Петр Катериничев
Странник (Любовь и доблесть)
Роман является художественным произведением, а потому не стоит отождествлять точку зрения того или иного персонажа с позицией автора, как не стоит искать в романе прототипы тех или иных персон или аналогии бывших, теперешних или будущих событий. Люди, полагающие себя вершителями судеб, порой столь ничтожны, что только кисть художника способна превратить их в героев, а действительность порой столь скудна, что только воображение может обратить ее в живую реальность.
Автор
Книга первая
ПРИНЦЕССА
Глава 1
Пробуждение было подобно рождению. Свет проникал сквозь сомкнутые веки, обрывки полусна еще носились в ближней памяти клочьями ветреного и прохладного тумана, а Олег Данилов понял, что уже не спит.
Да еще и кошка. Сквозь сон он слышал настойчивое мяуканье, но подниматься не желал. Тот участок сознания, что отвечал за «рацио», решительно противился окончательному пробуждению, подтверждая, что никакой кошки, ни черной, ни белой, ни серо-бурой в загогулину, в его квартирке сроду не водилось, а значит, и мяуканье было пустым фантомом. И вставать в угоду мнимой игре неопохмеленного воображения не было ни необходимости, ни резона. Особенно после вчерашнего, мутного и далекого теперь, как унылое средневековье между столетними войнами, и томительного, словно голос преподавателя катехизиса в какой-нибудь добропорядочной бурсе ушедшего века.
Но мяуканье было проникновенным. Неведомый зверек старался вовсю. Кое-как Олег продрал глаза и увидел барышню семейства кошачьих, сидящую на подоконнике и выводящую приятным дискантом:
– Мя-а-а-у!
– Есть хочешь? – спросил Олег как гостеприимный хозяин и выжидательно на нее уставился.
Чего он ждал? Что кошка скажет «хочу» или хотя бы кивнет? Не дождался, помотал головой, ухмыляясь самому себе, своей утренней неловкости и мысли, посетившей не тяготеющую к философичным обобщениям голову: «Как ее зовут?»
Олегу показалось невежливым называть ее просто «кошка».
– Как тебя зовут, барышня? – спросил он. М-да. Язык снова сработал быстрее рассудка, а впрочем... кошка мяукнула.
В некотором смущении Олег потер переносицу, уточнил:
– Муська?
Кошка мяукнула длинно и оскорбленно.
– Извини. Катя?
Кошка умиротворенно сощурилась и потянулась на передних лапах. Подошла к Данилову, потерлась о щиколотку, пропела совсем тихонечко, умиротворенно:
– Мя-а-а-у.
– Ну вот и прояснили. Екатерина, значит. Кэт.
Данилов проснулся окончательно. Встал, прошлепал босиком на кухню, распахнул допотопный «Саратов», вынул пакет, отодрал зубами уголок, пометался глазами в поисках чистого блюдца, не нашел, выплеснул из пиалы в раковину остатки заварки, кое-как сполоснул, налил молоко, опустил на пол, предложил:
– Кать, ты пока беленьким разомнись?
Кошка опустила мордочку в пиалу, и ее алый язычок азартно замелькал.
– Не торопись, горло простудишь, – назидательно посоветовал Олег. Катька промолчала.
Нет, с горлом он переборщил. Холодильник, выпущенный до эпохи исторического материализма, морозил на честном слове и приводил помещенные в его нутро напитки в состояние приятной кустарниковой прохлады. Ну а закусок там не было.
Олег забрался под душ и стоял, чувствуя, как улетучиваются остатки сна и похмельной мути. Пока не замерз. Выскочил, промокнулся полотенцем, мельком взглянул на собственное отражение в зеркале. Бриться он не любил и не собирался, благо небритость уже лет пять считается бородой. Вот только ссадина над левым глазом. И кровоподтек. Ему повезло: удар рассек кожу и дурная кровь покинула дурную голову. Это радовало. Иначе под глазом и вокруг него красовался бы фиолетово-черный бланш самого содержательного размера. И опадал бы, желтея, с месяц. А так – вид боевой и бывалый; ну а легкая припухлость через часок пройдет. Особенно если помочь голове встретиться с телом путем «принятия на грудь». Естественно, в гомеопатической дозе и исключительно с лечебной целью.
Олег осторожно потрогал кровоподтек, вздохнул, отметив, что костяшкам пальцев тоже досталось... Впрочем, вспоминать об этом сейчас было ни к чему.
Если хранить в памяти каждую собственную глупость, то... Все, мысль ушла.
Данилов завернулся в махровый халат и вышел в комнату.
Взгляд ничто не радовало. Его квартира представляла собой нечто среднее между сараем и ангаром. Не по размерам, а по царящему в ней бедламу. Книги, газеты, чашки с остатками кофе и чая, пустые пивные банки, перевернутые пепельницы, листы бумаги с обрывками недописанных фраз – это был обычный антураж. К этому следовало добавить разбросанные по трем убогим комнатухам в совершеннейшем беспорядке свитера, джинсы, ботинки, кеды, мятые галстуки...
Последнее было особенно удивительным: галстуки Данилов никогда не носил и чувствовал себя в этом аксессуаре как лев в ошейнике. А костюма у него не было вовсе. Сию униформу деловых и чиновных Олег искренне полагал чем-то из разряда скафандров: как любая униформа, костюм броней сковывал эмоции и защищал «астронавта» на нетоптаных тропах отечественных политики и бизнеса: ничего личного. Мысль о том, что профессии бизнесмена и киллера в чем-то схожи, была не новой, но сейчас забродила в похмельной голове как откровение. Ну да: только киллеры убивают сразу, а «работодатели» высасывают соки у своей «скотинки» по капле, пока в паутине не останется никому не нужный и ни на что не годный иссохший остов. «Ничего личного»? Как бы не так. Любовь к деньгам у многих индивидов была очень личным чувством; что удивляло Данилова в наших богатых, так это причудливое сочетание алчности и мелкотравчатой плюшкинской скаредности. Это было противно.
Если уж Данилову предстояла встреча, которую принято считать деловой, он просто менял свитер на пиджак, надетый на футболку, ноги запаковывал в туфли вместо привычных кроссовок, и на этом уступки принятым в тех кругах правилам считал исчерпанными. Сегодня встреч не предвиделось. Ни деловых, ни личных.
Никаких. С сегодняшнего дня он был безработным. Маргиналом. Люмпеном. Впрочем, не в первый раз.
– Мя-а-а-у, – подала голос кошка, объявившись из кухни. Присела, обернулась хвостом и мечтательно огляделась. Кошке у Олега нравилось.
– Ну что, оттянулась на молочке, аристократка? Данилов прошел на кухню, кошка двинулась следом, потерлась о ногу.
– Не подлизывайся, все равно покормлю. – Данилов распахнул дверцу холодильника, вздохнул, закончил:
– Если найду чем.
Колбасы остался ровно кусочек. Правда, это была настоящая домашняя колбаска, приконченная, в аппетитной шкурке. Олег с треском разломил кусок на два равных поменьше и кинул один кошке. Та выгнулась, поиграла, упруго присела на четырех лапах, словно затаившись перед броском, накрыла «добычу», выпустив коготки, и с хрустом впилась зубами.
– Странные мы звери, хищники, а, Кать? Просто так сожрать мало, хорошо бы еще и натешиться.
Кошка подняла голову, глянула на Олега взглядом пантеры и вернулась к прерванному занятию.
– Да я не в обиду, просто настроение такое, – словно оправдываясь перед зверьком, произнес Данилов, выудил из холодильника плоскую фляжку с джином, плеснул в стакан на треть, долил за неимением тоника лимонадом, приподнял емкость. – Ну, доброй охоты?
Кошка хрумкала колбаску, припав на лапы и щурясь от удовольствия. Олег выпил полстакана джина, морщась, как лекарство. Даже привкус можжевеловой ягоды показался каким-то валериановым. Подхватил губами сигарету из пачки, чиркнул спичкой, прошел в комнату, упал в кресло. Закрыл глаза. Джин подошел сразу, сделав настроение летящим и мимолетным, будто сорванные шапочки одуванчиков, а его собственное пребывание в этом мире – необязательным и мнимым. Так и бывает.
Сначала ты яркий и лучистый, как солнышко, такой, что от тебя и взгляда не оторвать, и кажется тебе, что так будет всегда, а зазевался – вот уже и жизнь прошла, и остатки твоих надежд несутся шальным ветром неведомо куда.
Олег вздохнул: мысли покатились совсем не по тому кругу... А где он, тот круг? Наверное, нужна и женщина, и семья, и кошка с собакой... Но не складывается.
Рука пошарила в ворохе бумаг и книг на полу рядом с креслом и извлекла средних размеров фолиант. «Психология бессознательного» Карла Густава Юнга. Как у Экклезиаста? «От многие знания многие печали, и умножая познания, умножаем скорбь». А что делать? Человек создан хищником любопытным, вот он и пытается познать себя вместе с миром. Олег вздохнул: вряд ли уважаемый Карл Густавович объяснит все его порывы и промахи за вчерашний день и за прожитую жизнь, но надеяться можно? Гадают же люди на книжках... Итак? Что день грядущий нам готовит? Данилов открыл наугад, прочел: "Исходным материалом для нижеследующего разбора мне послужили те самые случаи, в которых было реализовано то, что в предыдущей главе представлено, как ближайшая цель, а именно преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному. По достижении этой цели удается вызволить "Я" из всей его замешанности в коллективность и коллективное бессознательное".
Хорошо сказано! Ни прибавить, ни убавить! «Преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному» – вот что ему сейчас нужно! Ибо без преодоления анимы он, Олег Данилов, живет как сирота казанская! Если бы еще знать, что такое «анима», и каким образом она метаморфизирует... А впрочем, голова – предмет темный, никакой наукой не проясненный. Но отдельными учеными мужами разумеемый. Вроде Карла Густава Юнга, ныне покойного. Олег опустил книгу обратно, в пыль и пепел малогабаритной квартирки. Как выражались латиняне: «Sic transit gloria mundi».
Что в переводе с иноземного звучит примерно так: «Прошла любовь, повяли помидоры». Пусть смысл частично и утерян, зато образность налицо.
А разобраться в собственных душевных метаниях все же хотелось. И провести метаморфозу. Сегодня. Немедленно. Нужен просто толчок. Мысль. Идея. И все сложные вещи исчезнут, упростятся, как в некоем уравнении, до того главного, что и составляет нашу жизнь. До «любви» и «смерти». Ну а поскольку, пока ты жив, смерть присутствует только как возможность небытия, а не как данность, то в уравнении, называемом жизнью, останется лишь одно неизвестное, именуемое любовью. И то, что может любовь защитить. Доблесть.
А если нет любви, что остается? Стены. Унылые стены обиталища, а не жилища, больше похожего на ангар или сарай и оттого не называемого домом...
Олег дотянулся до кассетника, нажал клавишу, закрыл глаза, ощущая, как несбывшееся дальнее заполняет его, словно зазвучавшая музыка...
Данилов опустил руку, поднял с пола глянцевый журнал, пролистал несколько страниц. Юмор? Очень хорошо. «Все о раздолбаях».
«Дятел оборудован клювом. Клюв у дятла казенный. Он долбит. Если дятел не долбит, то он спит либо умер. Не долбить дятел не может. Когда дятел долбит, то в лесу раздается. Если громко, то, значит, дятел хороший. Если негромко – плохой, негодный дятел» [3]. Ну вот. Куда ближе к жизни, чем хваленый Юнг. «Не долбить дятел не может». В этом суть, смысл и квинтэссенция. Слегка отдающая паранойей. Впрочем, в случае жизненного успеха паранойю нарекают целеустремленностью.
Кошка неслышно подошла на мягких лапах, запрыгнула на колени, Олег почесал ее за ухом, кошка довольно прищурилась и заурчала. Покой и умиротворение. Вот только разбитая бровь саднит. Причина одна: глупость. Как ее ни называй – чувством собственного достоинства, гордостью, желанием жить значимо и осмысленно... Результатом тех или иных усилий является итог. И каков итог на сегодняшний день? Он, Олег Данилов, уволен с «волчьим билетом» и безо всяких перспектив. Что еще? Разбитая бровь. Похожая на ангар неприбранная квартира.
Похмелье. Тоска. Одиночество.
Да еще и кошка. Сквозь сон он слышал настойчивое мяуканье, но подниматься не желал. Тот участок сознания, что отвечал за «рацио», решительно противился окончательному пробуждению, подтверждая, что никакой кошки, ни черной, ни белой, ни серо-бурой в загогулину, в его квартирке сроду не водилось, а значит, и мяуканье было пустым фантомом. И вставать в угоду мнимой игре неопохмеленного воображения не было ни необходимости, ни резона. Особенно после вчерашнего, мутного и далекого теперь, как унылое средневековье между столетними войнами, и томительного, словно голос преподавателя катехизиса в какой-нибудь добропорядочной бурсе ушедшего века.
