Страница:
– Денег надо, Ермил Фомич, – весело начала она.
– Черпайте! Приказывайте! Ваш слуга и казначей…
– Да, может, моих-то не хватит…
– Так за мои примемся. А разве муженек?!.
В десяти словах она ему все изложила. Ермил Фомич слушал, закрыв совсем глаза, и чуть слышно мычал.
– Одобряете? – спросила она.
– Еще бы! Абсолютно!
Он встряхнул волосами по моде сороковых годов «à la moujik» [33] и, улыбаясь, глядел на свою гостью.
– Еще бы! – повторил он. – Умница вы, да и какая! Вас бы надо к нам в биржевой комитет или в думу… Ей-ей! Все это превосходно – и полное мое вам одобрение. Завтра пораньше Трифоныча ко мне… Какую надо сумму и проектец доверенности. У меня есть дока… Из наших банковых юрисконсультов. Я ему завтра покажу, нарочно заеду. Так вы, – он начал говорить тихо, – пенсиончик супругу-то положили?..
Они оба расхохотались.
– А за пазухой надо сотни тысяч держать!
– Да я так и буду готовиться, Ермил Фомич.
– Пожалуй, и не хватит!..
Он ее жалел. С «дамами» Безрукавкин всегда бывал любезен, но Анну Серафимовну отличал особенно. Его влекли к ней, кроме наружности, ее деловая натура и «истовый» вид, умение держать себя. И по части «вопросов» можно с ней пройтись. Серьезные книжки любит читать, статейку ей укажешь – непременно прочтет, слушает его почтительно, спорит мало и, если с чем не согласна, возражает умно. Не раз и он жалел: почему не пришло ему на мысль присвататься к ней десять лет тому назад? Очень уж он сжился с своей холостой свободой. Все говорил: «Так-то лучше», да и не взвиделся, как пятьдесят семь годков стукнуло.
Анна Серафимовна встала и посмотрела, который час. Пора на обед к тетке. Ермил Фомич протянул ей обе руки и задержал ее еще минуты на две в гостиной.
– Когда же мы сядем рядком, – спросил он, – да потолкуем ладком?
– Забываете меня, заехали бы когда-нибудь. Я вечера все дома сижу.
– Какова статейка-то в последнем номере, а?
Они перешли в его библиотеку.
– Не читала еще.
– А-а! Прочтите! Знамение времени! Вы раскусите, чем пахнет! Есть что-то такое, как бы это сказать… Протестация. Пришел конец нашему квасу-то. Мы шапками закидаем! Мы да мы! А вся Европа нам фигу кажет…
Безрукавкин быстро подошел к письменному столу и взял книгу журнала. Она была развернута. Он надел было очки и собрался прочитать Анне Серафимовне целую страницу.
«Батюшки!» – испугалась она и начала отступать к двери.
– Торопитесь? – спросил он с книжкой в руке.
– Да, извините, Ермил Фомич, спешу.
– Жаль, а тут вот есть одно выражение. Так у нас еще не писали. Я боялся – остановка будет месяца на четыре, однако до сих пор Бог миловал…
– Вот вы какой!.. – пошутила она.
– Я такой!.. Это точно. Из старых западников… У меня какие друзья-то были? Кто мне дорогу-то указал?.. Храни, мол, Ермил, наши… как бы это сказать… инструкции. Я и храню! Перед Европой я не кичусь! Наука…
Он не докончил и подбежал к этажерке с книгами.
– Эту вещицу не видали?
Глаза его заблестели, когда он поднес брошюру к лицу Анны Серафимовны. Она прочла заглавие.
– Интересно? – спросила она боязливым звуком. Ермил Фомич оглянул комнату и продолжал шепотом и немного в нос:
– Я, вы знаете, этих господ не признаю. Они чрез край хватили… Додумались до того, что наука, говорят, барское дело!.. Каково? Наука! А что бы мы без нее были?.. Зулусы или, как их еще… вот что теперь Станлей, американец, посещает… А есть два-три места… мое почтение! Я отметил красным карандашом.
Анна Серафимовна стояла уже в дверях передней.
– Ах да! Вам к спеху… Не хотите ли просмотреть брошюру?
– Боюсь, Ермил Фомич!
– Вы-то?.. Да вы смелее любого из нас.
– Где уж! Дай Бог со своей-то домашней политикой справиться.
– Ну, коли так, с Богом! Пожалуйте руку. А если что – не побрезгуйте, заверните в амбар.
– У вас там и без меня много дела.
– Какой!… Так, по инерции… Ей-богу! Сидишь, сидишь… Один вексель учтешь, другой, третий; отчет по банку или по обществу просмотришь; в трактир чайку! Китай!.. Ташкент!.. По сие время еще в татарщине находимся!
И он резнул себя по горлу.
В передней Ермил Фомич собственноручно отворил Анне Серафимовне дверь в сени и крикнул камердинеру:
– Проводи!
Она задумалась.
Не хорошо! Что ж это будет в сущности? Похоже на шпионство. Какое шпионство? Простое наблюдение… Под рукой кому следует дать знать – магазинщикам и прочему люду, что хотя он и может подписывать векселя, но платить нечем, все у него заложено, а распоряжение делом – у жены. Если он не уймется – она ему предложит дать ей вторую закладную на мануфактуры. Тогда пускай пишет векселя. За нею все равно останется его недвижимость. Не хватит у нее своих денег, Ермил Фомич даст без залога, учтет вексель на какую угодно сумму, да и в банках можно учесть. У ней лично кредит солидный – где хочет: и в государственном, и в торговом, и в купеческом, и в учетном.
Все дела да дела, расчеты, подозрения, цифры, рубли. Сушь! А день стоит такой радостный. Вот пять часов, а тепло еще не спало. Даже на весну похоже: воздух и греет и опахивает свежестью.
Анна Серафимовна потянула на себя полы шелкового пальто. Она не вернется домой до вечера. А вечером засвежеет. Кто знает, быть может, и морозик будет. Ведь через несколько дней на дворе октябрь. Ей дадут что-нибудь там, у тетки. Она не одного роста с кузиной, зато худощавее.
