Но если Тео и Гийомен презрели кафе Вольпини, по-иному отнеслись к нему Шуффенекер и Бернар - они хотели показать как можно больше своих работ. В результате, если Гоген выставил всего четырнадцать полотен, две пастели и одну акварель, Шуфф развесил у Вольпини девятнадцать картин и одну пастель, а Бернар двадцать холстов и три акварели. Бернар выставил еще два полотна под псевдонимом Людовик Немо и еще две его работы были включены в альбом из тринадцати цинкографий, подготовленный Гогеном в начале года.
   6 мая, когда президент Республики Сади Карно открыл Всемирную выставку, члены "группы импрессионистов и синтетистов" - так окрестили ее Гоген и его друзья, еще не были готовы принять посетителей. Они только начали развешивать картины на стенах кафе Вольпини, обитых нарядной гранатового цвета тканью. Окантовали они свои работы простым некрашеным деревянным багетом и привезли их в ручной тележке. Тележку тащил Гоген, а друзья подталкивали ее сзади.
   Сотни тысяч посетителей наводняли теперь ежедневно Марсово Поле. Дворец изящных искусств тянулся вдоль Авеню де ла Бур-донне - его увенчивал громадный купол в пятьдесят пять метров высотой, покрытый глазурованной черепицей, белой, бирюзовой, желтой и золотой. Позади здания раскинулись сады, где у подножия Эйфелевой башни били сверкающие фонтаны. Покинув кафе Вольпини, где светловолосая русская княгиня дирижировала ансамблем скрипачек, Гоген долго ходил по залам дворца, временами роняя какое-нибудь саркастическое замечание по адресу представителей официального искусства. "Слова Курье не утратили справедливости, - говорил он. - То, что государство поощряет, чахнет, то, чему оно покровительствует, умирает".
   Куда больше привлекали его экзотические павильоны. Ему не надоедало прогуливаться по колониальной части выставки, расположенной на Эспланаде инвалидов, наблюдать там жителей Тонкина, конголезцев, канаков... Рядом с макетом кмерского храма была построена яванская деревня. Шестьдесят туземцев, в том числе двадцать женщин, жили здесь в семи хижинах, сделанных из стволов бамбука и пальмовых листьев, связанных волокнами кокосового дерева. Юные баядерки в возрасте от двенадцати до четырнадцати лет давали здесь танцевальные представления, которые произвели глубокое впечатление на художника. "У меня есть фотографии Камбоджи - это в точности их напоминает", - писал он Бернару. От одного из восточных павильонов откололся кусочек фриза с изображением танцовщицы. Он бережно подобрал его и увез с собой в Бретань. Цирковые представления Wild West Company * полковника Коди, знаменитого Буффало Билла, на площадке возле Порт де Терн вызывали у него не меньшее восхищение. Перед отъездом в Понт-Авен он купил себе огромную широкополую шляпу а ля Буффало.
   А кафе Вольпини мало-помалу заполнялось картинами. Их посмотрели уже многие посетители. "Теперь я ваш", - объявил Гогену Поль Серюзье, которого, как видно, урок живописи, полученный прошлой осенью в Лесу Любви, еще не окончательно убедил. Гоген встретил этого союзника довольно насмешливо. Несомненно, куда более интересной была для него встреча с молодым критиком Альбером Орье, с которым его познакомил Бернар.
   Сын нотариуса из Шатору, выросший в семье, корнями связанной с французской провинцией - его родители были родом из Пуату и Берришона, Орье был сложен, как атлет, отличался редким здоровьем и столь же редким честолюбием. Но это был честолюбец честный, прямодушный и благородный рослый, здоровый детина с душой идеалиста. Он всегда готов был поддержать тех, кто борется. Главный редактор маленького авангардистского издания "Модернист", которое начало выходить всего за полгода до описываемых нами событий, он 6 апреля предоставил его страницы Гогену и Бернару. Гоген стал вести для него "Заметки об искусстве на Всемирной выставке", довольно язвительные по тону **.
