Без Марьи Орестовны он никогда бы сам не добился этого, кровь бы «разночинская» не допустила.
   Лакей отвесил ему поклон. Барыня приказала и этому официанту и другим людям брить себе все лицо и волосы подстригать покороче. У ней зрела мысль напудрить их в один из больших приемов и расставить по лестнице. А при этом разве допустимы усы и даже бакенбарды?
   Швейцар издали увидел Евлампия Григорьевича и встряхнул еще раз шинель, а не пальто: холодно и моросит. Викентий шел позади барина; дойдя до лестницы, он сбежал по другому сходу и взял шинель из рук швейцара.
   – А пальто вычищено? – осведомился Викентий на всякий случай.
   – Готово.
   Поклон швейцар отвесил такой же, как и официанты. Немало он натерпелся от барыни. Она долго находила, что он кланяется по-солдатски.
   – Шинель прикажете? – спросил Викентий.
   – Шинель.
   Камердинер накинул на него широкую, с длинным капюшоном шинель с серебристым бобром, простеганную мелкими клетками, самого строгого петербургского покроя, крытую темно-коричневым сукном, немного впадающим в бутылочный цвет. Марья же Орестовна дала ему совет заказать такую шинель у Сарра, в Петербурге.
   – Статс-секретарь Бутков носил этакие шинели, – сообщила она ему, – так и называются: «manteau Boutkoff».
   Ему бы никогда не догадаться. И действительно, когда он в этой шинели, то ощущает сейчас особую приятность: нет мехового запаха, мягко, руку щекочет атлас подкладки, всего проникает струя порядочности, почета, власти… Пахнет статс-секретарем и камергером.
   Швейцар выбежал на подъезд. Конюх торопливо потер щеткой бок одной из лошадей и отскочил в сторону. Кучер перебрал вожжами и заставил пару подпрыгнуть на месте. Изморось все еще шла и начала слепить глаза кучеру.
   На крыльцо вышел за швейцаром и Викентий. Он неизменно, делал это. Даже Марья Орестовна должна была сознаться, что не она его этому научила. На лице его всегда был вопрос, обращенный к барину: «Не угодно ли что приказать или что забыть изволили?»
   Евлампий Григорьевич всегда говорил ему:
   – Ступай.
   Но Викентий подсаживал его каждый раз вместе с швейцаром.
   В карете Нетов укутался и сел в угол. Портфель положил в особое помещение, ниже подзеркальника, куда можно положить и книгу или газету. Часто он читает в карете, когда отправляется на какое-нибудь заседание.
   То, что он найдет там, куда едет по «своим делам» и соображениям, отступило перед тем, что ожидает его сегодня дома до обеда.
   Неужели ему весь век так поджариваться на какой-то сковороде?.. Точно он лещ, положенный живым в кипящее масло. Это уподобление он сам выдумал. Все есть, и впереди можно еще многого добиться… и в крупном чине будет, и дворянство дадут, и через плечо повесят, может, через каких-нибудь два-три года. Но он страдалец… Разве он господин у себя в доме?.. Смеет ли он поступить хоть в чем-нибудь, как сам желает?.. Да и уверенности у него нет… А ведь он не дурак!.. И что же нужно такое иметь, чтобы обратить к себе сердце женщины, не принцессы какой-нибудь, а такой же купчихи, как и он?