Коляска ехала на добрых рысях. Ефим натянул вожжи. Лошади, настоявшись досыта, немного горячились и закусывали то та, то другая удила уздечки. Раза два на плохой мостовой порядочно качнуло. Но нить мыслей Анны Серафимовны не прервалась. Дела не позволяли ей отдаться своим ощущениям. Да, она за последнее время точно отказалась от своей жизни. Как будто забыла, что ей всего двадцать семь лет, что считают ее хорошенькой, целуют ручки, всячески отличают ее, обходятся с нею совсем не так, как с женщинами ее круга. Не потому ли, что она слывет за миллионершу? Кто знает? И этот Палтусов точно так же…
Она не замечала, что уже третий раз после разговора в амбаре мысль ее переходила к этому человеку. Ей хотелось теперь еще сильнее, чтобы он не смотрел на нее только как на купчиху-скопидомку. Надо ей больше читать, – вот когда дело наладится, после отъезда мужа. Она немало читала и любит серьезные вещи. Не слишком ли уж она скромна? Вон хоть бы взять Ермила Фомича. Он так и режет. Правда, не всегда у него иностранное слово кстати. Сегодня он пустил и «протестации» и «инерцию»… А ведь он на медные деньги учился. Когда он ей раз записку написал, так ни одной живой «яти» не было. Разве у ней такая грамотность? Она из пансиона второй ученицей вышла… И детей будет сама учить – и русскому, и когда надобность будет, так и арифметике и географии. Степенность и осторожность ее одолевают. И людей мало видит умных, развитых. А Ермил Фомич промежду них терся лет еще двадцать пять назад; на нем и осталась эта чешуя… Вот он «западник» – и поди с ним тягайся!
Ловко, крутым поворотом влетел Ефим во двор одноэтажного длинного дома с мезонином и крыльями – вроде галерей, – окрашенного в нежно-абрикосовый цвет. Двор уходил вглубь, где за чугунной белой решеткой краснели остатки листьев на липах и кленах. Дом Марфы Николаевны Кречетовой занимал широкую полосу земли, спускавшейся к Яузе. Из сада видны были извилины реки, овраги, фабрики, мост, а над ними, на другом берегу, – богатые церкви и хоромы Рогожской, каланча части, и еще дальше – башни и ограды монастыря. Точно особенный город поднимался там, весь каменный, с золотыми точками крестов и глав, с садами и огородами, с внешне строгой обрядной жизнью древнего благочестия, с хозяйским привольем закромов, амбаров, погребиц, сараев, рабочих казарм, затейливых беседок и вышек.
– Тетя! Пора! – кричала Любаша, тиская Анну Серафимовну.
Она давно привыкла звать ее «тетя».
– Всего пять минут опоздала.
– Жрать смерть хочется! – сошкольничала Любаша на ухо, но так, что подруги ее слышали и разразились смехом.
– Ах, Люба! – вырвалось у Селезневой. Она при посторонних церемонилась.
– Ну ладно! – отозвалась Любаша. – Тетя! голубушка! шляпка-то у вас – целый овин. А лихо! Только я ни за что бы не надела. Пожалуйте, пожалуйте, родительница уж переминается.
Она схватила Анну Серафимовну за плечи и больше потащила, чем повела в залу.
– Брысь, брысь! Реалисты-стрекулисты! – крикнула она на техников, расталкивая их. – Не пылить!..
В зале накрыт был стол во всю длину, человек на четырнадцать. Особой столовой у Марфы Николаевны не было. Она не любила и больших дубовых шкапов. Посуда помещалась в «буфетной» комнате. Белые с золотом обои, рояль, ломберные столы, стулья, образ с лампадкой; зала смотрела суховато-чопорно и чрезвычайно чисто. За чистотой блюла сама Марфа Николаевна, а Любаша, напротив, оставляла везде следы своей непорядочности.
– Вы не знакомы? – спросила она помощника в белом галстуке, указывая на Станицыну.
– Не имел удовольствия встречать… – начал было он.
– Ну вы как затянете. Тетя моя, то бишь сестра двоюродная… ну да это все равно… Анна Серафимовна. Видите, какая прелесть… А это адвокат… то бишь помощник Мандельбаум.
– Штауб, – поправил он полуобиженно, но улыбающийся.
За Любой давали полтораста тысяч – можно было и православие принять.
– Ну, все равно! Штауб, Баум, Шмерц. Все едино, что хлеб – что мякина… А вы знаете, тетя милая, у нас зять.
– Кто? – тихо спросила Анна Серафимовна, все еще не пришедшая в себя.
– Зять, Сонин муж. Доктор Лепехин. Вот сейчас справлялся тоже – скоро ли обедать. А я ему говорю: лопайте закуску!
– Любовь Саввишна, – покачал головой брюнет, – вы все нарочно.
– Сойдет!.. Для таких кавалеров не начать ли парлефрансе?
И она чуть-чуть не высунула ему язык. Девицы шли назади и все «прыскали».
В дверях гостиной наткнулись они еще на подростка – в солдатском мундире, очках, с большим количеством прыщей на красном, потном лице. Он хлопнул каблуками.
– Это ничего, – пояснила Любаша Анне Серафимовне. – Из училища. Я им всем говорю: что вы к нам шатаетесь? Зубрить вам надо. Ей-богу, директору напишу, чтоб пробрали. А он все насчет любовной страсти. Этакие-то корпусятники!
Любаша приложила руку к сердцу, сгримасничала и тряхнула своей гривой. Анна Серафимовна сдержанно засмеялась и шепнула ей:
– Полно, нехорошо!
– Сойдет! – крикнула ей в ответ Любаша и ввела в гостиную.
Обширный диван с высокой резной ореховой спинкой разделял две большие печи – расположение старых домов – с выступами, на которых стояло два бюста из алебастра под бронзу. Обивка мебели, шелковая, темно-желтая, сливалась с такого же цвета обоями. От них гостиная смотрела уныло и сумрачно; да и свет проникал сквозь деревья – комната выходила окнами в сад.
Зятя Марфы Николаевны Анна Серафимовна видела всего два раза: когда он венчался да еще за границей. Ей показалось, что он похудел и оброс еще больше волосами. Борода начиналась у него тотчас под нижними веками. На голове волосы курчавились и торчали в виде шапки. Ему можно было дать лет тридцать пять. В начинающихся сумерках гостиной блестели его большие круглые глаза восточного типа. Он весь ушел в кресло и поджал под него длинные ноги. Фрак сидел на нем мешковато: профессор приехал от какого-то чиновного лица.
– Ах, Аннушка! – встретила Марфа Николаевна племянницу своим певучим голосом. – Мы думали – не будешь. Спасибо, спасибо.