   * Труппа "Дикий Запад" (англ.). - Примеч. пер.
   ** Они появились в номерах от 4 и 13 июля 1889 года. Еще одну статью Гогена "Модернист" опубликовал 21 сентября.
   Бернар мечтал о большем. Ему хотелось, чтобы "Модернист" посвятил специальный номер каталогу выставки Вольпини. Орье на это согласиться не мог. Но он обещал сделать рекламу выставке синтетистов, когда 10 июня она будет окончательно подготовлена.
   Но Гоген, не дождавшись этой даты, уехал в Бретань. В первых числах июня, когда еще продолжались споры ("Выставляйте каждый, кто что хочет", заявил в конце концов Гоген Бернару), Гоген был уже в Понт-Авене. Вскоре к нему присоединился Серюзье.
   Своим "Талисманом" Серюзье внес смятение и смуту в академию Жюлиана. Увлеченный философией, метафизикой, ориенталистикой, изучивший ради удовольствия арабский и древнееврейский языки, Серюзье был склонен ко всему, что было окружено тайной и открыто только посвященным. Под страшным секретом он показал "Талисман" своим друзьям. Предстояло родиться новому искусству - небольшая группа посвященных должна его защищать. Они будут его пророками, по древнееврейски - nebiim, братья Наби этого художественного Евангелия перед толпой филистеров. У группы Серюзье были повадки тайного общества.
   "У Серюзье только и разговоров, что о его эволюции", - не без иронии писал Гоген Бернару. И в самом деле, между "Наби со сверкающей бородой" и "мэтром Гогеном" отношения налаживались с трудом. По-видимому, заговорщические ухватки, которые культивировали Наби, их жаргон, ритуал, который они для себя установили, казались Гогену нелепыми причудами и ребячеством. Он язвительно высмеивал Серюзье, а тот жаловался Морису Дени, "Наби прекрасных икон", что не находит в Гогене "художника своей мечты". Каждый жил в замкнутом мире своего воображения.
   Понт-Авен стал другим. Приток художников мало-помалу изменил характер маленького городка: художники в бархатных костюмах теснились у стоек кафе, пересмеивались с местными девушками. Служанки кафе украшали свои прически лентами. Хозяин табачной лавки водрузил над ней вывеску в виде палитры с надписью Artist's material (товары для художников) *. Понт-Авен, жаловался Гоген, "полон чужих отвратительных людей". Он уединялся в мастерской в Лезавене, но все равно был недоволен. Он предложил Серюзье перебраться южнее, в нетронутую цивилизацией уединенную деревню Ле Пульдю. Гоген уже писал в этой деревне и теперь хотел там обосноваться. Там ему будет спокойно.
   * Из письма Синьяка к Максимилиану Люсу.
   За то время, что Гоген жил в Понт-Авене, он свел дружбу с капитаном таможенной службы Жакобом. Главной задачей Жакоба было бороться с контрабандной торговлей солью между Понт-Авеном и Кемперле. Небольшое таможенное суденышко спускалось по течению Авена и через Росра, Бриньо и Дуелан шло вдоль берега до самого Ле Пульдю, потом по Лайте, широкому рукаву реки, служившей границей между Финистером и Морбианом, поднималось до Кемперле. Однажды июньским днем Гоген и Серюзье отправились в путь с капитаном Жакобом, который высадил их в порту в нижнем Ле Пульдю.
   Оба художника устроились на пансион в верхней части города -в скромной гостинице Десте, расположенной на перекрестке дорог. Одна из них начиналась в нижней части города, две другие вели в Клоар-Карноэ, четвертая спускалась к дюнам и пляжам Гран-Сабль.