Но мяуканье было проникновенным. Неведомый зверек старался вовсю. Кое-как Олег продрал глаза и увидел барышню семейства кошачьих, сидящую на подоконнике и выводящую приятным дискантом:
– Мя-а-а-у!
– завертелась в сонном мозгу мелодия. Она крутилась и крутилась в такт требовательному мяуканью и не давала никакой возможности от нее отвязаться.
У кошки – четыре ноги,
Позади у нее длинный хвост,
Но трогать ее не моги -
За ее малый рост, малый рост! [1]
* * *
Олег опустил ноги на коврик, привстал, постаравшись из суеверия ступить сначала правой, неловко подвернул лодыжку и чуть не упал. Кошка метнулась в угол, замерла на мгновение в искреннем испуге, заглянула ему в глаза желтым рысьим взглядом и мявкнула, на этот раз коротко и кротко. Кошка была красива: черная, с белой грудкой и белыми носочками на лапах. Происхождения самого аристократического. И запрыгнула она в его зарешеченную, но открытую всем ветрам хибару на первом этаже, надо полагать, из чистого любопытства: глаза у кошки были доверчивые и детские.– Есть хочешь? – спросил Олег как гостеприимный хозяин и выжидательно на нее уставился.
Чего он ждал? Что кошка скажет «хочу» или хотя бы кивнет? Не дождался, помотал головой, ухмыляясь самому себе, своей утренней неловкости и мысли, посетившей не тяготеющую к философичным обобщениям голову: «Как ее зовут?»
Олегу показалось невежливым называть ее просто «кошка».
– Как тебя зовут, барышня? – спросил он. М-да. Язык снова сработал быстрее рассудка, а впрочем... кошка мяукнула.
В некотором смущении Олег потер переносицу, уточнил:
– Муська?
Кошка мяукнула длинно и оскорбленно.
– Извини. Катя?
Кошка умиротворенно сощурилась и потянулась на передних лапах. Подошла к Данилову, потерлась о щиколотку, пропела совсем тихонечко, умиротворенно:
– Мя-а-а-у.
– Ну вот и прояснили. Екатерина, значит. Кэт.
Данилов проснулся окончательно. Встал, прошлепал босиком на кухню, распахнул допотопный «Саратов», вынул пакет, отодрал зубами уголок, пометался глазами в поисках чистого блюдца, не нашел, выплеснул из пиалы в раковину остатки заварки, кое-как сполоснул, налил молоко, опустил на пол, предложил:
– Кать, ты пока беленьким разомнись?
Кошка опустила мордочку в пиалу, и ее алый язычок азартно замелькал.
– Не торопись, горло простудишь, – назидательно посоветовал Олег. Катька промолчала.
Нет, с горлом он переборщил. Холодильник, выпущенный до эпохи исторического материализма, морозил на честном слове и приводил помещенные в его нутро напитки в состояние приятной кустарниковой прохлады. Ну а закусок там не было.
Олег забрался под душ и стоял, чувствуя, как улетучиваются остатки сна и похмельной мути. Пока не замерз. Выскочил, промокнулся полотенцем, мельком взглянул на собственное отражение в зеркале. Бриться он не любил и не собирался, благо небритость уже лет пять считается бородой. Вот только ссадина над левым глазом. И кровоподтек. Ему повезло: удар рассек кожу и дурная кровь покинула дурную голову. Это радовало. Иначе под глазом и вокруг него красовался бы фиолетово-черный бланш самого содержательного размера. И опадал бы, желтея, с месяц. А так – вид боевой и бывалый; ну а легкая припухлость через часок пройдет. Особенно если помочь голове встретиться с телом путем «принятия на грудь». Естественно, в гомеопатической дозе и исключительно с лечебной целью.
Олег осторожно потрогал кровоподтек, вздохнул, отметив, что костяшкам пальцев тоже досталось... Впрочем, вспоминать об этом сейчас было ни к чему.
Если хранить в памяти каждую собственную глупость, то... Все, мысль ушла.
Данилов завернулся в махровый халат и вышел в комнату.
Взгляд ничто не радовало. Его квартира представляла собой нечто среднее между сараем и ангаром. Не по размерам, а по царящему в ней бедламу. Книги, газеты, чашки с остатками кофе и чая, пустые пивные банки, перевернутые пепельницы, листы бумаги с обрывками недописанных фраз – это был обычный антураж. К этому следовало добавить разбросанные по трем убогим комнатухам в совершеннейшем беспорядке свитера, джинсы, ботинки, кеды, мятые галстуки...
Последнее было особенно удивительным: галстуки Данилов никогда не носил и чувствовал себя в этом аксессуаре как лев в ошейнике. А костюма у него не было вовсе. Сию униформу деловых и чиновных Олег искренне полагал чем-то из разряда скафандров: как любая униформа, костюм броней сковывал эмоции и защищал «астронавта» на нетоптаных тропах отечественных политики и бизнеса: ничего личного. Мысль о том, что профессии бизнесмена и киллера в чем-то схожи, была не новой, но сейчас забродила в похмельной голове как откровение. Ну да: только киллеры убивают сразу, а «работодатели» высасывают соки у своей «скотинки» по капле, пока в паутине не останется никому не нужный и ни на что не годный иссохший остов. «Ничего личного»? Как бы не так. Любовь к деньгам у многих индивидов была очень личным чувством; что удивляло Данилова в наших богатых, так это причудливое сочетание алчности и мелкотравчатой плюшкинской скаредности. Это было противно.
Если уж Данилову предстояла встреча, которую принято считать деловой, он просто менял свитер на пиджак, надетый на футболку, ноги запаковывал в туфли вместо привычных кроссовок, и на этом уступки принятым в тех кругах правилам считал исчерпанными. Сегодня встреч не предвиделось. Ни деловых, ни личных.
Никаких. С сегодняшнего дня он был безработным. Маргиналом. Люмпеном. Впрочем, не в первый раз.
– Мя-а-а-у, – подала голос кошка, объявившись из кухни. Присела, обернулась хвостом и мечтательно огляделась. Кошке у Олега нравилось.
– Ну что, оттянулась на молочке, аристократка? Данилов прошел на кухню, кошка двинулась следом, потерлась о ногу.
– Не подлизывайся, все равно покормлю. – Данилов распахнул дверцу холодильника, вздохнул, закончил:
– Если найду чем.
Колбасы остался ровно кусочек. Правда, это была настоящая домашняя колбаска, приконченная, в аппетитной шкурке. Олег с треском разломил кусок на два равных поменьше и кинул один кошке. Та выгнулась, поиграла, упруго присела на четырех лапах, словно затаившись перед броском, накрыла «добычу», выпустив коготки, и с хрустом впилась зубами.