   Евлампий Григорьевич попал на свою зарубку… Что она такое была?.. Родители проторговались!.. Родня голая; быть бы ей за каким-нибудь лавочником или в учительницы идти, в народную школу, благо она в университете экзамен выдержала… В этом-то вся и сила!.. Еще при других он употребляет ученые слова, а как при ней скажет хоть, например, слово «цивилизация», она на него посмотрит искоса, он и очутится на сковороде…
V
   Первый ранний визит сделал Нетов своему дяде, Алексею Тимофеевичу Взломцеву, старому человеку, по мануфактурному делу – главе крупнейшей фирмы. От него кормилось целое население в тридцать тысяч прядильщиков, ткачей и прочего фабричного люда. Он придерживался единоверия, но без всякого задора, позволял курить другим и сам курил, читал «светские» книжки, любил знакомство с господами, стоящими за старину, за «Россию-матушку» и единоплеменных «братьев», о которых имел довольно смутное понятие. Взломцев так много занимался по своим делам, что день расписывал на часы и даже родственникам, и таким почетным, как Нетов, назначал день и час и сейчас заносил в книжечку. Жил он один, в большом, богато отделанном доме с парадными и «простыми» комнатами, без новых затей, так, как это делалось лет тридцать – сорок назад, когда отец его трепетал перед полицеймейстером и даже приставу подносил сам бокал шампанского на подносе.
   Нетова встретил в конторе, рядом с кабинетом, высокий, чрезвычайно красивый седой мужчина за шестьдесят лет, одетый «по-немецки» – в длинноватый темно-кофейный сюртук и белый галстук. Он носил окладистую бороду, белее волос на голове. Работал он стоя перед конторкой. При входе племянника он отпустил молодца, стоявшего у притолоки.
   Они поцеловались.
   – Чаю хочешь? – спросил дядя.
   – Пил, дяденька.
   Евлампий Григорьевич не отстал от привычки называть его «дяденькой» и у себя на больших обедах, что коробило Марью Орестовну. Он не рассчитывал на завещание дяди, хотя у того наследниками состояли только дочери и фирме грозил переход в руки «Бог его знает какого» зятя. Но без дяди он не мог вести своей политики. От старика Взломцева исходили идеи и толкали племянника в известном направлении.
   – Ну, что же скажешь? – спросил Взломцев, снял очки и заткнул гусиное перо за ухо. Стальными он не писал. Глаза его, черные, умные и немного смеющиеся, говорили, что долго ему некогда растабарывать с племянником.
   – Да вот, – начал, заикаясь, Нетов и поглядел на лацкана своего фрака, отчего почувствовал себя беспокойнее, – как насчет Константина Глебовича, он засылал просить… пожаловать к нему… слышно, завещание составил…
   – А нешто очень плох?
   – Плох, не доживет, говорят, до распутицы.
   – Что ж… мы не наследники, – пошутил старик, – за честь благодарим…
   – Я вот сегодня хочу к нему заехать в полдень; так… узнать, когда он желает вас просить?
   – Да, чтобы верно было… и день и час… Коли может, так вечером. Тут ведь история-то короткая. Читать мы завещание не станем.
   – Конечно-с. Только у него есть расчет на душеприказчиков.
   – Я не пойду. Так ему и скажи, чтоб извинил меня. Есть люди молодые. Да и своих делов много… Где мне возиться?.. Еще кляузы пойдут! Жена остается… А он ей вряд ли много оставит.
   – Я полагаю, что не много… Так, на прожитье.
   Помолчали.
   – Жаль его, – выговорил дядя, – пожил бы.
   Нетов вздохнул на особый манер.
   – С ним много для тебя уходит, Евлампий… Чувствуешь ли ты?
   – Помилуйте, дяденька!
   – Надо тебе другого Константина Глебовича искать.
   – Где же сыщешь?
   – Да, ноне, братец, не та полоса пошла… Он для своего времени хорош был… Ну и события… Герцеговинцы… Опять за Сербию поднялись, тут, глядишь, война. А нынче тихо, не тем пахнет.
   – Да, да, – повторил Нетов, отводя глаза от дяди.
   – Ты достаточно у Лещова-то в обученье побывал. Пора бы и самому на ноги встать. Не все на помочах. Ты, брат, я на тебя посмотрю, двойственный какой-то человек… Честь любишь, а смелости у тебя нет… И не глуп, не дурак-парень… нельзя сказать; а все это – как нынче господа сочинители в газетах пишут – между двумя стульями садишься… Так-то…
   Старик добродушно рассмеялся.