Старуха приподнялась с дивана, вышла из-за стола, обняла Анну Серафимовну и поцеловала ее два раза.
– Маменька! – вмешалась Любаша. – Я велю давать суп. Мужчинки, – крикнула она, – полумужчинки! закуску можете травить!.. Марш!
– Люба, что ты это мелешь? – не то что очень строго, но все-таки по-матерински остановила ее Марфа Николаевна.
Она давно перестала сердиться на дочь за ее язык и обхождение. Ссориться ей не хотелось. Пожалуй, сбежит… Лучше на покое дожить, без скандала. Марфа Николаевна только в этом делала поблажку. В доме хозяйкой была она. Деньги лежали у нее. Всю недвижимость муж ей оставил в пожизненное владение, а деньги прямо отдал. Люба это прекрасно знала.
– Егор Егорыч, – обратилась она к зятю, – наша Аннушка-то какая милая!.. Вы как ровно не признали ее.
– Признал-с, – ответил горловым голосом зять, встал и протянул руку Анне Серафимовне.
Он ей никогда не нравился. Она даже побаивалась его учености и резкого тона. Говорил он – точно ногу или руку резал.
– Закусить милости прошу, – пригласила старуха. – Люба, проси гостей в залу.
Племянницу Марфа Николаевна придержала в гостиной и шепнула ей:
– Не привез жену-то!.. Так скрутил! Даром что бойка была. Вот я тоже и Любови говорю: дай срок-от, нарвешься ты вот на такого же большака…
Опершись слегка на руку Анны Серафимовны, красивая старуха перешла в залу, истово перекрестилась большим крестом, села на хозяйское место, где высилась стопа тарелок, и начала неторопливо разливать щи.
– Сюда, сюда, – указывала она рядом с собою Анне Серафимовне.
Молодежь долго шушукалась и топталась около закуски. Из задней двери выплыли две серые фигуры и сели, молча поклонившись гостям.
– Где же Митроша? – спросила Марфа Николаевна.
– Не приезжал еще! – откликнулась Любаша. – Нам из-за него не… – Она хотела сказать «околевать», но воздержалась.
Остались не занятыми два прибора. Подростки и девицы, наевшись закуски, загремели стульями и заняли угол против хозяйки.
– Кого?
– Сеню Рубцова… вы его помните ли?
Анна Серафимовна стала вспоминать.
– Родственник дальний, – пояснила Марфа Николаевна, – Анфисы Ивановны покойницы сынок. И тебе приходится так же, – наклонилась она к племяннице.
– Нашему слесарю – двоюродный кузнец!.. – откликнулась Любаша.
Техники и юнкер как-то гаркнули одним духом. Профессор ел щи и сильно чмокал, посапывая в тарелку. Прислуживал человек в сюртуке степенного покроя, из бывших крепостных, а помогала ему горничная, разносившая поджаристые большие ватрушки. Посуда из английского фаянса с синими цветами придавала сервировке стола характер еще более тяжеловатой зажиточности. В доме все пили квас. Два хрустальных кувшина стояли на двух концах, а посредине их массивный граненый графин с водой. Вина не подавали иначе, как при гостях, кроме бутылки тенерифа для Марфы Николаевны. На этот раз и перед зятем стояла бутылка дорогого рейнского. Молодежи поставили две бутылки ланинской воды; но техники и юнкер пили за закускою водку, и глаза их искрились.
– Тетя! – крикнула опять Любаша. – Сеня-то какой стал чудной! Мериканца из себя корчит! Мы с ним здорово ругаемся!
Анна Серафимовна ничего не ответила. Она расслышала, как адвокатский помощник сказал Любаше:
– А вы большая охотница… до этого?..
Тетка старалась ввести ее в разговор с зятем. Он обеих давил своим присутствием, хотя и держался непринужденно, как в трактире, и не выражал желания кого-либо из присутствующих занимать разговорами.
– Вот, Егор Егорыч, – начала Марфа Николаевна, – рассказывает про свои места… Про поляков… не очень их одобряет…
Он только повел белками и выпил после тарелки щей большую рюмку рейнвейна.
– Егор Егорыч, – подхватила с своего места Любаша, – прославился тем, что Дарвинову теорию приложил к обрусению… Не пущай! Как у Щедрина…
Вся молодежь расхохоталась. Мандельштауб даже взвизгнул, белокурые девицы переглянулись к толкнули одну другую.
– Люба! – строго остановила мать и покачала головой.
Обросшие щеки профессора пошли пятнами.
– А вы знаете ли, что такое Дарвинова теория? – спросил он глухо.
– Гни в бараний рог! Кто кого сильнее, тот того и жри!.. – обрезала уже в сердцах Люба.
Она терпеть не могла своего шурина.
– И будем гнуть-с! – также со злостью ответил он и ударил ножом о скатерть.
«Господи! – подумала Анна Серафимовна. – Они подерутся».
Подали круглый пирог с курицей и рисом, какие подавались в помещичьих домах до эмансипации. Зазвякали ножи, все присмирели, и в молодом углу ели взапуски… Любаша ужасно действовала своим прибором. Анна Серафимовна старалась не глядеть на нее. Вилку Любаша держала торчком, прямо и «всей пятерней» – как замечала ей иногда мать, отличавшаяся хорошими купеческими манерами; ножик – так же, ела с ножа решительно все, а дичь, цыплят и всякую птицу исключительно руками, так что и подруг своих заразила теми же приемами. Невольно бросила Анна Серафимовна взгляд на свою кузину. В эту минуту Любаша совсем легла на стол грудью, локти приходились в уровень с тем местом, где ставят стаканы, она громко жевала, губы ее лоснились от жиру, обеими руками она держала косточку курицы и обгрызывала ее. Глаза ее задорно были устремлены на зятя и говорили: «Вот дай срок, я догложу, задам я тебе феферу!»
– Как вы это страшно сказали, – с улыбкой заметила Анна Серафимовна профессору.
Он дожевал и, не поднимая головы, выговорил:
– Такой народ!..
– Маменька, – донесся голос Любаши, – здесь вина нет… Там рейнвейн стоит, – и она ткнула головой в воздух, – а здесь хоть бы чихирю какого поставили.
Мать показала головой лакею на свою бутылку тенерифу.
– Нет, нет! Покорно спасибо. Пожалуйте нам красного!.. Лафиту!
Подозвана была горничная. Марфа Николаевна что-то шепнула ей и сунула в руку ключи. В передней заслышались шаги.
– Вот Митроша! – возвестила Любаша; потом оглядела всех и вскрикнула: – Ведь нас тринадцать будет!..
Все переглянулись, не исключая и зятя. Мать пустила косвенный взгляд на две серые фигуры: одна была приживалка – майорша, другая – родственница, вдова злостного банкрота.
– Ха-ха! – сквозь зубы рассмеялся зять и поглядел на Любашу. – Дарвина имя всуе употребляете, а тринадцати за столом боитесь.
– И боюсь. И все боятся, только стыдно сказать… И вы, когда попа встретите, что-то такое выделываете, я сама видала.
Приживалка-родственница безмолвно встала и отошла в сторону.
– Поставь их прибор на ломберный стол, – приказала лакею Марфа Николаевна.
Все точно успокоились и стали доедать рис и сдобные корки пирога.
Подали и бутылку красного вина. Досталось по рюмке молодому концу стола. Любаша пролила свое вино; юнкер начал засыпать пятно солью и высыпал всю солонку.
Митрофан Саввич поклонился всем небрежно и торопливо и сел рядом с шурином. Он его почитал и постоянно ему поддакивал. Анна Серафимовна знала наперед, как он будет себя вести: сначала посидит молча, будет жадно «хлебать» щи и громко жевать сухую еду, а там вдруг что-нибудь скажет насчет политики или биржи и начнет кричать сильнее, чем Любаша, точно его кто больно сечет по голому телу; прокричавшись, замолчит и впадет в тупую угрюмость. Если за столом сидит кто, играющий на каком-нибудь инструменте, он заговорит о своем корнет-пистоне. Играет он целые дни по возвращении домой, собрал на своей половине целую коллекцию медных инструментов, а когда устанет, призовет двух артельщиков и приказывает им действовать на механическом фортепьяно. С десяти до четырех он сортирует товар: марену, кубовую краску, буру, бакан, кошениль, скипидар, керосин. В этом он считается большим докой. Перед обедом бывает на бирже. Анна Серафимовна все это знала и почему-то каждый раз говорила себе: «А ведь свезут его когда-нибудь в Преображенскую больницу». Не прошло и пяти минут, как Митроша выпил квасу и уже кричал высокой фистулой по поводу какой-то депеши об англичанах:
– Торгаши проклятые!.. Опять гадить!.. Уж мы их припрем!.. Эти самые текинцы! Откуда взялись текинцы? Биконсфильд!.. Жидовское отродье! И вдруг в лорды произвели! С паршами-то!
Помощник присяжного поверенного повернул голову в своих высоких стоячих воротниках при крике «жидовское отродье». И «парши» ему не пришлись по вкусу. В другом месте он напомнил бы, что и Спиноза был тоже «с паршами», но полтораста тысяч… все полтораста тысяч…
Любаша наклонилась к нему и сказала громким шепотом:
– Пускай его!.. Сейчас клапан-то закроется! У него ведь это вдруг!..
Девицы хотели расхохотаться, но просидели тихо: каждая имела тайные виды на Митрошу.
Шурин согласился с ним. Молодежь слышала, как он с каким-то даже щелканьем своих белых зубов сказал:
– Пустить надо грамоты! Индийский народ за нас.
«Что за столпотворение вавилонское», – подумала Анна Серафимовна. Ее начало давить, как во сне, когда вас «домовой», – так ей рассказывала когда-то няня, – душит своей мохнатой лапой.
Рыба на длинной деревянной доске, покрытой салфеткой, следовала за пирогом. Соус «по-русски» подавала горничная особо. Любаша, как и все, кроме Анны Серафимовны, – ее научил муж, – ела всякую рыбу ножом и крошила ее, точно она сбирается мастерить тюрю. Никто не услыхал, как в дверях залы показался новый гость, высокого роста, с волосами и бородкой каштанового цвета и пробритой губой, что могло бы придавать ему наружность голландского или шведского шкипера. Но черты его загорелого лица были чисто русские, не очень крупные. Круглый нос и светло-серые глаза, сочные губы и широкий подбородок – все это отзывалось Поволжьем. Вокруг рта и под носом появлялись мелкие складки юмора.
Он держал в руках шотландскую шапочку. На нем плотно сидел клетчатый коричневый сьют. Его сапоги на двойных подошвах издавали сильный скрип.
– Сеня! – первая увидала его Любаша, бросила салфетку, не утеревшись, и вскочила из-за стола.
– Черпайте! Приказывайте! Ваш слуга и казначей…
– Да, может, моих-то не хватит…
– Так за мои примемся. А разве муженек?!.
В десяти словах она ему все изложила. Ермил Фомич слушал, закрыв совсем глаза, и чуть слышно мычал.
XXVI
– Так вот как-с, – выговорил с удареньем Безрукавкин и поник головой.– Одобряете? – спросила она.
– Еще бы! Абсолютно!
Он встряхнул волосами по моде сороковых годов «à la moujik» [33] и, улыбаясь, глядел на свою гостью.
– Еще бы! – повторил он. – Умница вы, да и какая! Вас бы надо к нам в биржевой комитет или в думу… Ей-ей! Все это превосходно – и полное мое вам одобрение. Завтра пораньше Трифоныча ко мне… Какую надо сумму и проектец доверенности. У меня есть дока… Из наших банковых юрисконсультов. Я ему завтра покажу, нарочно заеду. Так вы, – он начал говорить тихо, – пенсиончик супругу-то положили?..
Они оба расхохотались.
– А за пазухой надо сотни тысяч держать!
– Да я так и буду готовиться, Ермил Фомич.
– Пожалуй, и не хватит!..
Он ее жалел. С «дамами» Безрукавкин всегда бывал любезен, но Анну Серафимовну отличал особенно. Его влекли к ней, кроме наружности, ее деловая натура и «истовый» вид, умение держать себя. И по части «вопросов» можно с ней пройтись. Серьезные книжки любит читать, статейку ей укажешь – непременно прочтет, слушает его почтительно, спорит мало и, если с чем не согласна, возражает умно. Не раз и он жалел: почему не пришло ему на мысль присвататься к ней десять лет тому назад? Очень уж он сжился с своей холостой свободой. Все говорил: «Так-то лучше», да и не взвиделся, как пятьдесят семь годков стукнуло.
Анна Серафимовна встала и посмотрела, который час. Пора на обед к тетке. Ермил Фомич протянул ей обе руки и задержал ее еще минуты на две в гостиной.
