. Гоген изредка встречался с датскими художниками. Показывал им свои картины. Один из них, Филипсен 36, даже попросил на время одну из картин, чтобы изучить ее на досуге. В апреле благодаря этим знакомствам Общество друзей искусства предложило Гогену устроить небольшую выставку его произведений.
   Гоген безусловно надеялся, что после стольких огорчений и разочарований выставка его поддержит. Теперь, больше чем когда бы то ни было, только мысли о живописи ("Убежден, - писал он в мае Писсарро, - что преувеличения в искусстве не существует. Я даже полагаю, что все спасение в крайности") и редкие минуты, когда он мог писать у себя на чердаке или в городских парках, приносили ему видимость успокоения. Увы, он не подозревал, что его выставка (она открылась в пятницу 1 мая) нанесет ему жестокий удар. И в самом деле, полотна Гогена показались настолько дерзкими, что критика встретила их единодушным молчанием. Общество друзей искусства приняло решение выставку закрыть.
   Гоген тяжело пережил это публичное унижение, в котором винил Датскую Академию. "Я ведь ни о чем не просил!" Доведенный до отчаяния, он повсюду видел "низкие интриги". И так ли уж он был неправ? В том смятении чувств, в каком он жил, у него не раз, наверное, вырывались не слишком лестные слова по адресу Дании и датчан, которых его родственники вечно ставили ему в пример. "Ненавижу Данию!". Оскорбляемый семьей жены, он задыхался в этом прозаическом мире мещан, довольных собой, убежденных в своих добродетелях и обвинявших его в том, что они считали самым страшным преступлением - на социальной лестнице он оказался среди побежденных. В глазах этого сына солнца, которому климат северной страны был так же противен как ее жители (он страдал от ревматических болей в плече), Дания воплощала все то, что он безотчетно ненавидел.
   Но, конечно, дело было не только в язвительных выпадах человека, которого непрерывно унижали и третировали. Гоген не умел притворяться. Он никогда не делал попыток приспособиться к этой среде с ее жестокой моралью, где все были озабочены соблюдением внешних приличий. Ему даже не приходило в голову приспособиться. Да и захоти он - он бы не мог.
   Мало того что его выставка вызвала скандал, люди замечали, что он не ходит в церковь. Оказывается, этот мазила еще и безбожник. Вчера Гогена считали подозрительным, сегодня он стал нежелательным. И это ему откровенно давали понять. Мастера-окантовщики отказывались делать для него рамы. Иначе, мол, "они потеряют клиентов". Графиня Мольтке, оплачивавшая пансион старшего сына Гогена, Эмиля, отныне перестала за него платить "по религиозным соображениям". По этим же причинам некоторые ученики, собиравшиеся брать уроки у Метте, так больше и не появились в квартире представителя фирмы, не имеющего клиентов.
   "У меня терпение лопается! " - восклицал Гоген. Бессмысленно было продолжать жить в Дании, в этой враждебной стране, где он не мог ждать ничего кроме постоянных унижений. "Долг! Посмотрел бы я, как другие повели бы себя на моем месте. Я исполнял свой долг до конца и отступил только тогда, когда это стало физически невозможно". В мае он написал Писсарро: "Самое позднее месяца через два, если только я не повешусь, я вернусь в Париж и как-нибудь проживу - стану рабочим или бродягой" *. Рабочим - хотя бы, например, у скульптора Буйо. Главное, он будет "свободным" и ему не придется терпеть нападки семейки, которая самого кроткого человека способна превратить в "кровожадного зверя".
   * Приводится Ховардом Рострупом.
   Но в общем, хотел того Гоген или нет, семейство Гад решило вынудить его уехать. После того как у Эмиля отняли плату за пансион, а Метте лишилась уроков, ее родные окончательно ополчились против бывшего маклера. Ему напрямик объявили, что он "лишний". К тому же он непрерывно совершал бестактности. В начале лета, прогуливаясь по пляжу, где женщины и мужчины купались голые, но каждые в своей стороне и в определенные часы, - "причем полагалось, чтобы путники, идущие по дороге, ничего не видели", - он опять вызвал скандал, заглядевшись на жену пастора с маленькой дочкой. Нет, пора этому ничтожеству убираться восвояси.