   Деревня Ле Пульдю с ее разбросанными фермами и редкими рыбацкими хижинами насчитывала не больше ста пятидесяти жителей. Это были суровые люди, хранившие старинные обычаи я всем своим обликом резко отличавшиеся от жителей глубинной части Бретани. Места были на редкость дикие. Тут уж нельзя было встретить художника в бархатном костюме. Кроме крестьян и рыбаков здесь попадались только ломовики - приезжая грузить песком свои повозки, они поднимались на высокие дюны, которыми бугрилось побережье. С вершины прибрежных скал, где низкорослые коровы щипали низкую траву, открывался вид на бескрайние просторы океана до острова Груа. Здесь слышен был только шум моря, непрерывный шепот пенистых, прозрачно-зеленых вод, набегавших на пустынный берег.
   Гоген работал не так уж много. На этом берегу, о который бились могучие атлантические волны, он тешил себя неотвязной мечтой. Ле Пульдю и удовлетворяло и укрепляло его тягу к примитивному существованию, которая стала еще острее, после того как он побывал в колониальных павильонах Всемирной выставки. Никогда еще он так не ощущал тайну, которой дышала армориканская земля, как в это лето 1889 года. Пантеистические восторги Ван Гога, против которых он так возражал, тем не менее повлияли на него. Бродя среди дюн, поросших синим чертополохом, или в маленьких бухтах, где одетые в лохмотья девочки, по грудь в воде, собирали морские водоросли, он прислушивался к голосам моря и земли, ища "чего-то большего". "Я это чувствую, но еще не могу выразить".
   На стене их комнаты в гостинице Серюзье написал следующие слова Вагнера: "Я верую в Страшный суд, который осудит на страшные муки всех тех, кто в этом мире осмелился торговать высоким и непорочным искусством, всех тех, кто запятнал и унизил его низменностью своих чувств, подлой жаждой материальных благ. Но я верую, что он зато прославит верных учеников великого искусства, и окутанные небесным покровом лучей, ароматов и мелодичных аккордов, они навеки припадут к божественному источнику вселенской гармонии".
   Эти слова стали кредо Гогена. Слепой искатель подземных родников, он улавливал трепетный отзвук громадных скрытых от глаз пластов человеческой души. Творец в его представлении возлагал на себя исполнение высших функций, искусство - это бог, художник - его избранник, монах в миру, отмеченный судьбой жрец.
   "Я раскаиваюсь в том, что писал тебе о Гогене, - признавался Серюзье Морису Дени. - В нем нет ничего от шарлатана, по крайней мере, по отношению к тем, о ком он знает, что они способны его понять". Теперь между двумя художниками возникло полное взаимопонимание. На беду их совместная жизнь длилась недолго, всего недели три: Серюзье пришлось уехать - отбывать военную службу.
   Гоген вернулся в Понт-Авен. Но через некоторое время снова приехал в Ле Пульдю с другим художником, голландцем Якобом Мейером де Хааном 79, который прошедшей зимой некоторое время жил у Тео Ван Гога. Маленький, горбатый, с головой, ушедшей в плечи, весь какой-то сплющенный, де Хаан составлял странный контраст с Гогеном. Точно пытаясь еще подчеркнуть свою необычную внешность, он носил на голове красную феску зуава. Были у де Хаана и другие странности. Все крепкое, здоровое, крупное притягивало этого калеку с болезненным лицом. Он носил с собой тяжеленную Библию и писал необычайно длинными кистями натюрморты с преувеличенно крупными предметами.
   Де Хаан происходил из еврейской семьи из Амстердама. Вместе с тремя младшими братьями он долгое время владел в этом городе бисквитной фабрикой. Все четверо были страстными любителями музыки. Под управлением Мейера де Хаана они составили квартет, слава о котором быстро распространилась по Нидерландам. Они стяжали такую известность, что даже были приглашены дать концерт для королевы и ее двора. Концерт доставил им величайшую радость, но положил конец их карьере. Сентиментальные молодые люди настолько высоко оценили оказанную им честь, что поклялись больше ни для кого не играть.
   Де Хаан занимался также и живописью. И от этого искусства не отказался. Вначале он писал жанровые картины в духе Тенирса и портреты. Но однажды на какой-то выставке он открыл для себя импрессионистов. Он был потрясен их искусством, решил учиться у новаторов и полностью посвятить себя живописи. Он уступил все права на фабрику своим братьям, которые с тех пор выплачивали ему ежемесячную ренту в триста франков.
   Руководя де Хааном, Гоген продолжал свои собственные поиски. "Надеюсь, этой зимой вы получите от меня почти что нового Гогена, - писал он Бернару. - Говорю "почти", потому что все остается при мне, и я вовсе не намерен изобретать что-то новое. Я ищу другого - еще не открытой частицы самого себя". И в самом деле, все оставалось при нем. Поиски Гогена только на поверхностный взгляд казались извилистыми. Он всегда шел к своим собственным истокам. Гоген подолгу простаивал в церквах перед распятиями, на которых деревянный Христос раскидывал худые негнущиеся руки, и никто не понимал так глубоко, как он, этот неверующий, священный порыв, вдохновлявший простые и суровые души древних скульпторов. Здесь он приобщался к изначальному. "Варварство... омолаживает меня". Любой ценой ему надо вырваться из Франции, из Европы, уехать в девственные края. Зуав Милье рассказывал ему о Тонкине. До зимы Гоген поживет в Бретани. "И если к этому времени я смогу получить какое-нибудь место в Тонкине, - писал он Бернару, - поеду изучать аннамитов. Неуемная жажда неизвестного толкает меня на сумасбродные поступки".
   К середине августа Гоген остался без гроша в кармане. Он вернулся в Понт-Авен, и тут одно за другим написал несколько полотен, в которых мощно прозвучали тенденции, крепнувшие в его творчестве. На одной из этих картин - "Распятие" * - низонская Пьета высится среди дюн Ле Пульдю, точно языческий идол. На другой картине Гоген изобразил "Желтого Христа" **. Этого Христа он видел в маленькой часовне возле фермы Тремало, на холме, возвышающимся над Понт-Авеном. Деревянный сводчатый потолок этой сельской часовенки был синего цвета, стены - выкрашены голубой краской. В солнечные дни Христос казался желтым. Это сочетание цветов, должно быть, поразило Гогена, как и выразительная неуклюжесть, щемящая наивность скульптуры. Третья картина, портрет бретонки - "Прекрасная Анжела", гораздо ближе этому мистическому направлению, чем кажется на первый взгляд ***.
   * В настоящее время находится в Королевском музее изящных искусств в Брюсселе.
   ** В настоящее время находится в Галерее искусств Олбрайта в Буффало (США).
   *** В настоящее время находится в Лувре.
   Этим портретом Гоген хотел выразить свою признательность молодой чете Сатр, за их доброжелательство, за кредит, который мать Анжелы Сатр предоставила ему в своем маленьком кафе рядом с пансионом Глоанек. Анжеле Сатр, вышедшей замуж восемнадцати лет, теперь было двадцать один год. Ее считали самой красивой женщиной в Понт-Авене. Гоген решил подарить ей свою картину.
   Но если прекрасная Анжела воображала, что художник постарается, передав на портрете сходство, изобразить хорошенькую женщину, она ошиблась. Гоген написал Анжелу в бретонском праздничном наряде, во всей ее монументальности и тяжеловесной невозмутимости. Есть нечто извечное в этом образе женщины без возраста, полукругом отделенной от декоративного заднего плана, на котором неожиданно возникает перуанская статуэтка - "Дух умерших бодрствует". Можно себе представить, какие вопли поднялись в семействе Сатр, когда художник открыл перед ним свое полотно! Пока Анжела позировала, Гоген категорически отказывался показать незаконченную работу, отговариваясь тем, что хочет сделать сюрприз. Но среди художников, врагов Гогена, поползли недоброжелательные слухи. Муж Анжелы, Фредерик, пришел в ярость: Гоген хотел посмеяться над его женой, да и над самим Фредериком тоже, поместив рядом с изуродованной Анжелой гримасничающую статуэтку (Фредерик был мал ростом и некрасив). Растерянный Гоген пытался защищаться. "Ты ошибаешься, Фредерик. Я вложил в эту картину все, что мог". Но Фредерик и прекрасная Анжела были так же непоколебимы, как низонский кюре. Пришлось Гогену оставить картину себе.
   Неутомимый Гоген не ограничивался живописью. "Я сделал также большое скульптурное панно, - писал он Бернару... - Это самое лучшее и самое странное из моих скульптурных произведений. Гоген в образе чудовища берет за руку отбивающуюся женщину, говоря ей "Любите и будете счастливы" *. Лисица, индейский символ порочности, и в промежутках - маленькие фигурки". Перуанские статуэтки, индейские символы: трудно было бы обозначить более четкими вехами путь, по которому следовал Гоген. Панно "Любите..." вводило в его творчество стиль, уже отнюдь не европейский.
   Плодовитость Гогена, его неутомимая активность и вера в свои творческие силы вызывали зависть Бернара. "Счастливчик Гоген", - писал он Шуффу. Бернар уехал из Парижа в Бретань, но не в Понт-Авен, а в Сен-Бриак, потому что отец, который всеми силами противился его художественным склонностям, запретил молодому человеку ехать к Гогену. А Бернар переживал в эту пору глубокое смятение. Его удручало, что выставка в кафе Вольпини почти не вызвала отклика. Ни одна картина не была продана, отзывов в печати очень мало. О выставке пока написали только Феликс Фенеон и Альбер Орье **. Но главная беда была в другом. "Не знаю, что со мной, - признавался он Гогену, - но, глядя на мои нелепые работы, я каждую минуту терзаюсь подозрениями, что я совершенно бездарен. Скажу вам по правде, то, что я делаю, кажется мне какими-то первоначальными набросками...". Самонадеянность чванливого мальчишки, его самоуверенность, самодовольство все вдруг исчезло, уступив место мучительной тоске.
   * В надписи на этой деревянной скульптуре Гоген употребляет множественное число (в настоящее время находится в Музее изящных искусств в Бостоне).
   ** Несколько позже, в ноябре, в журнале "Ар э критик" за подписью Жюля Антуана появился довольно недоброжелательный отзыв.
   "Я мучаюсь тревогой не о своей жизни, а о своем предполагаемом таланте... Все художники, кроме вас, меня отвергли, одни по злобе, другие, может быть, по рассудку... В общем, мои неловкие опыты, может быть, были причиной вашей веры в меня, но теперь она должна была исчезнуть, - жалобно заканчивал Бернар. - Спасибо за дружбу, которую вы мне всегда выказывали. Может, это моя последняя надежда".
   Гоген лучше чем кто бы то ни было знал слабости молодого художника все, что было в его личности поверхностного, неустойчивого и чем объяснялись смены его настроений. Но, быть может, Бернар теперь переживал просто болезнь роста, ощущал в себе недостаток зрелости? Бернар хорошо знал свое ремесло, тщательно изучал творчество великих мастеров. Может быть, даже слишком тщательно! Он слишком внимательно смотрел музейные работы и недостаточно вглядывался в самого себя. А техника - это еще не все. И Гоген в письме утешал Бернара:
   "Слезы ребенка тоже кое-что значат, и, однако, это неразумно, - писал он... - Вы молоды, и я считаю, что вам чего-то недостает, но эта пустота быстро заполнится с возрастом... Были, конечно, старые мастера, которые смолоду утверждались в своих верованиях, но, в отличие от нас, их верований ничто не смущало - ни трудности существования, ни картины других художников. Вы слишком много видели в слишком короткий срок. Отдохните от смотрения - и подольше".
   Сообщив Бернару, что в конце сентября собирается вернуться в Ле Пульдю и что Лаваль и Море, вероятно, поселятся там с ним и с де Хааном, он приглашал Бернара присоединиться к их маленькой колонии.
   У Мейера де Хаана в Ле Пульдю появилась теперь сердечная привязанность. Он влюбился в рослую брюнетку, крепкую и энергичную, в расцвете тридцатилетней деревенской красоты, Мари Анри, по прозвищу Мари Кукла. Она не отвергла де Хаана. Неподалеку от моря, посреди поля, Мари содержала небольшой трактир, где было несколько комнат - это была пляжная гостиница-лавчонка. 2 октября Гоген и де Хаан поселились у Мари. Голландец снял вдобавок на третьем этаже ближайшего дома, который стоял на самом берегу океана, громадное помещение - пятнадцать метров на двенадцать, которое должно было служить им мастерской. Как видно, Мари Анри мало беспокоили людские толки. В марте, за год до этого, она родила девочку, отец которой остался неизвестен. Не боялась она и огласки своей связи с де Хааном: голландец открыто жил в ее комнате на втором этаже. Гоген здесь же занимал маленькую комнатушку. Иногда ночами дверь его комнаты приоткрывалась - он навещал служанку Мари Куклы.
   Оба художника - на некоторое время к ним присоединился и Серюзье завладели столовой на первом этаже, которая дверью отделялась от буфетной *: они щедро разукрасили и расписали ее, покрыв росписью даже окна и потолок и повсюду развесив картины, рисунки и литографии. Вся эта декорация была выполнена полушутя, полусерьезно. На потолке Гоген изобразил "Женщину с лебедем", сделав надпись: "Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает", и связку луковиц с таким объявлением: "Люблю жареный лук". Натюрморт, написанный в манере Сёра, носил название "Рипипуэн" - с намеком на одноименный персонаж, выдуманный Гогеном, Бернаром и их друзьями в насмешку над пуантилизмом **. Гоген написал почти карикатурный портрет де Хаана: выпуклый лоб, шаровидные глаза, нос картошкой и автопортрет стилизованный шарж с ореолом над головой и подчеркнуто резким профилем ***.
   * Однажды некий молодой человек остановился в гостинице Мари Куклы и увидел там художников - "этих господ": "Само собой я попросил, чтобы меня посадили за их стол, если это им не помешает. Впрочем, они дали мне почувствовать, что я их отнюдь не стесняю, то есть сами не стеснялись совершенно. Все трое были босы, одеты с великолепной небрежностью и говорили во весь голос. А я, все время пока продолжался обед, трепетал, глотая каждое их слово, страстно мечтая заговорить с ними, проявить себя, узнать их и сказать высокому светлоглазому человеку, что мотив, который он распевает во все горло, а остальные хором подтягивают, это вовсе не Массне, как он думает, а Бизе... Одного из них я позже встретил у Малларме - это был Гоген... Второй был Серюзье. Кто был третий, я так и не узнал..." Молодого человека звали Андре Жид.
   ** Имя Рипипуэн по-французски звучит как слегка искаженная фраза: "Смеюсь над мелкими точками". - Примеч. пер.
   *** Этот автопортрет в настоящее время находится в Национальной галерее искусств в Вашингтоне.
   Воспоминанием о картине "Здравствуйте, господин Курбе", которую он видел с Ван Гогом в музее Монпелье, навеяна картина "Здравствуйте, господин Гоген". В росписях принял участие и Мейер де Хаан - он написал портрет "Мари Анри, кормящей грудью свою дочь" и большое панно - "Трепальщицы льна". Под панно лентой фриза тянулись упомянутые нами выше слова Вагнера.
   Осенью Ле Пульдю покинули даже те немногие приезжие, которые здесь жили. Над деревней нависли низкие облака, море пенилось барашками и завывало в маленьких бухтах. Художники остались одни - наедине с собой и с природой. Гостиница Мари Куклы стала тем местом отшельнического уединения художников, о котором мечтал Ван Гог. Устав здесь был почти монастырский. Художники жили по строгому расписанию: вставали на заре, не позже семи уходили из дому, возвращались в половине двенадцатого, в половине второго или в два снова уходили, возвращались в пять, ложились в девять. Исключая те дни, когда непогода удерживала их в мастерской, они шли на песчаный берег или в поля. "Пошли писать Сезанна", - говорил Гоген. Вечером при свете лампы они спорили, рисовали или отдыхали, играя в шашки или в лото. Это однообразное существование временами нарушалось только встречами с Море, Журданом или Шамайаром, которые приходили к ним в гости. Лаваль уехал в Париж. Вялость, апатия Лаваля огорчали Гогена. "На этой земле надо исполнять свой долг" - говаривал он *.
   * Ван Гог писал о Гогене: "Этот наш друг любит дать почувствовать, что хорошая картина равноценна хорошему поступку. Он не то что бы прямо это говорит, но в общем трудно, имея с ним дело, не думать о какой-то моральной ответственности".
   В широкополом зеленоватом плаще и в деревянных башмаках, украшенных золотыми, лазурными и пурпурными арабесками, Гоген и в самом деле был похож на "отца настоятеля" (так называл его Ван Гог) этой общины. Де Хаан и Серюзье почтительно слушали его, запоминая афоризмы, в которые он подчас облекал свои мысли: "Линия это и есть цвет, потому что она создается только контуром пятен", или "Квадратный сантиметр зеленого посреди зеленого сукна биллиарда зеленее, чем изолированный в пространстве", или "Уродливое может быть прекрасным, миловидное - никогда".
   У Гогена был свой особый метод работы. Он часами созерцал какой-нибудь мотив, возвращался к нему снова и снова, но в блокнот заносил только несколько линий. К работе над картиной он приступал лишь тогда, когда "знал ее наизусть". "Писать надо за один сеанс, - утверждал он. - Иначе ничего не выйдет. Лучше писать картину заново, чем исправлять". Товарищи всегда, как зачарованные, следили за тем, как работает Гоген. Он писал медленно, без поправок, накладывая мазки "мягкими, гибкими, вкрадчивыми движениями". Спокойно и смело он создавал на холсте звучные аккорды. "Так как сам цвет загадочным образом воздействует на наши чувства, то, по логике вещей, мы и пользуемся им загадочно", - утверждал он. Суровое искусство Гогена становилось более мощным, мазок - трепетным, краски более звучными. Художник вступил на стезю великих свершений.
   К росписям в столовой трактира он добавил еще одну. На дверной панели написал "Карибскую женщину с подсолнухами", вдохновленную осколком фриза, который он подобрал на Всемирной выставке. Тоска по далеким странам продолжала преследовать Гогена. В письме к товарищу министра по делам колоний он ходатайствовал о том, чтобы ему предоставили место в Тонкине, где, как он забавно выразился, "я полагаю, что смогу послужить правительству верно и умно, как подобает честному республиканцу". Но ему не торопились дать ответ. "Люди, которых посылают в колонии, - негодовал Гоген, - это, как правило, те, кто наделал глупостей, обчистил кассу и т. д. Но меня, художника-импрессиониста, то есть бунтаря, послать туда нельзя".
   Конец года вообще принес ему одни только горькие разочарования: Метте, не писавшая ему несколько месяцев, вдруг сообщила, что их сын Пола упал с четвертого этажа и чудом не погиб. Гоген хотел бы в связи с этим послать Метте денег, но у него самого были одни долги. Жена и ее родные упрекали его в том, что он неудачник.