– Когда же мы сядем рядком, – спросил он, – да потолкуем ладком?
– Забываете меня, заехали бы когда-нибудь. Я вечера все дома сижу.
– Какова статейка-то в последнем номере, а?
Они перешли в его библиотеку.
– Не читала еще.
– А-а! Прочтите! Знамение времени! Вы раскусите, чем пахнет! Есть что-то такое, как бы это сказать… Протестация. Пришел конец нашему квасу-то. Мы шапками закидаем! Мы да мы! А вся Европа нам фигу кажет…
Безрукавкин быстро подошел к письменному столу и взял книгу журнала. Она была развернута. Он надел было очки и собрался прочитать Анне Серафимовне целую страницу.
«Батюшки!» – испугалась она и начала отступать к двери.
– Торопитесь? – спросил он с книжкой в руке.
– Да, извините, Ермил Фомич, спешу.
– Жаль, а тут вот есть одно выражение. Так у нас еще не писали. Я боялся – остановка будет месяца на четыре, однако до сих пор Бог миловал…
– Вот вы какой!.. – пошутила она.
– Я такой!.. Это точно. Из старых западников… У меня какие друзья-то были? Кто мне дорогу-то указал?.. Храни, мол, Ермил, наши… как бы это сказать… инструкции. Я и храню! Перед Европой я не кичусь! Наука…
Он не докончил и подбежал к этажерке с книгами.
– Эту вещицу не видали?
Глаза его заблестели, когда он поднес брошюру к лицу Анны Серафимовны. Она прочла заглавие.
– Интересно? – спросила она боязливым звуком. Ермил Фомич оглянул комнату и продолжал шепотом и немного в нос:
– Я, вы знаете, этих господ не признаю. Они чрез край хватили… Додумались до того, что наука, говорят, барское дело!.. Каково? Наука! А что бы мы без нее были?.. Зулусы или, как их еще… вот что теперь Станлей, американец, посещает… А есть два-три места… мое почтение! Я отметил красным карандашом.
Анна Серафимовна стояла уже в дверях передней.
– Ах да! Вам к спеху… Не хотите ли просмотреть брошюру?
– Боюсь, Ермил Фомич!
– Вы-то?.. Да вы смелее любого из нас.
– Где уж! Дай Бог со своей-то домашней политикой справиться.
– Ну, коли так, с Богом! Пожалуйте руку. А если что – не побрезгуйте, заверните в амбар.
– У вас там и без меня много дела.
– Какой!… Так, по инерции… Ей-богу! Сидишь, сидишь… Один вексель учтешь, другой, третий; отчет по банку или по обществу просмотришь; в трактир чайку! Китай!.. Ташкент!.. По сие время еще в татарщине находимся!
И он резнул себя по горлу.
В передней Ермил Фомич собственноручно отворил Анне Серафимовне дверь в сени и крикнул камердинеру:
– Проводи!
XXVII
К тетушке Марфе Николаевне езды было четверть часа. Минут пять она опоздает, не больше. До сих пор все идет хорошо. Ермил Фомич – верный друг. Он считается, как и она, скуповатым, а по своей части кряжистым «дисконтером», но она знает, что он способен открыть ей широкий кредит. Да до кредита авось дело и не дойдет. Если она и спустит весь свой капитал в первые два года, так после выберет его. А ее суконная фабрика пойдет своим обычным порядком. Какой на нее «оборотный» капитал нужен, она не тронет его. Чистого дохода с фабрики она не проживет, даже если бы с мануфактур Виктора Мироновича и не получалось никакого дохода, до покрытия его долгов. Только надо хорошенько все оговорить и следить за ним. Пожалуй, придется иметь верного человека за границей.Она задумалась.
Не хорошо! Что ж это будет в сущности? Похоже на шпионство. Какое шпионство? Простое наблюдение… Под рукой кому следует дать знать – магазинщикам и прочему люду, что хотя он и может подписывать векселя, но платить нечем, все у него заложено, а распоряжение делом – у жены. Если он не уймется – она ему предложит дать ей вторую закладную на мануфактуры. Тогда пускай пишет векселя. За нею все равно останется его недвижимость. Не хватит у нее своих денег, Ермил Фомич даст без залога, учтет вексель на какую угодно сумму, да и в банках можно учесть. У ней лично кредит солидный – где хочет: и в государственном, и в торговом, и в купеческом, и в учетном.
Все дела да дела, расчеты, подозрения, цифры, рубли. Сушь! А день стоит такой радостный. Вот пять часов, а тепло еще не спало. Даже на весну похоже: воздух и греет и опахивает свежестью.
Анна Серафимовна потянула на себя полы шелкового пальто. Она не вернется домой до вечера. А вечером засвежеет. Кто знает, быть может, и морозик будет. Ведь через несколько дней на дворе октябрь. Ей дадут что-нибудь там, у тетки. Она не одного роста с кузиной, зато худощавее.
Коляска ехала на добрых рысях. Ефим натянул вожжи. Лошади, настоявшись досыта, немного горячились и закусывали то та, то другая удила уздечки. Раза два на плохой мостовой порядочно качнуло. Но нить мыслей Анны Серафимовны не прервалась. Дела не позволяли ей отдаться своим ощущениям. Да, она за последнее время точно отказалась от своей жизни. Как будто забыла, что ей всего двадцать семь лет, что считают ее хорошенькой, целуют ручки, всячески отличают ее, обходятся с нею совсем не так, как с женщинами ее круга. Не потому ли, что она слывет за миллионершу? Кто знает? И этот Палтусов точно так же…
Она не замечала, что уже третий раз после разговора в амбаре мысль ее переходила к этому человеку. Ей хотелось теперь еще сильнее, чтобы он не смотрел на нее только как на купчиху-скопидомку. Надо ей больше читать, – вот когда дело наладится, после отъезда мужа. Она немало читала и любит серьезные вещи. Не слишком ли уж она скромна? Вон хоть бы взять Ермила Фомича. Он так и режет. Правда, не всегда у него иностранное слово кстати. Сегодня он пустил и «протестации» и «инерцию»… А ведь он на медные деньги учился. Когда он ей раз записку написал, так ни одной живой «яти» не было. Разве у ней такая грамотность? Она из пансиона второй ученицей вышла… И детей будет сама учить – и русскому, и когда надобность будет, так и арифметике и географии. Степенность и осторожность ее одолевают. И людей мало видит умных, развитых. А Ермил Фомич промежду них терся лет еще двадцать пять назад; на нем и осталась эта чешуя… Вот он «западник» – и поди с ним тягайся!
Ловко, крутым поворотом влетел Ефим во двор одноэтажного длинного дома с мезонином и крыльями – вроде галерей, – окрашенного в нежно-абрикосовый цвет. Двор уходил вглубь, где за чугунной белой решеткой краснели остатки листьев на липах и кленах. Дом Марфы Николаевны Кречетовой занимал широкую полосу земли, спускавшейся к Яузе. Из сада видны были извилины реки, овраги, фабрики, мост, а над ними, на другом берегу, – богатые церкви и хоромы Рогожской, каланча части, и еще дальше – башни и ограды монастыря. Точно особенный город поднимался там, весь каменный, с золотыми точками крестов и глав, с садами и огородами, с внешне строгой обрядной жизнью древнего благочестия, с хозяйским привольем закромов, амбаров, погребиц, сараев, рабочих казарм, затейливых беседок и вышек.
XXVIII
В переднюю, просторную низкую полукруглую комнату, высыпала молодежь встретить Анну Серафимовну. Поднялись говор, смех, оглядыванье туалета, поцелуи. Всех шумнее держала себя ее двоюродная сестра, меньшая, незамужняя дочь Марфы Николаевны – Любаша, широкоплечая, небольшого роста, грудастая девица. Ее темные волосы были распущены по плечам. Заметный пушок лег вдоль верхней губы. Разом взявшись за руки, накинулись на гостью две девушки, обе блондинки, высокие, перетянутые, одна в коротких волосах, другая в косе, перевязанной цветною лентой, – такие же бойкие, как и Любаша, но менее резкие и с более барскими манерами. Одна была консерваторка Кисельникова из купеческих дочерей, другая – учительница Селезнева, дающая уроки по богатым купцам, из чиновничьей семьи. Они очень походили одна на другую и схоже одевались, бывали в одних домах, разом начинали хохотать и кричать, вместе бранились с своими кавалерами и беспрестанно переглядывались. В дверях показались два подростка в расстегнутых мундирах технического училища, а за ними, уже из залы, видна была низменная фигура молодого брюнета в бородке, с золотым pince-nez, в белом галстуке при черном, чрезмерно длинном сюртуке, – помощник присяжного поверенного Мандельштауб, из некрещеных евреев.– Тетя! Пора! – кричала Любаша, тиская Анну Серафимовну.
Она давно привыкла звать ее «тетя».
– Всего пять минут опоздала.
– Жрать смерть хочется! – сошкольничала Любаша на ухо, но так, что подруги ее слышали и разразились смехом.
– Ах, Люба! – вырвалось у Селезневой. Она при посторонних церемонилась.
– Ну ладно! – отозвалась Любаша. – Тетя! голубушка! шляпка-то у вас – целый овин. А лихо! Только я ни за что бы не надела. Пожалуйте, пожалуйте, родительница уж переминается.
Она схватила Анну Серафимовну за плечи и больше потащила, чем повела в залу.
– Брысь, брысь! Реалисты-стрекулисты! – крикнула она на техников, расталкивая их. – Не пылить!..
В зале накрыт был стол во всю длину, человек на четырнадцать. Особой столовой у Марфы Николаевны не было. Она не любила и больших дубовых шкапов. Посуда помещалась в «буфетной» комнате. Белые с золотом обои, рояль, ломберные столы, стулья, образ с лампадкой; зала смотрела суховато-чопорно и чрезвычайно чисто. За чистотой блюла сама Марфа Николаевна, а Любаша, напротив, оставляла везде следы своей непорядочности.
– Вы не знакомы? – спросила она помощника в белом галстуке, указывая на Станицыну.
– Не имел удовольствия встречать… – начал было он.
– Ну вы как затянете. Тетя моя, то бишь сестра двоюродная… ну да это все равно… Анна Серафимовна. Видите, какая прелесть… А это адвокат… то бишь помощник Мандельбаум.
– Штауб, – поправил он полуобиженно, но улыбающийся.
За Любой давали полтораста тысяч – можно было и православие принять.
– Ну, все равно! Штауб, Баум, Шмерц. Все едино, что хлеб – что мякина… А вы знаете, тетя милая, у нас зять.
– Кто? – тихо спросила Анна Серафимовна, все еще не пришедшая в себя.
– Зять, Сонин муж. Доктор Лепехин. Вот сейчас справлялся тоже – скоро ли обедать. А я ему говорю: лопайте закуску!
– Любовь Саввишна, – покачал головой брюнет, – вы все нарочно.
– Сойдет!.. Для таких кавалеров не начать ли парлефрансе?
И она чуть-чуть не высунула ему язык. Девицы шли назади и все «прыскали».
В дверях гостиной наткнулись они еще на подростка – в солдатском мундире, очках, с большим количеством прыщей на красном, потном лице. Он хлопнул каблуками.
– Это ничего, – пояснила Любаша Анне Серафимовне. – Из училища. Я им всем говорю: что вы к нам шатаетесь? Зубрить вам надо. Ей-богу, директору напишу, чтоб пробрали. А он все насчет любовной страсти. Этакие-то корпусятники!
Любаша приложила руку к сердцу, сгримасничала и тряхнула своей гривой. Анна Серафимовна сдержанно засмеялась и шепнула ей:
– Полно, нехорошо!
– Сойдет! – крикнула ей в ответ Любаша и ввела в гостиную.
XXIX
На среднем диване, под двумя портретами «молодых», писанных тридцать пять лет перед тем, бодро сидела Марфа Николаевна и наклонила голову к своему собеседнику, доктору Лепехину, мужу ее старшей дочери Софьи, медицинскому профессору, приезжему из провинции. Марфа Николаевна сохранилась: темные волосы, зачесанные за уши, совсем еще не серебрились даже на висках, красиво сдавленных. Кожа потемнела против прежнего, но все еще была для ее лет замечательно бела. В линии носа, в глазах, не утративших блеска, сидело фамильное сходство с племянницей. Она немного согнулась, но не сгорбилась. Голову ее драпировала черная кружевная косынка, надетая по-своему, вроде платочка. Черное же шелковое платье с большой пелериной придавало ей значительность и округляло ее сухой стан. Она все собирала и как бы закусывала свои тонкие губы, почему кумушки и болтали, что она придерживается рюмочки. Но это была чистейшая клевета. Марфа Николаевна, правда, имела привычку выпивать за обедом и ужином по рюмке тенерифу, но к водке отроду не прикладывалась.Обширный диван с высокой резной ореховой спинкой разделял две большие печи – расположение старых домов – с выступами, на которых стояло два бюста из алебастра под бронзу. Обивка мебели, шелковая, темно-желтая, сливалась с такого же цвета обоями. От них гостиная смотрела уныло и сумрачно; да и свет проникал сквозь деревья – комната выходила окнами в сад.
