Страница:
– Этого, что ль, мальчонку искали? Он потерялся?
– Да ты что, Татьяна? Вот и отец. Да и разве такие – потерянные?
А он пошел обратно к дому, к маме, и чувствовал – его ладонь обнимает сильная и широкая ладонь отца, и от этого было спокойно и хорошо.
...Отец умирал два года. Олегу тогда исполнилось девять или десять, в свой день рождения он пошел к отцу в больницу, тот начал уже вставать после инфаркта. Больница располагалась за городом, был теплый нежаркий августовский день, пахло смолой, солнце ласкало бликами сквозь хвойные ветви, отец сидел на поляне и вырезал узоры на прутике многолезвиевым перочинным ножом. Узорчатый прутик он подарил Олежке, ножик тоже – это был настоящий клад, там были даже крохотные ножнички! Отец попросил оставить ножик ему до следующего раза, ничего, кроме как вырезать, он еще по слабости не мог, но Олег не согласился, закапризничал: он уже представил, как покажет эту редкую игрушку во дворе, как обзавидуются пацаны: такого ни у кого не было! И – постарался побыстрей уйти.
Резной прутик поломался в тот же день, ножик стащили, а вот теперь...
Теперь ему было стыдно. И будет стыдно всегда. Папа тысячу раз простил бы его, но сам Данилов себя не простил.
И было стыдно потом, когда он приехал к отцу уже в другую больницу, и там пахло какими-то мазями, тяжелым потом, нездоровьем... Он боялся этой больницы, ему было очень неуютно там и беспокойно, и он торопился: торопился домой посмотреть какой-то фильм, которого и названия-то теперь не помнил... Он так и не остался тогда с отцом, а тому ведь немного было нужно: посидеть рядом, потрепать по волосам, просто видеть...
И потом, когда отец после инсульта возвратился домой, он уже не говорил, и что-то пытался сказать, и раздражался, а Олежка психовал, уходил в спальню, тыкался лицом в подушку и плакал... Его злило тогда, что отец беспомощен, что, несмотря на эту беспомощность, он что-то требует, и на чем-то настаивает, и выключает телевизор, и отправляет спать...
И еще – папа растил цветы. Он едва передвигался по квартире, ночами стонал от боли так, что Олежку порой отправляли спать к соседям... А цветы были везде: они вились по стенам гирляндами, цвели на балконе в ящичках до самой поздней осени, расцветали на подоконниках... А потом папа умер.
Олегу тогда было одиннадцать. Он часто плакал. И еще – играл. Он представлял себя то последним из спартанцев, защищавшим родной город, то русским воином. И любил играть в солдатиков. Одним из солдатиков был он сам.
...Когда Олег вырос, мама его ждала. А он все уезжал и уезжал. И наверное, обижал маму бессчетно: она отличалась характером жестким и своенравным, он был такой же, и каждый желал всегда настоять на своем...
...Когда-то она подарила ему машинку-амфибию. Машинка плавала в ванне и перевозила солдатиков с одного берега на другой, и Олежке казалось, что это Африка. Он выключал свет и подсвечивал воду фонариком: фонарик был самый обычный, но – о чудо! – он светил из-под воды, и переправа была тяжелой, и не все добирались живыми...
...Мама болела часто, она старилась, но она ведь была всегда и, казалось, будет всегда... А потом попала в больницу. Когда он приехал, ее уже выписали.
Мама умирала четыре дня. Она ничего не ела и не пила, щеки запали, нос заострился... Дважды приезжала «скорая», врачи бестолково суетились вокруг и только разводили руками. Двоюродные и троюродные тетушки приходили, смотрели, тихо пили чай на кухне, шептались: «Отходит».
Олег спал рядом на полу. Мама не была беспокойной, лишь иногда, а он чувствовал тупое бессилие и усталость – от невозможности чем-то помочь и даже вообще понять, что происходит.
Потом дыхание ее сделалось совсем тяжелым, поднялась температура, казалось, мама задыхается, Данилов снова вызвал «скорую», та не приезжала, он сам побежал на станцию... Женщина-врач посмотрела, произнесла мало-мальски понятное слово: «абсцесс», потом другое: «Госпитализация. Немедленно».
Они закутали маму в какое-то пальто, Олег кинулся искать шаль, не нашел, отыскал какую-то шапку черного каракуля, которую мама, кажется, и не надевала ни разу и не носила... Потом ее подняли в покрывале, понесли вниз по лестнице... Мама была легкой. И дурацкая шапка была ей велика, сползала на лоб и глаза, и мама, и без того исхудавшая, становилась вдруг неузнаваемой, и Олег непрестанно, уже в машине, все поправлял и поправлял шапку...
Потом были каталка, рентген, приемный покой, очень красивая медсестра, что брала у мамы кровь из пальца и исчезла как видение, оставив после себя запах необычайно дорогих французских духов... Никто не суетился, все знали, что им делать, это успокаивало... Маму увозили на каталке, Олег погладил ее по волосам, поцеловал, прошептал что-то, что – он теперь и не помнил... Молодой доктор звонил куда-то, сказал, что место ее будет в реанимации, что абсцесс будут оперировать сейчас, ушел, а Олег все ходил по коридорам, сжимая в ладошке полусотню, не зная, кому отдать деньги, потом отдал какой-то медсестре в приемном покое...
Была ночь, и шел снег. Он падал крупными хлопьями, и ночь была звездной, а воздух – пряным и свежим, с ароматом морозца и сосновой смолы, а на душе сделалось спокойно и даже радостно: мама вовсе не умирала, просто врачи не могли найти причину болезни, а теперь вот нашли, и теперь ее вылечат...
Пролежит она недели две, не меньше, а он успеет сделать работу, потому что денег нет совсем, а потом вознаградит врачей, и все еще будет хорошо... И он пошел домой.
Возвращался он попуткой, приборы светились зеленым спокойным светом, снег лепил в ветровое стекло, а Данилов не ощущал ничего, кроме усталости.
Следующим утром он был радостно-возбужден. Он пришел в больницу, нашел нужный этаж, открыл дверь в ординаторскую, спросил о маме.
Доктор был усталым. Олег еще что-то продолжал говорить, а доктор уже встал, подошел к нему, сказал просто, словно отчеркнул всю прошлую жизнь Данилова от теперешней:
– Она умерла.
Потом он тихо говорил еще что-то и еще... «Недавно был повторный инфаркт... как следствие, отек правого легкого... абсцесс... возраст...»
Все это было не важно. Данилов даже не спросил, когда это случилось... Он знал: ночью. Под падающий снег, что укрывал землю белым-белым...