   Метте сама хотела "разъехаться". Когда Гоген упрочит свое положение, можно будет пересмотреть этот вопрос. "Оглядываясь назад и видя злобные страсти, которые нас разъединили, я должен был бы тебя ненавидеть". Но Гоген не питал к Метте ненависти. Несмотря на все зло, какое она ему причинила, на старые обиды, которые он теперь припоминал, он не хотел ее лишиться.
   Он не хотел, чтобы жизнь его "была разбита и в ней не осталось никакой надежды", не хотел снова оказаться "одиноким, без матери, без семьи, без детей", отброшенным в ледяной холод изгнания, как это было когда-то может, он это вспоминал? - в Орлеане, после жизни в Лиме. В ту пору подгоняемый неосознанным желанием вновь обрести потерянный рай он отправился в плавание, путешествовал, скитался, и все без толку, вернулся во Францию и тут-то и встретил прекрасную датчанку.
   Гоген боролся, отстаивая то, что у него пытались отнять. Но - "эту бурю мне не выдержать!" Один из братьев Метте решительно заявил ей и ее мужу: "Вы не можете жить вместе". И, обратившись к сестре, добавил: "Мы сделаем все, чтобы тебе помочь".
   Чаша терпения Гогена переполнилась. Его "гонят" - ну что ж, он уедет. Но он не мог смириться с тем, что двенадцать лет его жизни навсегда перечеркнуты. Его вынудили на разрыв с женой, но этот разрыв временный.
   Он не знал, на что он будет завтра существовать в Париже. Он уехал без денег, почти без одежды, так как все вещи остались у Метте (она должна была переправить ему в Париж только один сундук). Но он увез с собой Кловиса не любимого матерью сына.
   Когда его положение улучшится, рассуждал Гоген, он возьмет к себе и других детей. А потом приедет и сама Метте. Они забудут "мучительные" годы и восстановят разрушенный семейный очаг.
   Часть вторая
   ТОЩИЙ ВОЛК
   (1885-1891)
   I
   ТАБОГА
   И изменишься ты, но не станешь лучше.
   Подражание Христу
   В ноябре 1884 года, когда Гоген готовился уехать следом за женой в Данию, Шуффенекер, только что получивший диплом педагога, добился нового успеха на поприще, о котором мечтал: уже преподавая рисунок в школе на улице Фурно, он получил назначение еще и в лицей Мишле в Ванве.
   Добряк Шуфф рад был бы помочь другу, но семья его разрослась, у него было теперь двое малолетних детей, и он немногое мог сделать для Гогена, разве что изредка пригласить его к обеду.
   Гоген временно поселился неподалеку от своей старой квартиры, на улице Фурно, рядом со скульптором Буйо, в тупике Фремен, который, по словам Гогена, немножко напоминал "Двор чудес". Но вопреки надеждам Гогена, Буйо его на работу не взял, правда, пообещав сделать это в довольно скором времени, когда получит большой заказ.
   "Ты спрашиваешь, что я собираюсь делать этой зимой, - писал Гоген Метте 19 августа. - Сам не знаю. Все зависит от того, какие у меня будут средства. Без ничего - ничего не получится".
   Если бы только ему удалось продать одну-две картины! Но он сам признавался, что торговля картинами "совершенно заглохла". На Берто он давно уже не рассчитывал, а "проклятый иезуит Дюран-Рюэль" на него "плюет".
   Но все равно. Гоген писал жене, что именно на живопись возлагает все свои надежды. Как-то он повстречал Жоббе-Дюваля, и этот бретонец из Карэ, между прочим, рассказал Гогену о маленьком местечке Понт Авен в Финистере, куда ездят многие художники. Там не только можно дешево прожить, но вдобавок хозяйка маленькой гостиницы Мари-Жанна Глоанек предоставляет художникам широкий кредит. Только бы Гогену раздобыть немного денег, и он поедет туда будущим летом. "Если дела пойдут на лад,- писал он Метте в письме от 19 августа, - и талант мой будет развиваться, да за него еще будут платить, я подумаю о том, где бы обосноваться прочно. А ты со своей стороны попытайся помочь мне составить имя в Дании. Это принесет тебе не меньше пользы, чем мне. К тому же это лучший способ соединиться".