Зятя Марфы Николаевны Анна Серафимовна видела всего два раза: когда он венчался да еще за границей. Ей показалось, что он похудел и оброс еще больше волосами. Борода начиналась у него тотчас под нижними веками. На голове волосы курчавились и торчали в виде шапки. Ему можно было дать лет тридцать пять. В начинающихся сумерках гостиной блестели его большие круглые глаза восточного типа. Он весь ушел в кресло и поджал под него длинные ноги. Фрак сидел на нем мешковато: профессор приехал от какого-то чиновного лица.
– Ах, Аннушка! – встретила Марфа Николаевна племянницу своим певучим голосом. – Мы думали – не будешь. Спасибо, спасибо.
Старуха приподнялась с дивана, вышла из-за стола, обняла Анну Серафимовну и поцеловала ее два раза.
– Маменька! – вмешалась Любаша. – Я велю давать суп. Мужчинки, – крикнула она, – полумужчинки! закуску можете травить!.. Марш!
– Люба, что ты это мелешь? – не то что очень строго, но все-таки по-матерински остановила ее Марфа Николаевна.
Она давно перестала сердиться на дочь за ее язык и обхождение. Ссориться ей не хотелось. Пожалуй, сбежит… Лучше на покое дожить, без скандала. Марфа Николаевна только в этом делала поблажку. В доме хозяйкой была она. Деньги лежали у нее. Всю недвижимость муж ей оставил в пожизненное владение, а деньги прямо отдал. Люба это прекрасно знала.
– Егор Егорыч, – обратилась она к зятю, – наша Аннушка-то какая милая!.. Вы как ровно не признали ее.
– Признал-с, – ответил горловым голосом зять, встал и протянул руку Анне Серафимовне.
Он ей никогда не нравился. Она даже побаивалась его учености и резкого тона. Говорил он – точно ногу или руку резал.
– Закусить милости прошу, – пригласила старуха. – Люба, проси гостей в залу.
Племянницу Марфа Николаевна придержала в гостиной и шепнула ей:
– Не привез жену-то!.. Так скрутил! Даром что бойка была. Вот я тоже и Любови говорю: дай срок-от, нарвешься ты вот на такого же большака…
Опершись слегка на руку Анны Серафимовны, красивая старуха перешла в залу, истово перекрестилась большим крестом, села на хозяйское место, где высилась стопа тарелок, и начала неторопливо разливать щи.
– Сюда, сюда, – указывала она рядом с собою Анне Серафимовне.
Молодежь долго шушукалась и топталась около закуски. Из задней двери выплыли две серые фигуры и сели, молча поклонившись гостям.
– Где же Митроша? – спросила Марфа Николаевна.
– Не приезжал еще! – откликнулась Любаша. – Нам из-за него не… – Она хотела сказать «околевать», но воздержалась.
Остались не занятыми два прибора. Подростки и девицы, наевшись закуски, загремели стульями и заняли угол против хозяйки.
XXX
– Тетя! – крикнула Любаша через весь стол, упершись об него руками. – Знаете, кого мы еще к обеду ждали?– Кого?
– Сеню Рубцова… вы его помните ли?
Анна Серафимовна стала вспоминать.
– Родственник дальний, – пояснила Марфа Николаевна, – Анфисы Ивановны покойницы сынок. И тебе приходится так же, – наклонилась она к племяннице.
– Нашему слесарю – двоюродный кузнец!.. – откликнулась Любаша.
Техники и юнкер как-то гаркнули одним духом. Профессор ел щи и сильно чмокал, посапывая в тарелку. Прислуживал человек в сюртуке степенного покроя, из бывших крепостных, а помогала ему горничная, разносившая поджаристые большие ватрушки. Посуда из английского фаянса с синими цветами придавала сервировке стола характер еще более тяжеловатой зажиточности. В доме все пили квас. Два хрустальных кувшина стояли на двух концах, а посредине их массивный граненый графин с водой. Вина не подавали иначе, как при гостях, кроме бутылки тенерифа для Марфы Николаевны. На этот раз и перед зятем стояла бутылка дорогого рейнского. Молодежи поставили две бутылки ланинской воды; но техники и юнкер пили за закускою водку, и глаза их искрились.
– Тетя! – крикнула опять Любаша. – Сеня-то какой стал чудной! Мериканца из себя корчит! Мы с ним здорово ругаемся!
Анна Серафимовна ничего не ответила. Она расслышала, как адвокатский помощник сказал Любаше:
– А вы большая охотница… до этого?..
Тетка старалась ввести ее в разговор с зятем. Он обеих давил своим присутствием, хотя и держался непринужденно, как в трактире, и не выражал желания кого-либо из присутствующих занимать разговорами.
– Вот, Егор Егорыч, – начала Марфа Николаевна, – рассказывает про свои места… Про поляков… не очень их одобряет…
Он только повел белками и выпил после тарелки щей большую рюмку рейнвейна.
– Егор Егорыч, – подхватила с своего места Любаша, – прославился тем, что Дарвинову теорию приложил к обрусению… Не пущай! Как у Щедрина…
Вся молодежь расхохоталась. Мандельштауб даже взвизгнул, белокурые девицы переглянулись к толкнули одну другую.
– Люба! – строго остановила мать и покачала головой.
Обросшие щеки профессора пошли пятнами.
– А вы знаете ли, что такое Дарвинова теория? – спросил он глухо.
– Гни в бараний рог! Кто кого сильнее, тот того и жри!.. – обрезала уже в сердцах Люба.
Она терпеть не могла своего шурина.
– И будем гнуть-с! – также со злостью ответил он и ударил ножом о скатерть.
«Господи! – подумала Анна Серафимовна. – Они подерутся».