VI
   У дяди своего Нетов чувствовал себя меньшим родственником. К этому он уже привык. Алексей Тимофеевич делал ему внушения отеческим тоном, не скрывал того, что не считает племянника «звездой», но без надобности и не принижал его.
   К Взломцеву Нетов всегда обращался за мнением и редко уходил с пустыми руками.
   Помявшись на месте, он сел в сторонку и выговорил:
   – Вот опять тоже Капитон Феофилактович.
   – Что еще? – насмешливо спросил старик.
   – Да как же, дяденька, вы рассудите… Был все с нашими… Помните, прием добровольцам делал… и по Красному Кресту… И во всех таких… делах… речи тоже говорил… А мы, кажется, оказывали ему всякое почтение. А между прочим, он между нашими врагами очутился.
   – Почему ты так думаешь?
   – Как же-с! Теперь хоть бы в этой новой газете пошли разные статейки и слухи… Прямо личность называют. Тут непременно по внушениям Капитона Феофилактовича делается.
   – Можешь ли доказать?
   – Видимое дело, дяденька. – Евлампий Григорьевич заговорил горячее. – Кто же, кроме его, знает разные разности… Хотя бы и про нас с вами?
   – А разве и про меня есть что?
   – Изволите видеть, прямо-то не смели назвать, а обиняками. Но узнать сейчас можно.
   – Вре-ешь? – все еще весело спросил Взломцев. Евлампий Григорьевич развернул портфель и вынул сложенный вчетверо лист газеты.
   – Вот, извольте взглянуть.
   Он указал Взломцеву столбец и строку. Старик надел черепаховое pince-nez, взял газету, развернул весь лист, отвел его рукой от себя на пол-аршина и медленно, чуть заметно шевеля губами, прочел указанное место.
   С его губ не сходила усмешка, брови не сдвигались… Алексей Тимофеевич не почувствовал себя сильно обиженным. Он часто говорил: «На то и газетки, чтобы быль с небылицей мешать». В статейке имени его не стояло, но намеки были ясные. Подсмеивались над славянолюбием и «квасным» патриотизмом и его племянника и его самого.
   – Изволили видеть, дяденька? – начал в тот же тон Нетов. – И к чему же это исподтишка?.. И сейчас «славянолюбцы» и все такое… А сам он разве не в таких же мыслях был?.. Везде кричал и застольные речи произносил… Ведь это, дяденька, как же назвать? Честный человек пойдет ли на такое дело?
   Взломцев промолчал.
   – И все это один свой интерес…
   – А ты думал как? – перебил дядя и тихо рассмеялся.
   – Ему, изволите видеть, непременно хотелось прямо в действительные статские… или чтоб Станислава через плечо… А вместо того и коллежского не получил. Так мы с вами, дяденька, тут не причинны.
   – Уж ты меня-то бы не вмешивал, – порезче перебил Алексей Тимофеевич.
   – Да я говорю вообще, дяденька. Но, между прочим, и вы косвенно… Нельзя же так именитых людей!.. И после того, что он себя выдавал…
   – А ты постой… Все это ты так… Очень он тебя испугался, хоть ты теперь и в почете… Ему надо в дворяне выйти или надо ему предоставить место такое, чтобы дела его совсем наладились.
   – Это верно-с.
   – Канючить, следственно, нечего. Надо его ручным сделать.
   – Я и думал то же.
   – А придумал ли что?
   – Да если что представится… А теперь вот я к нему собираюсь… заехать… Насчет статейки ничего не скажу, а увижу, как он себя поведет.
   – С пустыми-то руками явишься?.. умно!..
   – Чин-то ему посулить не велика трудность.
   – А ты спервоначалу сам получи.
   Евлампий Григорьевич покраснел. Дядя знал все его сокровенные расчеты.