– Странные мы звери, хищники, а, Кать? Просто так сожрать мало, хорошо бы еще и натешиться.
Кошка подняла голову, глянула на Олега взглядом пантеры и вернулась к прерванному занятию.
– Да я не в обиду, просто настроение такое, – словно оправдываясь перед зверьком, произнес Данилов, выудил из холодильника плоскую фляжку с джином, плеснул в стакан на треть, долил за неимением тоника лимонадом, приподнял емкость. – Ну, доброй охоты?
Кошка хрумкала колбаску, припав на лапы и щурясь от удовольствия. Олег выпил полстакана джина, морщась, как лекарство. Даже привкус можжевеловой ягоды показался каким-то валериановым. Подхватил губами сигарету из пачки, чиркнул спичкой, прошел в комнату, упал в кресло. Закрыл глаза. Джин подошел сразу, сделав настроение летящим и мимолетным, будто сорванные шапочки одуванчиков, а его собственное пребывание в этом мире – необязательным и мнимым. Так и бывает.
Сначала ты яркий и лучистый, как солнышко, такой, что от тебя и взгляда не оторвать, и кажется тебе, что так будет всегда, а зазевался – вот уже и жизнь прошла, и остатки твоих надежд несутся шальным ветром неведомо куда.
Олег вздохнул: мысли покатились совсем не по тому кругу... А где он, тот круг? Наверное, нужна и женщина, и семья, и кошка с собакой... Но не складывается.
Рука пошарила в ворохе бумаг и книг на полу рядом с креслом и извлекла средних размеров фолиант. «Психология бессознательного» Карла Густава Юнга. Как у Экклезиаста? «От многие знания многие печали, и умножая познания, умножаем скорбь». А что делать? Человек создан хищником любопытным, вот он и пытается познать себя вместе с миром. Олег вздохнул: вряд ли уважаемый Карл Густавович объяснит все его порывы и промахи за вчерашний день и за прожитую жизнь, но надеяться можно? Гадают же люди на книжках... Итак? Что день грядущий нам готовит? Данилов открыл наугад, прочел: "Исходным материалом для нижеследующего разбора мне послужили те самые случаи, в которых было реализовано то, что в предыдущей главе представлено, как ближайшая цель, а именно преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному. По достижении этой цели удается вызволить "Я" из всей его замешанности в коллективность и коллективное бессознательное".
Хорошо сказано! Ни прибавить, ни убавить! «Преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному» – вот что ему сейчас нужно! Ибо без преодоления анимы он, Олег Данилов, живет как сирота казанская! Если бы еще знать, что такое «анима», и каким образом она метаморфизирует... А впрочем, голова – предмет темный, никакой наукой не проясненный. Но отдельными учеными мужами разумеемый. Вроде Карла Густава Юнга, ныне покойного. Олег опустил книгу обратно, в пыль и пепел малогабаритной квартирки. Как выражались латиняне: «Sic transit gloria mundi».
Что в переводе с иноземного звучит примерно так: «Прошла любовь, повяли помидоры». Пусть смысл частично и утерян, зато образность налицо.
А разобраться в собственных душевных метаниях все же хотелось. И провести метаморфозу. Сегодня. Немедленно. Нужен просто толчок. Мысль. Идея. И все сложные вещи исчезнут, упростятся, как в некоем уравнении, до того главного, что и составляет нашу жизнь. До «любви» и «смерти». Ну а поскольку, пока ты жив, смерть присутствует только как возможность небытия, а не как данность, то в уравнении, называемом жизнью, останется лишь одно неизвестное, именуемое любовью. И то, что может любовь защитить. Доблесть.
А если нет любви, что остается? Стены. Унылые стены обиталища, а не жилища, больше похожего на ангар или сарай и оттого не называемого домом...
Олег дотянулся до кассетника, нажал клавишу, закрыл глаза, ощущая, как несбывшееся дальнее заполняет его, словно зазвучавшая музыка...
Олег вздохнул. С расслабухой нужно заканчивать. Еще немного умствований и самоистязательной рефлексии, и он с легким сердцем выудит из шкапчика заныканную загодя литровую бутыль спирта, разбавит по вкусу и – «вези меня, извозчик, по гулкой мостовой...».
Рыжая моя, веснушчатая юность,
Девочка распутная, курчавое дитя -
Легкого вина светилась гаснущая лунность
И сознанье путалось в мерцающих сетях,
Плакала недолгая любовь над расставаньем -
В полночи молитвы да гитарный перезвон -
Нам дарила осень спелых лоз очарованье,
Как цветок срывая с губ ночной любови стон.
Разговоры странные, тревожные знаменья
Рассыпались звездным переменчивым дождем,
И продрогший ветер отзывался волчьим пеньем -
Стужею и скукой покорен и побежден.
Помнишь, как усталая по полночи вернулась,
Помнишь, как смеялась ты, с тоской дневной шутя...
Рыжая моя, веснушчатая юность,
Девочка распутная, курчавое дитя. [2]
Данилов опустил руку, поднял с пола глянцевый журнал, пролистал несколько страниц. Юмор? Очень хорошо. «Все о раздолбаях».
«Дятел оборудован клювом. Клюв у дятла казенный. Он долбит. Если дятел не долбит, то он спит либо умер. Не долбить дятел не может. Когда дятел долбит, то в лесу раздается. Если громко, то, значит, дятел хороший. Если негромко – плохой, негодный дятел» [3]. Ну вот. Куда ближе к жизни, чем хваленый Юнг. «Не долбить дятел не может». В этом суть, смысл и квинтэссенция. Слегка отдающая паранойей. Впрочем, в случае жизненного успеха паранойю нарекают целеустремленностью.
Кошка неслышно подошла на мягких лапах, запрыгнула на колени, Олег почесал ее за ухом, кошка довольно прищурилась и заурчала. Покой и умиротворение. Вот только разбитая бровь саднит. Причина одна: глупость. Как ее ни называй – чувством собственного достоинства, гордостью, желанием жить значимо и осмысленно... Результатом тех или иных усилий является итог. И каков итог на сегодняшний день? Он, Олег Данилов, уволен с «волчьим билетом» и безо всяких перспектив. Что еще? Разбитая бровь. Похожая на ангар неприбранная квартира.
Похмелье. Тоска. Одиночество.
Глава 2
«У той горы, где синяя прохлада, у той горы, где моря перезвон...» Мелодия крутилась в голове сама собой и была из дальнего-дальнего детства. Еще бн помнил сильные руки отца, край синего неба в окне, лимонад на прикроватном столике... Ну да, тогда он умудрился простудиться в самую жару, и с удовольствием болел с замотанным скипидарной повязкой горлом, слышал, как на кухне в духовке доходят пирожки, и что-то особенное будет на ужин, и даже шоколадка... Наверное, не он один детские недомогания вспоминал теперь как праздник. И еще – тогда все были живы. И отец, и мама. А сам он был полон утреннего света и радости.
На улицу Олег вышел без определенной цели, как и положено личности без определенных занятий. Просто хотелось ощутить жизнь. Сидеть в квартирке и тупо смотреть в стену, Размышляя о бренном и вечном, занятие, конечно, полезное, но муторное. Все портило только одно: идти было некуда. И не к кому. Плохонький результат после прожитых тридцати с изрядным хвостиком годков. Хотя, слава богу, не в Швейцарии живем. В родных палестинах есть по меньшей мере два места, где ты никогда не лишний. Храм и кабак. Туда идут за надеждой. Но к храму людей чаще ведут слезы и горе. Не стоило отвлекать Всевышнего по пустякам. Данилов свернул в кабак.
«Ты шла ко мне по гулкому причалу, несла в ладонях запахи тепла...» Это был даже не кабак, а питейное бистро во дворе магазина. По утренним часам – отстойник. С полдюжины страждущих уже опрокинули по стаканчику и горячо обсуждали вчерашний футбол. Оставалось присоединиться. И если и не постичь смысл сущего, то хотя бы перестать беспокоиться о нем.
Олег взял пива, вылил в высокий бокал, подождал, пока осядет пенная шапка.
Пива не хотелось. Но назвался груздем...
– Не помешаю? – У столика остановился дядька лет семидесяти с лишним. Но ни стариком, ни дедом назвать его язык не поворачивался: кирпичного цвета лицо лучилось жизнерадостными морщинками, да и глаза были яркими. А голос, тот вообще поражал густотой и силой. – Позволите?
Олег заметил черную палку, на которую опирался незнакомец, быстро отодвинул стул:
– Присаживайтесь.
– Спасибо. – Пожилой уселся, нога так и осталось прямой. – Только не принимай меня за инвалида, сынок: на протезе я ковыляю дольше, чем ты на своих двоих. Просто не люблю пить пиво в одиночестве, а кроме тебя, здесь, пожалуй, и словом перемолвиться не с кем.
– Разве?
– Ты об этих? Кладбища мозгов. Зачем мне такая компания?
Олег пожал плечами:
– Я тоже не весельчак.
Пожилой окинул его ясным взглядом, сказал:
– У тебя, мил человек, душевная несвязуха. Пройдет. Порой, чтобы на верную дорожку ступить да за верное дело зацепиться, и перестоять не вредно, перетоптаться. Вот ты и топчешься. Это совсем не то же, что плюнуть в лицо жизни и доживать век растительно и квело. Так оно, конечно, спокойнее, но уж очень противно.
Пожилой утопил в пиве усы и в три глотка выпил полбокала. Крякнул, отер пену привычным жестом, кивнул:
– Меня Иваном Алексеевичем звать.
– А я – Олег.
– Так что не томись, Олег. Перемелется все – мука будет. Вот из нее-то и можно хлебушко печь. Только позаботиться нелишне, чтобы очаг был.
– Лучше камин.
– Очаг. Дом. Место, где тебе не страшен мир, каким бы уродливым ликом он к тебе ни оборачивался. – Пожилой вздохнул. – А к дому войну и близко подпускать нельзя. А у нас... – Иван Алексеевич отхлебнул еще пива. – И не война вроде еще, но уже давно не мир. Одни людишки по жизни волками серыми рыщут, другие – стволами осиновыми стынут, да будто в сыром лесу... На волю дровосека.
Ивана Алексеевича повело быстро.
Олег только пожал плечами:
– А может, всегда так и было?
– Так, да не так. Просто тот огородик, на котором «зелень» зацветает, лучше кровушкой удобрять: вот тогда баксы «лимонами» и восходят, как лопушье! И что там жизнь каких-то солдат? – Иван Алексеевич призадумался, сказал неожиданно:
– Вот я клешню нижнюю еще во Вьетнаме потерял, бог весть в каком году! И, думаешь, жалко? Попервоначалу оно конечно. А теперь... Но и знаю я, что не за товарища Хо Ши Мина на реке Бенхай я тогда загибался и не за товарища Брежнева подавно! Просто раньше бойцы наши по миру были рассыпаны, и бились неведомо где, и погибали безымянно, а потому в Союзе тишь была да гладь, и война к нашим пределам даже приближаться не смела! – Иван Алексеевич вздохнул, доцедил пиво до донышка. – Это я, Олежек, не жалуюсь. Просто злость порой берет: сколько ж можно на людях верхом ездить, а? А потом поразмыслю себе, на божий свет полюбуюсь, так на душе и мило, радостно. Живы. И бог даст – еще поживем. И – победим.
– Кого?
– Да самих себя, кого еще побеждать? Свою лень, тоску, разочарование жизненное, одиночество, неустройство. Возьми вот людей: летом жалуются на жару, зимой – на стужу, осенью – на холод, весной – на слякоть... Дождутся они своего счастья? Чтой-то сомнительно! А посмотри, как наши утренние компаньоны спиртное потребляют? Словно повинность отбывают жестокую!
– Болеют, – кинул Олег.
– Именно! А почему так? Просто когда-то, изначально, не вкуса, не радости в спиртном искали, а забытья от жизни! Вот и забылись так, что и просыпаться больше ни к чему! Смысла жизненного не разумеют!
– А вы знаете?
– А то! И не нужно иронизировать, молодой человек! Ты водочку уважаешь?
– Не особенно.
– И я не особенно. А вот представь: сливаешь прозрачную, тройной очистки, «Столичную» в графинчик, да – в погребок его, а то – в морозильник, да не до льда охлаждаешь, до холода! И вот графинчик тот уже на столе, на крахмальной скатерке, и слезою пошел, а к нему – грибки белые в маринаде, лучок, бутерброды: селедочка на бородинском хлебце, чуть-чуть поджаренном, чтобы дух был! И – снимаешь притертую пробочку, наплескиваешь в лафитник, да не враз водочку ту в рот бросай, отдышаться ей дай, чтоб аромат зерновой поплыл... Вот тогда и пей: в три глотка, да не переводя духу – грибочком, а там – селедочкой или икоркой! Вот тут и есть феерия: во рту послевкусие зернового спирта да с маринованного белого, а водочка уже греет, и первый, легчайший хмель пошел по жилушкам и касается души мягкой радостью. И все заботы от тебя отвалились, отстали, а ты – папироску закури, отдохни, на мир оглядись: кругом красота неодолимая. Вот это и есть та самая жизнь, какая тебе черной прогалиной горелой виделась!
А дальше: то ли в компании за жизнь посудачить, то ли борща отведать, а то – простой картошечки, да чтобы паром исходила, да желтого маслица сверху, пусть тает, да огурчика ядреного бочкового, да телятинки с хренком, если Бог послал... Важно, милый, не что ты пьешь-ешь, а как ты жизни этой радуешься: с душой к ней – и она к тебе с лаской и сочувствием, ну а коли смотришь на мир хорьком из норы, дескать, недодали тебе, болезному, ни коньяку, ни денег, ни баб – так жизнь тебе тем же и ответит: ты на нее зверьком зубатым глядишь, так и она для тебя нетопырем ночным обернется. – Иван Алексеевич вздохнул, закончил:
– Вот и весь смысл.
– А любовь?
– Если есть она в душе твоей, то и благо. Да только многие гонят любовь ту... Чтобы любить – от себя отрешиться нужно, другим человеком жить. Часто не любви людям нужно, а потачки: тщеславию своему, гордыне. И одиночества страшно, и в жизни хочется как-то посподручней пристроиться, да и природа своего требует. У меня ведь тоже требует, не дивись, что старый, а только... Да и что сказать: хозяюшка моя, Наталья свет Юрьевна, в силах еще своих женщина, на двадцать годков моложе... И коли б я сомневался и о себе, а не о ней думал, то и гнил бы старым пеньком. А так – снова молодой! Так что – смысл простой: или ты жизнь скрутить пытаешься да под себя заломать, или – радуешься ей, и она тебе радуется! – Иван Алексеевич достал оловянный портсигар, извлек длинную папиросу. – Табачок сам ращу, на даче, да английским капитанским сдабриваю, для духовитости. И папироски не ленюсь набивать. Машинка у меня своя, еще с пятьдесят третьего. А то те тряпки курить фабричные – ни сил никаких, ни здоровья, ни удовольствия. – Он чиркнул спичкой, окутался ароматным дымом. – Чуешь, каков табачок?
Олег кивнул.
– Угостишься?
– В другой раз.
– Хозяин барин. – Вздохнул. – Не, мрачен ты, паря, и не отговорить тебя.
Знать, зима пока в душе твоей властвует, а от холодов никак не убежать, пока весна сама снега не растопит да не согреет душу ту. Ты жди и крепись: придет весна. Будет. Это я верно знаю. – Иван Алексеевич вздохнул, в глазах его черной полыньей метнулось что-то давнее, полузабытое. – Пойду я, пожалуй. Спасибо за компанию и за беседу.
– Да я все больше молчал, – улыбнулся Данилов.
– Языками молоть все горазды, а слушать – искусство редкое, не каждый может. Ты умеешь, да в своем ты. Умом слова слышишь, а до души не доходят.
Будто Кай из Андерсеновой сказки. Не щурься, детство свое я под Мурманском провел, так уж вышло, и всех книжек у меня только Андерсен и был. Вот и помню с той поры чуть не назубок. А от тех краев до Лапландии рукой подать... – Иван Алексеевич снова замолчал, и снова глаза, пусть на мгновение, а затянулись темною поволокой. – Ладушки, Олежек, пора мне: со смены я, сторожу помалеху, поспать нужно. И прости, если за разговором глупость какую сморозил. Бывай здоров. – Иван Алексеевич протянул широкую лапищу. – Глядишь, где и свидимся.
Олег пожал крепкую ладонь, Иван Алексеевич ловко встал и, припадая на палку, пошел к выходу.
Данилов вернулся к пиву. Пена опала, напиток горчил: И идти было по-прежнему некуда. Возвращаться в квартиру, где не бывает гостей... Ну что ж... Остается ждать весны. «И весна, безусловно, наступит, а как же иначе...» А вообще – странно. Еще и лето не вошло в пору, а он уже начал тосковать по вес-ч не. Наверное, Алексеич прав: чтобы зима оставила душу, нужно терпение и время.
Позади раздалась ругань, следом звук грузно упавшего тела.
– Ты что, старый пень? Оттопырился поутряни – не пройти! Костылем он махать будет!
Двое парней застопорились на входе. Один был пригож, спортивен, насмешливые голубые глаза блестели на загорелом лице двумя льдинками; второй габаритами походил на бульдозер, чудом запакованный в джинсы и затянутый в майку. Кажется, он тоже решил скроить презрительную улыбку, но вышла лишь глумливая ухмылка.
Иван Алексеевич в неудобной позе сидел на ступеньках, закрывая руками лицо.
– Будет сироту из себя строить, тебя даже не били, так, съездили! – Здоровый поднялся на ступеньку и пнул пытавшегося подняться старика.
– Вы чего, оборзели?! – попытался вступиться двигавшийся на выход мужичок.
Спортивный скривился в усмешке, крутнулся на месте, впечатал подошву кроссовки прямо в грудь мужичку, тот махом опрокинулся навзничь, как сбитая кегля, и замер.
– Убогих развелось, а, Костик? – В голосе спортсмена не было ни злобы, ни азарта: просто ленивое превосходство. Да и было все для него и не происшествие вовсе – так, неудобство, вроде не к месту объявившейся мухи.
Данилов подошел к парням молча.
– А тебе что нужно, битый? Добавить? – чуть приподняв брови, с обманчивой ленцой поинтересовался спортсмен, легко качнулся в сторону, а рука молнией метнулась в незащищенную шею Данилова... Но дальше случилось странное: Олег просто шагнул навстречу, кулак парня ушел в пустоту, голова нелепо дернулась, ноги подкосились, и он плашмя упал на пол.
Здоровый дважды моргнул, так и не уразумев, что произошло: удара он не заметил. Напал молча, как хорошо тренированный боевой пес. С непостижимой для его массивного тела скоростью он запрыгнул на ступеньку, ринулся на Олега и вдруг застыл, остановленный легчайшим с виду тычком в грудь. Лицо его побагровело, глаза заплыли яростью, рука метнулась коротким крюком. Олегу в голову. Что произошло дальше, не понял никто: рука здоровяка почему-то «провалилась» и поволокла за собой все его могучее тело, словно в кулаке был зажат тонный чугунный брус. Олег ушел изящно, с шагом, словно матадор, лишь направив весь этот сгусток энергии в сторону хромированной барной стойки. От удара дюраль прогнулся, посыпались бутылки, стаканы, а туша продолжала движение, прогибая стояки, пока не замерла в беспамятстве.
На улицу Олег вышел без определенной цели, как и положено личности без определенных занятий. Просто хотелось ощутить жизнь. Сидеть в квартирке и тупо смотреть в стену, Размышляя о бренном и вечном, занятие, конечно, полезное, но муторное. Все портило только одно: идти было некуда. И не к кому. Плохонький результат после прожитых тридцати с изрядным хвостиком годков. Хотя, слава богу, не в Швейцарии живем. В родных палестинах есть по меньшей мере два места, где ты никогда не лишний. Храм и кабак. Туда идут за надеждой. Но к храму людей чаще ведут слезы и горе. Не стоило отвлекать Всевышнего по пустякам. Данилов свернул в кабак.
«Ты шла ко мне по гулкому причалу, несла в ладонях запахи тепла...» Это был даже не кабак, а питейное бистро во дворе магазина. По утренним часам – отстойник. С полдюжины страждущих уже опрокинули по стаканчику и горячо обсуждали вчерашний футбол. Оставалось присоединиться. И если и не постичь смысл сущего, то хотя бы перестать беспокоиться о нем.
Олег взял пива, вылил в высокий бокал, подождал, пока осядет пенная шапка.
Пива не хотелось. Но назвался груздем...
– Не помешаю? – У столика остановился дядька лет семидесяти с лишним. Но ни стариком, ни дедом назвать его язык не поворачивался: кирпичного цвета лицо лучилось жизнерадостными морщинками, да и глаза были яркими. А голос, тот вообще поражал густотой и силой. – Позволите?
Олег заметил черную палку, на которую опирался незнакомец, быстро отодвинул стул:
– Присаживайтесь.
– Спасибо. – Пожилой уселся, нога так и осталось прямой. – Только не принимай меня за инвалида, сынок: на протезе я ковыляю дольше, чем ты на своих двоих. Просто не люблю пить пиво в одиночестве, а кроме тебя, здесь, пожалуй, и словом перемолвиться не с кем.
– Разве?
– Ты об этих? Кладбища мозгов. Зачем мне такая компания?
Олег пожал плечами:
– Я тоже не весельчак.
Пожилой окинул его ясным взглядом, сказал:
– У тебя, мил человек, душевная несвязуха. Пройдет. Порой, чтобы на верную дорожку ступить да за верное дело зацепиться, и перестоять не вредно, перетоптаться. Вот ты и топчешься. Это совсем не то же, что плюнуть в лицо жизни и доживать век растительно и квело. Так оно, конечно, спокойнее, но уж очень противно.
Пожилой утопил в пиве усы и в три глотка выпил полбокала. Крякнул, отер пену привычным жестом, кивнул:
– Меня Иваном Алексеевичем звать.
– А я – Олег.
– Так что не томись, Олег. Перемелется все – мука будет. Вот из нее-то и можно хлебушко печь. Только позаботиться нелишне, чтобы очаг был.
– Лучше камин.
– Очаг. Дом. Место, где тебе не страшен мир, каким бы уродливым ликом он к тебе ни оборачивался. – Пожилой вздохнул. – А к дому войну и близко подпускать нельзя. А у нас... – Иван Алексеевич отхлебнул еще пива. – И не война вроде еще, но уже давно не мир. Одни людишки по жизни волками серыми рыщут, другие – стволами осиновыми стынут, да будто в сыром лесу... На волю дровосека.
Ивана Алексеевича повело быстро.
Олег только пожал плечами:
– А может, всегда так и было?
– Так, да не так. Просто тот огородик, на котором «зелень» зацветает, лучше кровушкой удобрять: вот тогда баксы «лимонами» и восходят, как лопушье! И что там жизнь каких-то солдат? – Иван Алексеевич призадумался, сказал неожиданно:
– Вот я клешню нижнюю еще во Вьетнаме потерял, бог весть в каком году! И, думаешь, жалко? Попервоначалу оно конечно. А теперь... Но и знаю я, что не за товарища Хо Ши Мина на реке Бенхай я тогда загибался и не за товарища Брежнева подавно! Просто раньше бойцы наши по миру были рассыпаны, и бились неведомо где, и погибали безымянно, а потому в Союзе тишь была да гладь, и война к нашим пределам даже приближаться не смела! – Иван Алексеевич вздохнул, доцедил пиво до донышка. – Это я, Олежек, не жалуюсь. Просто злость порой берет: сколько ж можно на людях верхом ездить, а? А потом поразмыслю себе, на божий свет полюбуюсь, так на душе и мило, радостно. Живы. И бог даст – еще поживем. И – победим.
– Кого?
– Да самих себя, кого еще побеждать? Свою лень, тоску, разочарование жизненное, одиночество, неустройство. Возьми вот людей: летом жалуются на жару, зимой – на стужу, осенью – на холод, весной – на слякоть... Дождутся они своего счастья? Чтой-то сомнительно! А посмотри, как наши утренние компаньоны спиртное потребляют? Словно повинность отбывают жестокую!
– Болеют, – кинул Олег.
– Именно! А почему так? Просто когда-то, изначально, не вкуса, не радости в спиртном искали, а забытья от жизни! Вот и забылись так, что и просыпаться больше ни к чему! Смысла жизненного не разумеют!
– А вы знаете?
– А то! И не нужно иронизировать, молодой человек! Ты водочку уважаешь?
– Не особенно.
– И я не особенно. А вот представь: сливаешь прозрачную, тройной очистки, «Столичную» в графинчик, да – в погребок его, а то – в морозильник, да не до льда охлаждаешь, до холода! И вот графинчик тот уже на столе, на крахмальной скатерке, и слезою пошел, а к нему – грибки белые в маринаде, лучок, бутерброды: селедочка на бородинском хлебце, чуть-чуть поджаренном, чтобы дух был! И – снимаешь притертую пробочку, наплескиваешь в лафитник, да не враз водочку ту в рот бросай, отдышаться ей дай, чтоб аромат зерновой поплыл... Вот тогда и пей: в три глотка, да не переводя духу – грибочком, а там – селедочкой или икоркой! Вот тут и есть феерия: во рту послевкусие зернового спирта да с маринованного белого, а водочка уже греет, и первый, легчайший хмель пошел по жилушкам и касается души мягкой радостью. И все заботы от тебя отвалились, отстали, а ты – папироску закури, отдохни, на мир оглядись: кругом красота неодолимая. Вот это и есть та самая жизнь, какая тебе черной прогалиной горелой виделась!
А дальше: то ли в компании за жизнь посудачить, то ли борща отведать, а то – простой картошечки, да чтобы паром исходила, да желтого маслица сверху, пусть тает, да огурчика ядреного бочкового, да телятинки с хренком, если Бог послал... Важно, милый, не что ты пьешь-ешь, а как ты жизни этой радуешься: с душой к ней – и она к тебе с лаской и сочувствием, ну а коли смотришь на мир хорьком из норы, дескать, недодали тебе, болезному, ни коньяку, ни денег, ни баб – так жизнь тебе тем же и ответит: ты на нее зверьком зубатым глядишь, так и она для тебя нетопырем ночным обернется. – Иван Алексеевич вздохнул, закончил:
– Вот и весь смысл.
– А любовь?
– Если есть она в душе твоей, то и благо. Да только многие гонят любовь ту... Чтобы любить – от себя отрешиться нужно, другим человеком жить. Часто не любви людям нужно, а потачки: тщеславию своему, гордыне. И одиночества страшно, и в жизни хочется как-то посподручней пристроиться, да и природа своего требует. У меня ведь тоже требует, не дивись, что старый, а только... Да и что сказать: хозяюшка моя, Наталья свет Юрьевна, в силах еще своих женщина, на двадцать годков моложе... И коли б я сомневался и о себе, а не о ней думал, то и гнил бы старым пеньком. А так – снова молодой! Так что – смысл простой: или ты жизнь скрутить пытаешься да под себя заломать, или – радуешься ей, и она тебе радуется! – Иван Алексеевич достал оловянный портсигар, извлек длинную папиросу. – Табачок сам ращу, на даче, да английским капитанским сдабриваю, для духовитости. И папироски не ленюсь набивать. Машинка у меня своя, еще с пятьдесят третьего. А то те тряпки курить фабричные – ни сил никаких, ни здоровья, ни удовольствия. – Он чиркнул спичкой, окутался ароматным дымом. – Чуешь, каков табачок?
Олег кивнул.
– Угостишься?
– В другой раз.
– Хозяин барин. – Вздохнул. – Не, мрачен ты, паря, и не отговорить тебя.
Знать, зима пока в душе твоей властвует, а от холодов никак не убежать, пока весна сама снега не растопит да не согреет душу ту. Ты жди и крепись: придет весна. Будет. Это я верно знаю. – Иван Алексеевич вздохнул, в глазах его черной полыньей метнулось что-то давнее, полузабытое. – Пойду я, пожалуй. Спасибо за компанию и за беседу.
– Да я все больше молчал, – улыбнулся Данилов.
– Языками молоть все горазды, а слушать – искусство редкое, не каждый может. Ты умеешь, да в своем ты. Умом слова слышишь, а до души не доходят.
Будто Кай из Андерсеновой сказки. Не щурься, детство свое я под Мурманском провел, так уж вышло, и всех книжек у меня только Андерсен и был. Вот и помню с той поры чуть не назубок. А от тех краев до Лапландии рукой подать... – Иван Алексеевич снова замолчал, и снова глаза, пусть на мгновение, а затянулись темною поволокой. – Ладушки, Олежек, пора мне: со смены я, сторожу помалеху, поспать нужно. И прости, если за разговором глупость какую сморозил. Бывай здоров. – Иван Алексеевич протянул широкую лапищу. – Глядишь, где и свидимся.
Олег пожал крепкую ладонь, Иван Алексеевич ловко встал и, припадая на палку, пошел к выходу.
Данилов вернулся к пиву. Пена опала, напиток горчил: И идти было по-прежнему некуда. Возвращаться в квартиру, где не бывает гостей... Ну что ж... Остается ждать весны. «И весна, безусловно, наступит, а как же иначе...» А вообще – странно. Еще и лето не вошло в пору, а он уже начал тосковать по вес-ч не. Наверное, Алексеич прав: чтобы зима оставила душу, нужно терпение и время.
Позади раздалась ругань, следом звук грузно упавшего тела.
– Ты что, старый пень? Оттопырился поутряни – не пройти! Костылем он махать будет!
Двое парней застопорились на входе. Один был пригож, спортивен, насмешливые голубые глаза блестели на загорелом лице двумя льдинками; второй габаритами походил на бульдозер, чудом запакованный в джинсы и затянутый в майку. Кажется, он тоже решил скроить презрительную улыбку, но вышла лишь глумливая ухмылка.
Иван Алексеевич в неудобной позе сидел на ступеньках, закрывая руками лицо.
– Будет сироту из себя строить, тебя даже не били, так, съездили! – Здоровый поднялся на ступеньку и пнул пытавшегося подняться старика.
– Вы чего, оборзели?! – попытался вступиться двигавшийся на выход мужичок.
Спортивный скривился в усмешке, крутнулся на месте, впечатал подошву кроссовки прямо в грудь мужичку, тот махом опрокинулся навзничь, как сбитая кегля, и замер.
– Убогих развелось, а, Костик? – В голосе спортсмена не было ни злобы, ни азарта: просто ленивое превосходство. Да и было все для него и не происшествие вовсе – так, неудобство, вроде не к месту объявившейся мухи.
Данилов подошел к парням молча.
– А тебе что нужно, битый? Добавить? – чуть приподняв брови, с обманчивой ленцой поинтересовался спортсмен, легко качнулся в сторону, а рука молнией метнулась в незащищенную шею Данилова... Но дальше случилось странное: Олег просто шагнул навстречу, кулак парня ушел в пустоту, голова нелепо дернулась, ноги подкосились, и он плашмя упал на пол.
Здоровый дважды моргнул, так и не уразумев, что произошло: удара он не заметил. Напал молча, как хорошо тренированный боевой пес. С непостижимой для его массивного тела скоростью он запрыгнул на ступеньку, ринулся на Олега и вдруг застыл, остановленный легчайшим с виду тычком в грудь. Лицо его побагровело, глаза заплыли яростью, рука метнулась коротким крюком. Олегу в голову. Что произошло дальше, не понял никто: рука здоровяка почему-то «провалилась» и поволокла за собой все его могучее тело, словно в кулаке был зажат тонный чугунный брус. Олег ушел изящно, с шагом, словно матадор, лишь направив весь этот сгусток энергии в сторону хромированной барной стойки. От удара дюраль прогнулся, посыпались бутылки, стаканы, а туша продолжала движение, прогибая стояки, пока не замерла в беспамятстве.