Подали круглый пирог с курицей и рисом, какие подавались в помещичьих домах до эмансипации. Зазвякали ножи, все присмирели, и в молодом углу ели взапуски… Любаша ужасно действовала своим прибором. Анна Серафимовна старалась не глядеть на нее. Вилку Любаша держала торчком, прямо и «всей пятерней» – как замечала ей иногда мать, отличавшаяся хорошими купеческими манерами; ножик – так же, ела с ножа решительно все, а дичь, цыплят и всякую птицу исключительно руками, так что и подруг своих заразила теми же приемами. Невольно бросила Анна Серафимовна взгляд на свою кузину. В эту минуту Любаша совсем легла на стол грудью, локти приходились в уровень с тем местом, где ставят стаканы, она громко жевала, губы ее лоснились от жиру, обеими руками она держала косточку курицы и обгрызывала ее. Глаза ее задорно были устремлены на зятя и говорили: «Вот дай срок, я догложу, задам я тебе феферу!»
– Как вы это страшно сказали, – с улыбкой заметила Анна Серафимовна профессору.
Он дожевал и, не поднимая головы, выговорил:
– Такой народ!..
– Маменька, – донесся голос Любаши, – здесь вина нет… Там рейнвейн стоит, – и она ткнула головой в воздух, – а здесь хоть бы чихирю какого поставили.
Мать показала головой лакею на свою бутылку тенерифу.
– Нет, нет! Покорно спасибо. Пожалуйте нам красного!.. Лафиту!
Подозвана была горничная. Марфа Николаевна что-то шепнула ей и сунула в руку ключи. В передней заслышались шаги.
– Вот Митроша! – возвестила Любаша; потом оглядела всех и вскрикнула: – Ведь нас тринадцать будет!..
Все переглянулись, не исключая и зятя. Мать пустила косвенный взгляд на две серые фигуры: одна была приживалка – майорша, другая – родственница, вдова злостного банкрота.
– Ха-ха! – сквозь зубы рассмеялся зять и поглядел на Любашу. – Дарвина имя всуе употребляете, а тринадцати за столом боитесь.
– И боюсь. И все боятся, только стыдно сказать… И вы, когда попа встретите, что-то такое выделываете, я сама видала.
Приживалка-родственница безмолвно встала и отошла в сторону.
– Поставь их прибор на ломберный стол, – приказала лакею Марфа Николаевна.
Все точно успокоились и стали доедать рис и сдобные корки пирога.
Подали и бутылку красного вина. Досталось по рюмке молодому концу стола. Любаша пролила свое вино; юнкер начал засыпать пятно солью и высыпал всю солонку.
XXXI
К ручке Марфы Николаевны подошел сын ее Митроша, или «Митрофан Саввич», как звала его сестра, когда желала убедить его в том, что он «идиот» и «чучело». Он походил на сестру только широкой костью и не смотрел ни гостинодворцем, ни биржевиком. Всего скорее его приняли бы за домашнего учителя или даже за отставного военного, отпустившего бороду. Одет он был в модный темный драповый сюртук, но все на нем сидело небрежно и точно с чужого плеча. Рыжеватые волосы, давно не стриженные, выдавались над лбом длинным клоком, борода росла в разных направлениях. На переносице залегли две прямые морщины, и брови часто двигались. Ему минуло двадцать семь лет.Митрофан Саввич поклонился всем небрежно и торопливо и сел рядом с шурином. Он его почитал и постоянно ему поддакивал. Анна Серафимовна знала наперед, как он будет себя вести: сначала посидит молча, будет жадно «хлебать» щи и громко жевать сухую еду, а там вдруг что-нибудь скажет насчет политики или биржи и начнет кричать сильнее, чем Любаша, точно его кто больно сечет по голому телу; прокричавшись, замолчит и впадет в тупую угрюмость. Если за столом сидит кто, играющий на каком-нибудь инструменте, он заговорит о своем корнет-пистоне. Играет он целые дни по возвращении домой, собрал на своей половине целую коллекцию медных инструментов, а когда устанет, призовет двух артельщиков и приказывает им действовать на механическом фортепьяно. С десяти до четырех он сортирует товар: марену, кубовую краску, буру, бакан, кошениль, скипидар, керосин. В этом он считается большим докой. Перед обедом бывает на бирже. Анна Серафимовна все это знала и почему-то каждый раз говорила себе: «А ведь свезут его когда-нибудь в Преображенскую больницу». Не прошло и пяти минут, как Митроша выпил квасу и уже кричал высокой фистулой по поводу какой-то депеши об англичанах:
– Торгаши проклятые!.. Опять гадить!.. Уж мы их припрем!.. Эти самые текинцы! Откуда взялись текинцы? Биконсфильд!.. Жидовское отродье! И вдруг в лорды произвели! С паршами-то!
Помощник присяжного поверенного повернул голову в своих высоких стоячих воротниках при крике «жидовское отродье». И «парши» ему не пришлись по вкусу. В другом месте он напомнил бы, что и Спиноза был тоже «с паршами», но полтораста тысяч… все полтораста тысяч…
Любаша наклонилась к нему и сказала громким шепотом:
– Пускай его!.. Сейчас клапан-то закроется! У него ведь это вдруг!..
Девицы хотели расхохотаться, но просидели тихо: каждая имела тайные виды на Митрошу.
Шурин согласился с ним. Молодежь слышала, как он с каким-то даже щелканьем своих белых зубов сказал:
– Пустить надо грамоты! Индийский народ за нас.
«Что за столпотворение вавилонское», – подумала Анна Серафимовна. Ее начало давить, как во сне, когда вас «домовой», – так ей рассказывала когда-то няня, – душит своей мохнатой лапой.
Рыба на длинной деревянной доске, покрытой салфеткой, следовала за пирогом. Соус «по-русски» подавала горничная особо. Любаша, как и все, кроме Анны Серафимовны, – ее научил муж, – ела всякую рыбу ножом и крошила ее, точно она сбирается мастерить тюрю. Никто не услыхал, как в дверях залы показался новый гость, высокого роста, с волосами и бородкой каштанового цвета и пробритой губой, что могло бы придавать ему наружность голландского или шведского шкипера. Но черты его загорелого лица были чисто русские, не очень крупные. Круглый нос и светло-серые глаза, сочные губы и широкий подбородок – все это отзывалось Поволжьем. Вокруг рта и под носом появлялись мелкие складки юмора.
Он держал в руках шотландскую шапочку. На нем плотно сидел клетчатый коричневый сьют. Его сапоги на двойных подошвах издавали сильный скрип.
– Сеня! – первая увидала его Любаша, бросила салфетку, не утеревшись, и вскочила из-за стола.