   – Лучше же показать ему, что мы всю его тактику понимаем.
   – А ты вот что…
   Взломцев потер себе переносицу.
   – Ты говоришь, очень Константин Глебович плох?..
   – Да как же-с!.. Недели две – больше не проживет.
   – Надо будет его замещать.
   – Кандидат есть.
   – До новых выборов… Кандидат не в счет… Ты ему и посули… да он и не плохой директор будет… Пожалуй, лучше-то и не найдешь.
   «И этого придумать не мог, – дразнил себя Евлампий Григорьевич, – а вот дядя сейчас же смекнул, в одну секунду! Эх!»
   Долго не мог он поднять глаза и взглянуть пристальнее на дядю.
   – Так ли? – спросил Алексей Тимофеевич.
   Племянник заходил с опущенной головой.
   – А ты сядь! В глазах у меня рябит, когда ты этаким манером поворачиваешься.
   – Ваша мысль богатая, дяденька!
   – Ну и поезжай… Лещову так и скажи, что Алексей, мол, Тимофеевич благодарит за честь, свидетелем распишусь, а от душеприказчиков пускай избавит меня. Довольно и своих делов.
   – А вы позволите, если речь зайдет о директорстве… поставить на вид, что Алексей Тимофеевич, с своей стороны, как учредитель и главнейший…
   – Можешь, только осторожнее.
   – Да уж вы извольте положиться на меня, дяденька.
   – Извини, я тебя отпущу.
   Старик повернулся к конторке, а потом вбок подал руку племяннику. Нетов так и вышел из конторы с опущенной головой.
   «Идей у него своих не имеется! Это несомненно. А кажется, чего было проще сообразить насчет смерти Лещова?.. Вот дядя так голова!..»
VII
   К другому родственнику, но уже со стороны отца и более дальнему, Евлампий Григорьевич попал в одиннадцать часов. Тот жил около Басманной. Дом у Капитона Феофилактовича Краснопёрого выстроен был на славу, с картинной галереей и зимним садом. Лет двадцать назад этот предприниматель сильно прогремел в обеих столицах. Чисто русской изворотливостью отличался он. До железнодорожной лихорадки, до банковского приволья он уже пустил в ход целую дюжину обществ, товариществ и компаний. Одно время дела его так порасстроились, что он вынырнул потому только, что успел ловко продать все свои паи. Года на три, на четыре он совсем притих, распродал свои картины, приемы прекратил, ездил лечиться за границу. Потом опять поднялся, но уже не мог и на одну треть дойти до прежнего своего положения.
   Никого он так не раздражал и не тревожил, как Евлампия Григорьевича. Краснопёрый служил живым примером русской бойкости и изворотливости, кичился своим умом, уменьем говорить, – хотя говорил на обедах витиевато и шепеляво, – тем, что он все видел, все знает, Европу изучил и России открыл новые пути богатства, за что давно бы следовало ему поставить монумент. Честолюбивая, но самогрызущая душа понимала и ясно видела другую, еще более тщеславную, но одаренную разносторонней сметкой душу русского кулака.
   «Целовальник, подносчик, фальшивый мужичонка», – называл его про себя Евлампий Григорьевич и радовался несказанно, когда вдруг все заговорили, что Краснопёрый вылетел в трубу с дефицитом в два миллиона. Он презирал этого «выскочку», как сын купца, хоть и второй когда-то гильдии, но оставившего ему прочное дело, с доходом в худой год до двухсот тысяч чистоганом. Ему не надо ни компаний составлять, ни людей морочить, ни во вся тяжкия пускаться и Европу удивлять. Он, Нетов, – выше всего этого. Но честь они оба любят одинаково. Обоим хочется ленту через плечо и дворянство, для себя самих хочется, – детей у них нет. Так Краснопёрый еще подождет, а у него, Нетова, и то и другое будет. И он как-никак, а почетное лицо. Только держать он себя и на одну сотую не умеет так, как этот нахал. Тот у Господа Бога табачку попросит. Все министры его приятели, с генерал-адъютантами запанибрата, брюхо вперед, фрак ловко сидит, на всю залу, с кем хочешь, будет своим суконным языком рацеи разводить.