   Как видно, Метте этого не считала - во всяком случае, на письмо она не ответила.
   В ожидании пока осуществятся его отдаленные планы Гоген должен был позаботиться о насущных нуждах - прокормиться и прокормить "своего" Кловиса. Ему это удавалось с трудом, он влачил "нищенское" существование, и это его удручало. Вдобавок фирма Дилли и К°, парижское отделение которой помещалось на улице Пердонне, 19, "одолевала" Гогена из-за аванса, который он удержал, и товаров, которые по вине Хермана Таулова без движения лежали в Норвегии.
   Гоген никогда не мог до конца отказаться от своих мечтаний. Теперь, когда он уехал из Копенгагена, представительство Рубе стало казаться ему очень перспективным. Пораженный тем, как фирма расширила свои дела во Франции и Бельгии, он просил жену поинтересоваться датским рынком. "Поверь, это дело серьезное!" - убеждал он ее. Кроме того, он возобновил связи с испанскими революционерами Сорильи. В конце августа он поехал в Лондон, чтобы встретиться с ними - "сама знаешь где", - написал он жене. Перед отъездом Гоген отдал Кловиса своей сестре Мари, которая вышла замуж за чилийского коммерсанта Хуана Урибе. Но хотя Мари стала состоятельной женщиной, она весьма неохотно взяла к себе племянника.
   Почти три недели провел Гоген в Великобритании. На обратном пути он остановился в Дьеппе - ему хотелось писать. Он был очень доволен поездкой: "Как ты знаешь из копенгагенских газет, положение в Испании осложнилось, а это, естественно, будет способствовать тем небольшим переменам, к которым мы стремимся. Так что это вопрос времени, и я не преминул возобновить старую дружбу. Стало быть, в будущем это дело почти верное", - утверждал Гоген.
   В Дьеппе Гогена ждала почта. Но он был крайне удивлен, что среди писем не оказалось письма от жены. "Признаюсь тебе, твое нынешнее молчание кажется мне просто непостижимым, ведь вот уже месяц я не получаю от тебя ни строчки... Следовало бы помнить, что дети у тебя, и их здоровье беспокоит отсутствующего". У Гогена зародилось подозрение. От Шуффа он узнал, что Буйо решил отказаться от его услуг. Буйо наконец получил долгожданный большой заказ, но ему навязали другого помощника. "Есть во всем этом что-то туманное, что я не решаюсь себе объяснить, - писал Гоген жене. - Уж не написала ли ты мадам Буйо? Я ведь знаю, что ты мечтаешь, чтобы я вернулся на биржу...". И он добавлял кисло-сладким тоном: "Ты ведь знаешь, я всегда инстинктивно догадываюсь о том, что происходит, и уверен, в настоящую минуту твоя сестра опять верховодит тобой... Конечно, мне нанесли тяжелый удар, но ничего, - хорохорился он, - не такой я человек, чтобы не оправиться, особенно теперь, когда я привез из Лондона кое-какие козыри".
   В Дьеппе Гоген встретил Дега, который гостил там у своих друзей. По неизвестной нам причине они поссорились. Дега, характер которого не отличался уживчивостью, стал донимать Гогена насмешками. В Дьеппе вокруг Дега увивалась целая компания художников. Был среди них бывший свояк Гогена, Фритс Таулов (он незадолго перед этим развелся с Ингеборг), сын психиатра Бланша - Жак-Эмиль 37, Уистлер 38, еще один английский художник Сиккерт 39 и молодой Эллё 40... Эти люди высмеивали Гогена. Жак-Эмиль Бланш обращал внимание на его "странное лицо,, экстравагантную одежду и какой-то диковатый вид", а отец, - уверял он, - "постоянно указывал ему эти признаки мании величия".
   - Друзья мои, да он же просто кудесник! - восклицал Эллё. - Посмотрите на его руку. На его указательном пальце кольцо - настоящее произведение искусства! Мне просто дурно, когда я это вижу. Ну разве при таком несуразном виде можно быть талантливым? И вдобавок он разговаривает сам с собой!
   Но Гоген не замечал издевательского интереса, вызванного его особой. Он писал. С той поры, как вечерами в Копенгагене он обдумывал свою эстетическую теорию, на практике его живописная манера почти не изменилась. В нем все созревало очень медленно. Он действовал, повинуясь не порывам, а рассуждению. Тем не менее он незаметно удалялся от импрессионизма, хотя и продолжал пользоваться его рецептами. Однако если в его пейзаже появляется животное, то это почти всегда корова: могучие формы коровы, ее монументальное спокойствие отвечали его антиимпрессионистической тяге к мощным структурам. В эти дни, проведенные в Дьеппе, Гоген сделал еще один шаг в сторону того искусства, которое он уже провидел: в картине "Купальщицы", которую он написал на пляже, он упростил цвет и обвел контуры четкой линией.
   Но, увы, это был слишком краткий опыт. Гогену пришлось вернуться в Париж.
   Он бродил по Парижу без денег, без крова, ночуя, где придется, иногда у Шуффенекера, иногда даже у представителя фирмы Дилли. Мари поспешила вернуть ему Кловиса. К счастью, Жоббе-Дюваль и его жена выразили желание на неделю взять к себе мальчика. Гоген искал, где бы снять квартиру, и просил Метте прислать ему постельные принадлежности. Пытался он "временно найти местечко на бирже". Большую часть его коллекции картин Метте вывезла в Данию. Но некоторые остались в Париже. Он пытался продать их, надеялся выручить шестьсот франков за одну картину Писсарро и одну Ренуара. "Как только я их получу, вышлю тебе двести франков", - написал он Метте, которая "хныкала".
   В начале октября Гоген нашел квартиру в районе Северного вокзала - на улице Кай, 10. Но постельное белье, о котором он просил Метте, так и не пришло. Гоген взял к себе Кловиса и кое-как устроился на новом месте. Для мальчика он взял на прокат кровать, а сам довольствовался матрацем - он спал на нем, укрывшись походным одеялом. Питались они более чем скудно. "Не беспокойся о Кловисе, - писал Гоген жене. - ...Яйцо, немножко риса, и он ест за обе щеки, особенно когда на десерт бывает яблоко".
   Но Метте, как видно, не слишком утруждала себя беспокойством. После того как Гоген объяснил ей, что о месте на бирже он мечтал, "просто чтобы продержаться до тех пор, пока не настанут лучшие времена для живописи", и сообщил, что продажа картин Писсарро и Ренуара сорвалась, она снова перестала писать.
   Гоген проводил время в хлопотах. Места на бирже получить не удалось. Не нашлось покупателей на Ренуара и Писсарро. Он жил щедротами случайных знакомых. Сына кормить было почти нечем. Ко 2 ноября он все еще не получил от жены ни писем, ни белья. "Послала ли ты вещи, о которых я тебя просил? Мне они нужны сейчас позарез". И в самом деле, грянули холода. Отец с сыном мерзли в квартире, где было нечем топить. А у Кловиса не было даже теплой фуфайки.
   Наконец в ноябре Гоген все-таки получил письмо от жены - Метте хотела знать, сколько стоят некоторые картины из коллекции мужа, она собиралась их продать. Гоген удивился и встревожился: "Если так будет продолжаться, у меня в один прекрасный день ничего не останется". Он пытался убедить жену не продавать двух картин Сезанна: "Я очень дорожу этими двумя Сезаннами, таких очень мало, потому что он редко заканчивал работы, и когда-нибудь они будут стоить очень дорого. Лучше уж продай рисунок Дега". Но вообще Метте в первую очередь следовало бы позаботиться о произведениях самого Гогена. "Самое важное - привлечь внимание к моим картинам", - напоминал ей Гоген.
   О постельном белье Метте не обмолвилась ни словом. "У нас сейчас страшный мороз, и мне позарез нужны матрацы и одеяла. Но кто знает? Может, когда-нибудь я их все же получу!"
   Декабрь выдался на редкость холодный. Гоген бился в тисках нужды, которая становилась все беспросветнее. Им с сыном порой было нечего есть, кроме кусочка хлеба, да и то купленного в кредит. Хилый мальчик заболел ветрянкой. Сидя у постели ребенка, горевшего в лихорадке, Гоген в отчаянии не знал, что предпринять. В кармане у него оставалось двадцать сантимов. И вдруг ему пришло в голову наняться расклейщиком афиш в рекламное агентство.
   Управляющий агентством, увидев Гогена, одетого, как буржуа, рассмеялся. Но Гоген настаивал, объяснял, что у него болен ребенок. Его наняли - он должен был расклеивать афиши на стенах Северного вокзала за пять франков в день.
   Три недели он клеил афиши, пока Кловис медленно поправлялся. Когда отец уходил на работу, за мальчиком присматривала сердобольная соседка. В разгаре этой беды у Гогена вдруг забрезжила надежда. Рекламное агентство пообещало ему место инспектора с жалованьем двести франков в месяц. С другой стороны, импрессионисты намеревались весной организовать выставку. "Может статься,- писал Гоген, - это положит начало нашему успеху". Наконец, в конце декабря Метте решилась послать мужу постельные принадлежности.
   В письмах к Метте тон Гогена по временам становился резким. Метте это заметила. Как видно, ее родственники более или менее забросили ее (она провела рождественские праздники в одиночестве), и она пыталась разжалобить мужа, вызвать у него сочувствие к ее собственной "такой печальной" судьбе, просила у него снисхождения.
   А в Гогене назревал гнев, хотя он это отрицал. "Ты напрасно думаешь, что я сержусь. Я просто ожесточился... Не хлопочи о том, чтобы я простил твою вину. Я уже давно все забыл. Даже твоя сестра, самая злая и глупая из всех, кажется мне теперь женщиной не хуже других". Эти слова огорчали Метте, она просила мужа "быть с ней поласковее". Разве он не знает, что она его любит? Тут Гоген не выдержал. До сих пор он не признавался Метте, что нужда заставила его наняться расклейщиком афиш. Теперь у него вырвалось это признание:
   "Ты будешь уязвлена в своем самолюбии датчанки, узнав, что у тебя муж - расклейщик афиш. Что поделаешь, не всем быть талантливыми... Я с полным спокойствием перечитал все твои письма, которые прехладнокровно и, впрочем, вполне убедительно говорят мне, что я тебя любил, но ты, мол, не жена, а мать и т. д. Воспоминания эти весьма мне приятны, но в них есть один большой недостаток - они не оставляют мне никаких иллюзий на будущее. Поэтому не удивляйся, если в один прекрасный день, когда положение мое улучшится, я найду женщину, которая станет для меня не только матерью и пр.".
   Прочитав эти строки, Метте "дулась" больше двух месяцев.
   *
   "Кловис держит себя героически. По вечерам, когда мы вдвоем садимся ужинать куском хлеба с колбасой, он даже не вспоминает о своих прежних любимых лакомствах, он молчит, не просит ни о чем, даже о разрешении поиграть, и ложится спать. Так у него проходят дни. Он теперь и сердцем и разумом совсем взрослый человек. Он день от дня растет, но чувствует себя неважно, всегда у него болит голова, и меня беспокоит, что он немного бледный".
   Этому полуголодному, только-только оправлявшемуся от болезни ребенку необходимо было побольше есть и дышать деревенским воздухом. И Гоген, хоть и не знал, как он оплатит этот новый расход, решил поместить мальчика в пригородный пансион и отправил Кловиса в Антони.
   Хотя сестра приняла Гогена недоброжелательно, он все-таки надеялся, что Мари поможет ему оплатить несколько месяцев пансиона для Кловиса. Но Мари отнюдь не собиралась отказывать себе в чем-либо, чтобы помочь брату. Если ему плохо, он сам в этом виноват. Пусть сам и выпутывается, как знает! А жалобы Метте - она не писала мужу, но невестке посылала длинные письма поддерживали в Мари сознание, что совесть у нее чиста.