А потом были хлопоты, и девять дней, и сорок дней, и тупая усталость, и головные боли, неотвязные, изматывающие, а Данилов впервые понял, что остался совсем-совсем один.
Сиротство ощущается просто: ты никогда уже не вернешься туда, где тебя будут любить только потому, что ты есть.
...Олег чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету. Не правда, что итоги жизни подводятся к ее закату. Его итог неутешителен: четыре стены чужого дома, и он даже не знает, стоит ли ему возвращаться... Хотя... Нужно вспомнить хотя бы один счастливый день. Или мгновение...
...Стояла ранняя осень, день был ясен, прозрачен, свеж... Олег проснулся рано-рано, тихо оделся и вышел из дому. Он добежал до подземки, бабушки только-только собрались и выставляли в ведра пряно пахнущие хризантемы и астры, их были целые охапки, и он купил такую охапку, свежую, еще в росе, и пошел домой... Да что шел – летел! Теплое солнце струилось сквозь золотое кружево листьев, и аромат был такой, что его можно было пить, как это ярко-синее небо, как ласку лучей, как любовь...
Когда он вернулся, жена еще спала, и он рассыпал цветы по подушке, и она проснулась, и они были счастливы, и глаза ее были как небо... Казалось, так будет всегда. Но потом она ушла. Совсем.
Квартиру Данилов разменял на гостинку: нужно было расплатиться с долгами, и оказался в другом районе и в другой жизни. В таком городе, как Москва, поменять район – это почти что поменять город. И даже люди другие.
А потом он уехал далеко-далеко. К чужим звездам, дивным цветам, океану...
Еще там была девушка, что любила бродить по самой кромке прибоя... И все тоже кончилось.
Но остался страх полюбить, потому что страх потерять любовь уже обжился где-то под сердцем, делая его кусочком льда, а собственное жилище – уголком замка Снежной Королевы, в котором ты замурован неприкаянным Каем, боящимся любви и тем – предающим ее...
Данилов вернулся в Москву, и город показался ему еще более пустым и чужим, чем был до того, как он его оставил. Впрочем, любой город пуст, если тебе некуда пойти.
Олег даже заходил в свой старый двор, но там давно не осталось ничего, что напоминало ему о детстве: деревянную горку, "бывшую для него когда-то и крепостью, и плавучим домом, снесли; спилили и старый тополь... В прежних местах не найти покоя, как не найти сочувствия в прежних женщинах. И это правда.
В Княжинске скончалась двоюродная тетушка, Данилову осталась квартира, и он уехал в Княжинск, не намереваясь задерживаться, но задержался потому, что ему было все равно, где жить.
Так было до вчерашнего дня. А потом начались странные неприятности. Так что он делал вчера? То же, что и сегодня. Лежал и думал. О жизни.
Глава 6
Глава 7
– Да ты что, Татьяна? Вот и отец. Да и разве такие – потерянные?
А он пошел обратно к дому, к маме, и чувствовал – его ладонь обнимает сильная и широкая ладонь отца, и от этого было спокойно и хорошо.
...Отец умирал два года. Олегу тогда исполнилось девять или десять, в свой день рождения он пошел к отцу в больницу, тот начал уже вставать после инфаркта. Больница располагалась за городом, был теплый нежаркий августовский день, пахло смолой, солнце ласкало бликами сквозь хвойные ветви, отец сидел на поляне и вырезал узоры на прутике многолезвиевым перочинным ножом. Узорчатый прутик он подарил Олежке, ножик тоже – это был настоящий клад, там были даже крохотные ножнички! Отец попросил оставить ножик ему до следующего раза, ничего, кроме как вырезать, он еще по слабости не мог, но Олег не согласился, закапризничал: он уже представил, как покажет эту редкую игрушку во дворе, как обзавидуются пацаны: такого ни у кого не было! И – постарался побыстрей уйти.
Резной прутик поломался в тот же день, ножик стащили, а вот теперь...
Теперь ему было стыдно. И будет стыдно всегда. Папа тысячу раз простил бы его, но сам Данилов себя не простил.
И было стыдно потом, когда он приехал к отцу уже в другую больницу, и там пахло какими-то мазями, тяжелым потом, нездоровьем... Он боялся этой больницы, ему было очень неуютно там и беспокойно, и он торопился: торопился домой посмотреть какой-то фильм, которого и названия-то теперь не помнил... Он так и не остался тогда с отцом, а тому ведь немного было нужно: посидеть рядом, потрепать по волосам, просто видеть...
И потом, когда отец после инсульта возвратился домой, он уже не говорил, и что-то пытался сказать, и раздражался, а Олежка психовал, уходил в спальню, тыкался лицом в подушку и плакал... Его злило тогда, что отец беспомощен, что, несмотря на эту беспомощность, он что-то требует, и на чем-то настаивает, и выключает телевизор, и отправляет спать...
И еще – папа растил цветы. Он едва передвигался по квартире, ночами стонал от боли так, что Олежку порой отправляли спать к соседям... А цветы были везде: они вились по стенам гирляндами, цвели на балконе в ящичках до самой поздней осени, расцветали на подоконниках... А потом папа умер.
Олегу тогда было одиннадцать. Он часто плакал. И еще – играл. Он представлял себя то последним из спартанцев, защищавшим родной город, то русским воином. И любил играть в солдатиков. Одним из солдатиков был он сам.
...Когда Олег вырос, мама его ждала. А он все уезжал и уезжал. И наверное, обижал маму бессчетно: она отличалась характером жестким и своенравным, он был такой же, и каждый желал всегда настоять на своем...
...Когда-то она подарила ему машинку-амфибию. Машинка плавала в ванне и перевозила солдатиков с одного берега на другой, и Олежке казалось, что это Африка. Он выключал свет и подсвечивал воду фонариком: фонарик был самый обычный, но – о чудо! – он светил из-под воды, и переправа была тяжелой, и не все добирались живыми...
...Мама болела часто, она старилась, но она ведь была всегда и, казалось, будет всегда... А потом попала в больницу. Когда он приехал, ее уже выписали.
Мама умирала четыре дня. Она ничего не ела и не пила, щеки запали, нос заострился... Дважды приезжала «скорая», врачи бестолково суетились вокруг и только разводили руками. Двоюродные и троюродные тетушки приходили, смотрели, тихо пили чай на кухне, шептались: «Отходит».
Олег спал рядом на полу. Мама не была беспокойной, лишь иногда, а он чувствовал тупое бессилие и усталость – от невозможности чем-то помочь и даже вообще понять, что происходит.
Потом дыхание ее сделалось совсем тяжелым, поднялась температура, казалось, мама задыхается, Данилов снова вызвал «скорую», та не приезжала, он сам побежал на станцию... Женщина-врач посмотрела, произнесла мало-мальски понятное слово: «абсцесс», потом другое: «Госпитализация. Немедленно».
Они закутали маму в какое-то пальто, Олег кинулся искать шаль, не нашел, отыскал какую-то шапку черного каракуля, которую мама, кажется, и не надевала ни разу и не носила... Потом ее подняли в покрывале, понесли вниз по лестнице... Мама была легкой. И дурацкая шапка была ей велика, сползала на лоб и глаза, и мама, и без того исхудавшая, становилась вдруг неузнаваемой, и Олег непрестанно, уже в машине, все поправлял и поправлял шапку...
Потом были каталка, рентген, приемный покой, очень красивая медсестра, что брала у мамы кровь из пальца и исчезла как видение, оставив после себя запах необычайно дорогих французских духов... Никто не суетился, все знали, что им делать, это успокаивало... Маму увозили на каталке, Олег погладил ее по волосам, поцеловал, прошептал что-то, что – он теперь и не помнил... Молодой доктор звонил куда-то, сказал, что место ее будет в реанимации, что абсцесс будут оперировать сейчас, ушел, а Олег все ходил по коридорам, сжимая в ладошке полусотню, не зная, кому отдать деньги, потом отдал какой-то медсестре в приемном покое...
Была ночь, и шел снег. Он падал крупными хлопьями, и ночь была звездной, а воздух – пряным и свежим, с ароматом морозца и сосновой смолы, а на душе сделалось спокойно и даже радостно: мама вовсе не умирала, просто врачи не могли найти причину болезни, а теперь вот нашли, и теперь ее вылечат...
Пролежит она недели две, не меньше, а он успеет сделать работу, потому что денег нет совсем, а потом вознаградит врачей, и все еще будет хорошо... И он пошел домой.
Возвращался он попуткой, приборы светились зеленым спокойным светом, снег лепил в ветровое стекло, а Данилов не ощущал ничего, кроме усталости.
Следующим утром он был радостно-возбужден. Он пришел в больницу, нашел нужный этаж, открыл дверь в ординаторскую, спросил о маме.
Доктор был усталым. Олег еще что-то продолжал говорить, а доктор уже встал, подошел к нему, сказал просто, словно отчеркнул всю прошлую жизнь Данилова от теперешней:
– Она умерла.
Потом он тихо говорил еще что-то и еще... «Недавно был повторный инфаркт... как следствие, отек правого легкого... абсцесс... возраст...»
Все это было не важно. Данилов даже не спросил, когда это случилось... Он знал: ночью. Под падающий снег, что укрывал землю белым-белым...
А потом были хлопоты, и девять дней, и сорок дней, и тупая усталость, и головные боли, неотвязные, изматывающие, а Данилов впервые понял, что остался совсем-совсем один.
Сиротство ощущается просто: ты никогда уже не вернешься туда, где тебя будут любить только потому, что ты есть.
...Олег чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету. Не правда, что итоги жизни подводятся к ее закату. Его итог неутешителен: четыре стены чужого дома, и он даже не знает, стоит ли ему возвращаться... Хотя... Нужно вспомнить хотя бы один счастливый день. Или мгновение...
...Стояла ранняя осень, день был ясен, прозрачен, свеж... Олег проснулся рано-рано, тихо оделся и вышел из дому. Он добежал до подземки, бабушки только-только собрались и выставляли в ведра пряно пахнущие хризантемы и астры, их были целые охапки, и он купил такую охапку, свежую, еще в росе, и пошел домой... Да что шел – летел! Теплое солнце струилось сквозь золотое кружево листьев, и аромат был такой, что его можно было пить, как это ярко-синее небо, как ласку лучей, как любовь...
Когда он вернулся, жена еще спала, и он рассыпал цветы по подушке, и она проснулась, и они были счастливы, и глаза ее были как небо... Казалось, так будет всегда. Но потом она ушла. Совсем.
Квартиру Данилов разменял на гостинку: нужно было расплатиться с долгами, и оказался в другом районе и в другой жизни. В таком городе, как Москва, поменять район – это почти что поменять город. И даже люди другие.
А потом он уехал далеко-далеко. К чужим звездам, дивным цветам, океану...
Еще там была девушка, что любила бродить по самой кромке прибоя... И все тоже кончилось.
Но остался страх полюбить, потому что страх потерять любовь уже обжился где-то под сердцем, делая его кусочком льда, а собственное жилище – уголком замка Снежной Королевы, в котором ты замурован неприкаянным Каем, боящимся любви и тем – предающим ее...
Данилов вернулся в Москву, и город показался ему еще более пустым и чужим, чем был до того, как он его оставил. Впрочем, любой город пуст, если тебе некуда пойти.
Олег даже заходил в свой старый двор, но там давно не осталось ничего, что напоминало ему о детстве: деревянную горку, "бывшую для него когда-то и крепостью, и плавучим домом, снесли; спилили и старый тополь... В прежних местах не найти покоя, как не найти сочувствия в прежних женщинах. И это правда.
В Княжинске скончалась двоюродная тетушка, Данилову осталась квартира, и он уехал в Княжинск, не намереваясь задерживаться, но задержался потому, что ему было все равно, где жить.
Так было до вчерашнего дня. А потом начались странные неприятности. Так что он делал вчера? То же, что и сегодня. Лежал и думал. О жизни.
Глава 6
Жизнь зависит от нашего отношения к ней. По крайней мере наполовину.
Другая половина жизни складывается из того, как она относится к нам. А к нам она относится соответственно сопротивлению всему хорошему, что она нам дарит.
Люди горды. И не желают подарков. А если таковые и случаются, стараются поскорее от них избавиться. Например, от счастья. Ибо счастье – это прежде всего со-участие в других и со-чувствие. Такую ношу не каждый захочет сносить.
Невыносимая легкость бытия... Наш скудный духом век убогие духом вожди провозгласили «веком личности»: дружбу, любовь, привязанность сочли покушением на ее постылую свободу и тем – навязали большинству неприкаянную гордость одиночества.
Данилов лежал на спине и глядел на небо. Небо было сочно-синим, как бывает всегда после долгой непогоды. Он не хотел ни о чем думать. Но это и было самым трудным: заставить себя не думать...
Странно, но многим людям совершенно наплевать на то, что с ними происходит. Важно лишь то, что случается. Выдали зарплату, напился муж, подгуляла жена... Все их отчаяние сосредоточено в ругани, алчности, пьянстве, а понимание происходящего лишь будит дремлющую зависть. Никому не нужна справедливость для всех; справедливость же к самим себе люди определяют просто: количеством удач, денег, того, что принято называть жизненными благами. Людям нужна не правда, а лишь видимость благопристойности.
Олег перевернулся на живот и стал смотреть на воду. Река пробегала мимо, где-то на том берегу играли в мяч... Все пройдет. И это тоже. Останется лишь смутное воспоминание... Бегущая вода, солнечное тепло, ласкающее плечи, кружево листьев над головой... Он закрыл глаза. Зима кончилась. Кончилась. Ему на миг даже пригрезилось, что она кончилась навсегда. И никогда он больше не увидит ни унылых прохожих, вязнущих в жижеве неубранных тротуаров, ни заиндевелых троллейбусов, лязгающих при каждом движении бесхозными железяками дверей, будто старческими зубными протезами, ни серых домов, скользких от влажных потеков хлипкого беспогодья и кутающихся в простудно-мглистый предвечерний сумрак, как в сырую вату. Олегу порой казалось, что и людям зимой хочется укутаться, укрыться, замереть сухими пчелиными остовами между оконными рамами до тепла и света, чтобы с первыми лучами ожить вновь, зазвенеть натянутой леской и – ринуться в скупое разноцветье лугов, в пряный аромат трав, в желтое медовое тепло липового лета...
Но и призрак зимы никуда не делся. Вот и теперь, пусть на мгновение, и река показалась Олегу занесенной рыхлой и грязной пеной, и деревья из шумящих сочной листвой пологов словно превратились в застывшие безжизненные колоды, исчерченные черными штрихами мертвых сучьев.
Воздух упруго вздрагивал от ритмов стереосистемы на том берегу.
Хорошенькое растет поколение... Активное. Действие рассеивает беспокойство по поводу жизни. Да и чего тревожиться, если мир принадлежит молодым? Свежесть и обаяние можно обменять на все – на богатство, благосостояние, сытость... Это кому повезет. Но не получить ни любви, ни привязанности.
Не важно. Молодость эгоистична, самонадеянна и самодовольна. И разве может представить себя юная нимфетка обрюзгшей, нагруженной сумками теткой, озабоченной пререканиями с болезненной свекровью, безденежьем, радикулитом, с некрасивыми толстыми ногами в синюшных венах?.. Разве может увидеть себя белокурый атлет пузатым алканом с потухшими глазками, с одышкой, разящей луком и воблово-водочным перегаром, с болями в подбрюшье, с непреходящей усталостью?
Вынужденным ходить изо дня в день на никчемную работу и возвращаться в постылую конуру квартиры, чтобы выслушивать сварливые выговоры выживающей из ума тещи и видеть дебелую крикливую жену?.. Да еще и пятнадцатилетняя дочь, смолящая в подъезде косячки, облизавшая уже всех окрестных самцов, злая, дерганая, глядящая на папашу, как на природное недоразумение... Разве это может случиться с молодыми?
Никогда. Потому что молодость вечна и не допускает мысли о том, что их родители были когда-то такими же: глупыми, взбалмошными, нерасчетливыми...
Старики, им уже за сорок! Что остается в этом возрасте? Кое-как доживать. И только. Мир принадлежит молодым.
...Но всем одинаково хочется на что-нибудь заморочиться...
Данилов услышал, как подъехал тяжелый автомобиль, остановился, скрипнув тормозами. Олег приоткрыл глаза и метрах в тридцати узрел рифленый протектор джипа. Вздохнул и снова расслабился. От крутых, как от солнца, – никуда.
Олег никогда не загорал на грязнющем городском пляже: не ленился прошагать с километр вдоль какой-нибудь из многочисленных проток Борисфена, чтобы устроиться в одиночестве. Музыка, что доносилась с другого берега, делала его уединение не столь печальным. Эти же ребятки, судя по отдаленности от цивилизации, намерены повеселиться вовсю: с винцом, шашлычком, девчонками. Флаг им в руки, барабан – на шею, пилотку – на голову.
Данилов не желал себе признаваться в том, что был даже рад сомнительному и довольно бесцеремонному соседству. Одиночество плохо тем, что, если человек не занят конкретной работой, оно начинает быстро доставать пустопорожним умничаньем, и проблемы, так недавно казавшиеся забытыми или решенными, вдруг всплывают из глубин подсознания укоряющим набором совершенных несуразиц, приведших к вовсе уж плачевным результатам. А так... Можно, пусть мысленно, подосадовать на гундосый музон, позлословить про себя туповатых недорослей из джипа, впрочем чуть-чуть завидуя притом их немудрящей алчности и аппетиту к водке, мясу и девкам, и, чувствуя внутреннее превосходство, убедиться с затаенной тоской, что между тобою и Солнцем по-прежнему никого. Вполне простительная рефлексия для интеллектуала без определенных занятий.
Олег опустил голову на руки и закрыл глаза. Все звуки вокруг словно укрылись томным туманом, ему виделся уже какой-то желтый пляж, сине-лазурное море под выцветшим от зноя небом, треугольный парус, мающийся в дальнем мареве, затененная дорожка куда-то наверх, к белому дому, окруженному двором, занавешенным рыбацкими сетями, пряно пахнущими водорослями и морем... И сам он сидел на тенистой террасе за дощатым столом с запотевшим кувшином терпкого красного вина и знал, что в комнатах позади дремлет в пос-лелюбовной неге похожая на девчонку загорелая женщина с соломенными от солнца волосами, и маленький белоголовый мальчик спит в колыбели, и у его кроватки пахнет печеньем и молоком, и мальчик улыбается во сне, и сны его полны моря, любви и света... И он, Олег, знает, что жизнь продлится вечно, и сын вырастет и станет сильным, и море будет все так же ласкать берег, и рыбак под треугольным парусом будет все так же скользить по податливой глади где-то у горизонта, и счастье будет бесконечно...
...Полковнику никто не пишет, Полковника никто не жде-о-ет...
Данилов открыл глаза. Трое крепко подвыпивших стриженых пацанов заунывно тянули эту песню, поочередно прихлебывая ром из массивной цветастой бутылки.
Девчонка была почему-то одна. Ей вряд ли было больше пятнадцати. Она сидела на земле, вытянув ноги и прислонившись спиной к бамперу автомобиля, и тоже цедила из горлышка какое-то вино.
Сначала Олег хотел встать и уйти. Но вставать было лень: солнце грело спину, река несуетливо несла свои воды, обрывки сна еще бродили в мозгу, и Данилов хотел лишь одного: вернуться туда, в затененный двор, к белому дому и солоноватому запаху моря... Он закрыл глаза, нестройное пение стало постепенно удаляться, и снова заклубились под теплым бризом легкие занавески, и женщина с ребенком на руках сидела у моря на желтом песке, и волны добегали к ее ногам ласковыми курчавыми щенками.
Другая половина жизни складывается из того, как она относится к нам. А к нам она относится соответственно сопротивлению всему хорошему, что она нам дарит.
Люди горды. И не желают подарков. А если таковые и случаются, стараются поскорее от них избавиться. Например, от счастья. Ибо счастье – это прежде всего со-участие в других и со-чувствие. Такую ношу не каждый захочет сносить.
Невыносимая легкость бытия... Наш скудный духом век убогие духом вожди провозгласили «веком личности»: дружбу, любовь, привязанность сочли покушением на ее постылую свободу и тем – навязали большинству неприкаянную гордость одиночества.
Данилов лежал на спине и глядел на небо. Небо было сочно-синим, как бывает всегда после долгой непогоды. Он не хотел ни о чем думать. Но это и было самым трудным: заставить себя не думать...
Странно, но многим людям совершенно наплевать на то, что с ними происходит. Важно лишь то, что случается. Выдали зарплату, напился муж, подгуляла жена... Все их отчаяние сосредоточено в ругани, алчности, пьянстве, а понимание происходящего лишь будит дремлющую зависть. Никому не нужна справедливость для всех; справедливость же к самим себе люди определяют просто: количеством удач, денег, того, что принято называть жизненными благами. Людям нужна не правда, а лишь видимость благопристойности.
Олег перевернулся на живот и стал смотреть на воду. Река пробегала мимо, где-то на том берегу играли в мяч... Все пройдет. И это тоже. Останется лишь смутное воспоминание... Бегущая вода, солнечное тепло, ласкающее плечи, кружево листьев над головой... Он закрыл глаза. Зима кончилась. Кончилась. Ему на миг даже пригрезилось, что она кончилась навсегда. И никогда он больше не увидит ни унылых прохожих, вязнущих в жижеве неубранных тротуаров, ни заиндевелых троллейбусов, лязгающих при каждом движении бесхозными железяками дверей, будто старческими зубными протезами, ни серых домов, скользких от влажных потеков хлипкого беспогодья и кутающихся в простудно-мглистый предвечерний сумрак, как в сырую вату. Олегу порой казалось, что и людям зимой хочется укутаться, укрыться, замереть сухими пчелиными остовами между оконными рамами до тепла и света, чтобы с первыми лучами ожить вновь, зазвенеть натянутой леской и – ринуться в скупое разноцветье лугов, в пряный аромат трав, в желтое медовое тепло липового лета...
Но и призрак зимы никуда не делся. Вот и теперь, пусть на мгновение, и река показалась Олегу занесенной рыхлой и грязной пеной, и деревья из шумящих сочной листвой пологов словно превратились в застывшие безжизненные колоды, исчерченные черными штрихами мертвых сучьев.
Воздух упруго вздрагивал от ритмов стереосистемы на том берегу.
Хорошенькое растет поколение... Активное. Действие рассеивает беспокойство по поводу жизни. Да и чего тревожиться, если мир принадлежит молодым? Свежесть и обаяние можно обменять на все – на богатство, благосостояние, сытость... Это кому повезет. Но не получить ни любви, ни привязанности.
Не важно. Молодость эгоистична, самонадеянна и самодовольна. И разве может представить себя юная нимфетка обрюзгшей, нагруженной сумками теткой, озабоченной пререканиями с болезненной свекровью, безденежьем, радикулитом, с некрасивыми толстыми ногами в синюшных венах?.. Разве может увидеть себя белокурый атлет пузатым алканом с потухшими глазками, с одышкой, разящей луком и воблово-водочным перегаром, с болями в подбрюшье, с непреходящей усталостью?
Вынужденным ходить изо дня в день на никчемную работу и возвращаться в постылую конуру квартиры, чтобы выслушивать сварливые выговоры выживающей из ума тещи и видеть дебелую крикливую жену?.. Да еще и пятнадцатилетняя дочь, смолящая в подъезде косячки, облизавшая уже всех окрестных самцов, злая, дерганая, глядящая на папашу, как на природное недоразумение... Разве это может случиться с молодыми?
Никогда. Потому что молодость вечна и не допускает мысли о том, что их родители были когда-то такими же: глупыми, взбалмошными, нерасчетливыми...
Старики, им уже за сорок! Что остается в этом возрасте? Кое-как доживать. И только. Мир принадлежит молодым.
...Но всем одинаково хочется на что-нибудь заморочиться...
Данилов услышал, как подъехал тяжелый автомобиль, остановился, скрипнув тормозами. Олег приоткрыл глаза и метрах в тридцати узрел рифленый протектор джипа. Вздохнул и снова расслабился. От крутых, как от солнца, – никуда.
Олег никогда не загорал на грязнющем городском пляже: не ленился прошагать с километр вдоль какой-нибудь из многочисленных проток Борисфена, чтобы устроиться в одиночестве. Музыка, что доносилась с другого берега, делала его уединение не столь печальным. Эти же ребятки, судя по отдаленности от цивилизации, намерены повеселиться вовсю: с винцом, шашлычком, девчонками. Флаг им в руки, барабан – на шею, пилотку – на голову.
Данилов не желал себе признаваться в том, что был даже рад сомнительному и довольно бесцеремонному соседству. Одиночество плохо тем, что, если человек не занят конкретной работой, оно начинает быстро доставать пустопорожним умничаньем, и проблемы, так недавно казавшиеся забытыми или решенными, вдруг всплывают из глубин подсознания укоряющим набором совершенных несуразиц, приведших к вовсе уж плачевным результатам. А так... Можно, пусть мысленно, подосадовать на гундосый музон, позлословить про себя туповатых недорослей из джипа, впрочем чуть-чуть завидуя притом их немудрящей алчности и аппетиту к водке, мясу и девкам, и, чувствуя внутреннее превосходство, убедиться с затаенной тоской, что между тобою и Солнцем по-прежнему никого. Вполне простительная рефлексия для интеллектуала без определенных занятий.
Олег опустил голову на руки и закрыл глаза. Все звуки вокруг словно укрылись томным туманом, ему виделся уже какой-то желтый пляж, сине-лазурное море под выцветшим от зноя небом, треугольный парус, мающийся в дальнем мареве, затененная дорожка куда-то наверх, к белому дому, окруженному двором, занавешенным рыбацкими сетями, пряно пахнущими водорослями и морем... И сам он сидел на тенистой террасе за дощатым столом с запотевшим кувшином терпкого красного вина и знал, что в комнатах позади дремлет в пос-лелюбовной неге похожая на девчонку загорелая женщина с соломенными от солнца волосами, и маленький белоголовый мальчик спит в колыбели, и у его кроватки пахнет печеньем и молоком, и мальчик улыбается во сне, и сны его полны моря, любви и света... И он, Олег, знает, что жизнь продлится вечно, и сын вырастет и станет сильным, и море будет все так же ласкать берег, и рыбак под треугольным парусом будет все так же скользить по податливой глади где-то у горизонта, и счастье будет бесконечно...
...Полковнику никто не пишет, Полковника никто не жде-о-ет...
Данилов открыл глаза. Трое крепко подвыпивших стриженых пацанов заунывно тянули эту песню, поочередно прихлебывая ром из массивной цветастой бутылки.
Девчонка была почему-то одна. Ей вряд ли было больше пятнадцати. Она сидела на земле, вытянув ноги и прислонившись спиной к бамперу автомобиля, и тоже цедила из горлышка какое-то вино.
Сначала Олег хотел встать и уйти. Но вставать было лень: солнце грело спину, река несуетливо несла свои воды, обрывки сна еще бродили в мозгу, и Данилов хотел лишь одного: вернуться туда, в затененный двор, к белому дому и солоноватому запаху моря... Он закрыл глаза, нестройное пение стало постепенно удаляться, и снова заклубились под теплым бризом легкие занавески, и женщина с ребенком на руках сидела у моря на желтом песке, и волны добегали к ее ногам ласковыми курчавыми щенками.
Глава 7
Крик был пронзительным и резким. Олег принял его за крик раненой птицы; он поднял голову, но вместо далекого морского неба увидел ажурную крону дерева.
– Не-е-ет! Пустите! Не хочу!
Девчонку держали двое, заломив ей руки за спину и уложив грудью на капот машины. На ней остались только трусики и кроссовки. Стриженый верзила ухмыльнулся:
– Заткните ей пасть! Не хочет она... Кто девочку ужинает, тот ее и танцует... – гоготнул. – Пониже наклоните, – и одним движением порвал трусики и сдернул их.
Отступил на шаг, лакомо облизал губы:
– Ну надо же краля, а, Сазон? Просто конфетка! «Резинка» у кого есть?
– Да ладно, Хыпа, зараза заразу не берет, – хрипло отозвался Сазон. – Начинай уже, очередь ждет!
– Не-е-е-ет!
Крик девчонки был пронзителен. Данилов выругался про себя, – дура, подобрали, видно, покататься, тогда зачем садилась, зачем выпивала? Чего теперь орать? Он чуть привстал на локте, произнес:
– Ребятки, вы бы ласкою, что ли, а?
Хыпа обернулся:
– Че-го?
– По-моему, девочка не хочет.
– Ты чего, доходной? Лежи ветошью, понял? Пока мы добрые!
– А что, бываете злые?
– Че-го? – Хыпа оглянулся на Сазона. – Что это за петух драный, а, Сазон?
– Фильтруй базар, сявка! – резко ответил Олег. На секунду Хыпа смешался, окинул взглядом Данилова, но не заметил ни единой росписи.
– Понты гнешь, петушок? Ну ты допросился, сейчас Манькою станешь.
– Может, его к дереву прибить, Хыпа? Чтоб не отсвечивал? – подал голос второй подручный.
– Это дело, Мося. За базар отвечаешь?
– А то.
– Иди прибей. – Хыпа нехорошо прищурился, глянул на Подельника. – Помочь?
– Справлюсь.
Квадратноголовый Мося выпустил руку девчонки, заглянул в открытую дверцу машины, порылся в бардачке и секунду спустя уже шел к Данилову, неловко переваливаясь. В руке его был зажат молоток. В другой – гвоздь.
Данилов вздохнул несколько раз скоро и глубоко, медленно выдохнул, промямлил, стараясь выглядеть испуганным:
– Ребята, вы чего, я же шутил...
– Ты уже дошутился. И чего тебе не лежалось? – Мося глядел пьяно, глумливо. Оскалился:
– Не бойся, я тебя не больно прибью.
Он подошел, стал напротив, замер, то ли примериваясь, то ли стараясь продлить предощущение чужой боли.
Олег смотрел в землю, постаравшись расслабить все мышцы. Начало движения он даже не почувствовал – ощутил. Молоток, описав короткий полукруг, несся прямо в ключицу; Олег отклонился чуть назад, удар «провалился», Данилов легонько ткнул противника костяшками по запястью, рукоять выскользнула из руки, и молоток тяжело упал в песочную пыль. Удивиться своему промаху Мося не успел:
Данилов коротко ударил в точку над верхней губой, и противник, дернув головой, рухнул на месте как убитый.
– Пожелания? Аплодисменты? – натянуто улыбнулся Олег.
Хыпа побелел лицом и пущенным из катапульты камнем ринулся на Данилова. На короткий встречный удар он нарвался, как бык на оглоблю; Олег шагнул в сторону, и бесчувственное тело грузно рухнуло в пыль.
Сазон, короткими шажками обходивший Данилова справа, желая помочь вожаку, замер на месте, но отступать было поздно: убежать он бы уже не успел. Щелкнуло лезвие выкидного ножа, Сазон, наступая, отмахнул им раз, другой... Искра страха, какую Олег заметил в глазах парня, быстро истаяла, уступая место привычной уверенности. Сазон приблизился, сделал ложный выпад левой, ловко перехватил нож обратным хватом и молниеносно нанес удар. Олег поймал руку на захват, рванул вверх, поставил локоть на излом; крик боли взорвал тишину;
Данилов коротко, без замаха, ударил Сазона в основание черепа, и тот затих.
Олег натянул джинсы, кроссовки, захлестнул шнурки и пошел к автомобилю.
Девчонка, щурясь, смотрела на него, а когда он подошел, взвизгнула вдруг:
– Не хочу! – и маханула рукой, как кошка лапой, целя ногтями по глазам.
Олег легко поймал руку, перехватил, одним движением развернул девчонку к себе спиной, толкнул к реке.
– Нет! – снова крикнула она, но поперхнулась от нового сильного толчка в спину и упала на песок.
Олег подхватил ее под живот, словно котенка, вошел в реку и опустил в по-весеннему холодную воду. Девчонка погрузилась с головой, вынырнула, хрипя и отплевываясь, Олег толкал ее снова и снова, пока она, испуганная, наглотавшаяся воды, не залепетала:
– Хватит, хватит, ну пожалуйста, не надо...
– Не надо – так не надо, – пожал плечами Олег и не оборачиваясь побрел к берегу. Подошел к машине и вдруг резко ударил в ветровое стекло, вложив в этот удар всю сдерживаемую даже во время драки ярость. Удар был столь силен и скор, что стекло не развалилось: кулак просто пробил в нем дыру, от которой во все стороны заветвились паутинкой трещины.
– Эй... – Девчонка стояла по колено в воде, мокрая, замерзшая, неловко прикрывая ладошками низ живота...
И тут Олег словно впервые заметил и ее наготу, и то, как она хороша...
– Эй... Можно... можно я выйду уже? – попросила девчонка, клацая зубами.
– Выходи, – пожал плечами Олег.
Хмель, похоже, еще бродил тяжкими волнами в ее голове, но Олег заметил: взгляд заметно прояснился.
– А ты не будешь...
– Приставать?
– Да. И драться.
– Нет. На сегодня хватит.
Девочка, все так же прикрываясь руками, вышла на берег, хлюпая промокшими кроссовками, наклонилась за трусиками, произнесла озадаченно:
– Порваны...
Олег хотел было сказать ей что-то резкое и злое, но, встретив ее беспомощный взгляд, только пожал плечами:
– Стало быть, пикник не удался, – подумал, спросил, кивнув на лежащих пацанов:
– Дружбаны в претензии не будут?
– Да я их вообще не знаю! Да и... – Девушка, прикрываясь платьицем, неожиданно выпрямилась, лицо ее скривилось презрением, и она произнесла надменно:
– Замучаются претензии выставлять! – потом бросила взгляд на лежащих парней, побелела:
– Ты их что, убил?
– Много чести. Отлежатся.
Девчонка посмотрела пристально на Олега, потом сказала тихо:
– А ты жестокий.
– Я справедливый.
– Плевать. Что пялишься, отвернись! – повелительно потребовала она тем же надменным тоном.
– Да пошла ты! – Данилов развернулся и быстро зашагал прочь. Идиот. Бить кому-то морды только затем, чтобы полупьяная девка его еще и «строила»! Идиот!
– Эй!
Олег услышал сзади хлюпанье кроссовок.
– Извини. Я погорячилась.
Девушка уже была в коротеньком платье цвета неба, которое удивительно шло ей. Олег ощутил едва уловимый аромат незнакомых духов – он был тонким, изысканным, нездешним. И еще – Олег заметил, что и платье, и кроссовки – вовсе не китайский самопал.
– Ну что ты молчишь? Я же извинилась.
– О чем нам говорить, девочка?
– Меня зовут Даша.
– Красивое имя.
– Сказано таким тоном, что... Я не проститутка, понял?
– Как не понять.
– А к этим дегенератам в машину полезла, потому что... Потому... Да вообще, что, я обязана тебе что-то объяснять?
– Объяснять будешь папе с мамой. Дома. Пока, девочка.
– Что ты грубишь?
– Манера такая. Да и вообще я неласковый.
– Ну и глупо. Наверное, ты одинокий.
– Возможно.
– Свободу бережешь?
– А что есть «свобода»?
– Ты не хочешь со мною разговаривать, да? – Даша схватила Олега за рукав.
– Ты меня что, презираешь? – В больших темных глазах девушки закипели слезы, губы скривились от совершенно детской обиды. – Скажи, презираешь?
– Нет.
– А почему тогда ты так со мной разговариваешь? Да, я нахамила тебе, но это от смущения.
– Да?
– Ну не от смущения, а... Просто противно жить, когда кругом одни слуги! А отец... Он...
– Знаешь, Даша, разбирайся с твоими проблемами сама. Ладно?
Девочка поникла, опустила голову, хлюпнула носом, и крупные слезинки побежали по ее щекам.
– Все как всегда. Никому не нужны чужие проблемы. «Разбирайся сама...» Я еще не умею сама, понял? – Быстрым движением девчонка смахнула слезы, но они покатились снова. – Сама... Я подумала, ты другой. Ты сильный, а значит – добрый. А ты... Ты такой же, как все. Ты такой же, как мой отец. Тебе только до себя. Тогда зачем ты влезал во все?
Олег поморщился, вздохнул:
– Не реви.
– Я не реву. Они текут сами. – Даша остановилась вдруг, прислонилась к дереву, обняла ствол и заплакала горько-горько. Олег ее не утешал. Стресс. По глупости она залезла в авто к подонкам, ее унизили, и теперь ее реакция та же, что и у него, когда он крошил стекло ни в чем не повинному джипу. Хотя...
– Не-е-ет! Пустите! Не хочу!
Девчонку держали двое, заломив ей руки за спину и уложив грудью на капот машины. На ней остались только трусики и кроссовки. Стриженый верзила ухмыльнулся:
– Заткните ей пасть! Не хочет она... Кто девочку ужинает, тот ее и танцует... – гоготнул. – Пониже наклоните, – и одним движением порвал трусики и сдернул их.
Отступил на шаг, лакомо облизал губы:
– Ну надо же краля, а, Сазон? Просто конфетка! «Резинка» у кого есть?
– Да ладно, Хыпа, зараза заразу не берет, – хрипло отозвался Сазон. – Начинай уже, очередь ждет!
– Не-е-е-ет!
Крик девчонки был пронзителен. Данилов выругался про себя, – дура, подобрали, видно, покататься, тогда зачем садилась, зачем выпивала? Чего теперь орать? Он чуть привстал на локте, произнес:
– Ребятки, вы бы ласкою, что ли, а?
Хыпа обернулся:
– Че-го?
– По-моему, девочка не хочет.
– Ты чего, доходной? Лежи ветошью, понял? Пока мы добрые!
– А что, бываете злые?
– Че-го? – Хыпа оглянулся на Сазона. – Что это за петух драный, а, Сазон?
– Фильтруй базар, сявка! – резко ответил Олег. На секунду Хыпа смешался, окинул взглядом Данилова, но не заметил ни единой росписи.
– Понты гнешь, петушок? Ну ты допросился, сейчас Манькою станешь.
– Может, его к дереву прибить, Хыпа? Чтоб не отсвечивал? – подал голос второй подручный.
– Это дело, Мося. За базар отвечаешь?
– А то.
– Иди прибей. – Хыпа нехорошо прищурился, глянул на Подельника. – Помочь?
– Справлюсь.
Квадратноголовый Мося выпустил руку девчонки, заглянул в открытую дверцу машины, порылся в бардачке и секунду спустя уже шел к Данилову, неловко переваливаясь. В руке его был зажат молоток. В другой – гвоздь.
Данилов вздохнул несколько раз скоро и глубоко, медленно выдохнул, промямлил, стараясь выглядеть испуганным:
– Ребята, вы чего, я же шутил...
– Ты уже дошутился. И чего тебе не лежалось? – Мося глядел пьяно, глумливо. Оскалился:
– Не бойся, я тебя не больно прибью.
Он подошел, стал напротив, замер, то ли примериваясь, то ли стараясь продлить предощущение чужой боли.
Олег смотрел в землю, постаравшись расслабить все мышцы. Начало движения он даже не почувствовал – ощутил. Молоток, описав короткий полукруг, несся прямо в ключицу; Олег отклонился чуть назад, удар «провалился», Данилов легонько ткнул противника костяшками по запястью, рукоять выскользнула из руки, и молоток тяжело упал в песочную пыль. Удивиться своему промаху Мося не успел:
Данилов коротко ударил в точку над верхней губой, и противник, дернув головой, рухнул на месте как убитый.
– Пожелания? Аплодисменты? – натянуто улыбнулся Олег.
Хыпа побелел лицом и пущенным из катапульты камнем ринулся на Данилова. На короткий встречный удар он нарвался, как бык на оглоблю; Олег шагнул в сторону, и бесчувственное тело грузно рухнуло в пыль.
Сазон, короткими шажками обходивший Данилова справа, желая помочь вожаку, замер на месте, но отступать было поздно: убежать он бы уже не успел. Щелкнуло лезвие выкидного ножа, Сазон, наступая, отмахнул им раз, другой... Искра страха, какую Олег заметил в глазах парня, быстро истаяла, уступая место привычной уверенности. Сазон приблизился, сделал ложный выпад левой, ловко перехватил нож обратным хватом и молниеносно нанес удар. Олег поймал руку на захват, рванул вверх, поставил локоть на излом; крик боли взорвал тишину;
Данилов коротко, без замаха, ударил Сазона в основание черепа, и тот затих.
Олег натянул джинсы, кроссовки, захлестнул шнурки и пошел к автомобилю.
Девчонка, щурясь, смотрела на него, а когда он подошел, взвизгнула вдруг:
– Не хочу! – и маханула рукой, как кошка лапой, целя ногтями по глазам.
Олег легко поймал руку, перехватил, одним движением развернул девчонку к себе спиной, толкнул к реке.
– Нет! – снова крикнула она, но поперхнулась от нового сильного толчка в спину и упала на песок.
Олег подхватил ее под живот, словно котенка, вошел в реку и опустил в по-весеннему холодную воду. Девчонка погрузилась с головой, вынырнула, хрипя и отплевываясь, Олег толкал ее снова и снова, пока она, испуганная, наглотавшаяся воды, не залепетала:
– Хватит, хватит, ну пожалуйста, не надо...
– Не надо – так не надо, – пожал плечами Олег и не оборачиваясь побрел к берегу. Подошел к машине и вдруг резко ударил в ветровое стекло, вложив в этот удар всю сдерживаемую даже во время драки ярость. Удар был столь силен и скор, что стекло не развалилось: кулак просто пробил в нем дыру, от которой во все стороны заветвились паутинкой трещины.
– Эй... – Девчонка стояла по колено в воде, мокрая, замерзшая, неловко прикрывая ладошками низ живота...
И тут Олег словно впервые заметил и ее наготу, и то, как она хороша...
– Эй... Можно... можно я выйду уже? – попросила девчонка, клацая зубами.
– Выходи, – пожал плечами Олег.
Хмель, похоже, еще бродил тяжкими волнами в ее голове, но Олег заметил: взгляд заметно прояснился.
– А ты не будешь...
– Приставать?
– Да. И драться.
– Нет. На сегодня хватит.
Девочка, все так же прикрываясь руками, вышла на берег, хлюпая промокшими кроссовками, наклонилась за трусиками, произнесла озадаченно:
– Порваны...
Олег хотел было сказать ей что-то резкое и злое, но, встретив ее беспомощный взгляд, только пожал плечами:
– Стало быть, пикник не удался, – подумал, спросил, кивнув на лежащих пацанов:
– Дружбаны в претензии не будут?
– Да я их вообще не знаю! Да и... – Девушка, прикрываясь платьицем, неожиданно выпрямилась, лицо ее скривилось презрением, и она произнесла надменно:
– Замучаются претензии выставлять! – потом бросила взгляд на лежащих парней, побелела:
– Ты их что, убил?
– Много чести. Отлежатся.
Девчонка посмотрела пристально на Олега, потом сказала тихо:
– А ты жестокий.
– Я справедливый.
– Плевать. Что пялишься, отвернись! – повелительно потребовала она тем же надменным тоном.
– Да пошла ты! – Данилов развернулся и быстро зашагал прочь. Идиот. Бить кому-то морды только затем, чтобы полупьяная девка его еще и «строила»! Идиот!
– Эй!
Олег услышал сзади хлюпанье кроссовок.
– Извини. Я погорячилась.
Девушка уже была в коротеньком платье цвета неба, которое удивительно шло ей. Олег ощутил едва уловимый аромат незнакомых духов – он был тонким, изысканным, нездешним. И еще – Олег заметил, что и платье, и кроссовки – вовсе не китайский самопал.
– Ну что ты молчишь? Я же извинилась.
– О чем нам говорить, девочка?
– Меня зовут Даша.
– Красивое имя.
– Сказано таким тоном, что... Я не проститутка, понял?
– Как не понять.
– А к этим дегенератам в машину полезла, потому что... Потому... Да вообще, что, я обязана тебе что-то объяснять?
– Объяснять будешь папе с мамой. Дома. Пока, девочка.
– Что ты грубишь?
– Манера такая. Да и вообще я неласковый.
– Ну и глупо. Наверное, ты одинокий.
– Возможно.
– Свободу бережешь?
– А что есть «свобода»?
– Ты не хочешь со мною разговаривать, да? – Даша схватила Олега за рукав.
– Ты меня что, презираешь? – В больших темных глазах девушки закипели слезы, губы скривились от совершенно детской обиды. – Скажи, презираешь?
– Нет.
– А почему тогда ты так со мной разговариваешь? Да, я нахамила тебе, но это от смущения.
– Да?
– Ну не от смущения, а... Просто противно жить, когда кругом одни слуги! А отец... Он...
– Знаешь, Даша, разбирайся с твоими проблемами сама. Ладно?
Девочка поникла, опустила голову, хлюпнула носом, и крупные слезинки побежали по ее щекам.
– Все как всегда. Никому не нужны чужие проблемы. «Разбирайся сама...» Я еще не умею сама, понял? – Быстрым движением девчонка смахнула слезы, но они покатились снова. – Сама... Я подумала, ты другой. Ты сильный, а значит – добрый. А ты... Ты такой же, как все. Ты такой же, как мой отец. Тебе только до себя. Тогда зачем ты влезал во все?
Олег поморщился, вздохнул:
– Не реви.
– Я не реву. Они текут сами. – Даша остановилась вдруг, прислонилась к дереву, обняла ствол и заплакала горько-горько. Олег ее не утешал. Стресс. По глупости она залезла в авто к подонкам, ее унизили, и теперь ее реакция та же, что и у него, когда он крошил стекло ни в чем не повинному джипу. Хотя...