   Евлампий Григорьевич даже плюнул в окно кареты за сто сажен до дома своего родственника.
   Вот и теперь… Он знает, как тот его примет. Придется проглотить не одну пилюлю. И все это будет «неглиже». Так тебя и тычет носом: «Пойми-де и почувствуй, что ты передо мною, хоть и в почете живешь, – мразь».
   Щеки Евлампия Григорьевича краснели и даже пошли пятнами. Он хотел было взяться за снурок и крикнуть кучеру, чтобы тот поворачивал назад. Но сделать визит надо. Хуже будет. Дяденька Алексей Тимофеевич недаром придумал насчет места директора. Только каково это будет прыгать перед этакой ехидной? Он тебя из-за угла помоями обливает, а ты к нему на поклон с дарами приходишь… «Батюшка, сложи гнев на милость!» Когда Нетов страдал и сердился про себя, голова его усиленно работала. Он находил в себе и бойкие слова, и злость, и язвительность. Если бы он мог вслух так кого-нибудь отделать хоть раз, тогда все бы держали перед ним «ухо востро». Но он чувствовал, что никогда у него недостанет духу. Вся горечь уйдет внутрь, всосется, потечет по жилам и отдастся в горле… Век не вылезешь из своей кожи!
   Его еще раз неприятно кольнуло, когда карета остановилась на рысях перед крыльцом. А он не успел дорогой обдумать и того, в каком порядке сделает он свой «подход», с чего начнет: будет ли мягко упрекать или не намекнет вовсе на газетную статейку? Вылезать из кареты надо. Дверь отворилась. Его принимал швейцар.
VIII
   И швейцар и остальная прислуга у Капитона Феофилактовича одета по-русски, как кондукторы и прислуживающие при шинельной «Славянского базара», как швейцары контор и многих московских домов, – в высоких сапогах бутылками и коротких казакинах. Не лучше ли бы было и ему, Нетову, так одеть прислугу?.. А то выдает себя за славянолюбца и хранителя русских «начал», а все в ливреях, точно у какого немецкого принца. Но Марья Орестовна так распорядилась. Ведь и она воспитала себя в славянолюбии; но без ливреи не соглашается жить. А этот вот «подносчик» по наружности во всем из себя русака корчит. Сам фрак носит, но в доме у него смазными сапогами пахнет. Нет официантов, выездных, камердинеров, буфетчиков, одни только «малые» и «молодцы».
   Из узкой передней лестница вела во второй этаж. С верхней площадки, через отворенную дверь, Евлампий Григорьевич вошел в приемную комнату, вроде тех, какие бывают перед кабинетами министров, с кое-какой отделкой. К одной из стен приставлен был стол, покрытый полинялым синим сукном. На нем – закапанная хрустальная чернильница и графин со стаканом.
   Дожидалось человека три мелкого люда. У дверей кабинета стоял второй по счету казакин. Он впустил Евлампия Григорьевича с докладом.
   В кабинете – большой комнате, аршин десять в длину, – свет шел справа из итальянского и четырех простых окон и падал на стол, помещенный поперек, – огромный стол в обыкновенном петербургском столярном вкусе. Мебель сафьянная с красным деревом, без особых «рисунков», несколько картин, и позади кресла, где сидел хозяин, его портрет во весь рост работы лучшего московского портретиста. Сходство было большое; только Капитон Феофилактович снимался лет десять раньше, когда волосы еще не так серебрились. На портрете его написали стоя, во фраке, с орденом на шее, в белом галстуке, с модным вырезом жилета и с усмешкой, где можно было и не злоязычному человеку прочесть вопрос:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента