Страница:
* А не 3 августа, как это часто писали.
Но зато от Метте не было ни слова. Первое письмо Гоген написал ей, еще находясь на борту "Армана Бейка". Второе отправил из Парижа, но опять не получил ответа. Вот уже пять месяцев он не имел никаких вестей от семьи. Он надеялся, что, узнав о его возвращении, Метте или старший сын, Эмиль, приедут в Париж. Он рассчитывал, что на выставке в Копенгагене могли быть проданы некоторые картины и Метте отзовется на его просьбу и немного поможет ему, пока он готовится "нанести решительный удар, от которого зависит будущее", показав свои таитянские работы. Но писем не было. "Скажи по совести, в чем дело?"
Гоген нашел временное пристанище в мастерской Монфреда. Питался он в кредит на улице Гранд-Шомьер, в молочной, владелица которой, мадам Карон, очень хорошо относилась к художникам. Хотя Гогену было почти не во что одеться, он сразу по приезде начал свои деловые хлопоты. У Буссо и Валадона его ждало разочарование: Жуаян не мог столковаться "с этими господами" и ушел из галереи. "Теперь у них не осталось ни одной моей работы". Зато крупнейший торговец картинами импрессионистов Поль Дюран-Рюэль обещал Гогену, которого горячо рекомендовал Дега, устроить выставку его таитянских произведений. Ничего лучшего нельзя было и желать. Решительное сражение Гоген сможет дать в самых благоприятных условиях. Чтобы должным образом принять Дюран-Рюэля, который собирался прийти посмотреть картины, Гоген решил снять мастерскую на улице Гранд-Шомьер, 8. Мадам Карон одолжила ему денег, чтобы он мог внести плату за первые три месяца.
И однако, Гоген был в нерешительности. Выставка повлечет за собой большие расходы. Необходимо купить рамы, оплатить расходы по изданию каталога... Надо также приобрести кое-какую одежду, белье, пару ботинок. Продолжали его тревожить и глаза - он хотел показаться окулисту. Где взять на все это деньги? А ведь он еще не вернул четыреста франков, которые ему ссудили на Таити...
И вдруг все его сомнения разрешились. От Метте пришла телеграмма, в которой она сообщала, что 9 сентября в Орлеане скончался дядя Гогена, Зизи. Гоген и его сестра Мари были единственными прямыми наследниками покойного.
Художник отправился в Орлеан, чтобы присутствовать на похоронах и связаться с нотариусом. Введение в права наследства, которое по предварительным подсчетам составляло двадцать тысяч франков, должно было быть отложено, потому что Мари была замужем за иностранцем и необходимые документы следовало затребовать из Колумбии. Гоген мог получить свою долю наследства не раньше, чем месяца через два-три. Сама по себе эта отсрочка была не так уж страшна. Зная, что ему вскоре предстоит получить наследство, художник мог без опасения взять деньги в долг. Для Гогена это была некоторая разрядка. Тем большая разрядка, что по возвращении из Орлеана он получил "не слишком обнадеживающее" письмо от жены. Письмо было давнее Метте отправила его Шуффенекеру, тот переслал его Монфреду, а Монфред Гогену. В этом письме Метте писала мужу, чтобы он "выпутывался, как знает", что датская выставка в денежном отношении кончилась полным провалом - "ни сантима".
"То, что ты мне сообщаешь, совсем не весело, - тотчас ответил ей Гоген, - и если бы не смерть дяди, наверное, я не мог бы ничего организовать без гроша денег, и вся моя работа оказалась бы втуне. Но оставим это. Благодаря смерти дяди все устроится... А поскольку у тебя есть немного свободного времени, - добавлял Гоген, - почему бы тебе не приехать в Париж с малышом Полем, ты бы здесь немного отдохнула, а я был бы счастлив тебя обнять... Я почти совсем оборудовал мастерскую, так что тут не будет ни затруднений, ни расходов, и вообще полезно во всех отношениях. Если ты раздобудешь денег на поездку, мы сможем их вернуть самое позднее через два месяца. В доме здесь живут две датчанки, твои знакомые, так что найти ночлег для ребенка не составит труда. Мы сделаем кое-какие полезные визиты и впоследствии пожнем плоды этих небольших трат. Не начинай выдвигать всевозможные возражения и делать подсчеты, постарайся устроить все дела и ПРИЕЗЖАЙ как можно скорее".
Гоген напрасно огорчался из-за датской выставки. Она открылась 26 марта - на ней было представлено около пятидесяти его работ.
В тот же самый день в Копенгагене открылась "Мартовская выставка", на которую Метте также дала семь полотен и пять керамических произведений. Благодаря поддержке Эдварда Брандеса и "Политикен", в которой в день вернисажа была опубликована большая статья, выставка имела необычайный успех. (Журналист газеты "Копенгаген" предсказал это еще 25 марта: "Завтра вечером имя Гогена будет у всех на устах"). Ее посетили десять тысяч человек, и вся пресса - и рассыпавшаяся в похвалах и резко критиковавшая выставку - ее обсуждала. "Ни сантима", - утверждала Метте. Неужели она забыла, что в результате двух выставок продала семь картин и пять керамических работ? Нет, она отнюдь не забыла об этом, и в письме от 15 сентября признавалась Шуффенекеру:
"Поль написал мне письмо, в котором спрашивает, не могу ли я прислать ему немного денег. К сожалению, несколько сотен крон, что я выручила - я продала на выставке старые работы, - ушли на разные непредвиденные или, вернее, предвиденные траты. Эмиль кончил коллеж, этому великану нужна была одежда и т. д., и я, конечно, осталась без гроша. ...А он еще просит вдобавок раздобыть денег на поездку в Париж!.. Если ему хочется нас видеть, он знает, где нас найти! Я не ношусь по белу свету, как угорелая!".
После смерти дяди Зизи все мысли Метте были заняты только одним наследством, которое должен получить ее муж. Она писала ему письмо за письмом, требуя половины денег. Тщетно Гоген объяснял ей, что он будет введен в права наследства не раньше, чем через несколько недель, она осаждала его требованиями, чтобы он немедленно выслал ей ее долю, и упрекала, что он не сделал этого до сих пор. Она не хотела слушать никаких разумных доводов.
"Он вернулся таким же, каким уехал, - писала она в письме к Шуффу, закосневший в самом чудовищном, зверином эгоизме, в моих глазах неслыханном, непостижимом. Нет, Шуфф, на него нет никаких надежд! Он всегда будет думать только о себе, о своем благополучии, и в восторге созерцать собственное великодушие!.. Да, на этот раз я возмущена... Можете ли вы представить себе отца, который ничего - Ничегошеньки не чувствует! Уверена, умри мы все на его глазах, это его тоже ничуть не растрогает! Какое счастье, что я окружена любящей семьей и не знаю иных печалей, кроме заботы о завтрашнем дне да еще одной, правда, очень горькой, что отец моих детей не любит меня".
Какое бы чувство ни двигало Метте, она, вероятно, по временам все-таки сознавала, что ее позиция недостаточно убедительна. "Обещайте мне, что не покажете мое письмо ни одной живой душе", - просила она Шуффа в постскриптуме к этому письму.
Гоген попросил Метте вернуть ему таитянские картины, которые были ему нужны для выставки. Датчанка не торопилась исполнить его просьбу. Когда же наконец после многих писем Гоген получил свои картины, он недосчитался двух, причем из самых лучших - Метте продала их Брандесу. "Будь любезна сообщить мне, что с ними сталось", - писал Гоген. В нем пробудилось недоверие к жене - неужели жена "лукавит"?
Гоген вел в эту пору утомительное, напряженное, нервное существование. Вернисаж у Дюран-Рюэля должен был состояться 4 ноября. "Скоро я, наконец, узнаю, - писал Гоген жене, - совершил ли я безумство, поехав на Таити". Он делал все, чтобы обеспечить выставке как можно более широкий отзвук. Октав Мирбо снова обещал ему свою поддержку. Он должен был написать большую статью для "Эко де Пари". Предисловие к каталогу взял на себя Шарль Морис. Гоген встретился с Морисом и простил ему его "небрежность". Художник и писатель снова стали неразлучны. Гоген часто поднимался на Монмартр, в бедную квартирку на улице Абесс, 57. где Морис жил с молодой вдовой, матерью шести-семилетней девочки. Гоген извлек свои заметки, сделанные на Таити, и с помощью Мориса начал перерабатывать их в книгу - "Ноа Ноа", посвященную его пребыванию в Океании. Морис должен был "отредактировать" текст и добавить несколько глав, а также поэмы. Эта книга, утверждал художник, "очень важна для понимания моей живописи".
Гоген был вовсе не прочь, чтобы накануне открытия выставки его талант был признан официально. Поэтому он предложил в дар Люксембургскому музею одну из своих лучших таитянских картин - "Иа Орана Мариа". Но тщетно. Хранитель Люксембургского музея Леонс Бенедит отверг этот дар, по-видимому, сочтя его неприличным. Так же тщетно просил Гоген дирекцию Департамента изящных искусств, чтобы государство купило у него одну или две картины, как ему было обещано, когда на него возложили его бесплатную миссию. Однако с той поры в Департаменте изящных искусств сменился директор. На место Ларруме пришел Анри Ружон 106, - человек совершенно академических вкусов *. Он с решительным видом заявил Гогену:
* В следующем, 1894 году Анри Ружону вместе с Леонсом Бенедитом пришлось представлять государство в пресловутом деле с даром Кайботта, частичный отказ от которого лишил Францию трех десятков полотен Мане, Писсарро, Ренуара, Сезанна, Сислея, Моне (см.: Жизнь Сезанна). В 1889 году Ружон был избран в Академию художеств, а в 1911 году во Французскую Академию.
- Я не стану поощрять ваше искусство, которое меня возмущает и которое я не понимаю. Оно слишком революционно и вызовет скандал в наших изящных искусствах.
- В искусстве, - ответил Гоген, - все те, кто шли другим путем, чем их предшественники, заслужили прозвище революционеров и, однако, только они и были настоящими мастерами.
И так как Гоген продолжал настаивать на своей просьбе, ссылаясь на обещание Ларруме, Ружон оборвал его:
- Вы можете подтвердить это документом?
Письменного обязательства Ларруме у Гогена не было, и на этом беседа закончилась.
В начале ноября в галерее Дюран-Рюэля на улице Лаффит Гоген выставил сорок одну картину, написанную на Таити, а кроме того еще три картины, написанные в Бретани, и две скульптуры. Бретонские картины призваны были как бы напомнить о единой линии его творчества.
В Океании при тамошнем ярком свете да еще из-за своего слабого зрения Гоген находил, что его картины очень "тусклы по цвету". Теперь он, конечно, судил о них совсем по-другому. Он был настолько уверен в значении своих таитянских произведений, считал их настолько выдающимся явлением в современном искусстве, что назначил за каждую из картин довольно высокую цену, а за некоторые, не задумываясь, запросил три тысячи франков. Дюран-Рюэль счел, что цены эти непомерно высоки, и, очевидно, был прав, потому что до той поры еще ни одно из произведений Гогена не было продано дороже, чем за девятьсот франков. Но Гоген, неколебимый в своем высоком мнении о себе и о своем искусстве, не желал слушать никаких разумных советов. Ставка в этой игре была для него слишком важна. Он не хотел ее снижать. Недаром его мать ответила когда-то Эченикве, предложившему ей полюбовно договориться после смерти дона Пио: "Либо все, либо ничего". Ответ, характерный для мечтателей. Они плывут, глядя на звезды, но не замечая мелей и подводных камней.
В том, что его выставка вызовет большой интерес, Гоген не ошибся - он мог убедиться в этом уже в субботу, в день вернисажа. Судьба художника, уехавшего на край света, жившего среди туземцев и по слухам пожертвовавшего ради живописи обеспеченным положением, женой и детьми, возбуждала любопытство публики. Однако, наблюдая за реакцией первых посетителей, Гоген почувствовал сомнение, а вскоре ему пришлось смириться с очевидностью: его таитянские работы вызывали недоумение всех этих мужчин и женщин, которые, покачивая головой и сдерживая смешки, разбирали названия на маорийском языке. Вокруг Гогена толпились его друзья-литераторы - Шарль Морис, Жюльен Леклерк, художники-наби Боннар и Вюйар, они выражали ему свое восхищение. Дега выказал свое, купив одну из картин *. Малларме, этот певец белизны, "чистых ледников эстетики", восхищался ясными красками картин: "Непостижимо, - говорил он, - как можно вложить столько тайны в такую яркость". Но, несмотря на эти восторги, Гоген понимал, что провалился. А он-то был уверен, что публика сразу оценит его таитянские картины и он получит наконец признание, которое положит конец его заботам, нищете и горестям, бессмысленной погоне за деньгами, разлуке с семьей. Но он уже понял, что этого не будет. Довольно было прислушаться к разговорам вокруг. Его не понимали. Его не приняли. "Red dog!" в ужасе восклицала какая-то англичанка, показывая на одну из картин. Виданное ли это дело - красные собаки, синие деревья? "Из рук вон плохо и бессмысленно!" - заявил доктор де Беллио.
* Когда Дега уходил с выставки, Гоген, желая выразить ему благодарность за хлопоты у Дюран-Рюэля, снял с карниза резную трость и сказал художнику: "Вы забыли вашу трость, господин Дега".
Жребий был брошен - Гоген проиграл. Появившаяся 14 ноября статья Мирбо уже не могла изменить отношения публики. "Если хотите позабавить ваших детей, сводите их на выставку Гогена, - писали газеты. - Они посмеются, глядя на раскрашенные картинки с изображением четвероруких самок, возлежащих на биллиардной сукне, которые еще расцвечены туземными словечками". Моне и Ренуар не скрывали своего враждебного отношения. Писсарро, посетивший выставку одним из последних, обвинил Гогена в том, что он "ограбил дикарей Океании", и напрямик заявил художнику, что манера, в которой написаны его таитянские картины, ему не принадлежит.
Гоген безмолвно присутствовал при крахе своих мечтаний. Его снедала тоска. Серовато-зеленые глаза ("глаза человека с планеты Марс" - по выражению Ван Гога) все глубже прятались под тяжелыми веками. С болью в сердце смотрел он на свои картины. Насмешки, издевки не могли поколебать его уверенности. Никто, ничто, никакой провал не разубедит его в том, что его произведения хороши, что он "величайший художник нового времени". Он страдал, замыкаясь в горделивой неприступности. Больше чем когда бы то ни было, он требовал всего или ничего. Высокомерно и презрительно он отвергал предложения любителей живописи, которые просили его сделать скидку. Такое поведение возмущало Дюран-Рюэля, оскорбляя в нем не только коммерсанта, но в первую очередь человека. Богатый буржуа, католик, благомыслящий консерватор, сторонник старых традиций ("ваша ужасная Революция" - говорил он о событиях 1789 года), Дюран-Рюэль не мог испытывать к Гогену ничего, кроме неприязни. Дело кончилось тем, что он перестал появляться в своей галерее, когда там находился художник.
А Гоген стал теперь щеголять в весьма эксцентрическом одеянии. На седеющих волосах высокая каракулевая папаха, длинный и широкий синий плащ с галуном накинут на коричневый китель. На руках белые перчатки. Он опирался на резную трость с жемчужиной в набалдашнике. Это причудливое одеяние было как бы вызовом Парижу, который его отверг. Разрыв углублялся. "Мне здесь не на что надеяться", - говорил Гоген.
Невзгоды, перенесенные Гогеном за десять лет со времени жизни в Копенгагене, лежали на нем тяжелым грузом. У него уже не было прежних сил, былого задора. В сорок пять лет, с больным сердцем, он чувствовал себя усталым, "почти стариком", и день ото дня у него оставалось меньше энергии для борьбы, все такой же тщетной. Никогда не добиться Гогену того, к чему он стремится. Никогда не будет у него уверенности в завтрашнем дне. Никогда не сможет он с торжеством объявить жене, что победил, и их совместная жизнь снова наладится. Никогда! "Прошу тебя не забывать, что у тебя есть дети", сухо твердила ему Метте, упорно требуя половины орлеанского наследства, а формальности с его получением затягивались. Гоген потерпел поражение на всех фронтах. Иногда, в гостях у Мориса, глядя на играющую в доме девочку, художник гладил ее светлые волосы и рассказывал о своих собственных детях. Закрыв глаза, он говорил глухим голосом, точно обращаясь к самому себе. Он говорил о них так, как говорят о мертвых. И машинально перебирал локоны девочки. Никогда Гогену не стать снова отцом Алины и четырех сыновей... Никогда! "Дочурка моя",- бормотал он...
"Я не хочу больше видеть европейцев", - признавался Гоген Морису. Будущее было беспросветным, и поэтому в памяти оживали озаренные светом юга острова Океании. В зелени деревьев сверкали красные цветы кенафа, длинные белые цветы панданусового дерева, желтые цветы бурао. По лиственной крыше его хижины скользили ящерицы. Дни и ночи Таити. Души живых и души мертвых. Гоген снова вслушивался в безмолвие таитянской ночи, великое таинственное "по"...
Дега привел на вернисаж в галерею Дюран-Рюэля одного из сыновей Руара 107 и в ответ на расспросы Руара о Гогене напомнил ему басню Лафонтена "Волк и Собака". "Гоген, - сказал Дега, - и есть тот самый тощий волк без ошейника", а "тощий волк" спрашивал себя, не правильней ли будет снова уехать подальше от человеческого жилья на свои уединенные острова.
На выставке были проданы лишь немногие картины. Вырученных денег не хватило, чтобы покрыть расходы. Манци, который, не раздумывая, заплатил за "Иа Орана Мариа" две тысячи франков, остался исключением. Но и Манци внес только третью часть суммы в задаток. Метте, куда более ловкая коммерсантка, чем Гоген, предполагала, что выставка принесет гораздо больше денег. Смягчившись, она приглашала мужа в Копенгаген и заставила Алину написать отцу письмо, в котором девочка спрашивала, много ли картин он продал.
"Увы, нет, - отвечал ей Гоген, - иначе я с большим удовольствием послал бы вам какие-нибудь хорошенькие подарки, чтобы они украсили вашу рождественскую елку. Не сердитесь на вашего отца, бедные мои дети, за то, что в доме мало денег; придет время, когда вы, быть может, узнаете, на чьей стороне правда".
Отношения Гогена с женой становились все более натянутыми. В большей части писем, которые он получал из Копенгагена, содержались одни только раздраженные требования денег из наследства дяди Зизи. "Как ты можешь думать, что я получил деньги и не посылаю их вам?". Гоген терпеливо объяснял жене, что выплата наследства задерживается, что придется еще подождать, что сам он кое-как перебивается, делая долги, но все это не производило на Метте ни малейшего впечатления. Гогена начали раздражать эти "бесконечные причитания, от которых толку нет, а вреда много". Тем более что он был в отнюдь не подходящем настроении, чтобы их выслушивать. Его любовь выстояла против всех испытаний, которые ему пришлось пережить за десять лет. Несмотря на резкие слова, которыми они обменивались с Метте, несмотря на обоюдное молчание - а оно было самым горьким, - образ любимой женщины сохранился в сердце Гогена почти без изменений. Теперь этот образ рушился. Гоген увидел Метте не такой, какой он ее любил, а какой она была на самом деле - холодной, черствой, неспособной на душевное движение, не продиктованное личной, причем самой непосредственной, выгодой. С тех пор как Гоген высадился в Марселе, его отношения с женой доказывали ему, как беспочвенны были иллюзии, которыми он тешил себя десять лет. Метте его не любила. Его охватывало чувство одиночества - безысходного одиночества. Действительность снова обманула его мечты. И на этот раз особенно жестоко. Потому что на этот раз он был ранен в самое сердце. Рухнул мир его чувств. Крах был полным.
С каждой неделей тон переписки с женой становился резче. В ответ на очередные вопли Метте он написал: "Поскольку ты недавно заявила мне, что я должен выпутываться сам (мне это слишком хорошо известно), и указала, как с помощью моего товара (а он весь находится у тебя), - я позволю себе принять меры предосторожности, чтобы в будущем со мной не могло случиться то, что случилось по приезде в Марсель". И все же он обещал послать Метте тысячу франков "в свое время", а позже прислать еще. Но он поставил условием, чтобы она "точно" сообщала ему обо всех своих сделках с картинами. До сих пор ему так и не удалось добиться от нее списка произведений, какие она продала, и хотя недоверие было совершенно не в его характере *, ему пришлось признаться самому себе, что Метте ведет себя по отношению к нему не только недружелюбно, но и неискренно. Однако датчанка не собиралась ни в чем отчитываться мужу и упрямо, яростно продолжала требовать свое.
* "Я предпочитаю, - писал он, - быть слишком доверчивым и потом обмануться, чем постоянно не доверять. Потому что в первом случае я страдаю только в тот момент, когда меня обманут, а во втором - все время".
"На Таити я едва не умер, - писал ей Гоген. - Из-за лишений и горестей у меня развилась болезнь сердца, и кровохарканье едва удалось остановить. Доктор сказал, что в следующий раз мне не выкарабкаться и надо в будущем быть осторожным. Поэтому, если ты и впредь собираешься писать такие письма, какие писала с моего приезда, я прошу тебя прекратить. Моя работа не кончена и мне надо жить".
*
Владелец дома, где находилась мастерская Гогена, выстроил на старом пустыре, неподалеку от улицы Мэн, большое здание барачного типа - в этом доме, на улице Верцингеторикса, 6, разместились мастерские. Хозяин предложил Гогену занять одну из них.
Здание на улице Верцингеторикса выглядело убого и на первый взгляд довольно необычно, главным образом, вероятно, из-за того, что при строительстве его был использован купленный по дешевке материал, из которого были сооружены павильоны Всемирной выставки 1889 года, - после ее закрытия они пошли на слом. Дом стоял посреди мощеного двора, где росло одно рахитичное деревцо. Двор был обнесен оградой, а вдоль нее громоздились мраморные и каменные глыбы, частью обтесанные, частью еще нетронутые, которые принадлежали скульпторам, работавшим на первом этаже. Мастерская Гогена помещалась наверху. В нее вела наружная лестница, которая переходила в деревянный балкон, идущий вдоль фасада. В конце балкона находилась маленькая дверь в мастерскую- ее стекла Гоген расписал таитянскими мотивами, и на одном из них сделал надпись: "Те фаруру" - "Здесь занимаются любовью" *. Открыв дверь, посетитель попадал в темное помещение. Слева находилась узкая комната, где стояла железная кровать. Сделав еще несколько шагов и приподняв портьеру, посетитель оказывался уже в мастерской, которую освещало большое окно, выходившее в садик.
Мастерская, обставленная на скорую руку, но при этом довольно причудливо - большой фотографический аппарат на треножнике соседствовал здесь с мольбертом, пианино с ветхим диванчиком, - производила несколько странное впечатление. На стенах, выкрашенных желтым хромом, Гоген развесил часть своих таитянских работ, рядом с ними рисунки Редона, натюрморт Сезанна, две картины с "Подсолнухами" Ван Гога и его же пейзаж в лиловом, японские эстампы, репродукции с картин Кранаха 108, Гольбейна 109, Боттичелли 110, Мане, а между ними разместил оружие - бумеранги, копья, кастеты - и полинезийские музыкальные инструменты из красноватого, черного или оранжевого дерева. На камине розового мрамора, рядом с обломками таитянских скал, были разложены ракушки из южных морей. Этот художественно-экзотический ансамбль дополнял последний штрих - Гоген жил в мастерской с цветной женщиной, приземистой, похожей на обезьяну мулаткой с острова Ява, по имени Аннах, которая всюду появлялась с маленькой мартышкой, откликавшейся на кличку Таоа.
Гоген создал вокруг себя эту довольно-таки театральную обстановку по той же причине, по какой вырядился в костюм, в котором, по словам одного из его знакомых **, он "походил не на величавого мадьяра или Рембрандта, а, скорее, на конферансье из какого-нибудь ревю". Гоген хорохорился, бросал вызов, разыгрывал роль. Он устраивал приемы. У него был свой "день" четверг. Работал ли он? Нет, мало. Написал несколько портретов - яванку Аннах, обнаженную, в кресле, автопортрет и, наконец, по фотографии, портрет матери, воспоминание о которой всегда преследовало его в критические минуты жизни. В эту зиму 1893/94 года Гоген был похож на человека, который оскорблен в своей вере и теперь сыплет богохульствами. Цинична была надпись на двери его мастерской. Цинична связь с яванкой - таким образом он оскорблял то, что прежде любил. Но это был цинизм человека в смятении, человека, у которого отняли смысл жизни и который чувствует, что оборвались все его связи с миром, где он прежде существовал.
* Этот перевод, принадлежащий Гогену, не совсем точен. "Те фаруру" точнее означает "Чувственная радость".
** Л.-Ж. Бруйон. В 1906 году под псевдонимом Жан де Ротопшан он опубликовал первый биографический очерк о Гогене.
На четвергах Гогена собирались Морис, Леклерк, Серюзье. До середины января приходил Монфред, намеревавшийся уехать в Алжир. Заходил Шуффенекер, а также Максим Мофра 111 - художник, с которым Гоген когда-то встречался в Бретани и который теперь жил на Монмартре. Наряду с соседями Гогена, композитором Вильямом Моларом 112 и его женой, скульпторшей Идой Эриксон, здесь бывали художники - молодой Майоль 113 и испанец Пако Дуррио 114, виолончелист Фриц Шнеклюд, портрет которого написал Гоген, более или менее нищие литераторы, вроде Габриэля Рандона, который еще не прославил своего псевдонима - Жеан Риктюс. Время от времени появлялись здесь Дега и Малларме. На этих вечерах, которые обычно затягивались далеко за полночь, яванка Аннах подавала гостям чай с маленькими пирожными. Гости музицировали. Читали стихи. Разыгрывали шарады. Иногда выступала испанская танцовщица. Гоген, продолжавший работать над "Ноа Ноа", читал отрывки из своей книги. Впрочем, ему довольно было любого повода, чтобы начать вспоминать свое пребывание на Таити. Это были воспоминания о безоблачном, ничем не замутненном счастье. Рассказывая, художник все больше воодушевлялся, говорил все более проникновенным голосом. Перед лицом европейского общества, которое он проклинал и громил и которое в его глазах было виновно в том, что в нем нет достойного места художнику, а следовательно, оно "преступно и плохо организованно", Гоген с тоской воскрешал образ счастливых островов...
Но зато от Метте не было ни слова. Первое письмо Гоген написал ей, еще находясь на борту "Армана Бейка". Второе отправил из Парижа, но опять не получил ответа. Вот уже пять месяцев он не имел никаких вестей от семьи. Он надеялся, что, узнав о его возвращении, Метте или старший сын, Эмиль, приедут в Париж. Он рассчитывал, что на выставке в Копенгагене могли быть проданы некоторые картины и Метте отзовется на его просьбу и немного поможет ему, пока он готовится "нанести решительный удар, от которого зависит будущее", показав свои таитянские работы. Но писем не было. "Скажи по совести, в чем дело?"
Гоген нашел временное пристанище в мастерской Монфреда. Питался он в кредит на улице Гранд-Шомьер, в молочной, владелица которой, мадам Карон, очень хорошо относилась к художникам. Хотя Гогену было почти не во что одеться, он сразу по приезде начал свои деловые хлопоты. У Буссо и Валадона его ждало разочарование: Жуаян не мог столковаться "с этими господами" и ушел из галереи. "Теперь у них не осталось ни одной моей работы". Зато крупнейший торговец картинами импрессионистов Поль Дюран-Рюэль обещал Гогену, которого горячо рекомендовал Дега, устроить выставку его таитянских произведений. Ничего лучшего нельзя было и желать. Решительное сражение Гоген сможет дать в самых благоприятных условиях. Чтобы должным образом принять Дюран-Рюэля, который собирался прийти посмотреть картины, Гоген решил снять мастерскую на улице Гранд-Шомьер, 8. Мадам Карон одолжила ему денег, чтобы он мог внести плату за первые три месяца.
И однако, Гоген был в нерешительности. Выставка повлечет за собой большие расходы. Необходимо купить рамы, оплатить расходы по изданию каталога... Надо также приобрести кое-какую одежду, белье, пару ботинок. Продолжали его тревожить и глаза - он хотел показаться окулисту. Где взять на все это деньги? А ведь он еще не вернул четыреста франков, которые ему ссудили на Таити...
И вдруг все его сомнения разрешились. От Метте пришла телеграмма, в которой она сообщала, что 9 сентября в Орлеане скончался дядя Гогена, Зизи. Гоген и его сестра Мари были единственными прямыми наследниками покойного.
Художник отправился в Орлеан, чтобы присутствовать на похоронах и связаться с нотариусом. Введение в права наследства, которое по предварительным подсчетам составляло двадцать тысяч франков, должно было быть отложено, потому что Мари была замужем за иностранцем и необходимые документы следовало затребовать из Колумбии. Гоген мог получить свою долю наследства не раньше, чем месяца через два-три. Сама по себе эта отсрочка была не так уж страшна. Зная, что ему вскоре предстоит получить наследство, художник мог без опасения взять деньги в долг. Для Гогена это была некоторая разрядка. Тем большая разрядка, что по возвращении из Орлеана он получил "не слишком обнадеживающее" письмо от жены. Письмо было давнее Метте отправила его Шуффенекеру, тот переслал его Монфреду, а Монфред Гогену. В этом письме Метте писала мужу, чтобы он "выпутывался, как знает", что датская выставка в денежном отношении кончилась полным провалом - "ни сантима".
"То, что ты мне сообщаешь, совсем не весело, - тотчас ответил ей Гоген, - и если бы не смерть дяди, наверное, я не мог бы ничего организовать без гроша денег, и вся моя работа оказалась бы втуне. Но оставим это. Благодаря смерти дяди все устроится... А поскольку у тебя есть немного свободного времени, - добавлял Гоген, - почему бы тебе не приехать в Париж с малышом Полем, ты бы здесь немного отдохнула, а я был бы счастлив тебя обнять... Я почти совсем оборудовал мастерскую, так что тут не будет ни затруднений, ни расходов, и вообще полезно во всех отношениях. Если ты раздобудешь денег на поездку, мы сможем их вернуть самое позднее через два месяца. В доме здесь живут две датчанки, твои знакомые, так что найти ночлег для ребенка не составит труда. Мы сделаем кое-какие полезные визиты и впоследствии пожнем плоды этих небольших трат. Не начинай выдвигать всевозможные возражения и делать подсчеты, постарайся устроить все дела и ПРИЕЗЖАЙ как можно скорее".
Гоген напрасно огорчался из-за датской выставки. Она открылась 26 марта - на ней было представлено около пятидесяти его работ.
В тот же самый день в Копенгагене открылась "Мартовская выставка", на которую Метте также дала семь полотен и пять керамических произведений. Благодаря поддержке Эдварда Брандеса и "Политикен", в которой в день вернисажа была опубликована большая статья, выставка имела необычайный успех. (Журналист газеты "Копенгаген" предсказал это еще 25 марта: "Завтра вечером имя Гогена будет у всех на устах"). Ее посетили десять тысяч человек, и вся пресса - и рассыпавшаяся в похвалах и резко критиковавшая выставку - ее обсуждала. "Ни сантима", - утверждала Метте. Неужели она забыла, что в результате двух выставок продала семь картин и пять керамических работ? Нет, она отнюдь не забыла об этом, и в письме от 15 сентября признавалась Шуффенекеру:
"Поль написал мне письмо, в котором спрашивает, не могу ли я прислать ему немного денег. К сожалению, несколько сотен крон, что я выручила - я продала на выставке старые работы, - ушли на разные непредвиденные или, вернее, предвиденные траты. Эмиль кончил коллеж, этому великану нужна была одежда и т. д., и я, конечно, осталась без гроша. ...А он еще просит вдобавок раздобыть денег на поездку в Париж!.. Если ему хочется нас видеть, он знает, где нас найти! Я не ношусь по белу свету, как угорелая!".
После смерти дяди Зизи все мысли Метте были заняты только одним наследством, которое должен получить ее муж. Она писала ему письмо за письмом, требуя половины денег. Тщетно Гоген объяснял ей, что он будет введен в права наследства не раньше, чем через несколько недель, она осаждала его требованиями, чтобы он немедленно выслал ей ее долю, и упрекала, что он не сделал этого до сих пор. Она не хотела слушать никаких разумных доводов.
"Он вернулся таким же, каким уехал, - писала она в письме к Шуффу, закосневший в самом чудовищном, зверином эгоизме, в моих глазах неслыханном, непостижимом. Нет, Шуфф, на него нет никаких надежд! Он всегда будет думать только о себе, о своем благополучии, и в восторге созерцать собственное великодушие!.. Да, на этот раз я возмущена... Можете ли вы представить себе отца, который ничего - Ничегошеньки не чувствует! Уверена, умри мы все на его глазах, это его тоже ничуть не растрогает! Какое счастье, что я окружена любящей семьей и не знаю иных печалей, кроме заботы о завтрашнем дне да еще одной, правда, очень горькой, что отец моих детей не любит меня".
Какое бы чувство ни двигало Метте, она, вероятно, по временам все-таки сознавала, что ее позиция недостаточно убедительна. "Обещайте мне, что не покажете мое письмо ни одной живой душе", - просила она Шуффа в постскриптуме к этому письму.
Гоген попросил Метте вернуть ему таитянские картины, которые были ему нужны для выставки. Датчанка не торопилась исполнить его просьбу. Когда же наконец после многих писем Гоген получил свои картины, он недосчитался двух, причем из самых лучших - Метте продала их Брандесу. "Будь любезна сообщить мне, что с ними сталось", - писал Гоген. В нем пробудилось недоверие к жене - неужели жена "лукавит"?
Гоген вел в эту пору утомительное, напряженное, нервное существование. Вернисаж у Дюран-Рюэля должен был состояться 4 ноября. "Скоро я, наконец, узнаю, - писал Гоген жене, - совершил ли я безумство, поехав на Таити". Он делал все, чтобы обеспечить выставке как можно более широкий отзвук. Октав Мирбо снова обещал ему свою поддержку. Он должен был написать большую статью для "Эко де Пари". Предисловие к каталогу взял на себя Шарль Морис. Гоген встретился с Морисом и простил ему его "небрежность". Художник и писатель снова стали неразлучны. Гоген часто поднимался на Монмартр, в бедную квартирку на улице Абесс, 57. где Морис жил с молодой вдовой, матерью шести-семилетней девочки. Гоген извлек свои заметки, сделанные на Таити, и с помощью Мориса начал перерабатывать их в книгу - "Ноа Ноа", посвященную его пребыванию в Океании. Морис должен был "отредактировать" текст и добавить несколько глав, а также поэмы. Эта книга, утверждал художник, "очень важна для понимания моей живописи".
Гоген был вовсе не прочь, чтобы накануне открытия выставки его талант был признан официально. Поэтому он предложил в дар Люксембургскому музею одну из своих лучших таитянских картин - "Иа Орана Мариа". Но тщетно. Хранитель Люксембургского музея Леонс Бенедит отверг этот дар, по-видимому, сочтя его неприличным. Так же тщетно просил Гоген дирекцию Департамента изящных искусств, чтобы государство купило у него одну или две картины, как ему было обещано, когда на него возложили его бесплатную миссию. Однако с той поры в Департаменте изящных искусств сменился директор. На место Ларруме пришел Анри Ружон 106, - человек совершенно академических вкусов *. Он с решительным видом заявил Гогену:
* В следующем, 1894 году Анри Ружону вместе с Леонсом Бенедитом пришлось представлять государство в пресловутом деле с даром Кайботта, частичный отказ от которого лишил Францию трех десятков полотен Мане, Писсарро, Ренуара, Сезанна, Сислея, Моне (см.: Жизнь Сезанна). В 1889 году Ружон был избран в Академию художеств, а в 1911 году во Французскую Академию.
- Я не стану поощрять ваше искусство, которое меня возмущает и которое я не понимаю. Оно слишком революционно и вызовет скандал в наших изящных искусствах.
- В искусстве, - ответил Гоген, - все те, кто шли другим путем, чем их предшественники, заслужили прозвище революционеров и, однако, только они и были настоящими мастерами.
И так как Гоген продолжал настаивать на своей просьбе, ссылаясь на обещание Ларруме, Ружон оборвал его:
- Вы можете подтвердить это документом?
Письменного обязательства Ларруме у Гогена не было, и на этом беседа закончилась.
В начале ноября в галерее Дюран-Рюэля на улице Лаффит Гоген выставил сорок одну картину, написанную на Таити, а кроме того еще три картины, написанные в Бретани, и две скульптуры. Бретонские картины призваны были как бы напомнить о единой линии его творчества.
В Океании при тамошнем ярком свете да еще из-за своего слабого зрения Гоген находил, что его картины очень "тусклы по цвету". Теперь он, конечно, судил о них совсем по-другому. Он был настолько уверен в значении своих таитянских произведений, считал их настолько выдающимся явлением в современном искусстве, что назначил за каждую из картин довольно высокую цену, а за некоторые, не задумываясь, запросил три тысячи франков. Дюран-Рюэль счел, что цены эти непомерно высоки, и, очевидно, был прав, потому что до той поры еще ни одно из произведений Гогена не было продано дороже, чем за девятьсот франков. Но Гоген, неколебимый в своем высоком мнении о себе и о своем искусстве, не желал слушать никаких разумных советов. Ставка в этой игре была для него слишком важна. Он не хотел ее снижать. Недаром его мать ответила когда-то Эченикве, предложившему ей полюбовно договориться после смерти дона Пио: "Либо все, либо ничего". Ответ, характерный для мечтателей. Они плывут, глядя на звезды, но не замечая мелей и подводных камней.
В том, что его выставка вызовет большой интерес, Гоген не ошибся - он мог убедиться в этом уже в субботу, в день вернисажа. Судьба художника, уехавшего на край света, жившего среди туземцев и по слухам пожертвовавшего ради живописи обеспеченным положением, женой и детьми, возбуждала любопытство публики. Однако, наблюдая за реакцией первых посетителей, Гоген почувствовал сомнение, а вскоре ему пришлось смириться с очевидностью: его таитянские работы вызывали недоумение всех этих мужчин и женщин, которые, покачивая головой и сдерживая смешки, разбирали названия на маорийском языке. Вокруг Гогена толпились его друзья-литераторы - Шарль Морис, Жюльен Леклерк, художники-наби Боннар и Вюйар, они выражали ему свое восхищение. Дега выказал свое, купив одну из картин *. Малларме, этот певец белизны, "чистых ледников эстетики", восхищался ясными красками картин: "Непостижимо, - говорил он, - как можно вложить столько тайны в такую яркость". Но, несмотря на эти восторги, Гоген понимал, что провалился. А он-то был уверен, что публика сразу оценит его таитянские картины и он получит наконец признание, которое положит конец его заботам, нищете и горестям, бессмысленной погоне за деньгами, разлуке с семьей. Но он уже понял, что этого не будет. Довольно было прислушаться к разговорам вокруг. Его не понимали. Его не приняли. "Red dog!" в ужасе восклицала какая-то англичанка, показывая на одну из картин. Виданное ли это дело - красные собаки, синие деревья? "Из рук вон плохо и бессмысленно!" - заявил доктор де Беллио.
* Когда Дега уходил с выставки, Гоген, желая выразить ему благодарность за хлопоты у Дюран-Рюэля, снял с карниза резную трость и сказал художнику: "Вы забыли вашу трость, господин Дега".
Жребий был брошен - Гоген проиграл. Появившаяся 14 ноября статья Мирбо уже не могла изменить отношения публики. "Если хотите позабавить ваших детей, сводите их на выставку Гогена, - писали газеты. - Они посмеются, глядя на раскрашенные картинки с изображением четвероруких самок, возлежащих на биллиардной сукне, которые еще расцвечены туземными словечками". Моне и Ренуар не скрывали своего враждебного отношения. Писсарро, посетивший выставку одним из последних, обвинил Гогена в том, что он "ограбил дикарей Океании", и напрямик заявил художнику, что манера, в которой написаны его таитянские картины, ему не принадлежит.
Гоген безмолвно присутствовал при крахе своих мечтаний. Его снедала тоска. Серовато-зеленые глаза ("глаза человека с планеты Марс" - по выражению Ван Гога) все глубже прятались под тяжелыми веками. С болью в сердце смотрел он на свои картины. Насмешки, издевки не могли поколебать его уверенности. Никто, ничто, никакой провал не разубедит его в том, что его произведения хороши, что он "величайший художник нового времени". Он страдал, замыкаясь в горделивой неприступности. Больше чем когда бы то ни было, он требовал всего или ничего. Высокомерно и презрительно он отвергал предложения любителей живописи, которые просили его сделать скидку. Такое поведение возмущало Дюран-Рюэля, оскорбляя в нем не только коммерсанта, но в первую очередь человека. Богатый буржуа, католик, благомыслящий консерватор, сторонник старых традиций ("ваша ужасная Революция" - говорил он о событиях 1789 года), Дюран-Рюэль не мог испытывать к Гогену ничего, кроме неприязни. Дело кончилось тем, что он перестал появляться в своей галерее, когда там находился художник.
А Гоген стал теперь щеголять в весьма эксцентрическом одеянии. На седеющих волосах высокая каракулевая папаха, длинный и широкий синий плащ с галуном накинут на коричневый китель. На руках белые перчатки. Он опирался на резную трость с жемчужиной в набалдашнике. Это причудливое одеяние было как бы вызовом Парижу, который его отверг. Разрыв углублялся. "Мне здесь не на что надеяться", - говорил Гоген.
Невзгоды, перенесенные Гогеном за десять лет со времени жизни в Копенгагене, лежали на нем тяжелым грузом. У него уже не было прежних сил, былого задора. В сорок пять лет, с больным сердцем, он чувствовал себя усталым, "почти стариком", и день ото дня у него оставалось меньше энергии для борьбы, все такой же тщетной. Никогда не добиться Гогену того, к чему он стремится. Никогда не будет у него уверенности в завтрашнем дне. Никогда не сможет он с торжеством объявить жене, что победил, и их совместная жизнь снова наладится. Никогда! "Прошу тебя не забывать, что у тебя есть дети", сухо твердила ему Метте, упорно требуя половины орлеанского наследства, а формальности с его получением затягивались. Гоген потерпел поражение на всех фронтах. Иногда, в гостях у Мориса, глядя на играющую в доме девочку, художник гладил ее светлые волосы и рассказывал о своих собственных детях. Закрыв глаза, он говорил глухим голосом, точно обращаясь к самому себе. Он говорил о них так, как говорят о мертвых. И машинально перебирал локоны девочки. Никогда Гогену не стать снова отцом Алины и четырех сыновей... Никогда! "Дочурка моя",- бормотал он...
"Я не хочу больше видеть европейцев", - признавался Гоген Морису. Будущее было беспросветным, и поэтому в памяти оживали озаренные светом юга острова Океании. В зелени деревьев сверкали красные цветы кенафа, длинные белые цветы панданусового дерева, желтые цветы бурао. По лиственной крыше его хижины скользили ящерицы. Дни и ночи Таити. Души живых и души мертвых. Гоген снова вслушивался в безмолвие таитянской ночи, великое таинственное "по"...
Дега привел на вернисаж в галерею Дюран-Рюэля одного из сыновей Руара 107 и в ответ на расспросы Руара о Гогене напомнил ему басню Лафонтена "Волк и Собака". "Гоген, - сказал Дега, - и есть тот самый тощий волк без ошейника", а "тощий волк" спрашивал себя, не правильней ли будет снова уехать подальше от человеческого жилья на свои уединенные острова.
На выставке были проданы лишь немногие картины. Вырученных денег не хватило, чтобы покрыть расходы. Манци, который, не раздумывая, заплатил за "Иа Орана Мариа" две тысячи франков, остался исключением. Но и Манци внес только третью часть суммы в задаток. Метте, куда более ловкая коммерсантка, чем Гоген, предполагала, что выставка принесет гораздо больше денег. Смягчившись, она приглашала мужа в Копенгаген и заставила Алину написать отцу письмо, в котором девочка спрашивала, много ли картин он продал.
"Увы, нет, - отвечал ей Гоген, - иначе я с большим удовольствием послал бы вам какие-нибудь хорошенькие подарки, чтобы они украсили вашу рождественскую елку. Не сердитесь на вашего отца, бедные мои дети, за то, что в доме мало денег; придет время, когда вы, быть может, узнаете, на чьей стороне правда".
Отношения Гогена с женой становились все более натянутыми. В большей части писем, которые он получал из Копенгагена, содержались одни только раздраженные требования денег из наследства дяди Зизи. "Как ты можешь думать, что я получил деньги и не посылаю их вам?". Гоген терпеливо объяснял жене, что выплата наследства задерживается, что придется еще подождать, что сам он кое-как перебивается, делая долги, но все это не производило на Метте ни малейшего впечатления. Гогена начали раздражать эти "бесконечные причитания, от которых толку нет, а вреда много". Тем более что он был в отнюдь не подходящем настроении, чтобы их выслушивать. Его любовь выстояла против всех испытаний, которые ему пришлось пережить за десять лет. Несмотря на резкие слова, которыми они обменивались с Метте, несмотря на обоюдное молчание - а оно было самым горьким, - образ любимой женщины сохранился в сердце Гогена почти без изменений. Теперь этот образ рушился. Гоген увидел Метте не такой, какой он ее любил, а какой она была на самом деле - холодной, черствой, неспособной на душевное движение, не продиктованное личной, причем самой непосредственной, выгодой. С тех пор как Гоген высадился в Марселе, его отношения с женой доказывали ему, как беспочвенны были иллюзии, которыми он тешил себя десять лет. Метте его не любила. Его охватывало чувство одиночества - безысходного одиночества. Действительность снова обманула его мечты. И на этот раз особенно жестоко. Потому что на этот раз он был ранен в самое сердце. Рухнул мир его чувств. Крах был полным.
С каждой неделей тон переписки с женой становился резче. В ответ на очередные вопли Метте он написал: "Поскольку ты недавно заявила мне, что я должен выпутываться сам (мне это слишком хорошо известно), и указала, как с помощью моего товара (а он весь находится у тебя), - я позволю себе принять меры предосторожности, чтобы в будущем со мной не могло случиться то, что случилось по приезде в Марсель". И все же он обещал послать Метте тысячу франков "в свое время", а позже прислать еще. Но он поставил условием, чтобы она "точно" сообщала ему обо всех своих сделках с картинами. До сих пор ему так и не удалось добиться от нее списка произведений, какие она продала, и хотя недоверие было совершенно не в его характере *, ему пришлось признаться самому себе, что Метте ведет себя по отношению к нему не только недружелюбно, но и неискренно. Однако датчанка не собиралась ни в чем отчитываться мужу и упрямо, яростно продолжала требовать свое.
* "Я предпочитаю, - писал он, - быть слишком доверчивым и потом обмануться, чем постоянно не доверять. Потому что в первом случае я страдаю только в тот момент, когда меня обманут, а во втором - все время".
"На Таити я едва не умер, - писал ей Гоген. - Из-за лишений и горестей у меня развилась болезнь сердца, и кровохарканье едва удалось остановить. Доктор сказал, что в следующий раз мне не выкарабкаться и надо в будущем быть осторожным. Поэтому, если ты и впредь собираешься писать такие письма, какие писала с моего приезда, я прошу тебя прекратить. Моя работа не кончена и мне надо жить".
*
Владелец дома, где находилась мастерская Гогена, выстроил на старом пустыре, неподалеку от улицы Мэн, большое здание барачного типа - в этом доме, на улице Верцингеторикса, 6, разместились мастерские. Хозяин предложил Гогену занять одну из них.
Здание на улице Верцингеторикса выглядело убого и на первый взгляд довольно необычно, главным образом, вероятно, из-за того, что при строительстве его был использован купленный по дешевке материал, из которого были сооружены павильоны Всемирной выставки 1889 года, - после ее закрытия они пошли на слом. Дом стоял посреди мощеного двора, где росло одно рахитичное деревцо. Двор был обнесен оградой, а вдоль нее громоздились мраморные и каменные глыбы, частью обтесанные, частью еще нетронутые, которые принадлежали скульпторам, работавшим на первом этаже. Мастерская Гогена помещалась наверху. В нее вела наружная лестница, которая переходила в деревянный балкон, идущий вдоль фасада. В конце балкона находилась маленькая дверь в мастерскую- ее стекла Гоген расписал таитянскими мотивами, и на одном из них сделал надпись: "Те фаруру" - "Здесь занимаются любовью" *. Открыв дверь, посетитель попадал в темное помещение. Слева находилась узкая комната, где стояла железная кровать. Сделав еще несколько шагов и приподняв портьеру, посетитель оказывался уже в мастерской, которую освещало большое окно, выходившее в садик.
Мастерская, обставленная на скорую руку, но при этом довольно причудливо - большой фотографический аппарат на треножнике соседствовал здесь с мольбертом, пианино с ветхим диванчиком, - производила несколько странное впечатление. На стенах, выкрашенных желтым хромом, Гоген развесил часть своих таитянских работ, рядом с ними рисунки Редона, натюрморт Сезанна, две картины с "Подсолнухами" Ван Гога и его же пейзаж в лиловом, японские эстампы, репродукции с картин Кранаха 108, Гольбейна 109, Боттичелли 110, Мане, а между ними разместил оружие - бумеранги, копья, кастеты - и полинезийские музыкальные инструменты из красноватого, черного или оранжевого дерева. На камине розового мрамора, рядом с обломками таитянских скал, были разложены ракушки из южных морей. Этот художественно-экзотический ансамбль дополнял последний штрих - Гоген жил в мастерской с цветной женщиной, приземистой, похожей на обезьяну мулаткой с острова Ява, по имени Аннах, которая всюду появлялась с маленькой мартышкой, откликавшейся на кличку Таоа.
Гоген создал вокруг себя эту довольно-таки театральную обстановку по той же причине, по какой вырядился в костюм, в котором, по словам одного из его знакомых **, он "походил не на величавого мадьяра или Рембрандта, а, скорее, на конферансье из какого-нибудь ревю". Гоген хорохорился, бросал вызов, разыгрывал роль. Он устраивал приемы. У него был свой "день" четверг. Работал ли он? Нет, мало. Написал несколько портретов - яванку Аннах, обнаженную, в кресле, автопортрет и, наконец, по фотографии, портрет матери, воспоминание о которой всегда преследовало его в критические минуты жизни. В эту зиму 1893/94 года Гоген был похож на человека, который оскорблен в своей вере и теперь сыплет богохульствами. Цинична была надпись на двери его мастерской. Цинична связь с яванкой - таким образом он оскорблял то, что прежде любил. Но это был цинизм человека в смятении, человека, у которого отняли смысл жизни и который чувствует, что оборвались все его связи с миром, где он прежде существовал.
* Этот перевод, принадлежащий Гогену, не совсем точен. "Те фаруру" точнее означает "Чувственная радость".
** Л.-Ж. Бруйон. В 1906 году под псевдонимом Жан де Ротопшан он опубликовал первый биографический очерк о Гогене.
На четвергах Гогена собирались Морис, Леклерк, Серюзье. До середины января приходил Монфред, намеревавшийся уехать в Алжир. Заходил Шуффенекер, а также Максим Мофра 111 - художник, с которым Гоген когда-то встречался в Бретани и который теперь жил на Монмартре. Наряду с соседями Гогена, композитором Вильямом Моларом 112 и его женой, скульпторшей Идой Эриксон, здесь бывали художники - молодой Майоль 113 и испанец Пако Дуррио 114, виолончелист Фриц Шнеклюд, портрет которого написал Гоген, более или менее нищие литераторы, вроде Габриэля Рандона, который еще не прославил своего псевдонима - Жеан Риктюс. Время от времени появлялись здесь Дега и Малларме. На этих вечерах, которые обычно затягивались далеко за полночь, яванка Аннах подавала гостям чай с маленькими пирожными. Гости музицировали. Читали стихи. Разыгрывали шарады. Иногда выступала испанская танцовщица. Гоген, продолжавший работать над "Ноа Ноа", читал отрывки из своей книги. Впрочем, ему довольно было любого повода, чтобы начать вспоминать свое пребывание на Таити. Это были воспоминания о безоблачном, ничем не замутненном счастье. Рассказывая, художник все больше воодушевлялся, говорил все более проникновенным голосом. Перед лицом европейского общества, которое он проклинал и громил и которое в его глазах было виновно в том, что в нем нет достойного места художнику, а следовательно, оно "преступно и плохо организованно", Гоген с тоской воскрешал образ счастливых островов...